Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Когда идет поезд

ModernLib.Net / Отечественная проза / Почивалин Николай / Когда идет поезд - Чтение (стр. 3)
Автор: Почивалин Николай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Понимая наивность своей затеи и не в состоянии справиться с досадой, к которой отчетливо примешивалась горечь, Михаил Петрович не обратил внимания, что в обход дома, прямо по россыпям строительного мусора и битого кирпича, идет хорошо утоптанная тропка. Заметил он ее лишь тогда, когда из-за угла, окинув незнакомого человека равнодушным взглядом, вышла немолодая женщина с красной хозяйственной сумкой в руке. От женщины, когда она прошла мимо, пахнуло какими-то духами.
      Еще не зная зачем, Михаил Петрович двинулся по тропке, свернул за угол: в глубине двора, стыдливо спрятавшись за пятиэтажным красавцем, достаивал свой век деревянный двухэтажный флигелек.
      Боже, но какой же он старый! Подслеповатые оконца первого этажа почти наполовину вросли в землю, ржавая водосточная труба разошлась на стыках, и даже крестовина телевизионной антенны на темной прогнувшейся крыше воспринималась не как деталь современности, а как некий скорбный знак, венчающий ушедшее... Как бы дополняя этот общий темный фон, против входа торчал косо срезанный, прочерневший от времени дуплистый пень. "Ветла! пронеслось в голове у Михаила Петровича. - А ведь какая же она высокая и тенистая была!.."
      Человек с отлично натренированным дыханием, Михаил Петрович почувствовал вдруг странную одышку, сердце у него тихонько заныло - может быть, в смутном ожидании чего-то грустного и непоправимого...
      - Можно, можно! - в ответ на стук почти тотчас донесся приглушенный голос; обшитая потрескавшейся клеенкой дверь раскрылась.
      Пожилая женщина в белом платочке, из-под которого виднелись рыжеватые с проседью волосы, и в коричневой вязаной кофте, надетой поверх платья, смотрела на Михаила Петровича с легким удивлением. Раньше она была тоненькая, с тяжелыми темными косами, словно оттягивающими назад голову, и чаще всего в своем любимом наряде: в белой шуршащей кофточке, в длинной черной юбке и высоких шнурованных ботинках на твердых, дробно постукивающих каблуках.
      - Таня... Татьяна Андреевна...
      В ту весну, перед отъездом, Михаил зачастил сюда, - нет, считалось, не к ней, а к ее отцу, дяде Андрею, и, пока тот, держа во рту гвоздики и что-то мурлыча, не впервой латал его ботинки, Михаил разговаривал с Татьяной.
      Она была побойчее и поученее его, - только окончив девятилетку, собиралась поступать в педагогическое училище, - и каждый раз показывала Михаилу какую-нибудь новую книжку. Он бережно листал страницы успевшими уже затвердеть от металла пальцами и, переставая дышать, ловил на своей шее теплое дыхание девушки. Если в такое мгновение она спрашивала его о чем-нибудь, он отвечал явно невпопад, - серые глаза Татьяны озорно и ласково смеялись... В день отъезда дядя Андрей в последний раз, на дорогу, залатал Мишкины ботинки - на них после этого от прежних остались одни дырки для шнурков, - Татьяна проводила его на крыльцо.
      - Едешь, значит? - негромко спросила она, серые ее глаза в этот раз не смеялись.
      - Еду.
      - А назад приедешь?
      - Что ж не приехать, - беспечно ответил Михаил, - Чай, не вековать же там...
      В Москве он часто вспоминал ее, несколько раз порывался написать письмо, и всегда его что-то останавливало. "Больно я ей нужен, тюха такой!" - ругал он себя за нерешительность. Думал о ней много позже, обзаведясь уже новыми друзьями и начав учиться петь. "Ничего ведь между нами и сказано не было", - испытывая временами необъяснимую душевную неловкость, размышлял он, не догадываясь, кажется, что теперь уже ищет каких-то оправданий... В последний раз, затосковав и чуть было не решив вернуться в Пригорск, Михаил думал о ней вскоре после женитьбы на молоденькой и бесталанной певичке.
      На худенькой, с лучистыми глазами девчушке, оказавшейся чудесным человеком, с которой Михаил Петрович вырастил детей, знал счастье и вместе доживает долгую жизнь, ни о чем не жалея... Если говорить точнее, помнил Михаил Петрович Татьяну всегда. Но потом, после какого-то душевного перелома, о ней думалось уже иначе, по-другому, - так, верно, думаем мы обо всем, что связано с юностью или, еще точнее, - о самой юности: улыбаясь, немножко грустя и понимая, что она не возвращается...
      ...Все это, то ослепительно вспыхивая, то расплываясь, теряя краски, пронеслось в затуманившихся на секунду глазах Михаила Петровича, пока пожилая женщина в белом платочке и вязаной коричневой кофте смотрела на него. Он шел к ней, хотел ее видеть и сразу узнал. Она не ждала, не предполагала, что это может быть он, и, не узнавая, рассматривала его со спокойным любопытством.
      - Правильно - Татьяна Андреевна... А вас не знаю что-то. Да вы проходите, пожалуйста.
      - Я Михаил, - не трогаясь с места, сказал Михаил Петрович.
      Какое-то мгновение серые, в мягких мешочках глаза женщины смотрели с прежним любопытством, - нужно время, чтобы перенестись на сорок лет назад, - потом вдруг засияли так неудержимо, так чисто, что Михаил Петрович, не услышав еще ни одного слова, понял: все эти годы она также помнила о нем. Он мог поклясться, что эту секунду, нет - десятую долю секунды, как при впышке молнии, на него смотрели молодые и прекрасные глаза прежней Тани...
      - Миша?! Михаил Петрович! - Всплеснув руками, Татьяна Андреевна прижала их к зардевшимся щекам. - Боже мой! Да откуда вы? И вспомнили! Ах ты, господи, да что ж вы стоите? Проходите, раздевайтесь. Давайте сюда пальто!..
      Михаил Петрович покорно отдал пальто и кепку, прошел и сел на указанное ему место, продолжая растроганно улыбаться. Татьяна Андреевна забегала, захлопотала, то накрывая стол белой скатертью, то позванивая на кухне чайной посудой, по пути ахая и качая головой, - как каждая женщина, волнуясь, она предпочитала действововать. Михаил Петрович, наоборот, израсходовав огромный душевный заряд и достигнув цели, чувствовал себя опустошенным и устало следил за помолодевшей хозяйкой.
      - Да не надо это - насчет чаю, - не очень уверенно возразил он; начав, по почину Татьяны Андреевны, говорить на "вы", несколько минут спустя, они по молчал изому сговору стали пользоваться обезличенными фразами - с ними незаметно входила неловкость.
      - Ну вот еще! - отмахнулась Татьяна Андреевна и, чутко почувствовав фальшь такого разговора, просто перешла на прежний дружеский язык: - Ты в чужой монастырь со своим уставом не лезь. Пришел в гости - слушайся!
      Ощущение неловкости сразу исчезло: почувствовав себя свободнее, Михаил Петрович огляделся, и, надо сказать, с некоторым удивлением. Вопреки мрачному внешнему виду дома, довольно просторная комната выглядела уютно. Длинные цветные занавески на окнах, изящный письменный столик в углу, широкая тахта-кровать - в другом, накрытый салфеткой телевизор и легкая, без глупых безвкусных украшений люстра над круглым столом.
      Да вдобавок к этому - белоснежные потолки такой высоты, какой Михаил Петрович, обладатель новой, архисовременной квартиры, машинально позавидовал.
      - Вот так и живем, - по-своему истолковав взгляд гостя, кивнула Татьяна Андреевна. - Последний месяц хоромы наши достаивают. Сносят. Видел новый дом? Вот туда нас - скорей бы уж, что ли...
      Поставив вазу с яблоками, она засмеялась.
      - Подвигайся. Сядем, как говорят, рядком да потолкуем ладком. Ну, с праздничком меня нынче!..
      Разливая чай, Татьяна Андреевна смотрела ясными глазами, искренне радовалась.
      - Я ведь о тебе все знаю. Следила, можно сказать, за тобой. И как заслуженного дали. Потом - народного.
      И своим всем рассказывала - они тебя тоже знают. До сих пор вон как ты запоешь по радио, дочка кричит: "Мама, иди - твой поет..."
      Спохватившись, Татьяна Андреевна виновато засмеялась, чуть одутловатые щеки ее порозовели.
      - Так уж это она, подтрунивает. Ты только не обижайся.
      - Что ты, что ты! - поспешно успокоил Михаил Петрович, больше всего ценивший в людях простоту и искренность, - может быть, потому, что в привычном ему артистическом мире качества эти, мягко говоря, не были главенствующими. - Как же ты жила эти годы, Таня?
      - Да как? Обыкновенно. До прошлого года работала заведующей детским садиком. Скоро год вот на пенсии.
      Муж в войну погиб. Папа давно помер. Живу с дочкой и с внуком. Дочка-то еще, поди, навстречу тебе попалась. Тоже уж не молоденькая. А внучонку шестнадцать, в девятом классе...
      Татьяна Андреевна рассказывала свою обычную житейскую повесть просто, не печалясь и не жалуясь, опуская всякие мелочи, - Михаил Петрович слушал, не проронив ни слова, не спуская глаз и чаще всего задерживая взгляд на ее рыжеватых с проседью волосах.
      - Что так разглядываешь? - спросила Татьяна Андреевна. - Старуха.
      - Не то. Я тоже старик. У тебя раньше вроде черные косы были, а теперь...
      - Выгорели, за сорок-то лет... Ты прежде-то кудрявым был. А теперь вон от былой красоты один хохолок остался.
      Пытливо взглянув - не обиделся ли - и удостоверившись, что он весело хмыкнул, Татьяна Андреевна добродушно рассмеялась, показав белые зубы. Слишком белые, не по возрасту, и так плотно посаженные друг к другу, как скорее удается хорошему протезисту, нежели природе. "Ну и что же, мысленно одернул себя Михаил Петрович, - у самого четыре моста..."
      На душе у пего было удивительно хорошо. Не столько вникая в смысл того, что говорит Татьяна Андреевна, сколько вслушиваясь в ее голос, все такой же чистый и глубокий, Михаил Петрович временами словно утрачивал чувство реальности. Ему начинало казаться, будто и не было этих сорока лет, что по-прежнему, мурлыча себе под нос, постукивает молоточком дядя Андрей, а он, Михаил, негромко переговаривается с сероглазой, давно приглянувшейся ему дочкой сапожника. И надо ли ему было тогда уезжать?..
      - Я тебя всегда помнил, Таня, - твердо сказал Михаил Петрович.
      - Верю, - не удивившись, кивнула Татьяна Андреевна и просто призналась: - Знал бы ты, сколько я тогда слез по тебе выплакала!
      Ахнув про себя, Михаил Петрович смешался.
      - А чего ж ты... ну, не сказала тогда?
      - Вот так здорово! - шутливо упрекнула Татьяна Андреевна. - Разве девушке об этом можно первой говорить? Я хоть и постарше тебя вроде была.
      Давно простив все свои девичьи обиды, Татьяна Андреевна ласково засмеялась, прислушалась, оглянувшись.
      - Никак, стучат.
      Должно быть, кого-то поджидая, она выбежала; Михаил Петрович взглянул на часы раз, другой и быстро поднялся. Через полчаса начало торжественного заседания, в гостинице его, наверно, давно ждут...
      - Думала, внук пришел, а это почта, - вернувшись, объяснила Татьяна Андреевна. - Куда это ты?
      - Пора, Таня. Знаешь что: пойдем вместе.
      - Ну что ты! Там все приглашенные, зачем же...
      - Это пустяки... Собирайся.
      - Нет, нет, спасибо. Сейчас Боря прпдет - покормить надо. Мы с ним по телевизору смотреть будем. Прямо из театра транслировать будут, так что все увидим.
      Ты петь-то будешь?
      - Буду, конечно.
      - Ну вот мы и послушаем. - Татьяна Андреевна лукаво засмеялась. - Ты как, сразу уедешь? Или зайдешь еще?
      - Обязательно зайду. Завтра же зайду, - горячо, краснея, уверил Михаил Петрович. - И если не будешь возражать, походим с тобой по городу.
      - Тоже ладно. Ну иди, иди, а то правда опоздаешь, - поторопила Татьяна Андреевна и, еще раз оглядев его с ног до головы, предупредила: - Через двор пойдешь - туфли не обдери. На стройке там всего понакидано...
      Подлинную значимость любого города и усердие его руководителей Михаил Петрович определял по тому, каков в городе театр, - мерка, конечно, довольно узкая, но не такая уж и неточная.
      Пригорский театр мог удовлетворить самого взыскательного человека. С чисто профессиональным любопытством оп заглянул за кулисы, потом, отогнув сбоку край тяжелого занавеса, - в залитый праздничными огнями зрительный зал, весело гудящий и вместивший, должно быть, добрые полторы тысячи человек; глазом знатока скользнул по сложному, укрытому от зрителей осветительному хозяйству.
      В директорском кабинете и в просторной приемной, где собирались будущие члены президиума юбилейной сессии городского Совета - депутаты и многочисленные гости, было людно, шумно. Как на вокзале, знакомясь и пожимая десятки рук, Михаил Петрович снова почувствовал себя неуверенно: запомнить всех, к сожалению, не было возможности.
      Сколько же, оказывается, замечательных людей вышло из Пригорска! Только что представленный знаменитой летчице, с первыми полетами которой невольно связывались воспоминания о собственной комсомольской юности, уже через секунду Михаил Петрович знакомился с прославленным китобоем, затем - с медицинским светилом, имя которого с уважением произносится во всех академиях мира. Прямо тут же, в толчее, обнимались - да так, что у них, должно быть, трещали кости - два помальчишески взъерошенных и одинаково седых генерала, живших когда-то в Пригорске на одной улице, воевавших на разных фронтах и снова через много лет встретившихся на юбилее родного города... Мелькали ряды орденских колодок, золотые звездочки Героев, алые флажки депутатских значков, - чуточку оглушенному Михаилу Петровичу начинало казаться, что ему, человеку по природе простому, лучше бы, пожалуй, находиться сейчас не здесь, среди этого шума и блеска, а в общем зале. С этими мыслями, хмуря черные косматые брови и пряча под ними растроганные, чуть растерянные глаза, Михаил Петрович двинулся вслед за другими в президиум.
      Волнуясь, молодой симпатичный председатель горсовета, с которым Михаил Петрович познакомился еще на вокзале, объявил юбилейную сессию открытой, зал поднялся навстречу "Интернационалу".
      - Внести в зал почетные знамена, - высоким ломким голосом подал команду председатель горсовета, - ордена Ленина завода... ордена Боевого Красного Знамени завода... ордена Красной Звезды завода, ордена Трудового...
      Величаво, снова подняв всех с мест, запели серебряные трубы - над залом, по широкому проходу, поплыли развернутые бархатные знамена с прикрепленными к ним орденами - свидетели ратных и трудовых подвигов пригорцев. Последним, огражденное холодными молниями обнаженных шашек, проследовало знамя высшего военного училища. За долгую театральную жизнь Михаил Петрович привык ко всяким сценическим эффектам, но это было другое. В гулкой, натянутой как струна тишине, четко печатая шаг, шла сама жизнь, ее высокий символ, ее крылатая романтика, - и у него, старого воробья, по коже поползли мурашки...
      Стопа приветственных адресов и горы памятных подарков на столе президиума все росли, на трибуне один выступающий сменялся другим, и хотя Михаил Петрович слушал, по-прежнему стараясь не пропустить ни одного слова, внимание его ослабло. Устав от всех треволнений сегодняшнего длинного и все еще не кончившегося дня, от яркого слепящего света, которым киношники и телевизионисты безжалостно били по первому ряду президиума, Михаил Петрович оказался застигнутым врасплох, когда слово предоставили ему. Простые слова, недавно сами, кажется, просившиеся наружу, исчезли, первые подвернувшиеся были стертыми, бесцветными; произнеся их таким же, казалось, бесцветным тоном, Михаил Петрович вернулся на место, удивляясь, почему ему так горячо аплодируют, и нисколько не беспокоясь.
      Свое слово он скажет позже...
      Торжественная часть несколько затянулась, и, когда юбилейное заседание объявили закрытым, предупредив, что после перерыва будет большой праздничный концерт, зал довольно загудел.
      На время перерыва Михаил Петрович уединился в любезно предоставленной ему театральной уборной - и для того, чтобы переодеться, и, главное, для того, чтобы побыть перед выступлением одному.
      Когда он спустился вниз, привычно ощущая подбородком тугой, накрахмаленный воротник, огромная сцена была уже заполнена сводным городским хором. Раздольно парила в зале величальная, созданная местными поэтами и композиторами песня, - чуткий на все настоящее, Михаил Петрович застыл на месте, довольно насупив брови. Зал загремел. Обдав Михаила Петровича ветерком белых платьев, с раскрасневшимися щеками пронеслись мимо хористки; юный девичий голос звонко выкрикнул его фамилию.
      Легкий знакомый холодок коснулся сердца, - это был своего рода сигнал готовности. Михаил Петрович вышел на сцену. Чепуха, будто, привыкая, артист перестает волноваться: не волнуется только абсолютная бездарность.
      "Петуха бы не дать!" - с веселым испугом подумал Михаил Петрович, внешне очень спокойно и сдержанно поклонившись на встретившие его аплодисменты.
      Чуть подвинув высокий стебель микрофона, Михаил Петрович взглянул на переполненный зал и глубоко вздохнул. Необъяснимое и сильное, как поток горного воздуха, чувство переполнило его. Чувство общности, кровного родства со всеми, кто сидел в этом зале и чутко, доброжелательно ждал его песни. Он не знал, как будет петь, но знал, что будет петь не так, как всегда...
      - Ария Игоря из оперы "Князь Игорь"...
      Могучий бас, неся всю сложнейшую гамму человеческих переживаний, - то гордый и суровый, как откованный булат, то мягкий, как закатное русское небо, наполненный тоской и порывом, - царил под сводами, больно и сладко сжимал сердца.
      Зал еще неистовствовал, когда звонкий девичий голос объявил следующий номер:
      - "Уж как пал туман", народная песня...
      Михаил Петрович пел, не следя ни за голосом, ни за словами песни, - он просто, как воздухом, дышал ею, и песня сама, как воздух, могуче и естественно выливалась из его горла, легких, сердца. Это были золотые минуты творческого взлета.
      - "Дубинушка"...
      Зрители еще не успевали полной мерой наградить исполнителя за одну песню - взорвав тишину, овации только нарастали, - как он, словно щедро спеша вернуть старый долг, начинал новую. Изумленный подобной расточительностью аккомпаниатор остро блестел стеклышками пенсне, поспешно раскладывал новые нотные листы.
      Михаил Петрович никогда не берег голоса за счет сокращения концертных программ, и, наверное, потому голос его так долго служил людям. Оглянувшись и коротко кивнув пианисту, он начинал снова, не делая ложных, чтоб получить дополнительную партию аплодисментов, уходов, - ему было это без надобности...
      Всему, однако, есть мера. Понимая, что нельзя до бесконечности злоупотреблять безотказностью певца, зал рассыпался дружными аплодисментами, благодарственными хлопками. Михаил Петрович дотронулся платочком до усталых, пересохших губ и, покосившись, - его юная звонкоголосая помощница, считая, что выступление закончено, азартно колотила в ладоши вместе со всеми, - сам объявил:
      - "Элегия" Массне. - Глубоко вздохнув, он помедлил, негромко добавил: Посвящаю ее всем сидящим в зале и еще одному человеку, которого тут нет...
      Раскланявшись было, аккомпаниатор снова сел, судорожно залистал ноты.
      Тишина бывает разная: настороженная, равнодушная, доброжелательная. Мгновенно установившаяся в этот раз тишина была особой: глубокая, живая, вся пронизанная волнами, которые шли от певца к людям и снова возвращались к нему же, - просто, как луч солнца входит в голубизну воздуха, влился в нее задумчивый, наполненный чувством голос:
      Ах ты, весна прошлых лет
      Время любви.
      Исчезла ты для меня...
      Вся колдовская сила этой вещи - не в словах, предельно бесхитростных, если не сказать больше, а в музыке; должно быть, все самое сокровенное вложил в нее давно ушедший из жизни француз, если и ныне заблестели глаза певца и притих, подавшись вперед, огромный, переполненный зал.
      Вновь не вернется весна, - скорбел о минувшем, раздумывая и вспоминая, голос и ликовал, что оно, это прошлое, было... Михаил Петрович пел, видел сотни устремленных на него взглядов, видел, как, прижав к груди руки и неловко наклонившись, слушает знаменитая летчица, как, нахохлившись, притихли еще недавно шумно обнимавшиеся генералы. Но ему, изпод добрых косматых бровей, виделось еще и другое:
      старый дом на Нагорной, в котором, моргая мокрыми ресницами, сидит у освещенного экрана телевизора его шестидесятилетняя Таня...
      5. ОТГОЛОСКИ
      В устоявшемся дорожном быте завтрак и обед в вагоне-ресторане событие, которого ждешь и к которому загодя готовишься: надо побриться, сменить пижаму на костюм, тапки на ботинки - не куда-нибудь, а в ресторан все-таки! И идешь, нетерпеливо и довольно пощелкиваяпохлопывая открываемо-закрываемыми дверями.
      Несмотря на довольно ранний час, в салоне нынче оживленно: ночью, судя по всему, на какой-то станции получили пиво, и тощие вагон-ресторанные шницели на белых столиках окружены частоколом "жигулевского".
      Не особенный любитель пива и еще меньше знаток его, я, однако, тоже попросил бутылку: мало-мальски приличного вина в буфете не было, заказывать же обед без каких-либо добавлений - почувствовать себя в глазах обслуживающих явно неполноценным. Подобным же, вероятно, любителем оказался и мой сосед напротив - плотный рыжеватый мужчина, с колючими неприступными бровями: перед ним также стояла одинокая бутылка.
      Как все же меняются наши повадки в зависимости от обстоятельств! В обычном ресторане вас раздражает ставшая притчей во языцех невозмутимая медлительность официантов, - когда же под рестораном весело постукивают колеса, вы, наоборот, довольны, что, пыхнув под самым вашим носом пивным дымком откупоренной бутылки, официантка надолго удаляется и можно неспешно посидеть, покурить и, прихлебывая из фужера, бездумно и пристально глядеть в окно. За которым - все привычно, видано да перевидано за жизнь и все одновременно - ново, незнакомо, непонятно почему и как льнущее к сердцу.
      Застывший над осенней золотисто-зеленой водой рыбак с удочкой, в высоченных, до пупа, резиновых бахилах; сгрудившиеся у опущенного шлагбаума автомашины, длинный ряд которых не по чину начинает красный жучок"Запорожец"; взбежавшие на пригорок березки в лимонной, с багрянцем листве - поглазеть на поезд; затененный старыми ветлами разъезд с крохотным перроном, на котором две смуглые длинноногие девчонки в юбочкахтрусиках зазывно - от молодости, от избытка хорошего настроения машут всему проносящемуся мимо составу... Вспомнилась когда-то и где-то слышанная история:
      однажды на таком же маленьком разъезде при двухминутной стоянке пассажирского поезда две таких же девчонки-подружки помахали высунувшемуся из вагонного окна в лунный вечер солдату, отслужившему действительную. "Эх, позвали бы, - остался!" - сахарно заскалил он зубы. "И то, оставайся", - поманили девчонки. Солдат на ходу выкинул из тамбура деревянный, обитый полосками жести сундучок, спрыгнул под одобрительный хохот всего вагона сам, - через полгода он женился на одной из этих девчат, народил с ней сынов и дочек, стал прославленным директором прославленного степного совхоза...
      Вспомнил эту историю и по недавно обозначившейся привычке непроизвольно покряхтел: ох-хо-хо, теперь-то эдак не выпрыгнешь, отпрыгали свое! Теперь если и выйдешь на промежуточной станции, - на сон грядущий свежим воздухом подышать, так заранее сверившись с расписанием, да из тамбура прямо на подплывшую впритирочку платформу шагнешь, да самое большее - до газетного киоска, тут же, на перроне, от вагона удалившись...
      Покончив с обедом, сосед по столику аккуратно, ттад пепельницей, размял "Шипку", попросил спичку. Мат лнально, протягивая коробок, отметил, что он вообще аккуратист: ровнехонько, как по линейке, подрезанные виски, тщательно закатанные рукава модной, в широкую полоску розовой рубахи, аккуратно, наконец, крест-накрест сложены на тарелке нож и вилка с деликатно отложенным кусочком хлеба.
      Перехватив этот последний, низовой взгляд, сосед истолковал его по-своему.
      - Верная примета: не оставляют после себя ни корочки или очень пожилые люди, или по-настоящему пережившие войну. Ценю, а сам забываю.
      - Откуда такая точность? - рассмеялся я. - По возрасту вы ни к той, ни к другой категории не относитесь как будто.
      - Элементарные наблюдения. - Широкие, розовые в полоску плечи соседа поднялись и опустились. - Хотя войну и сам немного помню... Правильнее сказать - какие-то отголоски ее.
      Колючие рыжеватые его брови, похожие на выжженные солнцем кустики шиповника, поначалу действительно создавали впечатление замкнутости, недоступности, если б не разлитая под ними ясная и добродушная голубизна глаз - сейчас в них, когда наши взгляды сошлись напрямую, накапливались, подрагивали смешинки.
      - Вот вам первый отголосок. Самый, пожалуй, неизгладимый... Вскоре после войны пошел я в пятый класс.
      Жил я в селе, должен сказать. И в тот же день - новый для нас предмет: немецкий язык. Вошел преподаватель - мы, мальчишки, так в него глазами и впились. Представляете - ну как с обложки журнала. Молодой, чубатый, на груди медали звенят. Гимнастерка - в рюмочку. Офицерский ремень с портупеей. Рта еще открыть не успел, а уже покорил нас. Прошелся, хромовыми сапогами поскрипел, остановился и говорит: "Вот что, пацаны. Русскому человеку прежде всего нужно знать два немецких слова: хенде хох руки вверх! И при этом автомат наизготовку де-ржи. Был у меня на фронте дружок..." До конца урока узнали мы еще несколько немецких слов. В том же роде. Хальт - стой. Да шпрехать - говорить по-немецки - эдакий весьма вольный русицизм, от глагола "шпрехен".
      Голубые озерца под колючими рыжеватыми кустиками бровей вызолотила улыбка, она же смягчила, разгладила крутые, чисто выбритые скулы, - в спокойном, несколько замкнутом лице сорокалетнего человека на мгновение возникло, проступило что-то озорное, мальчишеское.
      - Проучил он нас таким образом недели две и исчез.
      Позже его у нас на деревне иначе, как арапом, не называли. С оттенком какого-то даже восхищения: ну и арап!
      А я вам совершенно искренне скажу: как бы там ни называли, но я никогда потом не встречал ни одного педагога, который бы так молниеносно завоевал внимание и сердца своих учеников!
      Мы посмеялись; почти не сомневаясь в ответе, я поинтересовался:
      - Вы - педагог?
      - С вашего разрешения, - подтвердил он, наклонив крупную рыжеватую голову. Он допил пиво, аккуратно и сосредоточенно сбил в пепельницу пепел с сигареты; крутые, чисто выбритые скулы его снова отвердели, из-под колючих клочкастых бровей глаза его глянули спокойно и неулыбчиво - так меняется, темнеет озеро, когда с его поверхности, переместившись, уходит солнце.
      - Или вот еще один - отголосок. Правда - несколько иного плана. Не такой радужный... Что-то на втором либо на третьем году войны - я-то совсем мальчонкой был. Пахали мы с матерью поле под картошку. На своей корове. Все там же - в нашей подмосковной деревне. Пахала, конечно, мать, я сбоку босиком бегал. То прутиком Зорьку нашу стегну, то по боку глажу жалел. Не хотела она ходить, мычала... И вот остановилась неподалеку, на дороге, машина. Черная, длинная - по земле прямо распластанная. Вышли из нее люди - в светлых плащах, в шляпах. Фотоаппаратами щелкают, посмеиваются.
      А рядом с нами дядя Ваня пахал - зимой только с фронта пришел. Без ноги. Да еще, рассказывали, сильно контуженный, - припадки у него случались. И пахал-то, кстати, даже не на корове - чуть не на теленке. Как увидел этих, с фотоаппаратами, не наших, - схватил вилы и к ним. Лицо перекошено, серый весь, культей своей деревянной проваливается и бежит. Мать у него на вилах повисла и кричит - тоненько так: "Опомнись, чумовой! Пускай они, ироды, нуждой нашей подавятся! Горем нашим!.."
      Сосед мой крепко, с силой потер резко срезанный подбородок; только что сдержанно-напряженный голос его прозвучал со спокойной горчинкой:
      - Больше такой молодой и красивой - как тогда - я своей матери уже не помню. Как провал в памяти. Потом, как и теперь, она всегда была одинаковая - старенькая, ласковая, тихая. Молодым отец остался - на фотографии.
      Подошла рассчитаться, молниеносно орудуя крохотными пластмассовыми счетами, официантка; и тут же к собеседнику моему подсел - плюхнулся налитый жирком и энергией черноволосый дядька в белоснежной, с кружевной отделкой, сорочке. Стул, стол да и весь вагон, мне показалось, при его приземлении ощутимо качнулись.
      - Вот что, дорогуша, - придержав могучей ладонью пухлый локоток официантки, - как свой своему, - уверенно сказал он: - Выставь сначала с дюжинку "жигулевского". Потом сбегай на кухню, попроси, чтоб организовали что-нибудь подходящее. Какой-никакой осетринкисеврюжки. Что?.. Это понятно, что нет. А ты им передай:
      сам, мол, он директор базы, - знает, как из нету красную икорку сорганизовать. В долгу не останусь и ты в накладе не будешь. Развеяться хоть, фу, жарища какая!
      Надолго и поудобней устраиваясь, он подвигал по стулу задом, вольготно, до пояса, расстегнул, раскинул кружевную манишку и, вероятно, тут только обратил внимание на две сиротливо стоящие на столике пивные бутылки.
      - Что, мужики, - по-простецки, сочувственно и дружелюбно осведомился он: - Тити-мити не хватает? Не журись, угощаю!
      Мы, конечно, поднялись, потому что ни сидеть, ни тем более разговаривать с ним не хотелось. Хотя, если вдуматься, и он тоже был отголоском чего-то.
      1976

  • Страницы:
    1, 2, 3