5
Рано или поздно внимание Фрэнта неизбежно должно было остановиться на ком-нибудь одном из множества тех, с кем ему приходилось сталкиваться в течение недели. Как-то в дремотный послеполуденный час, когда он праздно стоял за прилавком и в помещении оставались только две кумушки и ребенок, в лавку не совсем уверенно вошла молодая женщина и стала у двери, не решаясь заговорить. Фрэнт не мог как следует разглядеть ее, потому что она стояла против света; он осведомился, что ей нужно, и она купила какую-то мелочь.
– Ты помнишь меня? – тихим голосом вдруг спросила девушка, серьезно глядя на него.
Фрэнт был удивлен. Он не помнил, чтобы когда-нибудь раньше видел ее, но, не желая обидеть девушку, сказал слегка иронически:
– Если я хоть раз увижу человека, один-единственный раз, я уже не забываю его.
– Да? – воскликнула она и звонко рассмеялась.
Ее удивил его находчивый ответ – как все лембу, она обладала чувством юмора – и позабавило его «белое» произношение; к тому же она была рада, что он так непринужденно разговаривает с ней. Но тут же она застыдилась и опустила глаза, преисполненная ни с чем не сравнимого очарования молодой женщины, у которой скромность – врожденное свойство, а не ухищрение кокетства. По ее лицу пробежала тень печали, так как она сразу же поняла, что он ее не помнит; а какой девушке приятно быть забытой молодым человеком? Сделав несколько шагов, она остановилась против открытой двери, и рассеянный свет, отраженный выжженной солнцем вершиной, залил ее с ног до головы. Волосы ее, уложенные на макушке круглой башенкой, были окрашены красной охрой и заколоты длинной костяной шпилькой с мелким резным узором; на девушке почти не было украшений – только ожерелье из мелких и плоских голубых бусинок и несколько тонких браслетов из серебряной и медной проволоки на руках и ногах. Тело ее облекал кусок темно-красной ткани, туго охватывающей упругую молодую грудь и закрепленной под мышками; прямыми классическими складками ткань ниспадала почти до пят, а по бокам немного расходилась, открывая нежные бедра. С детства привыкнув носить тяжести на голове, она держалась очень прямо, была стройна, и сознание грациозной женственности придавало каждому ее движению прелесть безыскусственности, умело подчеркнутой искусством. Благородством внешности она была, возможно, обязана каким-нибудь далеким предкам арабам, так как черты ее, несомненно негритянские, всё же были не особенно типичны. Ее нос, например, хотя и с широковатыми ноздрями, был скорее орлиным, кожа – необычайно светлого тона, а линии щек и лба каждый назвал бы изысканными. Рот говорил о мягком нраве, глаза блестели, а шрам на щеке только оттенял ее красоту.
– Ты редко сюда приходишь? – спросил Фрэнт, облокотившись на прилавок, так как не хотел, чтобы разговор их слышали, а также потому, что его вдруг перестали держать ноги. Его охватила непривычная робость, он чувствовал себя неуверенно и был так взволнован, что сердце гулко билось у него в груди.
– Да, – сказала она, избегая его взгляда. – Я живу не так близко.
– Где?
– Там внизу… в долине, – сказала она, протягивая точеную руку и задумчиво глядя в открытую дверь. Фрэнт заметил, какие светлые у нее ладони. – У реки.
– Это не очень далеко.
– Значит, ты бывал там? – спросила она. – Ты знаешь это место?
– Нет, мне просто кажется, что это не очень далеко.
– Гора высокая и крутая.
У Фрэнта вдруг всплыли в памяти две строчки из стихотворения:
Дороги вьется всё вверх по горе?
Да, и так до вершины.
– Я не знаю твоего имени, – сказал он.
Она метнула на него быстрый взгляд, и у нее вырвался удивленный возглас.
– В чем дело?
– Зачем тебе знать мое имя? – спросила она с беспокойством, потому что у лембу имя человека – основа всех колдовских заговоров.
– Я просто спросил. Мне хочется знать, как тебя зовут.
– Меня зовут Серафина, – сказала она со скромным и в то же время кокетливым видом.
– Как?!
– Серафина.
– Откуда у тебя такое имя? У лембу таких имен не бывает. Ведь не крестили же тебя?
Она залилась смехом, словно даже мысль о том, что она может быть христианкой, показалась ей нелепой… Впрочем, так оно и было в действительности.
– Нет, – сказала она. – Меня назвал так миссионер, когда я была маленькой. Он побрызгал на меня волшебной водой и сказал, что Христос хочет дать мне это имя.
Теперь уже Фрэнт рассмеялся.
– Христос неплохо придумал, – заметил он. – Но ведь в твоей семье нет христиан, правда?
– Нет. Я тебе рассказала, как это было.
Он снова засмеялся.
– А вот моего имени ты не знаешь?
– Нет, знаю, – возразила она и произнесла: – Фрэнт, – и они оба засмеялись.
В эту минуту в лавку с шумом вошли несколько покупателей, и Фрэнту пришлось заняться ими. Неожиданно расхрабрившись, он сказал:
– До свидания, иди с миром! И, пожалуйста, приходи снова. Мне приятно разговаривать с тобой.
Он ни за что не осмелился бы так прямо заговорить о своих чувствах по-английски, но на языке лембу это было как-то проще. К тому же он еще никогда в жизни не ощущал такого волнения.
– До свидания, – сказала она, улыбаясь, – оставайся с миром.
Она повернулась к двери, похожая на деву со старинного фриза, посылающую прощальный привет жизни. А Фрэнт… У Фрэнта дрожали руки, и сердце переполняла исступленная радость.
6
Теперь-то и начались его муки. Во сне и наяву его преследовал образ черной девушки, дразнящий, но бесконечно далекий. И чем желаннее становилась она для него, тем несбыточнее казалось сближение с ней. Он почти ничего не знал о Серафине и ровно ничего – о ее общественном положении. Он плохо владел ее языком. Он так старательно изучал, как извлекать из туземцев прибыль, что ему почти не представлялось случая изучить их жизнь, обычаи и мысли. Предположим, думал он, раздираемый внутренними противоречиями, предположим, я захотел бы сделать ее своей любовницей. Прежде всего, возможно ли это? Я уверен, что она в какой-то степени отвечает на мои чувства, но в какой? Чего она ждет от меня? Как отнеслась бы к этому ее семья?… И как всё это устроить?… Как мне с ней увидеться? И затем Мак-Гэвин… Вероятно, его успехи в торговле до некоторой степени объясняются тем, что он не из того сорта белых, которые путаются с туземками. Став любовником Серафи-пы, я, может быть, подорву этим его торговлю, не говоря уже о том, что погублю себя. И ведь всё сразу станет известным. А как мы сможем встречаться друг с другом – тайком в лесу? Да имею ли я право взять эту черную девушку? Не могу же я притворяться перед самим собой, что люблю ее? Ведь мне просто хочется обладать ею, целовать ее, обнимать, ласкать… Он не находил ответа на свои вопросы, но уже то, что он задавал их себе, было весьма знаменательно. Его одиночество и затруднительное положение, в котором он оказался, научили его тому, чему противодействовало всё его воспитание, – углублению в себя, самоанализу. Обстоятельства гамлетизировали его.
Из всех бесчисленных мук, которые провидение изобрело для своих детищ, немногое может сравниться с тягостным состоянием ума и тела человека молодого, по природе чувственного и вынужденного подавлять свои желания, человека, который, вместо того чтобы уступить сладострастному зову африканской земли, пытается заклинать его, призвав на помощь дух английской закрытой школы. Там, где надо бы действовать смело, он проявлял нерешительность, был полон сомнений, терзался угрызениями совести, не говоря уж об обычных страхах влюбленного. Фрэнту не к кому было обратиться за советом, не было рядом никого, кто сказал бы ему слова, в которых он так нуждался: «Не бойся, бери эту женщину. Тебя ждет наслаждение, ее – тоже. И вы оба станете немного умнее, а может быть, и счастливее. Ты будешь с ней добр, потому что это свойственно твоему характеру. И тебе не грозит опасность „отуземиться“, ты не из тех людей, с которыми это может случиться. А что касается Мак-Гэвинов, неужели ты воображаешь, что их волнуют твои дела? Да они и не подумают вмешиваться, пока ты загребаешь для них монету. Будь мужчиной! Сагре diem!»
И так далее. Но поскольку у Фрэнта не было такого советчика, он продолжал терзаться.
Каждое утро он просыпался с мыслью о Серафине. День шел за днем, а Серафина не появлялась. Тем временем Африка раскрывала перед ним всё свое великолепие и всю свою жестокость. Одно время года без спора уступало место другому. Вот кончились дожди, вот появились почки на боярышнике, и вы чувствовали, безошибочно чувствовали, что Это весна, пора душевного смятения. Пьянящие соки бродили в деревьях, и травах, и в сердцах людей. Мимозы в Мадумби покрылись пушистым облаком весеннего цвета, пенящегося при легком ветерке на фоне кобальта утреннего неба. На деревьях гнездились черные глянцевитые туканы с алыми клювами; стремительно падая и взмывая среди ветвей, они призывали друг друга нежными и страстными криками. Под коралловым деревом совершали лучезарный обряд светлячки; хохлатые удоды, в оперении цвета корицы, прихотливо прочерчивали зеленоватую прозрачность рассвета; в долгие знойные послеполуденные часы компания австралийских дроф, важных и ворчливых, как сенаторы, шествовала по травянистому плато, старательно разыскивая змей и убивая их одним ударом клюва; дождевые капли стучали по огромным, как столы, листьям с красными прожилками; и в сухие, спокойные, еще короткие дни, когда вдали звенел чей-то одинокий голос и в воздухе носилось благовоние горящих душистых трав, всё это – ясный свет, и пение, и аромат – будоражило нервы и пробуждало невыразимо щемящее и сладостное чувство.
В свободные часы Фрэнту невмоготу стало сидеть дома, но и бродя по окрестностям, что вошло у него теперь в привычку, он по-прежнему оставался узником. Скованный по рукам и ногам колебаниями, пораженный каким-то моральным бессилием, он блуждал по прекрасному миру, отгороженный от него почти так же прочно, как если бы действительно был заперт в стальной клетке на колесах. Он обращал встревоженный взор к окружающей его природе, но и в ней не находил покоя и, возможно, погрузился бы в еще большее уныние, если бы не ряд неожиданных событий.
Надо сказать, что прибытие Фрэнта в Мадумби нарушило некоторые привычки Мак-Гэвина. Раньше, оставаясь в лавке один, когда жена была занята по дому, а торговля шла вяло, – после полудня, например, в жаркую или дождливую погоду, – шотландец был не прочь немного поразвлечься с менее взыскательными из девушек, приходивших к нему за покупками. Он поддразнивал их, пока выжидательное хихиканье не переходило в необузданные взрывы смеха, и, в поисках их расположения, иногда даже позволял себе ущипнуть их за грудь или хлопнуть по заду. Более смелые стали пользоваться этой слабостью, чтобы получить от него подарок, ничего не давая взамен, и, указывая на тот или иной предмет, кричали, подобно дочерям Ненасытности:
«Дай, дай!» Если Мак-Гэвин настолько забывал свои коммерческие принципы, что дарил им бусы или испорченную губную гармонику, они тут же просили что-нибудь еще, преисполненные решимости выманить у него всё, что удастся. Он отказывал им, но они не уходили и, облокотившись на прилавок, канючили до тех пор, пока он не начинал опасаться, что в лавку войдет жена. Тогда он внезапно впадал в страшную ярость. Побагровев, дрожа от бешенства, он принимался молотить кулаками по прилавку, изрыгая угрозы и оскорбления, а если и это не действовало, просто выталкивал женщин за дверь. Две из них особенно часто доводили ею до исступления, а затем с визгом и смехом спасались бегством; их большие голые груди колыхались из стороны в сторону, из глаз текли слезы. Но Мак-Гэвину это надоело, и еще до приезда Фрэнта он почти прекратил свои забавы. Когда появился Фрэнт, Мак-Гэвин твердо решил вести себя прилично, по крайней мере в присутствии помощника; он хотел, чтобы молодой человек с первого дня отдавал всё внимание работе, а не возился с черными женщинами. Но теперь, убедившись в том, что Фрэнт, как выражался Мак-Гэвин, человек «стойкий», он снова готов был приняться за старое, тем более что его жена, эта веснушчатая карга, у которой и пищеварение и характер день ото дня становились хуже, никак не могла служить для него достаточным тормозом.
Фрэнт был потрясен до глубины души, когда впервые на его глазах Мак-Гэвин начал бесцеремонно тискать толстую девушку негритянку. Не то чтобы по природе он был не в меру стыдлив, просто он не привык к таким вещам, к тому же открытие, что у Мак-Гэвина слова не всегда сходятся с делом, казалось, отчасти оправдывало и его, Фрэнта, намерения. А тут еще ему пришло в голову, что Мак-Гэвин может оскорбить скромность Серафины; мысль о том, что налитые кровью, слегка навыкате глаза торговца вдруг остановятся на ней, привлеченные ее врожденной грацией, вызвала в нем яростный протест. Но Фрэнт не промолвил ни слова. После того как девица Мак-Гэвина удалилась, тот подошел к Фрэнту и сказал:
– Не сердитесь, Фрэнт, что я об этом спрашиваю, – но разве вам время от времени не нужна женщина?
Реакция, которую это замечание вызвало у Фрэнта, была более чем неожиданная.
– Нужна, – спокойно ответил он, – но не черная.
И он разразился потоком оскорблений по адресу туземцев. Он говорил, что скорее возьмет в руки жабу, чем коснется черной женщины; говорил, что они грязные, что от них дурно пахнет, что они не лучше животных; говорил, что белые и черные, по его мнению, стоят на противоположных полюсах и ни в коем случае им не следует смешиваться; говорил, что белые должны требовать от черных уважения, а это возможно лишь в том случае, если они будут обращаться с черными, как с существами, стоящими ниже их, неизмеримо ниже. Он даже побледнел, – с таким гневным пылом он произносил свою обвинительную речь. Слова прямо-таки душили его.
Мак-Гэвин был поражен. Он не знал, рассматривать ли это как выпад против него или считать, что Фрэнт немного рехнулся.
– Ну и удивили вы меня, – саркастически заметил он. – Мне всегда казалось, что вы, пожалуй, даже слишком любите черномазых и обращаетесь с ними, словно они на самом деле люди.
– Иногда я просто видеть их не могу, – уже гораздо спокойнее сказал Фрэнт, отнюдь этого не думая и, по правде, вряд ли сознавая, что говорит. Затем он отвернулся, и инцидент был исчерпан. Только Мак-Гэвин заметил потом жене, что Фрэнт, кажется, стал несколько беспокойным и, возможно, нуждается в перемене обстановки или отдыхе.
– Придется ему подождать до рождества, – оскорбленным шепотом отозвалась миссис Мак-Гэвин, – стены в доме были тонкие. – Тогда мы уедем на денек-другой и возьмем его с собой. Но если хочешь знать мое мнение, он просто угрюмый и неприятный человек.
– Не забудь, что выручка за последний месяц снова увеличилась, – настаивал Мак-Гэвин.
– Потому-то я и не хочу его сейчас отпускать, – сказала она.
Стояла великолепная лунная ночь, спокойная, как смерть, и Фрэнт в своей конурке спрашивал себя, какого черта он наговорил всё это, – ведь он так вовсе не думает, – какого черта он до такой степени потерял самообладание. Он чувствовал, что дошел до предела, что не в состоянии больше выносить эту немыслимую жизнь, что ему придется уехать. Голова у него пылала, он не мог уснуть и беспокойно ворочался на постели. Вдруг где-то на дереве пронзительно закричал лемур. Его вопли наполнили пустынный воздух и тяжелую африканскую тишину. Прячась среди залитых лунным светом ветвей, пугливый, пушистый, большеглазый зверек испускал вопль за воплем, словно предвещая беспредельные, несказанные, сверхъестественные ужасы. Фрэнт встал с постели и поднял штору; перед ним открылся мир, белый, как обсыпанное мукой лицо Пьеро, мир молчаливый и бессердечный. Охваченный трепетом, чуть не безумием, Фрэнт быстро опустил штору.
А на следующий день пришла Серафина.
7
Она стояла, держа на голове легкий узел, перевязанный сплетенной из травы веревкой. Руки свободно висели вдоль тела, и, когда она повернула голову, в этом движении слились достоинство и смирение, нежность и терпеливая твердость.
В ней сочетаются в одном начале
Печальная краса и красота печали.
До того как появились белые, лембу жили по раз навсегда установленным строгим канонам, что, однако, не мешало им находить лазейки для удовлетворения своих страстей. Эти каноны основывались на той истине, что, чем труднее достижимы дары жизни, тем больше они ценятся.
В ту пору лембу все были воинами, и правил ими облеченный неограниченной властью сумасбродный деспот, который полагал, что слишком большая доступность плотских радостей может повредить нравственности и мощи его войска. Он ограничил своих подданных сотнями табу, запрещал ранние браки, а прелюбодеев приказывал сбрасывать в пропасть с двух разных утесов. Что касается девушек и женщин, то жизнь их была строго регламентирована и для каждого ее этапа существовали свои суровые правила. В дальнейшем, когда родовая этика, взамен которой белые могли предложить разве что миткалевые кальсоны и псалмы А. и М.,
стала менее жесткой, нравственные устои племени быстро расшатались. Но и ныне жизнь лембу не всегда была лишена порядка и пристойности. До сих пор встречались семьи «старой закалки», которые, благодаря наследственности или воспитанию, ухитрялись вести себя согласно обычаям и верованиям предков. Такой была семья Серафины. Ее древнее величие и нынешняя скромная судьба воплотилась в чертах девушки, в ее живости и силе.
Они были в лавке одни.
– Приветствую тебя, Серафина.
– Приветствую тебя, мой белый друг.
У Фрэнта перехватило горло от волнения. Сердце его так колотилось, что, казалось, заполняло всю грудную клетку, и когда он заговорил, то еле узнал собственный голос.
– Почему ты так долго не приходила? – спросил он.
– Как мне знать? – промолвила она. – Может быть, я боялась.
У нее были основания бояться – сплетен, семьи, себя самой, Фрэнта, последствий. Неторопливым движением она сняла с головы узел и опустила на пол, не согнув колен. Затем развязала веревки и принялась разворачивать платок.
– Змеиная кожа! – воскликнул Фрэнт.
Это была огромная змеиная кожа, она жестко потрескивала, в то время как Фрэнт ее раскатывал. Серафина наступила ногой на хвост, чтобы Фрэнту было удобней. Змея – это был питон – оказалась не менее шестнадцати футов длиной, ширина ее доходила до двух футов. Посредине чернели две рваные дыры, словно от копья. Туземцы не часто продавали такие вещи.
– Сколько ты за нее хочешь? – спросил Фрэнт с нежностью, совершенно неуместной при коммерческих сделках.
– Я не продаю ее, – сказала Серафина, не глядя на него. – Я ее дарю.
– Даришь? Мне?
– Тебе.
– Я благодарю тебя от всего сердца, – сказал он. На языке лембу одно и то же слово означает «благодарить» и «восхвалять».
Они помолчали, потом он сказал:
– Откуда она? Кто ее убил?
– Я мотыжила землю на маисовом поле у реки, и змея мне мешала. К тому же со мной было двое детей. Вот я и убила ее.
– Чем?
– Мотыгой.
Когда Фрэнт пришел в себя от удивления, он сказал – и лицо его светилось восторгом:
– Но я не возьму ее даром. Я должен дать тебе за нее деньги.
– Я не хочу денег, – сказала она и посмотрела на него огорченно, почти сердито.
– Благодарю тебя, – повторил он со смирением, и гордостью влюбленного и, вряд ли сознавая, что делает, обнял ее и поцеловал в губы.
Она вскрикнула от неожиданности и отскочила в сторону. Она просто не поняла, что это значит, и испугалась. (Туземцы выражают свою любовь не так, как мы.) У нее вырвался взволнованный смешок.
– Что ты делаешь? – спросила она.
– Не бойся, – сказал Фрэнт, снова подходя к ней. – Я не причиню тебе зла.
– Почем мне знать? – промолвила она.
И он ответил бы: «Потому что я тебя люблю!» (что было бы так трудно произнести по-английски и так просто на лембу), если бы в этот миг им не помешали.
– Приходи скорее снова, – торопливо проговорил Фрэнт. – Я хочу тебя видеть.
Он наклонился, чтобы свернуть змеиную кожу. А когда выпрямился, девушки уже не было.
Вечером он прибил змеиную кожу в своей спальне. Змея была такая длинная, что заняла две стены. Поздно ночью, прежде чем потушить свет, он, лежа в постели, глядел на нее. Она висела здесь, как знамя, как символ его безграничного счастья, она висела, как трофей: кожа дракона – его страдания, убитого Серафиной, когда она мотыжила маисовое поле отца.
На следующий день миссис Мак-Гэвин сказала:
– Ох, мистер Фрэнт, эта змея у вас в комнате… она меня до смерти напугала, когда я вошла к вам утром.
– Правда, она красавица? Я надеюсь, вы не возражаете против того, что я повесил ее у себя?
– Я-то не возражаю, но сама ни за что на свете не повесила бы такой штуки над своей кроватью. Больше всего на свете я не выношу змей – всё равно, живые они или мертвые.
Приближалось рождество, и Мак-Гэвины сообщили Фрэнту, что, по их мнению, ему не мешает встряхнуться и они возьмут его с собой в город. Они запрут дом и лавку на трое суток, под присмотром слуг с факторией ничего не случится. Супруги были крайне удивлены, когда Фрэнт отказался – не потому, что хотел охранять их имущество, а потому, что соседний город, с которым он уже мельком познакомился, ничем его не привлекал. Кроме того, у него были другие планы. Он не испытывал ни малейшего желания присутствовать на спортивных играх или на танцах, где в атмосфере притворного доброжелательства и пошлого веселья белые жители раз в год старались на время забыть о «миссии белого человека», Мак-Гэвины решили, что он просто свихнулся.
– Да куда же вы себя денете? – спросили они.
– Я прекрасно проведу время, – ответил Фрэнт.
Они почувствовали, что с ним что-то неладно.
– Вы никак «отуземились»? Что с вами? – воскликнул Мак-Гэвин. – Вам, знаете, нужна перемена.
Фрэнт всегда хорошо выполнял свою работу, и, так как он держался независимо, Мак-Гэвины уважали его и даже немного побаивались. Они не стали с ним спорить, только пошептались немного меж собой. И вот в сочельник свежевымытый форд, фыркая, снялся с места и исчез, оставив за собой зловоние и голубоватые клубы дыма. Впрочем, и они вскоре рассеялись. Мак-Гэвины уехали, и Фрэнт вздохнул с облегчением. Какое блаженство избавиться от этих надоевших ему резких голосов, от этих лиц, угрюмого красного и желтовато-серого, словно из теста, на которые он уже не мог смотреть без раздражения! Какое блаженство иметь возможность видеть и слышать всё, что творится вокруг! В отличие от большинства белых, живущих в окружении туземцев, у Фрэнта не было ни ружья, ни спиртного. Он не чувствовал в них нужды. Первый раз в жизни ему предстояло провести рождество в одиночестве. Не будет ни обмена подарками, ни обжорства, ни искусственного веселья, ни высокомерных родственников. Его время на этот раз принадлежало ему самому.
8
В рождественское утро Фрэнт стоял на веранде, широко раскинув руки; он был полон предвкушением того, что его ожидало. Пошарив в кармане в поисках сигареты и не найдя ни одной, он взял ключи и направился в лавку за новой пачкой. Жара в этом помещении, наглухо запертом по случаю праздников, стояла невыносимая. Было сияющее утро, и солнце, раскалив железную крышу, превратило внутренность дома в печь. Фрэнт нашел сигареты и, выходя, окинул взглядом место, где проходили его дни. Его всего передернуло, он вышел и запер за собой дверь. Наслаждаясь сигаретой, и солнцем, и тенью, и возможностью не видеть
ихлиц, не слышать
ихголосов, он пошел по тропинке, ведущей к лесу, через запущенный сад, разбитый на месте первого поселения. Там еще сохранился фундамент прежнего дома, но сам сад превратился в сплошные дебри. Всё же более сильные культуры выжили, и некоторые из них еще сопротивлялись лесным пришельцам, которые стремились их вытеснить. Заросли дикого можжевельника и барбариса стояли грозной стеной, сквозь которую невозможно было пробраться: туземцы считали, что там водятся злые духи. Змеиные яблони, эти злобные деревья, где каждый росток – шип, каждый плод – уродливая луковица, наполненная сухой ядовитой пылью, простирали свои колючие ветви над рассыпающейся кирпичной кладкой. Буйно разросшиеся мимозы раскололи крепкими корнями землю там, где когда-то была дорожка, и каждое лето месяц за месяцем всё выше к небу вытягивали гладкие стволы и перистую листву. Уцелевшая здесь одинокая юкка выпустила единственный побег, густо увешанный белыми колокольчиками, которые качались под горным ветром, словно бумажные. Усики ююбы там и сям украсились клейкими алыми цветочками, и страстоцвет висел в самых неожиданных местах – в траве или высоко в воздухе, среди можжевельника, рядом с овальной зубчатой гранадиллой, от которой его скоро нельзя будет отличить.
Миновав сад, Фрэнт пошел по тропинке к лесу. С трудом продираясь сквозь молодые поросли, раздвигая лианы, разрывая паутину, такую плотную, что слышно было, как она рвется, проваливаясь по щиколотку в гниющую листву, исцарапанный колючками, он добрался до прогалины, где бывал и раньше, в дни печали. Посреди прогалины протекал неглубокий чистый ручей с песчаным дном; огромные деревья укрывали его от жаркого солнца.
Здесь, как это бывало и раньше, Фрэнт бросился на грудь земли, отдав себя во власть деревьям, воде и покою. Он лежал на спине и, прикрыв веки, глядел на макушки деревьев, наблюдая за падением листа, прислушиваясь к Зову птиц, бормотанию воды, жужжанию насекомых. Рука его покоилась на прозрачном высохшем листке, вверху орхидеи-эпифиты разевали свои зеленоватые пасти над старым-престарым трухлявым суком, который служил им опорой, и по временам ветер приносил еле уловимый аромат невидимого жасмина или лавра. В глубокой тени цвели кливии, – они жили и умирали втихомолку, таясь от взглядов, покорные своей судьбе. Неведомо откуда, появился колибри и, паря в поисках меда над каждым раскрывшимся цветком, трепеща крылышками, как мотылек, сверкая, словно драгоценный камень, стремительно вонзал в чашечку острый, как игла, изогнутый клювик. В природе всё подчинено законам необходимости, – этот камень лежит на том, потому что он должен так лежать; листья древовидного папоротника разворачивают свои завитки у войлочного ствола; зарождение и гибель неизбежны, независимы от чьей-либо воли. Природе свойственна своеобразная гармония противоречий, и, возможно, именно она и привела Фрэнта к решению, которое, будь он не так одинок, созрело бы уже давно. Фрэнт словно воспрянул от долгого сна. Он станет действовать, действовать смело. Отбросит осторожность, благоразумие, сомнения, колебания; забудет о Мак-Гэвине, о торговле, о своем будущем; пренебрежет сплетнями, последствиями, репутацией. Он разнесет решетку своей тюрьмы. Сегодня же он спустится вниз, в долину, и побывает у Серафины. Он будет честно вести игру, ничего не станет скрывать. Он доказал в делах, что он «белый человек», он будет смел и докажет это в любви.
Таково было решение Фрэнта, но осуществить его оказалось не просто. Фрэнт вышел вскоре после полудня, захватив фотографический аппарат и палку – на случай, если ему повстречаются змеи. Он шел быстро, позабыв о жаре, но вскоре она дала ему о себе знать. Сперва путь его пролегал по волнистому плоскогорью, мало чем отличному от окрестностей Мадумби. Но примерно через час Фрэнт подошел к обрывистому краю плато («Гора высокая и крутая», – сказала Серафина) и начал спускаться по тропинке, вьющейся между камнями и боярышником. Тропинка эта вывела его к небольшой площадке, и перед Фрэнтом вдруг открылась необозримая перспектива: прямо под ним лежала долина реки Умгази, где жила Серафина. Он сел в тени бобового дерева отдохнуть и полюбоваться видом.
Кто-то поднимался вверх по тропинке. Юноша. Типичный лембу: обнаженный, – только набедренная повязка из звериной шкуры и украшения из бус, – прямой, стройный и сильный. Он шел широким шагом, весело распевая на ходу, тело его лоснилось от пота и масла, движения были полны внутреннего достоинства. В одной руке он держал небольшой щит, палку и нобкерри,
в другой – огромный черный зонтик, которым он защищался от солнца. Когда юноша заметил Фрэнта, на лице его отразилось удивление, но он приветствовал англичанина широким дружеским жестом. Фрэнт видал его и раньше и сердечно ответил на приветствие.
– Что ты здесь делаешь? – спросил юноша. – У тебя праздники?
– Да, – сказал Фрэнт. – У меня праздники.
– Почему ты не верхом?
– У меня нет лошади.
– Но белые не ходят пешком.
– Я люблю ходить пешком.
Туземец был удивлен.
– Это фотографический аппарат? – спросил он.
– Да.
– Ты не снимешь мепя?
– Хорошо. Иди стань вон там. Только закрой зонтик.
– Я должен закрыть зонтик?
Стоя под бобовым деревом, среди устилавших землю раскрытых стручков с маленькими черно-алыми бобами, Фрэнт сфотографировал туземца, а тот улыбался, и кожа его блестела на солнце.
– Ты знаешь меня? – спросил юноша.
– Да, – сказал Фрэнт.
– Ты знаешь Серафину?
Фрэнт вздрогнул.
– Да, – сказал он, не в силах скрыть удивление.
– Она моя сестра.
– Что? Ты – брат Серафины?
– Да.
– Подумать только!
– Ты нравишься Серафине, – сказал ее брат.
«Да брат ли он ей?» – мелькнула мысль. Туземцы употребляют эти понятия довольно свободно. А может быть, это соперник, старающийся отвадить его? Фрэнт отверг это предположение, юноша держался так дружелюбно. «Ты нравишься Серафине», – сказал он. Но на языке лембу одно и то же слово означает «нравиться» и «любить». Возможно, он хотел сказать: «Серафина тебя любит».
– Мне нравится Серафина, – проговорил Фрэнт.
– Это нехорошо, – сказал юноша. – Нехорошо, когда белому мужчине нравится черная девушка.
В его тоне не было ни осуждения, ни угрозы, никаких высоких моральных целей он не преследовал. Он улыбался, когда высказывал эту, по его мнению, общеизвестную истину.