Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Моя сберегательная книжка

ModernLib.Net / Отечественная проза / Почивалин Николай / Моя сберегательная книжка - Чтение (стр. 3)
Автор: Почивалин Николай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Пошла... Намучились мы тогда, а все одно ни картошки под снегом не оставили... Ну, и вроде легче стало.
      День на людях, а ночью домой придешь, заплачешь и донлакать не успеешь: словно замертво повалишься, ни рук ведь, ни ног не чувствуешь... Так вот и стала в колхозе работать. Я в ту нору на селе жила - домок мы с ребятами перед самой войной свой поставили...
      Искоса взглянув на меня, словно в чем-то колеблясь, Анна Федоровна кротко вздыхает:
      - А как уж дальше получилось, - сама, бывает, диву даюсь. Случай... Стучат один раз в окошко, затемно уж.
      Вышла на крыльцо, дождь идет, человек в одной рубашке стоит. "Не пустишь ли, хозяйка, переждать? С хворой дочкой еду, и вот, как на грех, дождь застал. И ехатьто нам, говорит, всего-навсего пустяки осталось - до Кочкарлея". Лошадь, смотрю, тут же, у дороги, стоит.
      "Места, говорю, не жалко - веди дочку". А он, гляжу, дочку-то не ведет, а на руках несет. В плаще своем. Внес в избу. Пригляделась я на свету, и ровно в сердце у меня что-то перевернулось. Годов ей тогда одиннадцать было, красавица прямо, и вот беда-то какая - не ходит, обезножела. Пятый год уж так, сердечная, маялась... А самато веселенькая, глаза у пей так и бегают, да ласковые глаза-то... Поставила я им самовар, печку затопила, умыться Оленьке подала, покормила, тут она на постели у меня и уснула. Так им и пришлось заночевать - дождьто не стих, куда ее, сонную, везти?.. Тут Степаныч, мужто мой нынешний, и рассказал про себя. Хлебнул и он горюшка-то - по самое горло. Пришел с фронта - жена померла, а Оленька после болезни не ходит. Вот и ездит по докторам, в этот раз тоже со станции добирались.
      Обещают, сулят, а поправки не выходит. Потом на стене карточки увидал три их у меня было, так и сейчас вон висят. "Твои, что ль?" - спрашивают. "Мои", - говорю.
      "Мужа-то нет?" - "И его, говорю, нет, и этих двоих нет..." Так всю ночь и прокоротали: он про свое, я про свое, одно горе другому весть подает... На рассвете я их проводила, а через месяц, два ли Степаныч опять приехал, тут уж один. Порассказал про Олю - лучше ей будто немного стало, - потом напрямки и говорит: "Выходи, говорит, Федоровна, за меня. Не для себя прошу - за-ради, говорит, сироты моей безвинной. Приметил я, говорит, как ты к ней сердцем обернулась. И она ; тебя каждый день вспоминает..."
      Не поднимая с колен рук, Анна Федоровна разводит ими, словно показывая бугорки мозолей на маленьких ладонях, с некоторым смущением заканчивает:
      - Так вот я к ним и переехала... Степаныч-то на той неделе Оленьку в Крым повез. Сначала-то все вместе ехать думали, а потом не получилось. Подшиблась немного с деньгами. Письмо вчера Оленька прислала, соскучилась уже, пишет...
      - Хорошо это, Анна Федоровна! - взволнованно говорю я.
      - Хорошо, - кивает Анна Федоровна, по-своему истолковав мои слова. Говорят, помочь должно...
      И в ясных глазах ее светится доброта, надежда, неиссякаемая вера - все, что испокон веков отличает русскую женщину.
      От Поспеловки до Топорнино, где находилась школа колхозной молодежи, двенадцать километров. Каждый понедельник Андрей Иванович Князев отвозил нас туда, троих пятиклассников, с недельным запасом хлеба, молока и картошки; в субботу, с пустыми рюкзаками за плечами, мы возвращались домой пешком.
      Дорога почти все время шла селами, и в каждом у нас были свои постоянные и излюбленные остановки. В ближайшем от Топорнино селе - Еткове - непременно заходили в каменный, у самой дороги стоявший магазинчик; продавец отвешивал на коллективно собранный полтинник обсахаренных подушечек. Посредине протянувшегося на три километра татарского Саймана останавливались полюбоваться необычным, из красной черепицы, в три этажа и с парадным крыльцом, скворечником. Скворцы, впрочем, в этом царском тереме не жили...
      Сейчас, только что распрощавшись с тетей Машей и на славу накормившим нас Андреем Ивановичем Князевым, мы снова едем по дороге на Топорнино. Знаменитого скворечника нет, а магазин в Еткове стоит на прежнем месте и открыт... А вот уже и Топорнино: наполовину разобранная, посреди села, каменная церковь, далеко отставленные друг от друга дома с проглядывающими между ними, в низине, заливными лугами, белые корпуса школы. Остановись, "Волга"!..
      На зеленой, маслено поблескивающей калитке приколот листок с предостерегающей надписью: окрашено. На дверях основного учебного корпуса - железная накладка с замком; заросший травой двор пуст; за изгородью, сбегая к речке, шумят дремучие старые вязы. Но ничего, безлюдье и тишина не имеют особого значения: чуточку воображения - и снова все вокруг заполнено голосами, хлопают парты, заливисто звенит звонок.
      Чудесная это была школа, наша ШКМ! [ШКМ - школа колхозной молодежи] Мы съезжались в нее чуть ли не со всего района, шесть дней подряд считали себя истыми топорыинцами, зная, как идут дела в местном колхозе, к кому приехали родственники из Абдулина, и почитая за счастье покрутить в сельском клубе ручку "динамки"; в субботу расходились по всем дорогам и тропкам, ведущим из Топорнина, по домам, а в понедельник, успев за день соскучиться, снова шумно встречались в своих классах.
      При школе был небольшой интернат, и мы, жившие на частных квартирах, почти каждый вечер ходили туда в гости. Начиная с сентября и до глубокой осени убирали на школьном огороде овощи, свозили их в склады, а позже, похрустывая сахарными кочнями, рубили тяпками капусту. Честное же слово, наши уроки труда, наполненные практическим смыслом, остались у меня едва ли не самым светлым воспоминанием школьных лет!
      Жили мы тогда, право же, весело. Многое, конечно, сейчас кажется наивным, порой даже смешным, но обаяния, какого-то неповторимого аромата это наивное не теряет и поныне. Может быть, одной из самых таких наивных затей, проводимых в те годы в школе, были памятные многим "политбои". Вижу, как наяву: самый большой класс переполнен до отказа; я выхожу к столу, за которым сидят преподаватели, беру билет. Вопрос попадается нелегкий: какой - правый пли левый - уклон опаснее? Мне четырнадцать лет, учусь в шестом классе, но, не задумываясь, за три минуты убедительно доказываю, что оба уклона для партии одинаково опасны и вредны, с гордостью возвращаюсь на свое место...
      Час спустя жюри, оглашает итоги, в лисле прочих, победителей "политбоя" мне вручают премию: кулек конфет. Наверное, потому, что самыми моими любимыми дисциплинами были русский язык, и особенно литература, из всех наших педагогов я чаще всего вспоминаю Анну Петровну Покровскую. Несколько лет назад я узнал, что ее уже нет в живых, и все-таки кажется, что вот-вот со стопкой тетрадей под мышкой в калитке покажется одетая в темное старушка с быстрыми веселыми глазами...
      ...Оказывается, люди в школе все-таки есть. Еще издали присматриваясь к нам, из дальнего корпуса выходит человек в светлой рубашке и в заправленных в носки брюках; темные волосы его на ходу развеваются.
      Знакомимся.
      Довольно молодой по виду преподаватель биологии извиняется за свой костюм: его смущают забранные под носки брюки, но так удобнее ходить по огороду.
      - Огород все там же? - уверенно киваю я за изгородь.
      - Огород? - В черных глазах биолога мелькает лукавая усмешка. - Вот вы говорите - учились здесь. А что вы нам оставили?
      - Как что? - Вопрос задевает меня. - Да все то же.
      Эти же помещения, та же столярная мастерская. И огород, кажется, все там же.
      - Пойдемте, посмотрим, - многозначительно говорит биолог.
      Он ведет нас через двор, как-то подчеркнуто широко распахивает калитку.
      Прежде, сбегая к реке, тут вились огуречные плети, зеленела пушистая и густая морковная ботва, трескались на солнце переспелые помидоры. Сейчас по косогору бегут молодые кудрявые яблони, ровными, кажется, бесконечными рядами.
      - Ну как?
      - Хорошо.
      - То-то, - удовлетворенно посмеивается биолог и опять с задором предлагает: - Теперь пойдемте посмотрим огород.
      За межевой линией смородины, отделяющей сад от огорода, оказывается хорошо возделанная бахча - с наливающимися зелеными шарами арбузов и тронутыми первой желтизной дыньками; выше по бугру покачивается с красными прожилками ботва сахарной свеклы, выворачивая землю, выглядывают крутые бока корнеплодов.
      - Не забава, - кивает биолог. - Партийная организация, нашей области поставила задачу: освоить за семилетку производство сахарной свеклы. И могу вас уверить:
      будет ульяновский сахар! Видите, какая свекла? А в поле она, значит, еще лучше будет. Со всех окрестных колхозов председатели приезжают убедились!..
      С невольным уважением поглядываю на своего напористого провожатого, радуюсь: биологию в Топорнине преподает интересный, влюбленный в свое дело человек!
      - А вон и директор школы, - говорит биолог, когда мы выходим из сада. Он, между прочим, тут учился.
      Мы сходимся; плотный, с открытым симпатичным лицом мужчина задерживает мою руку в своей, улыбается.
      - А я вас немного помню, хотя и помоложе на год учился. - Серые глаза директора смотрят тепло и добродушно. - С вами тут, по-моему, одна еще история была связана...
      - Была, была, - киваю я. Мы переглядываемся и оба понимающе смеемся.
      ...Мне кажется, что в шестом классе мы были взрослее, чем нынешние шестиклассники. Во всяком случае, впервые я влюбился именно в шестом классе, влюбился и вскоре пострадал за это. Сейчас одна из моих трех дочерей - тоже шестиклассница, но ничего подозрительного в этом отношении мы пока за ней не замечаем.
      Хорошо зная по книгам, что мужчины обязательно влюбляются в женщин, я, однако, влюбился гораздо позднее своих менее читавших товарищей, и не самостоятельно, а опять-таки по их прямому совету.
      Жили мы на квартире втроем - Саша Сухарев (тот самый, который работает сейчас учителем в Поспеловке), Шура Лаботин и я. Однажды под величайшим секретом они признались мне, что уже давно - с месяц - влюблены в двух подружек из старшего, седьмого, класса и только что проводили их до дома.
      - А ты что? - пристыдил меня Сашка Сухарев. - Влюбись вон в Надьку Абрамову. Погляди, какая красивая!
      На другой день в большую перемену я отправился в седьмой класс к кому-то из приятелей и, повертевшись там, высмотрел все, что требовалось. Ребята не ошиблись: Надя Абрамова показалась красивой и мне - невысокая, ловкая, со смешливыми черными глазами и великолепным курносым носиком, очень подходившим к ее смуглому лицу. У меня, верно, дурной вкус, но я, кстати, и поныне убежден, что вот эдакий, в меру, конечно, курносый нос придает иной молодой девушке больше теплоты и своеобразия, нежели острые и холодные, возведенные почему-то в классические, носы!
      Вечером я написал объяснение - конечно же в стихах, - тут же втроем обсудили, и более решительный Сашка вызвался передать его из рук в руки. Утром, собираясь в школу, он насыпал полный карман семечек, сунул в них закатанный жгутиком листок со стихами и в перемену "угостил" Надю.
      - Отдал, - мигнул он, вскоре вернувшись из соседнего класса, и я почувствовал, как вспыхнули у меня уши...
      Ответ был получен в тот же день, к концу уроков, и тем же самым путем, с семечками, на сей раз тыквенными. Как явствовало из него, объяснение мое было принято благосклонно, о чем красноречиво свидетельствовала приписка: "Жду ответа, как соловей лета!.."
      Дел у меня теперь прибавилось. Кроме уроков, которые аккуратнейшим образом учил, несмотря на влюбленность, я ежедневно сочинял стихотворные послания, перебеливал их в двух экземплярах. Один предназначался прямому адресату - Наде, второй заносился в общую тетрадь - мой первый стихотворный сборник, названный несколько высокопарно, но точно: "Хроника сердца"...
      Надя отвечала мне прозой, скрашивая ее, впрочем, всем известными альбомными стишками; никаких иных форм общения, кроме обмена письменными посланиями, у нас не было. Более того, если раньше, до объяснения, мы иногда разговаривали, как все мальчишки и девчонки, то теперь явно избегали друг друга. Стоило случайно столкнуться на лестнице или в коридоре, как мы, стараясь не встретиться взглядами, поспешно отскакивали друг от друга. Чем это было вызвано - своеобразной ли конспирацией или детской стыдливостью, - сейчас не помню...
      Взяв на себя обязанности почтальона, Сашка Сухарев безропотно опекал наши с Надей эпистолярные отношения вплоть до каникул. Дня за два до того, как мы должны были получить табели и разойтись на все лето по домам, Сашка не то посоветовал, не то распорядился:
      - Назначь Надьке свидание, попрощаться надо.
      - А где?
      - Да вон у пруда хотя бы.
      - А чего говорить? - тянул я.
      Сашка на минуту задумался, потом мудро решил:
      - Там видно будет. - И, заметив, что я колеблюсь, успокоил: - Я своей тоже назначил...
      На свое первое свидание я собирался долго и тщательно. Написал стихи, сбегал и позаимствовал на вечер у соседского мальчишки "капитанку" с черным лакированным козырьком, зашнуровал новые, впервые надетые ботинки. В общем, предусмотрено было все, но в последнюю минуту я откровенно струсил, и Сашке пришлось выталкивать меня из дома чуть ли не в шею.
      Пруд, у плотины которого мы с Надей назначили свое первое и, добавлю, последнее свидание, находился внизу за школой - там, где кончались огороженные высоким забором огороды. В сумерках я довольно уверенно дошел до белых корпусов нашей школы, и тут шаги мои стали осторожными и крадущимися: предстояло незаметно прошмыгнуть мимо директорского дома...
      Вот наконец проулок, бревенчатое здание мельницы, старые ветлы на плотине и под ними спасительный, укрывший меня мрак.
      Чувствуя, как тревожно колотится сердце, я прижался к корявой ветле и притаился.
      Время тянулось медленно. Я начал уже думать, что Надя, посмеявшись надо мной, не придет, когда в тишине донесся звук легких быстрых шагов.
      - Здравствуй, - сказала Надя, и все вокруг стало таинственным и прекрасным.
      Тихонько шелестели узкие листья вётел, журчала неподалеку стекающая по желобу вода у молчаливой мельницы, на голубой глади пруда неподвижно лежала золотая скобочка молодого месяца...
      Не зная, о чем говорить, я молчал. Надя, все так же шепотом, начала рассказывать о том, как она боялась контрольной по химии. Разговаривать на школьные темы было проще, и через несколько минут, забыв про необычность встречи, мы говорили уже в полный голос. Под ветлой было темно. Мы стояли, почти не различая друг друга, я видел только, как блестят в темноте Падины глаза.
      - Ну, я пойду, - сказала Надя и, снова перейдя на шепот, спросила: - Ты мне писать в каникулы будешь?
      - Буду. А ты?
      - И я.
      - Надя, - осмелился я. - Давай поцелуемся.
      - Давай.
      Наши лица сблизились, у самых моих глаз снова блеснули черные глаза, и вслед за этим мы довольно ощутительно стукнулись зубами; только на какое-то мгновение я почувствовал на своих губах теплые упругие губы девочки.
      - Я пойду проулком, а ты задами иди, - предупредила Надя и, помахав рукой, убежала.
      Домой я летел, как на крыльях, - взволнованный и гордый. Меня не особенно огорчило даже то, что, прыгая по заболоченной низине с кочки на кочку, я оступился и перемазал ботинок.
      А дома ожидал неприятный разговор.
      - Чего ж это ты, миленький, наделал? - причитанием встретила меня на крыльце квартирная хозяйка, наша добрая тетя Глаша. - Что это теперь будет, а батюшки!..
      Ничего не поняв, я влетел в комнату. Сидящий у стола Сашка Сухарев мрачно сообщил:
      - С обыском у тебя были...
      - Кто?!
      - Известно кто. Тирэ, Юрка Поп да Петька Волчков.
      Не говоря больше ни слова, я бросился к своему раскрытому чемодану, перебрал пересыпанную хлебными крошками стопку тетрадей и книг и сразу понял ужас своего положения: "Хроники сердца" на месте не было!
      Кроме Сашки Сухарева и Шуры Лаботина, в верности которых я не сомневался, о "Хронике" знал только Юрка Кирсанов, или, как его звали в школе за его черную, колоколом расходящуюся шубу, Юрка Поп. Он был моим давним и, кажется, менее удачливым соперником, дорожки наши столкнулись сразу по двум линиям. Во-первых, он тоже писал стихи, но если мои пользовались, у девчат главным образом, некоторой популярностью, то его, написанные обычно к празднику и печатавшиеся в школьной стенгазете, почему-то не читали; во-вторых, он также пытался ухаживать за Надей Абрамовой, написал ей записку, но она не ответила. И вот этот самый Юрка Поп, прочитав как-то мной же доверчиво показанную "Хронику", явно в отместку, доложил нашему классному руководителю Жукову о том, что я пишу люйогшые стишки.
      Иван Петрович Жуков, высокий носатый человек в защитном костюме, был суров и решителен. Получив тревожный сигнал о стишках, представляющих явную угрозу нравственности, он нагрянул на квартиру и с помощью - услужливого Юрки Попа изъял крамольную "Хронику".
      Да, забыл сказать: за глаза Ивана Петровича Жукова звали Тирэ. И вот почему. В первый же день своего появления в нашем классе он в конце урока начал диктовать нам план конспекта по истории. Разгуливая между парт, Иван Петрович громко, отчетливо произносил каждое слово, часто добавляя "тире", произнося последнюю букву, как "э". Получалось какое-то новое, совершенно незнакомое слово; спросить, что оно значит, мы побоялись и добросовестно записали его в свои тетради...
      Третьим участником этого необычного обыска был староста нашего класса Петька Волчков, игравший пассивную роль свидетеля.
      Впрочем, все это стало известно только утром следующего дня. А в этот вечер мне было не до умозаключений и анализа всех тайных причин свершившегося события.
      - Исключить могут, - все таким же мрачным тоном предположил Сашка.
      Первое, что мне, помню, страстно захотелось, - застрелить Юрку Попа.
      - Ладно, - решил Сашка, - пойдем завтра домой - ОТКОЛОТРХМ так, что навсегда запомнит!..
      На том мы и порешили.
      Несмотря на тяжелые предчувствия, я отлично выспался, а утром отправился на последний урок с тайной надеждой, что все благополучно обойдется.
      В полдень, во дворе под старыми вязами, состоялось собрание, посвященное окончанию учебного года.
      За столом, покрытым красной скатертью, сидели педагоги; мы расположились прямо на траве. Я сидел с краю, мстительно разыскивая глазами весь день прятавшегося от меня Юрку Попа? прислушивался к фамилиям, которые громко выкликал Жуков, и все яснее понимал, что надежды на благополучный исход катастрофически убывают.
      Вот уже вручили премии трем нашим отличникам, пот уже начали выдавать табели всем остальным, а меня не вызывают. Нет, не принесу я нынче домой новенькую книжку с дорогой надписью: "За отличные успехи!"
      Раздав табели, Жуков наклоняется к директору школы Гурановской, та отвечает ему легким кивком, и я чувствую, как у меня ешет сердце.
      - В шестом классе, - говорит Иван Петрович, - есть еще один ученик, закончивший год с отличными отметками. Но решением педсовета мы лишили его премии.
      Это...
      И Жуков громко называет мою фамилию.
      Глаза у меня мгновенно заволакивает слезами, но я успеваю заметить, как он вынимает из портфеля тетрадь в знакомой коричневой обложке.
      - Вот, полюбуйтесь, чем занимается этот, с позволения сказать, отличник! - усмехается Жуков. - Сочиняет стишки в духе женихов гоголевских времен! Извольте полюбоваться:
      Струится свет из милых глаз,
      Расцеловал бы вас сейчас!..
      Под старыми вязами раздается дружный хохот; я кусаю губы, на руки, впившиеся в колени, падают горячие слезы.
      - Это же чистейшая есенинщина! - продолжает разносить Жуков. - Позор!
      Чувствую, что все, происходящее сейчас, - несправедливо, жестоко. Ну, поругали бы в учительской, а то при всех! Все забыли! Забыли, что я два года подряд был отличником, бессменно работал в редколлегии стенгазеты, забыли, наконец, что совсем недавно, как одного из активных пионеров, меня решили передать в комсомол... Да еще есенинщиной обругали! - в ту пору я еще не читал стихов этого великолепного поэта и, содрогнувшись, воспринял это слово как самое обидное ругательство! Единственно, что еще поддерживало мои силы, так это страстная, исступленная готовность вытерпеть все, что угодно, но не признаться, кому были посвящены мои стихи. Пусть хоть на куски режут - не скажу!..
      Но до этого дело не доходит. То ли у нашего сурового историка хватает такта, то ли не до конца довел свое черное предательство Юрка Поп, но фамилия Нади на собрании не называется.
      - Вот за это мы и решили поставить ему за год отметку по дисциплине неудовлетворительно, - говорит Жуков.
      Я вскакиваю иг ничего не видя, наступив кому-то на ноги, бегу со двора.
      - За табелем пусть приедет отец! - гремит вдогонку громким, как гром, голос.
      Час спустя, выследив, что Юрка Поп прошел мимо нашего дома с котомкой за плечами, я, Сашка Сухарев и Шура Лаботин выходим следом.
      Догоняем мы его в овраге, у Еткова.
      Маленький, пуговкой приплюснутый к лицу нос Юрки бледнеет, он внезапно падает на землю и, дрыгая ногами, визжит, как поросенок.
      Сашка Сухарев тихонько пинает его под зад, и, не оглядываясь, полные презрения, мы проходим мимо. Лежаков, как известно, не бьют...
      Дома, в Поспеловке, я объясняю, что табели нам еще не выдали - не успели подписать; объяснение мое сомнений не вызывает, но легче я себя от этого не чувствую.
      К вечеру угрызения совести достигают предела.
      - Папа, пойдем в луга, погуляем, - прошу я.
      - Пойдем, - соглашается отец, освободившийся сегодня почему-то раньше обычного.
      Спускаемся к речке; с обеих сторон она закрыта зеленой ольхой, под ногами качаются алые шапочки клевера. Медленно идет к закату красное солнце.
      - Хочу поговорить с тобой, - сурово предупреждаю я.
      - Давай, - говорит отец -и, пряча улыбку, отворачивается.
      Рассказываю, ничего не утаивая. В порыве откровенности называю даже имя Нади. Он, не перебивая, слушает, потом просит прочитать стихи.
      Начав с самого рискованного - "Струится свет.. ", читаю одно стихотворение, второе, третье, все, что помню, и с тревогой поглядываю на молча шагающего отца.
      - Да, - наконец говорит он, - стихи больше под Лермонтова, чем под Есенина. Это очень большой поэт - Есенин, когда-нибудь узнаешь...
      Я начинаю догадываться, что отец не сердится. Он некоторое время молчит, что-то обдумывая, потом решает:
      - Ну что ж, ладно, за табелем я загл-ра съезжу.
      А осенью поедешь учиться в Кузнецк. Так, по-моему, будет лучше.
      ...Вот о какой истории напомнил мне сейчас директор школы.
      - Глупо, конечно, - разводит он руками и добродушно усмехается. - А Жуков, между прочим, в Николаевке сейчас. Постарел, конечно...
      - Ну? Обязательно надо заехать, - смеюсь я. - А про Надю Абрамову ничего не знаете?
      - Нет, к сожалению.
      Ау, моя первая безгрешная любовь! Где ты, кто ты, как сложилась твоя жизнь, счастлива ли ты? Может быть, попадутся на глаза строки эти прочти, вспомни, а вспомнив - откликнись; как милому подарку, я буду рад весточке от тебя!
      Когда поздним вечером наша запыленная "Волга" возвращается в ярко освещенный Кузнецк, мы чувствуем себя настолько усталыми, словно ездили не один день, а несколько лет подряд. Да ведь так оно, по сути дела, и было: разве не годы - то веселые, то грустные, но одинаково дорогие и незабываемые - пронеслись мимо?..
      В Николаевке нам не повезло. Приехали туда под вечер, школа была заперта, и повидать Ивана Петровича Жукова не удалось. Нет, конечно, никакой обиды за пазухой я не держал, да и сам он, я глубоко убежден в этом, давно понял, как несправедливо когда-то отнесся к одному из своих учеников; просто мне хотелось мельком увидеть его, порасспросить о старых педагогах и потом, ни о чем не напоминая, пытливо заглянуть ему в глаза:
      помнит ли?..
      Не удалось побывать и в районной сберкассе; белый домик ее также оказался на замке. Да я и не жалею об этом. Дело ведь не во вкладе, а в самой сберегательной книжке. Сейчас, дописывая эти строки, я поглядываю на нее, прожелтевшую, без корок, с благодарностью думаю о том, как много она мне сберегла за эти годы и щедро, без всяких контролеров, вернула.

  • Страницы:
    1, 2, 3