Освещенных окон прибывает, сумерки становятся гуще. Торопятся с работы, попутно забегая в магазины, женщины с сумками и авоськами; еще заметнее поспешают - успеть до семи - мужчины, ныряющие в подвальное помещение, откуда шибает кислым винным духом; у кинотеатра - извертевшись по сторонам в ожидании своих запаздывающих спутников и спутниц - прохаживаются, толпятся нарядные девчата и ребята, - их время, их пора. У меня же такие вечерние часы в малознакомом городе вызывают чувство - как бы поточней выразиться - нехватки дома, что ли. Когда даже любой захудалый гостиничный номерок - своя крыша над головой. Впрочем, настраиваться на эту волну никак нельзя:
рабочий день мой еще не закончен.
Дом Маркелова действительно нахожу легко и быстро, на него указывает первый же спрошенный. Умелрт все-таки строить купчины! Особняк каменный, в два этажа, да таких, что нынешних, малогабаритных, три уместится; посредине врезана высокая арка - нетрудно вообразить, как лоснящаяся тройка выносила из-под нее коляску с их степенством. И, вероятно, не однажды выезжала в ней и купеческая дочка Соня, теперешняя глубокая старуха Софья Маркеловна. Причудлива судьба!..
Левое, от арки, крыло сверху освещало электролампою кой и занято магазином либо складом: железные двустворчатые двери с пудовым замком. Любопытствуя, подхожу, - на бетонном полуразвалившемся фундаменте у входа - чугунная плита с полукругом отлитыми буквами:
"Маркелов и К°". Вот - еще одна причуда судьбы!
Квартира Софьи Маркеловны со двора, вход в ее боковушку отдельный. На звонок открывает она сама, и в первую секунду не узнаю ее. Без шали, без пальто, без валенок с галошами - в пуховой розовой кофте, надетой поверх белоснежной кофточки с пышным, с бантами, воротником, каких теперь не носят, в комнатных туфлях, обшитых мехом, она кажется выше, прямее, даже стройнее, если, конечно, возможно отнести такое к восьмидесятилетнему человеку; не примятые тяжелой шалью, еще внушительней выглядят ее серебряные, в крупных кольцах-завитках волосы.
- Проходите, голубчик, проходите. У меня не заперто - только-только ребятишки ушли. Раздевайтесь, пожалуйста.
- Навещают вас?
- Каждодневно, по расписанию. - Поберегая тепло, Софья Маркеловна плотно прикрывает входную дверь; говорит она сейчас свободно без одышки. Это еще Сергей Николаич завел. Прибегут - дров наколют, печь истопят.
Когда надо - полы подотрут. Сама-то тяжелая, голубчик, стала, обуза. Грешным делом, думала, новенький наш, Евгений Александрии, отменит. Нет, все как есть оставил.
- Хорошо это, Софья Маркеловна!
- Мне-то - конечно. - Большие иконописные глаза старушки голубеют. Тысячу уж раз покойному царствия небесного желала. Хотя в мои-то годы во все царствия верить перестала. В одно теперь и верю - в человечность.
Раздеваюсь в крохотной прихожей, которая одновременно служит и кухней: в углу стоит газовая двухконфорочыая плита, над ней задернутая шторкой полка. Проводив в комнату, Софья Маркеловна уходит хлопотать с чаем, оттуда доносится ее довольный оживленный голос:
- Все ждала, не заваривала. Вечерний чай - основной, спешки не любит...
Оставшись один, оглядываюсь. Комната просторная, с высоченными, кое-где потрескавшимися потолками. Слева от входа - черное, по нынешним временам несколько громоздкое, благородных строгих линий пианино с бронзовыми подсвечниками по краям; в простенке, между двумя окнами - застеленный пестрой скатертью стол с незамысловатой стеклянной цветочницей, - сейчас в ней торчит засохший кленовый лист. По правой стене - широкая тахта-кровать, с какой-то потертой звериной шкурой на полу, вместо коврика, и в самом углу - изразцовая печь, покрытая великолепной старинной глазурью, в топке уютно гудит огонь. Успеваю еще рассмотреть два портрета: над инструментом - молодого поручика с тонко пробритыми усиками и с офицерским Георгием на кителе и напротив, над тахтой, - нашего военного летчика, чубатого усмехающегося майора. Усмехающегося вроде тому, что они, классовые антагонисты, вынуждены мирно сосуществовать тут...
- Вы чего ж это на ногах? Садитесь, голубчик, садитесь, быстро я вас не отпущу. - Софья Маркеловна снимает с подноса и расставляет на столе чашки с золотистотемным чаем, сахарницу, тарелку с сухариками, кладет миниатюрные серебряные щипчики. - Ну-ка, пробуйте мое угощение. Да не вздумайте хаять - до смерти не прощу!
Пьет она мелкими глотками, смакуя; от удовольствия, скорей всего от горячего, на рыхловатых мучнистых щеках проступает слабый смутный румянец. Чай в самом деле хорош, - в этом я тоже кое-что смыслю. Сидим мы напротив друг друга, я - лицом к чубатому майору. Поняв, куда я смотрю, Софья Маркеловна ставит чашку на блюдце, оборачивается.
- Это - Андрюша Черняк, наш питомец. Можно сказать, надежда моя была. Несбывшаяся, правда. Представляете - изумительный слух, отличный голос. Столько мы с ним первых мест на всяких конкурсах заняли!
Думала - музыкантом или певцом станет. Нет, обманул старуху - в летчики ушел! Приезжал в прошлом году.
Сделав несколько глотков, Софья Маркеловна снова ставит чашку, добродушно хвастает:
- Кофту эту самую подарил. Уж так старые кости разуважил! - Она поглаживает розовый пух кофты, осуждающе качает головой: - Дороговизна-то, наверно, какая!
Ругаю его, а он смеется.
О втором портрете, хотя висит как раз напротив, она не упоминает, будто его и не существует, - понимаю, что таким образом запрещено и мне спрашивать о нем.
- Хорошо у вас, Софья Маркеловна.
- Родовое гнездо, я уж говорила вам, - согласно кивает она. - Родилась я, правда, наверху. Здесь наша дальняя родственница жила - подружка моя. А потом уж - вместе. Пока не похоронила ее. В тридцать третьем...
- А родители ваши, Софья Маркеловна?
- Отец за год до революции скончался. Немного погодя - мама. Рассказывает она совершенно спокойно, без горечи, как о чем-то таком, что было, но что почти не касается ее, причем и понять-то можно - эка, из какой все это дальней дали! И разве что сдержанно-ласковое - мама выдает, что в старом сердце отзывается что-то, равно как то же самое мама, с чем-то доверчиво-детским в его звучании, иносказательно говорит о разном отношении к отцу и матери. - Торговля была большая - и скобяная, и бакалея, три магазина держали. Компаньон все к рукам и прибрал. Один этот дом с утварью и остался. Через полгода и его конфисковали. Экспроприировали, как тогда говорили. Вот тогда я к Тасе и перебралась сюда. Трогать меня не трогали, вреда от меня никакого.
Да и кто я такая была? Так, кисейная барышня. Кончила гимназию, увлекалась музыкой. А есть-пить нужно. Пошла по протекции в детский дом только-только его организовали. Старые знакомые, какие остались, так те еще отговаривали, осуждали. Как же - нечестиво! Там святых людей, монашек, притесняют, а ты служить туда.
Насмотрелась там в первые годы - ужас!
Софья Маркеловна передергивает плечами - словно оттуда, из полувековой давности, снова пахнуло на нее - в теплой комнате - знобким ветром человеческой неустроенности; и уже в следующую секунду - встретившись с ней взглядом - вижу, как в ее больших выразительных глазах, сгущая размытую блеклую голубизну, накапливается, дрожит смех.
- Вы только представьте себе, голубчик! У ребятишек от гороха, от чечевицы животы пучит, дохнуть, простите за откровенность, нечем. Вшей с них обирать пе успевают. А барышня с розовыми ноготочками им - Баха, Моцарта, Шопена! И, знаете, что удивительно? - слушали. Кто на скамейках, кому не хватало - между скамеек на полу сидят. Рты разинут - и слушают. Так в детстве только сказки слушают. Хотя, наверное, для них сказкой музыка моя и была. После того, что они в своем сиротстве, беспризорности пережили. Сказать вам, - через них, через ребятишек, я тогда кое-что и понимать начала... Своих у меня не было, старой девой прожила, - К ним и привязалась. Да еще какие дорогие стали! Ну И вот: вижу, как новой власти солоно приходится. И стреляют в нее, и жгут, и голодом она сидит. А она от себя последнее отрывает - и детям, детям!
Глотнув из пустой чашки, Софья Маркеловна забирает и мою, идет за чаем, возвращается без подноса, осторожно неся чашки в вытянутых руках, и от осторожности этой кажется еще прямее, - невольно любуюсь ею, дай бы каждому такую несогбенную старость! По-своему перетолковав мой взгляд, она улыбается:
- Что, не верите, что молодой была? Была, голубчик, была. Сейчас я вам покажу. - Из ящика она достает небольшой, с потертыми бархатными обложками альбом и, дальнозорко отодвинув его, перекидывает страницы. - Вот, убедитесь.
В овале фотографии, наклеенной на плотный зеленый картон с фигуристым золотым тиснением фамилии владельца фотозаведения, стоит большеглазая красавица.
В скромной белой кофточке, с перекинутой наперед тяжелой косой, уходящей за кромку овала, с тонкой, перетянутой широким кушаком талией, она положила руку на резную спинку стула, загляделась куда-то, задумалась; и все в ней - и каждая черта прекрасного лица, с горделивыми бровями, и нежный рисунок высокой шеи, и приподнявшие кофточку холмики юной груди все в ней дышит чистотой, целомудрием. Нет, только по какой-то очень глубокой причине могла такая красавица остаться бобылкой, - мгновенно домысливая, украдкой смотрю на портрет поручика, сравнивая и убеждаясь: он, постарше ее, и она, лет семнадцати, были бы настоящей парой.
Если бы что-то не помешало...
Молчу, не зная, что сказать, не зная, какими словами выразить все то, что, в одно слившись, проносится в уме, в душе - и восхищение этой, только на фотографии сохранившейся красотой, какой бы вечно быть; и горячее, как порыв, сочувствие, участие - к ее живому, предметному превращению, что и с тобой происходит непрерывно; наконец, трезвое, от ума, сознание неизбежного и острое - всем существом - защитительное неприятие его.
- Да, да, голубчик, - ничего тут не попишешь.
В иных семьях и поныне еще принято занимать гостя демонстрацией семейных фотографий; я отношусь к этому занятию как к сущему наказанию стоит увидеть, как хозяйка, из самых лучших побуждений, снимает с этажерки пухлое, с золотым срезом фотохранилище, как сердце тоскливо екает. Здесь все наоборот, здесь я сам напрашиваюсь:
- Софья Маркеловна, а есть у вас снимки, относящиеся к детдому? Того же Орлова?
- Были, конечно, и много, - отдала, когда выставку делали. К пятидесятилетию детдома. Некоторые из них в нашем альбоме увидите. Потихоньку раздаю. Мне уж скоро ничего не надо будет. - И, не оставляя времени на банальные увещевания, напоминает: - Пейте-ка, а то не чай водичка будет.
Давно хочу закурить; прикидываю, что если сесть на низкую скамеечку, что стоит у печки, пошире приоткрыть ее дверцу, то все вытянет.
- Курите, курите, это я не догадалась. У меня даже пепельница где-то была. - Софья Маркеловна машет рукой, чуть конфузливо просит: - Заодно уж, голубчик, - пошвыряйте кочережкой. Молодой я вам показалась, теперь неохота перед вами костями трещать да спину ломать. Я ведь как сяду кочегарить, так потом час подымаюсь.
Чудесная штука - посидеть у горящей печки, пристально смотреть на огонь. Должно быть, это в нас - от древнего инстинкта, таинственно передаваемого из поколения в поколение. С тех пор как наши дальние-дальние предки, еще в звериных шкурах, впервые добыли огонь, впервые собрались у него и впервые сготовили горячую пищу. От походных костров, что веками горели на ратных дорогах и полях, согревая в непогоду русское воинство.
От деревенских бескеросинных вечеров, когда оконца заплывали льдом, ухали, потрескивали от мороза проконопаченные бревна стен и бородатые отцы сидели у домашнего камелька, положив тяжелые грубые руки на льняные головенки своих малых. От долгих, с сумерек до рассвета, костров в ночном - с печеной картохой, рассказами о леших, с густыми росами на травах, которые с тпхим довольным ржанием пощипывали стреноженные путами кони... Чего только не напомнит, не наколдует огонь - то весело-уютно гудящий, то такой, как сейчас в печке, где на золотисто-красных камнях-угольях пляшут синие карлики!..
- Поджидала вас и все думала, - продолжая в одиночестве чаевничать, говорит Софья Маркеловна, - что бы вам еще про Сергея Николаича рассказать? Кроме того, что Сашенька рассказала да я - вскользь. Оказывается - непросто: воспоминаний, эпизодов всяких - этого множество, день за днем могу перебрать. Да как бы в мелочах главное не потерялось. Бывает ведь и эдак...
Редкостный он человек был - вот что. Воспитатель - от бога, не примите только за красное словцо. Я это сразу поняла, когда он к нам пионервожатым еще пришел. Году в тридцать восьмом, по-моему. Ну, это по документам проверить можно.
- Он же после войны начал работать? - уточняю я, - После войны директором. А сначала-то пионервожатым, потом физкультурником. Или физрук, что ли, их называли, - поправляется Софья Маркеловна. - И говорю вам: ребятишки к нему - с первого дня. Иной воспитатель - умный, и с образованием, и старается. Его вроде и слушаются, - а все не то. Ребятишки перед таким - как на все пуговицы застегнуты. Не кантачит чтото. Тьфу, слово-то какое некрасивое!
Я смеюсь - так уместно и так пренебрежительно пользует она этот широко ныне распространенный техницизм; Софья Маркеловна машет рукой - не в слове суть, в конце концов.
- На разные там физзарядки, сборы, походы - табуном за ним. С любого урока могли сбежать. Чем вот он взял - скажите? Опыта - никакого, только начал, в педагогическом тогда учился. Сам еще от ребят мало отличался. Там, в альбоме у вас, карточку увидите: зарядку проводит. Мальчишка и мальчишка. В маечке, в широких штанах неглаженых. Раньше ведь так не модничали, как теперь. Чистенько, и ладно... Очень, скажу вам, любил всякие мероприятия с музыкой. - Софья Маркеловпа улыбается мягкой улыбкой, с какой пожилые люди вспоминают далекое и прошлое. - И тут у нас с ним конфликты случались. Можно сказать - постоянный конфликт.
Назначит какой-нибудь сбор - и бежит: "Софья Маркеловна, - пожалуйста!" А это всегда означало одно и то же: иди и играй им "Наш паровоз, вперед лети...", - помните? А я любила классику. Ну, иногда, под настроение, вальсы, да чтоб несентиментальнее, были у меня на то причины... Но ведь там - музыка! А это что же за мелодия? - примитив. Так он и меня в два счета уговаривал - не могла ему отказать. Строятся они, маршируют, всякие пирамиды делают, - я сержусь и барабаню: "Наш паро-воз!.." И чего ж, думаю, они в этой песне нашли?
Только что освещенное мягкой, немножко рассеянной улыбкой лицо, глаза Софьи Маркеловны становятся строже, сосредоточенней, словно она к чему-то прислушивается, во что-то вглядывается, - возможно, к себе прислушивается, в себя же и вглядываясь.
- Как все непросто, голубчик!.. Понадобилось чуть не всю жизнь прожить, чтоб понять, какие это прекрасные, зазывные слова. Понять, что действительно нет другого пути. И что сама я давно иду по этому же пути вместо со всеми. И что, оказывается, другого пути-то мне и не надо.
Крупно сказано! - так говорится только самим выношенное, самим выстраданное. Прямая, с могучей копной снеговых волос, старуха предстает вдруг в ином, более ярком свете. И путь ее - от ограниченного застойного купеческого мирка - до понимания высоких истин нового грозового века.
- С войны он уже пришел взрослым, бывалым, - продолжает Софья Маркеловна. - Точней-то - война еще шла, его по ранению отпустили. Побитый весь.
- Знаю, Софья Маркеловна.
- А мы не знали. Явился - веселый, бодрый, шутит.
Ну, мы обрадовались, сбежались все. Тогда он нам смущзнно и говорит: "Вот какая петрушка - назначили меня к вам директором. Примете?" И стоит перед нами - как будто виноват в чем, провинился. И рука его левая, как плеть, висит. Парализованная. Целый год за ним, как пустой рукав, болталась. Потом отошла. Скорей всего разработал: из мужчин тогда у нас он да дядя Вася, конюх, с культей. Вдвоем всю мужскую работу и ворочали: одип без ноги, другой без руки. Потом только уже узнали - врачи ему категорически запретили работать. А он дома день просидел - да к нам. Сразу легче стало: и ребятишек кормить получше - нет-нет да чего-нибудь дополнительно выхлопочет. И с дисциплиной, конечно: что Сергей Николаич скажет - закон. Льнули к нему - безотцовщина, не понимают, а тоскуют. Контингент тогда у нас трудный был, сложный - как вон после гражданской, когда только начали. В основном эвакуированные, малышей много. Привозили всяких - дистрофиков, хворых.
Вспышка тифа была, двух девочек похоронили. У кого отец на фронте, у кого мать под бомбежкой погибла, кого потеряли. Один ночью вскакивает, кричит - напуганный. Другой потихоньку ворует - научился в скитаниях, пока к нам попал. А то такие - словно зверьки в клетке - убежать норовят. Ой, сколько было всякого!..
Сама удивляясь, Софья Маркеловна качает головой, оживляется.
- С тем же Андрюшей Черняком - сколько мы с ним побились все! А Сергей Николаич - побольше других.
Доставили его к нам в сорок третьем, с поезда сняли. Ну шпаненок и шпаненок! Оборвыш, грязный, озлобленный - разве что не кусался. Два раза из-под Пензы возвращали.
Все к своей мамке на Урал хотел. Которая так и не нашлась... Хороший-то человек какой получился!
Из крашеной деревянной рамки, над тахтой, чубатый летчик, незаметно, подмигивая, подтверждает: "Было такое, мужик, было!" Тот, второй - над пианино, кажется, отвернулся от нас. Все, о чем рассказывает Софья Маркеловна, их благородию неинтересно, свою жизнь он, конечно, начинал не так. Неизвестно только - чем кончил...
В гостинице - самый разгар вечерней жизни. До отказа заполнен буфет; по коридору - к умывальнику и обратно - с полотенцами и пластмассовыми мыльницами снуют командированные обоего пола; облокотившись на подоконник, огненно-рыжий парень и жгучая брюнетка - влекомые, должно быть, друг к другу по закону контраста - обмениваются начальными любезностями; из полуприкрытых дверей номера с жестяной тройкой доносится темпераментный, с грузинским акцентом голос и, следом, взрывы хохота...
Параметры моего номера: мой рост - в длину, и чуть меньше - поперек; в длину поставлена кровать с продавленной сеткой, поперек - рассохшийся письменный стол с лампой под прожженным, из вощеной бумаги, абажуром. За л тонкой перегородкой кто-то уже завидно похрапывает.
Открываю альбом, разглядываю сначала фотографии.
Вот, кстати, и та, о которой упоминала Софья Маркеловна, - физзарядка во дворе. Ребятишки в длинных, до колен, трусах - такие шили и носили до войны; на переднем плане, чуть постарше их, паренек в широких штанах и белой майке, навсегда застывший с раскинутыми, словно в полете, руками. Вот опять он - на берегу реки, присевший на корточки и облепленный теми же ребятишками в пионерских галстуках. Фотографии воспитанников детдома, ставших врачами, научными работниками, преподавателями, под некоторыми пометка: погиб в Отечественную войну. Мелькнуло и снова вернулось знакомое лицо чубатого летчика Андрея Черняка; тут он еще старший лейтенант, немного важничающий, напустивший на себя эдакую суровость, - сменив три звездочки на одну большую, майорскую, он опять станет веселым, улыбчивым.
И - снова Орлов, теперь уже такой, каким знаю его:
подстриженный под "бокс", с седыми висками, в косоворотке, спокойно и пытливо посматривающий со стального глянца. Нет, я не оговорился относительно того, что знаю его: после рассказов Александры Петровны, Голованова, Софьи Маркеловны, рассказов еще не отстоявшихся, вероятно, не полных и пока не взаимодействующих, ощущение такое, будто действительно встречался с ним, разговаривал, слышал и помню его неторопливый голос...
Альбом - как альбом, такие, вероятно, имеются во многих старых школах, в тех же детских домах; и всетаки - читая - нет-нет да и остановишься, пораженный какой-либо деталью. Некоторые из них, не удержавшись, выписываю - не потому, что они могут понадобиться, этого я пока не знаю, а потому, что они сами по себе несут многое. Выписываю, сохраняя лаконичный стиль оригинала.
1918 год. В Загорове организован детский дом - из числа тех, что создаются в стране по декрету Совнаркома. Под детдом выделены личные покои игуменьи женского монастыря. Первые пятьдесят ребятишек - дети погибших в революцию. Столовая общая. Слева - столы монахинь, справа - детдомовские, по стенам - иконы.
Монахинь кормят сытно, вкусно. Детдомовский рацион - сто граммов хлеба, чечевица, овес, картошка. Все пятьдесят воспитанников учатся в первом четвертом классах, занимаются трудом. Мальчики плетут лапти, корзины из прутьев, девочки шьют белье и вяжут варежки.
1920 год. Женский монастырь ликвидирован, детдому передано второе большое здание. Количество воспитанников возросло до трехсот. Много беспризорников.
Матрасы и подушки из соломы, на каждом топчане спят по двое. В марте апреле - случаи заболевания тифом.
Два месяца преподаватели и воспитатели живут в общежитии на казарменном положении, семьи навещают по выходным. Тиф ликвидирован. С осени в детдоме силами воспитанников ставятся спектакли "Весенняя сказка" и "Жена ямщика", даются концерты музыкального кружка, которые посещают местные жители.
1924 год. В детдоме создано подсобное хозяйство, имеется несколько коров, три лошади, выделен земельный участок. Воспитанники охотно работают на огороде и в поле. Построена баня.
1927 год. Детский дом передан в ведение отдела народного образования. Значительно улучшилось снабжение. Дети имеют по две смены постельного и нательного белья, верхнее пальто из хлопчатобумажной ткани, обузь кожаная и брезентовая. Валенок еще не было.
1931 год. Неподалеку от Загорова ликвидирована бандитская шайка. Отобранные золотые кольца переданы детдому, на них в пензенском торгсиые куплено 250 метров ситца - на платья для девочек - и сахар...
Да!.. Закуриваю и пытаюсь мелкими ребячьими шажками ходить по номеру, отведенного пространства но хватает на два обычных нормальных шага. Больше всего трогает, волнует вот это - "валенок еще не было" и что на отнятое у бандитов золото купили ситец на платья для девочек. Дело даже не в том, что такого не придумаешь, - предельно короткие строчки поражают своей простотой, скрытой в них суровой нежностью.
У каждого бывают моменты, когда нужно с кем-то поговорить. Выложить, что гнетет либо переполняет тебя, от чего-то уйти, в чем-то утвердиться или, наоборот, окончательно разувериться, либо еще по какой-то подобной причине. В таких случаях литератор и берется за перо - ибо его работа и есть вызванный внутренней потребностью разговор с читателем.
Не знаю, для кого как, для меня понятие "читатель"
никогда не было отвлеченным, а совершенно конкретным:
я всегда адресуюсь к своему поколению, к своим сверстникам. Людям рождения двадцатых годов. Получившим в тридцать пятом - тридцать седьмом комсомольские билеты. Оставившим свою юность - как штатскую одежду - на призывных пунктах сорок первого. У которых сейчас седина да лысины, под глазами - нередко из-за нездоровых почек - натекают мешки, но в груди у которых бьется по-прежнему молодое сердце. Всякий пишущий, по моему глубокому убеждению, должен писать свое время.
Исторические полотна и фантастика только подтверждают это: и в далекое прошлое и в еще более далекое будущее историк и фантаст вглядываются с позиций нынешнего.
...Все это, наверно, читается долго, - как ощущение, как мысль проносится мгновенно. Прислушиваясь к тишине - угомонилась, утихла районная гостиница, - я кладу на стол, под ровный круг света бумагу и наискосок, развешивая над ней облака табачного дыма, пишу:
ПИСЬМО МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮ
Дорогой друг!
Договоримся поначалу, что будем - на Вы. На шестом десятке люди становятся несколько старомодными, щепетильными, да и никогда "тыканье" без разбора, направо и налево, не было признаком ни простоты, ни тем паче - вежливости. Не говоря уже о тех случаях, когда руководящее лицо, независимо от ранга, "тычет" подчиненному, а тот, старше его, почтительно "выкает". Чего доброго, в ненаказуемом этом угодничестве мы эдак скоро и сладенько "с" в обиход пустим: "Вы-с!"
В книгах обычно не принято вот так, напрямую, обращаться к своему читателю. Очень возможно, что неодобрительно отнесутся к этому письму критики, строго стоящие на страже жанровых законов, - они, эти законы, существуют, и, сознаюсь, не мне бы их нарушать. Допускаю также, что мой будущий редактор, прочитав письмо, пресловутым красным карандашом поставит огромный знак вопроса: а нужно ли оно?
Но - если уж с первой страницы пригласил Вас быть соучастником поездки в Загорово - воспользуюсь и возможностью поговорить с глазу на глаз. Тем более что разговор наш - о самом главном: о детях.
Взволновали меня эти лаконичные записи в альбоме, - убежден, что не оставят они равнодушными и Вас. Помните, начинаются они с восемнадцатого года? - мы с Вами родились попозже, но по книгам, кинофильмам, по песням и рассказам родителей знаем "боевой восемнадцатый" так, словно сами переживали его. Первый год Советской власти - скрытое и открытое сопротивление всем ее усилиям; притаившиеся, как клопы в щелях, сытые обыватели, выжидательно прикидывающие: а куда повернет?
Уходящие на фронты отряды красных добровольцев и бесконечные очереди к булочным, где былые запахи сдобы сменились кисловатым духом пайкового хлеба. Война, интервенция, мятежи, и в такое время Совнарком принимает декрет об организации детских домов. Советская власть не хочет, не может допустить, чтобы дети - будущее страны - пухли от голода, давили тифозных вшей, попрошайничали, ехали, гроздьями повиснув на буферах и подножках теплушек, - в поисках своих Ташкентов, городов хлебных...
Во исполнение декрета в уездном городе Загорове люди в кожаных куртках, обходя улицу за улицей, прикидывали, какое помещение занять под детский дом. Чтобы - надежней, покрепче. Покои игуменьи? - очень даже подходящие. Мать игуменья громы небесные мечет, монашки, как черные кошки, шипят. Ничего, управимся - вовсе эту лавочку прикроем: бога нет, религия - опиум для народа! Устраивайтесь, ребятишки; ваши отцы погибли за революцию революция не забыла про вас. Растите, учитесь. Со жратвой пока туговато наладится, кусок хлеба есть, чечевица да овес - какой-никакой, а приварок. Погодите, малые, - все у вас будет!..
Принимались ли подобные декреты когда-нибудь и гденибудь раньше?
Зато мы с Вами, ровесники Октября и уже сами вырастившие своих детей, хорошо знаем другое: поболее пятидесяти лет, что существует наше государство, миллионы советских детей щедро пользуются всем, что имеет и чем располагает страна. Им - самая спелая виноградная кисть, если даже ее приходится доставлять самолетом в заполярный Норильск. Им - наши теплые мори, с дворцами-санаториями, им - новые, полные света школы, спортзалы, бассейны, детские театры, лгузеи, книги...
Вспомните, какая веселая суматоха царит в начале лета на центральных площадях городов, откуда один за другим отходят в пионерские лагеря автобусы с красными флажками и далеко видными предостерегающими транспарантами: осторожно - дети. Вспомните, как, не глядя на светофор, перекрывает милиционер самый людный перекресток и детский сад, взявшись за руки, с достоинством шествует через улицу, под самыми колесами нетерпеливо урчащих машин: дети. Вспомните, наконец, как светлеет в зале, где проходит торжественное заседание, когда в белых кофточках и рубахах с кумачовыми галстуками - в проходах - выстраиваются пионеры, и ваше сердце обдает горячей волной. Согласитесь, - ни одна из приведенных сцен не нуждается в комментариях: дети. Иные из них, уложенные рядками, только еще катятся в тележках на хромированных колесиках - по кафельным коридорам родильных домов; другие - нарядные и чуть напряженные, впервые усаживаются за школьные парты; третьи - накинув маскировочные халаты, в любую погоду и непогоду - идут в дозоры, на охрану границ; четвертые - - уже трудятся рука об руку, помогая нам надежным, вовремя подставленным плечом. И все они - наши дети, независимо от своих лет дорогие для нас. Ласкает, обихаживает, натаскивает своего детеныша всякая живая тварь, каждый зверь, - как же чист, всемогущ, этот древнейший инстинкт всего живого, освещенный высоким светом разума, интеллекта!
Тогда, мой друг, объясните мне - не могу понять, отказываюсь понимать почему на нашей прекрасной земле, этом пока единственном обиталище существ разумных, шагнувшей от варварства до звезд, - почему на такой земле методично убивают детей? Перестают убивать в одном месте - начинают убивать в другом. Убивают с применением новейших достижений науки и техники, - если в подобных случаях науку и технику можно еще называть этими благородными словами. Осколками - чтобы их свистящими ножами изрезать, искромсать ребячье тельце. Напалмом - превращая нежную плоть в серый пепел.
Бомбами - разбрызгивая по траве кровавой кашицей то, что секунду назад было ребенком. Не могу понять, как летчик, вернувшись с такого "боевого" задания - сам видел в кино, - деловито пересчитывает получку, заботливо отправляет перевод семье: чтобы его дочь аккуратно пила по утрам свой лимонно-апельсиновый сок и прилежно училась хорошим манерам. Не в состоянии понять, как может президент, подписавший раздутый военный бюджет - профинансировав новые убийства, - спокойно играть, забавляться со своим младшим сыном. О, разные там дипломаты, политики, переводчики, - дайте же однажды возможность нам - просто людям - прямо спросить господ всяких президентов: сколько же это может продолжаться?
А если и ваших - так?.. Нет, земляне! Пока безнаказанно убивают детей все человечество должно чувствовать себя оплеванным. Давайте же смоем со своих угрюмых лиц кровавые харчки войны - человеческому лицу пристала улыбка, а не гримаса боли!
Еще, мой друг, мне надо бы поговорить с Вами о другой категории: о тех, кто, правда, не убивает детей, но калечит - бросает их. Вижу, как удивленно приподнялись Ваши брови: очень уж резко, безо всякого перехода, чуть ли не на одну доску с убийцами, и тем более что подобных-то и у нас предостаточно. Нет, нет, не беспокойтесь - никаких таких аналогий, просто механическая, так сказать, очередность. Хотя признаюсь Вам: в бою, доведись, я предпочел бы иметь дело с явным врагом, нежели с соседом по окопу, оставившим своих детишек. Снова предвижу Ваше возражение - чересчур уж крайняя точка зрения. Что крайняя - согласен, но я отстаивал и буду отстаивать ее: есть вещи, которые нужно называть своими именами. Называю: с врагом знаешь, как вести себя и что предпринимать; со вторым - ничего не знаешь, как никогда полностью и не положишься на него.