Писемский
ModernLib.Net / Плеханов Сергей / Писемский - Чтение
(стр. 12)
Автор:
|
Плеханов Сергей |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(615 Кб)
- Скачать в формате fb2
(262 Кб)
- Скачать в формате doc
(265 Кб)
- Скачать в формате txt
(260 Кб)
- Скачать в формате html
(263 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|
|
Шевченко, исподлобья глядя на Писемского, в немногих словах поведал свою историю: жизнь в качестве казачка в помещичьем доме, учеба у художника, освобождение силами влиятельных друзей из крепостного состояния, годы, проведенные в Академии художеств, арест за участие в тайном обществе, девять лет солдатчины в пограничных крепостях. Теперь, после смены монарха, говорил он, можно рассчитывать на амнистию. Самый удобный случай подать прошение о помиловании - коронационные торжества, которые предстоят в августе. Но для этого надо, чтобы ходатаем за Шевченко выступил кто-нибудь из влиятельных людей. Лучше всего, если бы за него похлопотал Федор Петрович Толстой, вице-президент Академии художеств - ведь Шевченко когда-то числился ее питомцем, и Толстой лично знал его. Да и сейчас он не оставлял своего призвания - солдат раскрыл перед Писемским альбом акварелей. В нем были аскетические степные пейзажи, морские виды, изображения жилищ кочевников. Сложность дела состояла в том, что самому Шевченко казалось невозможным просить за себя, и он без околичностей заявил об этом. Писемский согласился помочь ссыльному: еще в прошлом году Краевский, близко знакомый с супругой вице-президента, устроил в ее доме чтение "Плотничьей артели". Поэтому Алексею Феофилактовичу было вполне удобно обратиться к графине Толстой с тем, чтобы она воздействовала на мужа. Слова писателя ободрили Шевченко его насупленное лицо несколько оживилось, взгляд карих глаз потеплел. Они вышли на плац, пересекли его и поднялись на стену укрепления, откуда открывался вид на Каспий. Море лежало в пяти верстах отсюда, но, поскольку форт располагался на горе, берег казался намного ближе. Возле рыбацкой деревни, рассыпавшейся по песчаной косе, виднелся пароход, на котором прибыл Писемский, дальше в дымчато-голубом просторе белели паруса. - Красивый вид, - сказал Алексей Феофилактович. - Красивый, - согласился Шевченко. - Похоже на Херсонщину. А туда повернешься, - он махнул рукой в сторону степи, - сразу вспомнишь, где ты и кто ты есть. Позднее Шевченко обратился с просьбой о содействии также к академику Бэру, и добрый старик обещал использовать все свои связи для освобождения поэта от солдатчины. По возвращении в Астрахань Писемский написал ссыльному поэту. Ему хотелось хотя бы словом ободрения поддержать Шевченко: "Душевно рад, что мое свидание с вами доставило вам хоть маленькое развлечение... Не знаю, говорил ли я вам, по крайней мере, скажу теперь. Я видел на одном вечере человек 20 ваших земляков, которые, читая ваши стихотворения, плакали от восторга и произносили ваше имя с благоговением. Я сам писатель, и больше этой заочной чести не желая бы другой славы и известности, и да послужит все это утешением в вашей безотрадной жизни!" Было ли такое на самом деле? По тону письма можно предположить, что Писемский придумал встречу с поклонниками творчества поэта. Если это так, то легко понять, что Алексей Феофилактович мучился невозможностью сразу и непосредственно помочь Шевченко. Когда через несколько месяцев он добрался до Москвы, то одним из первых его визитов было посещение Осипа Максимовича Бодянского - профессора Московского университета, старого друга Шевченко. Писатель рассказал ему о своей встрече в Ново-Петровском укреплении, передал поручения Тараса Григорьевича. По приезде в Петербург Писемский исполнил еще одну просьбу Шевченко разыскал историка Николая Ивановича Костомарова, вместе с поэтом входившего в тайное Кирилло-Мефодиевское общество. После своего недавнего возвращения из саратовской ссылки ученый активно включился в общественную жизнь. Рассказ Писемского о злоключениях Шевченко глубоко опечалил Костомарова. Узнав, что имя поэта было вычеркнуто из списков "политических преступников", подлежавших амнистии, самой вдовствующей императрицей Александрой Федоровной, Костомаров совсем сник: - За что так-то?.. - Передают, что в поэме "Сон" Тарас Григорьевич ее неуважительно живописал: "...тощей, тонконогой, словно высохший опенок, царицей убогой". Да еще Петра Великого кровопийцей, палачом и людоедом наименовал... - М-да-а. - Костомаров растерянно потер подбородок. - Так ведь это когда было-то... Злопамятна матушка. - Не станем отчаиваться. Надо искать выход, - сказал Алексей Феофилактович, хотя и сам не очень-то представлял, как поступать в таких обстоятельствах. - Толцыте и отверзется... Старания Писемского, Бэра и других знакомых поэта увенчались успехом. Хлопоты были нелегкими: об этом можно судить по тому, что они растянулись на целый год. Позднее Шевченко сделает краткую запись в своей автобиографии: "В 1857 году, 22 августа, по ходатайству графини Анастасии Ивановны Толстой освободили... из Ново-Петровского укрепления. И по ее же ходатайству всемилостивейше повелено быть... под надзором полиции в столице и заниматься своим художеством". Но пока на календаре 6 августа 1856 года. И рука Писемского выводит на листе бумаги послание Краевскому: "Почтеннейший Андрей Александрович! Обращаюсь к вам с моей покорнейшею просьбою: к записочке этой я прилагаю письмо к графине Толстой, жене вице-президента Академии Художеств. Пишу в нем об известном вам несчастном Шевченке, который солдатом в Ново-Петровском укреплении и с которым я познакомился, бывши на Тюк-Караганском полуострове. В чем состоит просьба, вы увидите из письма. Я не знаю имени графини и потому не могу писать к ней прямо. Потрудитесь узнать, как ее зовут, положить письмо в конверт, написать адрес и отправить к графине. Я болею и теперь так ослаб, что едва достало силы написать эти письма..." В разгар лета Астрахань представляла собой сущее пекло, но не только жара донимала Алексея Феофилактовича. Поездки по городу невыносимы были еще и тем, что над улицами постоянно висели непроницаемые для взгляда клубы пыли, поднятые многочисленными повозками. От этой пыли не спасали даже двойные рамы в помещениях - постель, одежда, бумаги, все, к чему ни прикасалась рука, было покрыто тонким сероватым налетом. При всем том Астрахань, стоящая на низменных островах между протоками Волги, оказалась довольно сырым городом - здесь постоянно свирепствовала малярия, и не зря, видно, отсюда же расползались на всю Россию чумные и холерные эпидемии. Последнему, правда, способствовала скорее неимоверная грязь этого полувосточного города. Из миллионов пудов рыбы, отправляемых Астраханью во все концы света, сотни, если не тысячи, пудов "упущенной" рыбы ежедневно гнили в трюмах судов и на берегах, привлекая тучи мух, источая невыносимые ароматы. Здоровье Писемского пошатнулось в этом мучительском климате: он чувствовал постоянное раздражение, боли в сердце, часто его знобило в самые жаркие дни. Пользовавшие его местные доктора объявили Алексею Феофилактовичу, что ему надобно сменить климат, на что писатель сардонически улыбался и покорно благодарил за полезный совет. Едва начался июнь, а он уже не чаял, как бы поскорее покончить с командировкой. Краевский, исправно получавший от Алексея Феофилактовича письма, прочел в одном из них: "Кто Вам похвалит Юго-Восток наш, скажите тому, что он лжет; за все эти степи и морское приволье нельзя отдать одной губернии на нашем севере: здесь ни природы, ни людей - ничего нет!" Тем не менее Писемский не сидел сложа руки. Он предпринял поездку в степь к калмыкам, посетил татарское предместье Астрахани Царево, наблюдал празднование байрама, для чего все мусульманское население города собиралось в окрестной степи. Алексей Феофилактович подружился с калмыцким князьком Тюменем. Эта "владетельная особа" выделялась среди соплеменников прежде всего своим одеянием - сильно замызганным гусарским мундиром. Кроме того, Тюмень был большим почитателем шампанского - это обстоятельство немало способствовало его сближению с литератором-этнографом. Однако, усвоив столько привычек цивилизованного человека, князь никак не мог научиться спать в доме. Стоило ему внять усиленным приглашениям подгулявшего приятеля и лечь почивать не на полу кочевой кибитки, а на кровати в комнате, как у него начинала идти носом кровь, и он убегал досматривать сон на дворе под открытым небом. Это, конечно, затрудняло общение, и чувство взаимной привязанности друзей постепенно охладело... Чем жарче становилось лето, тем сильнее болезнь донимала Писемского. К июлю он слег и так ослаб, что едва мог удержать карандаш в пальцах. Так прошло почти два месяца, но состояние больного не улучшалось. Алексей Феофилактович решил прервать командировку и отправляться в Москву, пока лихорадка совсем не истрепала его. Через силу нанеся прощальные визиты губернатору, некоторым чиновникам и знакомым, Писемский в конце августа отплыл пароходом в Саратов, а оттуда решил добираться сухим путем. Дорога вначале была никудышная, Алексея Феофилактовича во все стороны швыряло на пружинном сиденье возка, и писатель не верил уже, что ему дано еще раз увидеть Белокаменную. Правда, чем ближе к центру России, тем путь делался ровнее и местность кругом привлекательнее и оживленнее. Но когда тройка с Писемским подкатила к знакомому дому Островского, помещавшемуся возле древнейших в Москве Серебряных бань, Алексей Феофилактович не нашел в себе сил выбраться из брички. На шум подъехавшего экипажа сбежалась прислуга, на крыльце дома появился в халате и на костылях сам хозяин, только что начавший подниматься с постели после серьезного ушиба ноги. (Из-за этого ему тоже пришлось прервать свое участие в литературной экспедиции.) Измученного путешественника осторожно достали из возка и под руки проводили в отведенную ему спальню. Александр Николаевич при этом суетился, стуча костылями, вокруг друга, не зная, то ли самому подхватить его, то ли скакать впереди и сзывать на помощь всех обитателей дома... Узнав о возвращении Писемского, в дом Островского потянулись московские друзья Алексея Феофилактовича. Общение с ними благотворно действовало на писателя, да и тот уход, которым его окружили у Александра Николаевича, способствовал быстрому восстановлению сил. Он стал выходить к обеду и даже шутить за столом. Однако для тех, кто видел Алексея Феофилактовича впервые после отъезда в Астрахань, перемена, совершившаяся в нем, казалась невероятной. Василий Петрович Боткин, посетивший его в эти дни, писал Тургеневу: "У Островского встретил я Писемского - бледного, исхудалого, больного, - тень прежнего Писемского. Он приехал сюда лечиться. Островский говорит, что у него развилась ипохондрия. Дело в том, что Писемский начитался медицинских книг и нашел в себе многие болезни. Но теперь он вообще чувствует себя лучше". Немного оправившись, Алексей Феофилактович стал собираться в свое имение к семье. Однако друзья не отпустили писателя: во-первых, говорили ему, ты не успел еще как следует отойти после лихорадки, а во-вторых, своим полумертвецким обликом можешь так перепугать жену, что это может отразиться на кормлении ребенка. (У Писемских недавно родилась дочь, вскоре умершая.) Алексей Феофилактович вынужден был согласиться с этими доводами. А получив известие, что жена сама в скором времени отправится в Питер, Алексей Феофилактович оставил намерение ехать в Кострому. Надо было спешить нанять к приезду семьи квартиру, и, как только доктор дал свое согласие, писатель отправился в невскую столицу. 19 октября, на другой день после приезда, он уже сообщил Александру Николаевичу, что нашел недурное жилье на Лиговке, в одном доме с Дудышкиным, редактором "Отечественных записок". Вскоре приехала и Екатерина Павловна с новорожденной Дуняшей и сыновьями. Окруженный заботами супруги, Алексей Феофилактович совершенно пришел в себя в засел за работу над своими путевыми записями. 20 ноября он представил барону Врангелю первые очерки об Астраханской губернии, а получив через несколько дней запрос от директора канцелярии морского министерства Д.А.Толстого о ходе работы, пообещал сдать в "Морской сборник" все статьи к марту следующего года. Поездка в Астрахань и на Каспий нашла отражение не только в полудюжине напечатанных очерков; ближайший по времени написания роман "Взбаламученное море" был бы наверняка иным, не приобрети Писемский опыт жизни на приморском юге. А образы откупщика Эммануила Захаровича Галкина и его сподвижника по гешефтам Иосифа Яковлевича Мозера явно заимствованы не из костромской действительности. Скорее всего прообразом богача-негоцианта послужил "его сивушество" Яков Яковлевич Фейгин (ставший вскоре зятем А.А.Краевского). Литературная экспедиция была закономерным завершением целого периода в жизни писателя. После многих лет службы Писемский оказался вольным литератором. Но деятельная натура его не смирилась с наступившем "штилем" в одном из посланий Аполлону Майкову, написанных вскоре после выхода в отставку, писатель сформулировал свой творческий принцип: "Гоголь между многими умными правдами сказал одну неправду, что будто бы писатель должен искать вдохновения в тиши кабинета: вдохновение, я по крайней мере, черпал всегда из жизни, а в уединении, и то временном, непродолжительном, удобно пользоваться этим вдохновением". Побывав в Астрахани, на Каспии, Писемский впервые соприкоснулся с жизненными началами, резко отличными от тех, что господствовали в среде, породившей его. Общение с народами юго-восточного рубежа России доставило писателю обильный материал для сопоставлений, для сравнительных оценок своего и чужого. Этому посвящены многие письма Алексея Феофилактовича, следы раздумий той поры можно обнаружить и в сочинениях его, появившихся в последующие годы. Но если даже отвлечься от непосредственного воздействия "литературной экспедиции", отразившегося на произведениях Писемского, то и тогда станет ясно - путешествие оказалось гранью, явственно разделившей творчество писателя. После астраханской поездки с полной, осознанной определенностью обозначился житейский и художнический характер Алексея Феофилактовича. Тогда и сложился окончательно увиденный Анненковым "исторический великорусский мужик, прошедший через университет, усвоивший себе общечеловеческую цивилизацию и сохранивший многое, что отличало его до этого посвящения в европейскую науку". ВРЕМЯ РАЗБРАСЫВАТЬ КАМНИ Вернувшись в Петербург после десятимесячного отсутствия, Алексей Феофилактович заметил значительные перемены во всем. Ни война, ни траур по Николаю I не тяготели над обществом. В театрах одна за другой ставились пьесы, не допускавшиеся прежде на сцену. В литературе тоже царило оживление - возникали новые журналы и газеты, тон печати становился день ото дня более критическим. Особенного шуму наделали "Губернские очерки" Щедрина, печатавшиеся в "Русском вестнике". Публика куда сильнее, чем прежде, стала интересоваться изящной словесностью; тиражи "Современника", "Морского сборника", "Отечественных записок" стремительно росли. Издатели начали сражаться за популярных авторов, ставки гонораров поползли вверх и скоро достигли 200 рублей за лист. В таких условиях журнал скупого старца Погодина начал хиреть - никто к нему не шел. "Москвитянин" занимал позицию отрицания "натуральной школы" и вообще с неодобрением взирал на обличительное возбуждение, вполне обозначившееся к 1857 году. Раньше погодинское издание хоть москвичи читали - все-таки то был единственный толстый журнал на всю Первопрестольную. А теперь новый рупор либерализма, объявившийся на Москве, - "Русский вестник" Каткова - совершенно затмил славянофильский орган; издание ставившее себе "положительные", далекие от критицизма цели, растеряв подписчиков, вскоре закрылось. Ведь даже если бы известные авторы продолжали печататься у Погодина, читатель предпочел бы иные журналы с не столь изящным, зато забористым содержанием. Есть время собирать и время разбрасывать камни. Поползли неясные слухи о готовящемся освобождении крестьян, и скоро об этом толковали не только в светских и литературных салонах - огромное крепостное население столицы, составленное из отходников-оброчников, тоже заволновалось. В феврале 1857 года на Сенатской площади собралась изрядная толпа, как-то проведавшая, что будет оглашен манифест о "воле". Весть оказалась неверной - в этот день вышел указ о порядке перехода помещичьих крестьян в казенные. Полиция разогнала народ. Писемского общая атмосфера возбуждения тоже захватила, и он не прочь был поддержать разговор о реформах, о цензурных послаблениях. Все бы недурно казалось Алексею Феофилактовичу в эту зиму - и издатели за ним ухаживали, готовые все, что он напишет, немедля отправить в типографию, и в обществе его престиж стоял высоко. Но не было покоя и довольства в душе писателя. Вообразив у себя невесть какой недуг, он ходил по врачам, и хотя те не находили никаких признаков заболевания, Писемский продолжал хандрить. Впрочем, к весне Алексей Феофилактович поутих, ипохондрия его отступила, он принялся с одушевлением доделывать "Тысячу душ", вспомнил и про свой первый роман. Кое-что сократив в нем, подправив, стал читать знакомым; восторженная реакция слушателей убедила его, что "Боярщина" достойна напечатания. Роман был обещан "Современнику", но публикация его не состоялась из-за разрыва Писемского с издателями журнала. Предлагая "перелицованную" вещь Некрасову, писатель скорее всего думал загладить этим свою вину перед ним. Ведь поначалу он обещал отдать "Современнику" новый роман "Тысяча душ". Но осторожный редактор все не решался заплатить требуемую цену, пока не прочтет все сочинение. Еще в конце 1854 года Некрасов писал Тургеневу: "Он (Писемский. - С.П.) наворотил исполинский роман, который на авось начать печатать страшно - надо бы весь посмотреть. Это неряха, на котором не худо оглядывать каждую пуговку, а то под застегнутым сюртуком как раз окажутся штаны с дырой или комок грязи". Но излишняя осмотрительность подвела Некрасова. Алексей Феофилактович был уже не тем робким провинциалом, который некогда с радостью взял за "Тюфяка", что соизволил дать прижимистый хозяин "Москвитянина". Панаев, соиздатель "Современника", поняв ошибку своего друга, стал обхаживать Алексея Феофилактовича, чтобы он, не дай бог, не запродал "Тысячу душ" в конкурирующий журнал. - Иван Иваныч меня по островам в фаэтоне катал, - смеялся Писемский, вспоминая, как благоухающий духами и фиксатуаром Панаев все поправлял у него под боком кожаную подушку. - И напрасно суетился. Я роман Андрею отдал. Покупает на корню, и у него деньги верные. Не надо ходить клянчить. Андрей Александрович Краевский, издававший "Отечественные записки", действительно был опасным соперником для коллег-издателей. Годом позднее он перехватил "Обломова" Гончарова - прямо-таки вырвал роман у всех своих собратьев-журналистов. Краевский одним из первых высоко оценил талант Писемского, и сотрудничество писателя с "Отечественными записками" продолжалось до тех пор, пока журнал не перешел под редакцию Некрасова и Щедрина. Начав усиленно работать, Алексей Феофилактович продолжал тем не менее постоянно показываться в обществе. Да и дома у него бывали гости. Чаще других - кузен жены Аполлон Николаевич Майков, редактор "Отечественных записок" Степан Семенович Дудышкин, завсегдатай тургеневского кружка Павел Васильевич Анненков. Про двух последних Писемский всегда говорил друзьям: - Это мои присяжные критики. Читаю им все, что напишу. Субтильный Майков предпочитал помалкивать и только поблескивал стеклышками очков, поворачивая голову то к одному из речистых собеседников, то к другому. Но когда его просили почитать что-нибудь из новых сочинений, он резво поднимался с кресла, собирал в кулачок довольно редкую бороду и принимался декламировать свои антологические стихотворения, изредка перемежая их либеральными, во вкусе эпохи, виршами. Больше всех восторгался писаниями Аполлона Николаевича Дружинин, также заглядывавший к Писемским. Уж очень по сердцу были теоретику чистого искусства его изящные, далекие не только от современности, но и от самой России стихотворения. Эпизод с книжечкой "1854 год", составленной из злободневных пиэс, Александр Васильевич великодушно запамятовал. А на редкие либеральные всплески реагировал поначалу благожелательно - это было еще внове. Идея искусства, свободного от злобы дня, воодушевляла джентльмена Дружинина до такой степени, что даже в самых "заземленных" вещах он старался увидеть вневременное, освободить от шелухи сиюминутного вечные ценности. "Очерки из крестьянского быта" Писемского, прочитанные большинством современников как обличительные, Александр Васильевич оценил иначе. Знакомство с ними подвигло критика на целую статью об их отдельном издании; причем именно здесь были с наибольшей отчетливостью сформулированы взгляды Дружинина на "чистое искусство". (Писемский, разумеется, попадал в число его зиждителей на русской почве.) "Не на частные проявления общественной жизни должна быть направлена магическая сила искусства, но на внутреннюю сторону человека, на кровь его крови, на мозг его мозга, - писал критик. - Медленно, неуклонно, верно совершает чистое искусство свою всемирную задачу и, переходя от поколения к поколению, силой своею просветляя внутренний организм человеков, ведет к изменениям во временной и частной жизни общества. Тот, кто не признает этой истины, имеет полное право не уважать искусства и глядеть на него как на склянку духов или чашку кофе после обеда. Никакого mezzo termine* тут быть не может. Признавать чистое искусство "роскошью жизни" можно только ценителю, шаткому в своих взглядах. Искусство не есть роскошь жизни, точно так же как солнце, не дающее никому ни гроша, а между тем живящее всю вселенную. Есть люди, не любящие солнца, но едва ли кто-нибудь зовет его роскошью жизни. В отношении к человеческим недугам и порокам искусство действует как воздух благословенных стран, пересоздавая весь организм в больных людях, укрепляя их грудь и восстановляя физические органы, пораженные изнурением". ______________ * Среднего (итал.). Позиция Дружинина оказалась близка взглядам Писемского. Как художник, он болезненно реагировал на попытки истолковать его произведения с прагматических позиций. Однако неверно было бы сказать, что в этом отражалось его отрицательное отношение к эстетике демократов и их противников из лагеря мракобесов, группировавшихся в мелких журнальчиках. Задолго до начала ожесточенной полемики в печати по вопросу о социальном назначении искусства Писемский высказал в частном письме продуманную и достаточно стройную систему взглядов: "Мне отчасти смешно, а отчасти грустно читать журнальные возгласы в пользу романов из крестьянского быта, в числе которых, между нами сказать, попадаются сильно бездарные и, что еще хуже того, лживые и, пожалуй, настолько лживые, как и романы Марлинского, но мода! оригинально, изволите видеть, курьезно, любопытно! Все это, повторяю еще, между нами сказано, а то, пожалуй, гусей раздразнишь, при свидании поговорю об этом подробнее. Когда придут эти блаженные времена, когда критика в искусстве будет видеть искусство, имеющее в самом себе цель, когда она, разбирая "Обыкновенную историю" Гончарова, забудет и думать о направлении, с которым она написана, и будет говорить, что этот роман прекрасен и художествен, что "Ревизор" вовсе не донос на взяточников-чиновников, а комедия, над которой во все грядущие времена станут смеяться народы, которые даже очень смутно будут знать, что такое чиновник-взяточник, как смеемся мы над "Хвастливым воином", как смеемся даже над "Тартюфом". Такая позиция казалась явным анахронизмом в эпоху, когда в обществе шло размежевание между сторонниками решительного слома старых порядков и приверженцами постепенных, осторожных перемен. Но Писемскому представлялось, что дружининская проповедь чистого искусства тоже может утихомирить страсти... После костромской тишины, после усадебного покоя Алексей Феофилактович долго не мог привыкнуть к иному темпу бытия, к накалу споров, свойственному столичной литературной жизни. Да и не он один - Толстой и Тургенев, Анненков и Дружинин тоже морщились, читая иные полемические статьи. Воспитанные в уединенных дворянских гнездах, они с трудом воспринимали понятия разночинного Петербурга. Русская литература переживала время великого перелома. Он отражал те социальные перемены, которые произошли в стране за первую половину века. Если прежде основные группировки общественных сил, главные "партии" складывались внутри дворянского сословия, то в середине столетия во весь голос заявили о себе выходцы из сословий, прежде не имевших четко выраженного самосознания. На смену соперничества "арзамасцев" и сторонников "Беседы любителей русского слова", на смену славянофилам и западникам пришло куда более серьезное размежевание: за полемическим противостоянием "Современника" и либеральных журналов скрывалось не только несходство идейных позиций, но и непримиримые противоречия господствующего класса и сил, стремящихся к ниспровержению породившей их социальной системы. Однако это было понятно в ту пору далеко не всем. Накал страстей объясняли "невоспитанностью", "низким происхождением", "завистью" к верху, присущим выходцам из низов. Противопоставляли "грубости" хорошие литературные манеры, возмущаясь "утилитарностью", присягали на верность чистому искусству. Снова и снова заклинали: помилуйте, господа, так ведь недалеко до кулачных приемов дойти - мы не для извозчиков пишем, а для благородной публики! Писемский сочувственно выслушивал подобные речи своих новых друзей. И мало-помалу делался усердным исповедником их веры. Это, говорил он, настоящие дворяне, умеющие нелицеприятно судить о ближних и в то же время удерживающиеся от искушения перенести на журнальные страницы свои резкие мнения насчет литературных оппонентов. Они неколебимо стоят за благоприличие, против ругани, которая постепенно обретает права гражданства на страницах русской прессы. Алексей Феофилактович всюду расхваливал эти качества своих приятелей. Особенно восхищал его Тургенев. Аристократ, красавец, человек необычайно мягкий и тактичный в обращении. Писемский решительно заявлял всем, что Иван Сергеич - первый писатель на святой Руси, и что бы там ни болтали критики, он от этого не отступит. Он просто влюблен был в этого русоволосого голубоглазого гиганта. Тургенев отвечал взаимностью, хотя и держал себя намного сдержаннее, чем простодушный Ермил. Отношения Писемского и Тургенева не были стабильными, они то разгорались в самую нежную дружбу, то затухали. Но никогда Тургенев не третировал своего собрата по литературе (а об этом толковали впоследствии некоторые недоброжелательно настроенные к Алексею Феофилактовичу мемуаристы); да одно уважение к его таланту не позволило бы Ивану Сергеевичу уничижительно отзываться об Алексее Феофилактовиче. К тому же Тургенева притягивало своеобразие, масштабность личности, острота ума Писемского. Алексей Феофилактович же попросту превозносил талант Тургенева. О его произведениях он говорил: - Это - благоухающий сад... и в нем беседка. Вы сидите в ней, и над вами витают светлые тени... его женщин. Единственное, что вызывало неприятие Писемского, это пристрастие Ивана Сергеевича к светской жизни. Не раз Тургенев выслушивал разносы приятеля, спустившись в очередной раз с высот "монда". - Что вы, любезный, опять занеслись-то! Не дело писателя по аристократам ходить. Но Тургенев оставался глух к этим советам. Будучи приглашен наверх, он все мог бросить и умчаться на зов. Раз пришел к нему на вечер Писемский, потом Огарев явился. И тут Ивана Сергеевича в очередной раз "выдернули". Друзья поверили, что ему необходимо куда-то "на единый часок" съездить, и согласились подождать. На следующий день Писемский возмущенно рассказывал друзьям: - Остались мы вдвоем с Огаревым. Я его в первый раз увидел. Парень душевный... Мы с ним опорожнили графинчик и распалились на Ивана Сергеевича за такое его малодушие: пригласил приятелей, а сам полетел к какой-нибудь кислой фрейлине читать рассказ. Сидим час, другой... И только в час ночи возвращается Тургенев и начинает извиняться. Вот мы его тогда с Огаревым и принялись валять в два жгута. А он только просит прощения... Не только в компании единомышленников бывал Писемский. Престиж его в разночинских кругах стоял так же высоко, как и в верхах. Обличительные повести сделали свое дело. Это потом, позднее критика начнет задним числом прозревать в ранних произведениях писателя не те тенденции. А пока к его посещению радостно готовились, посылали человека в ренской погреб за лучшим хересом... Нередко разношерстное литературное общество собиралось и у Писемского на Садовой. В этот дом он переехал в 1858 году, когда освободилась квартира Аполлона Майкова, уехавшего в долгое путешествие по Европе. Как в каждом барском доме средней руки, имелась прислуга: лакей, повар, горничная. Комнат было много, но обставили их без особого изящества, так, на казарменную руку. Вот кабинет недурной отделали. Под него Алексей Феофилактович занял большую комнату двумя окнами на Юсупов сад. Он самолично повесил над своим креслом литографированные портреты Беранже и Жорж Санд. Против мощного стола поставили большой клеенчатый диван, у другой стенки поместилась оттоманка, на которой любил прилечь хозяин кабинета, когда наскучивало сидеть в кресле или не шло писание. Рядом с входной дверью помещался книжный шкаф. А в углу, образованном шкафом и оттоманкой, висела шуба, поражавшая всех посетителей. Алексей Феофилактович объяснял, что опасается, как бы какой-нибудь истопник не утянул крытую сукном драгоценность из прихожей. Гостей Алексей Феофилактович принимал совершенно по-домашнему - чаще всего в халате с торчащим из-под него воротом ночной рубашки, в шлепанцах. Покуривая трубку с длинным мундштуком, он возлежал на своем любимом турецком диване и внимательно слушал собеседников. Если разговор по-настоящему занимал его, он вскакивал и начинал расхаживать по кабинету, весомо, несколько покровительственно рассуждая о затронутом литературном или житейском вопросе. Его костромской выговор не производил впечатления деревенской неотесанности, наоборот, Писемский с его свободно и энергично льющейся речью казался каким-то чудом уцелевшим осколком старинного барства. Во времена феодальной раздробленности Руси каждый боярин, надо полагать, гордился своим выговором, как семейным достоянием, свидетельствовавшим о его особости, о его кровном родстве с "отчиной и дединой". Тогда диалекты осознавались как свидетельство независимости. И подчиниться чужому речевому строю значило признать над собой чужую волю, расписаться в несамостоятельности.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|