– Правда? И что же в них нехорошего?
– Слишком много крови, Анук. Слишком много, вот что я скажу тебе…
– Да брось ты. – Анук безмятежна. Гораздо более безмятежна, чем когда либо. – В темноте чего только не померещится… В темноте можно принять за кровь все, что угодно…
– На что это ты намекаешь?
– Ни на что. Каждый видит ровно то, что хочет увидеть. Всегда.
Разговаривать с Анук бесполезно. Во всяком случае, на эту тему. На все другие – тоже. Анук вообще не разговаривает, она снисходит до разговора – Анук, моя девочка.
– Тогда объясни мне хотя бы, что они значат? – Может быть, и теперь она снизойдет?
Ни черта не снизойдет, нужно знать Анук.
– Понятия не имею. Может, это твое прошлое. А может, чье-то будущее. Другие соображения есть?
– Я вообще стараюсь об этом не думать. Я ненавижу кошмары, Анук…
– Как будто кто-то в них души не чает. – Анук откровенно издевается надомной: так же, как когда-то в детстве. – Не обращай внимания, Гай.
На лицо Анук падает тень, и я не сразу понимаю, что это тень от птичьих хвостов, причудливо изогнутых, лживо раздвоенных, путающих право и лево.
Лирохвосты, ну конечно же.
Затертые временем пленники чайной жестянки. Такие же пленники, как и я сам.
– Ты помнишь тот запах, Анук? У бойни. Мы ни разу не говорили об этом, но тогда я все-таки нашел его. Гибискус, да? Китайская роза…
– Суданская мальва, – неожиданно поправляет меня Анук. – Гибискус.
Лучше не спорить с ней, какая разница – Судан или Китай – восток одинаково вероломен.
– Неважно. Пусть будет суданская мальва…
– Номер один в твоем талмуде. Я права?
– Каком талмуде?
– Том самом, Гай. Который ты никому не показываешь.
Вот черт, Анук знает о существовании моей тетради! Анук, которая даже и в комнату не входила, так и просидела на кухне в своих ботинках! Анук, которой всегда было наплевать на чьи-либо тайны, а уж на мои – тем более.
– Откуда ты знаешь, Анук?..
Она могла бы сказать: «Ты мой брат, Гай», – и это бы все объяснило. И утешило бы меня. Но я точно знаю, она никогда не скажет – «ты мой брат». Расплывчатое «сиамский братец» – это да. Это единственное, что можно от нее дождаться. И прежде чем она не говорит «Ты мой брат, Гай», я торопливо добавляю:
– Это неважно. Важно, что однажды я почувствовал его еще раз, этот чертов запах. Так же остро, как тогда. Он исходил от девушки, которую потом убили.
– Твоей девушки?
– Нет. Просто девушки, я даже толком ее не знал.
– Зачем же тогда переживать? – резонно спрашивает Анук. – Кого-нибудь когда-нибудь да убьют. Такое иногда случается, представь себе…
– Ты не понимаешь. Ее убили, перерезали горло, а за несколько часов до этого я видел ее и чувствовал этот запах.
Стоит мне только произнести последнюю фразу, как стена, у которой сидит Анук, самым странным образом меняется: я больше не вижу умиротворяющих обоев с маргаритками, прозаичного выключателя и не менее прозаичного календаря с видами Прованса. Теперь за спиной Анук – грубо отесанные и так же грубо подогнанные друг к другу серые камни. И сквозь трещины в камнях вспухает и сочится кровь. Стена пульсирует, то приближаясь, то отдаляясь от меня, и лишь Анук остается неизменно далекой. Я могу коснуться ее колена, просто вытянув руку, но это не меняет дела. Анук далека от меня – далека, как никогда.
– Это старое открытие, Гай. Старое, которое ты принял за новое. Конечно, Нобелевскую премию за него не дадут, но…
Серые камни готовы выскочить из своих пазов, кровь готова залить всю кухню, а сердце мое готово вот-вот взорваться. О, это будет мощный взрыв, он похоронит под своими обломками и меня, и мою дурацкую квартиру, и город, и страну, и весь мир; уцелеют только алеуты с их резьбой по кости и индейцы-мареньо с их верой в духов соленых лагун.
И Анук.
Она всегда выходит сухой из воды – Анук, моя девочка.
– Что значит «но», Анук?
– Может, тебе стоит завести другую тетрадь, бедный мой сиамский братец?
– Зачем? У меня и в старой есть еще несколько свободных страниц.
– Одна. Одна страница, – Анук проявляет поразительную осведомленность. – Но, боюсь, ты никогда ее не заполнишь. Ты слишком труслив для этого. Ты всегда был трусливым.
– Анук!..
– Ладно, забудь. В конце концов, твоя жизнь – это только твоя жизнь.
– Ты долго пробудешь в Париже?
С тем же успехом я мог бы спросить о ценах на нефть или об индексе Доу-Джонса, или об урожае маиса в мексиканском штате Юкатан – ответ был бы примерно одинаков:
– Разве это имеет значение?
– Нет, но все-таки… Мне не хотелось бы потерять тебя снова, Анук. Ты ведь моя сестра… Единственный родной человек…
– То, что мы перекантовались девять месяцев в чьем-то животе, еще не повод для близких отношений, Гай. – Анук сует в рот большой палец. – Уволь меня от этих сантиментов.
– А что – повод для близких отношений? – настаиваю я.
– Я вообще против близких отношений, ты же знаешь. Себе дороже заводить их.
– Ну хоть парень у тебя есть, сестренка?
Голос мой звучит вполне невинно, для полноты картины не хватает только потрепать Анук по волосам. Но и смена тактики не приносит мне никакого успеха.
– Парни есть у всех. Даже у этой твоей… Старой шлюхи… Николь-Бернадетт, так, кажется?..
– Мари-Кристин, – терпеливо поправляю я. – Ее зовут Мари-Кристин. И мне бы не хотелось, чтобы ты называла ее шлюхой.
– Иначе что?– Анук откровенно издевается надо мной. – Ты отлучишь меня от дома?
– Я прошу тебя, Анук… Она удивительная. И ее предложение о работе – это серьезное предложение серьезного и довольно влиятельного человека. Тебе нужна работа?
– Разве я похожа на человека, которому что-то нужно? Что-то, кроме того, что у него уже есть?
Хороший вопрос. Я вспоминаю содержимое рюкзака Анук: нож, книга, монеты, ворох билетов в кино. Я вспоминаю прихожую, чудесно преображенную появлением Анук. А серые, замешанные на крови камни, и сейчас передо мной. Наверняка у Анук существуют и другие ландшафты, просто она не находит нужным показывать их мне. Наверняка у Анук существуют и другие пророчества, просто она не находит нужным делиться ими со мной. То, что происходит сейчас в моей маленькой квартирке на рю де ла Транж, можно было бы назвать галлюцинациями, бредом воспаленного сознания, продолжением ночных кошмаров. Можно было бы – если бы не Анук.
С Анук все выглядит естественным, более того – единственно возможным.
Интересно, какие еще сюрпризы она мне преподнесет?..
Впрочем, об одном из них я знаю почти наверняка: завтра утром Анук обязательно попытается ускользнуть. Хлопнуть дверью за секунду до того, как я открою глаза. Так было всегда, и вряд ли что-нибудь изменилось за прошедшие восемь лет. Изменился только я, бедный сиамский братец: я вытянулся, раздался в плечах, оброс мускулатурой. И если я решу перегородить дверной проем, сдвинуть меня с места будет не так-то просто. А именно это я и намерен сделать: помешать Анук уйти.
Чтобы помешать Анук уйти, я надираюсь кофе, выкуриваю две пачки сигарет и даже забиваю косячок с первостатейной анашой. Но и эти меры кажутся мне недостаточными. Под банальным предлогом «сорри, сестренка, мне нужно отлить», я выскакиваю в прихожую и, распугав стрекоз и примкнувших к ним черных саламандр, запираю дверь на все замки. И прячу ключи в задний карман джинсов.
Спустя пару окутанных молчанием часов Анук отправляется спать. Мне тотчас же приходит в голову светлая мысль засунуть куда подальше ее ботинки. Но Анук вовсе не намерена с ними расставаться, ни с одной своей вещью она не расстанется просто так. Мне остается только завидовать этим черным тупоносым тварям, и распустившимся рукавам свитера, и подолу шерстяной юбки, не говоря уже о монетах в рюкзаке: они знают об Анук гораздо больше, чем я могу себе нафантазировать.
Погасив свет в комнате («Спокойной ночи, сестренка»), я устраиваюсь у двери в коридоре – сторожить Анук. Я пытаюсь убедить себя, что делаю это для Мари-Кристин, которой так важно заполучить лицо моей сестры. Но Мари-Кристин – всего лишь отговорка, жалкий предлог. Я просто не хочу терять Анук, только и всего.
«Не спать, Гай», – говорю я себе.
И засыпаю под шелест болиголова, виноградной лозы и стрекозиных крыльев.
Кошмары мне не снятся. Совсем напротив, сон мой наполнен моими же детскими сокровищами из моих же детских карманов: кусок фольги, высохшая тыковка, два стеклянных шарика; металлический волчок, бывший когда-то предсердием часов… Детскими сокровищами и мягким светом, который так свойственен нашим с Анук родным местам. Я и думать о них позабыл; подозреваю, что и Анук никогда о них не вспоминала. Подозреваю я и другое – Анук лжет мне этим своим сном и пытается усыпить мою бдительность. И подсовывает мне мягкий свет в обертке из фольги: а ну как я сожру его и успокоюсь?
Так оно и происходит.
Я просыпаюсь именно тогда, когда и должен был проснуться: стоит только хлопнуть входной двери. На то, чтобы восстановить события прошедшего вечера, уходит несколько секунд, после чего я вскакиваю на ноги с громким криком:
– Анук!..
Пустое, ловить больше нечего, случилось то, что и должно было случиться: Анук ушла. Хотя ключи по-прежнему лежат в заднем кармане джинсов, – Анук ушла.
Что уж тут поделаешь, она умеет подобрать ключи ко всем замкам, она и есть ключ – Анук, моя девочка.
Ничто больше не напоминает об Анук: обои с маргаритками и календарь с видами Прованса снова на месте; а на входной двери по-прежнему маячат ронни-бэрдовские еноты в бейсболках. И никаких стрекоз, и никаких саламандр, и никакого болиголова. Я почти готов поверить в то, что встреча с Анук – плод моего воображения, но… Есть еще Мари-Кристин, и есть вчерашний разговор с ней.
И есть Диллинджер.
Анук все-таки оставила кассету, я нахожу Диллинджера в изголовье постели, на которой она спала (странно, но постель кажется нетронутой). Оставив мертвого Диллинджера на сладкое, я натягиваю легкую куртку и выскакиваю из дома. Идти по следам Анук – как давно я этого не делал!..
На ближайшей автобусной остановке я обнаруживаю монету из рюкзака Анук (кто еще мог оставить здесь этот латунный восьмигранник с иероглифами?). Дождавшись автобуса и даже не взглянув на его номер, я устраиваюсь в салоне, рядом с огромным негром в гавайской рубахе навыпуск и кожаной жилетке с… о, черт!., меховым подбоем. От негра напропалую тащит мускатом, фаст-фудом, гашишем и дешевым гостиничным сексом. Должно быть, именно так выглядел полузабытый блюзмен Бадди Гай, даже помятая фетровая шляпа имеется.
Негр вываливается из автобуса у Северного вокзала, я следую за ним на расстоянии гитарного грифа. Никакой цели я не преследую, но негр, очевидно, имеет на этот счет свои соображения. Пройдя квартал, он резко оборачивается и хватает меня за лацкан куртки усиженной копеечными перстнями лапой:
– Какого черта?!
Я молчу. Действительно, какого черта?
– Какого черта ты вшиваешься у меня за спиной, говнюк?
– Вообще-то мне в метро, – полузадушенным голосом говорю я. – А вам?
– Вообще-то лучше тебе перейти на другую сторону улицы. А то как бы промеж: глаз не схлопотать. Или того хуже. Ты все понял?
Я молчу. Пока эбонитовый самец картинно угрожал мне, что-то изменилось. От него больше не прет мускатом, гашишем и фаст-фудом. То есть все эти запахи, въевшиеся в нигерову печень, сохранились, но я больше их не чувствую. Я чувствую совсем другое – нежное, тонкое, едва уловимое. Запах кажется знакомым; наверняка он попадался мне вкупе с другими запахами, но в чистом виде… В чистом виде он может свести с ума кого угодно. В чистом виде он больше приличествует юной девственнице с легкими, как перья, губами, чем завшивленному толстомордому нигеру, которому даже помыться недосуг. Расстаться с этим запахом не представляется возможным, и я все пялюсь на фетровую шляпу, каждую секунду рискуя получить «промеж глаз».
– Вижу, не понял, – цедит негр, прикидывая, как бы припечатать меня половчее.
Запах, еще мгновение назад едва уловимый, становится резче. Нечто подобное происходило на питерской вечеринке четыре года назад – тогда я в последний раз видел брюнеточку Лилу. Нет, это не гибискус, это что-то другое, но такое же самодостаточное. Нигер неважен, как неважна была Лила, – они просто служат сосудом, флаконом для столь чарующего запаха, только и всего.
– Говорят, у тебя можно разжиться дозой? – неожиданно даже для самого себя спрашиваю я.
Присвистнув от удивления, владелец фетровой шляпы ослабляет хватку и некоторое время молча перекатывает в уголке рта огрызок вонючей сигары.
– Чего?
– Говорят, у тебя можно разжиться дозой, – я терпелив.
– И кто же это так разговорился?
– Один знакомый парень. Ты должен знать…
Зачарованный запахом, я становлюсь проницательным, – как змеи, которые плодились у нас в саду в дождливое лето. Наверняка мой негр проживает в одной из этнических клоак у Золотой Капли, там полно мелкотравчатых героиновых дилеров. Таких вот африканосов с дутыми побрякушками на пальцах и шее, и почему негры так любят все блестящее – от колец до однолезвийного ножа «survival»?.. Наверняка мой негр держит в приятелях кучу отбросов, кожа которых имеет разницу лишь в оттенках – от кофе с молоком до темно-лилового. И почему бы среди них не затесаться какому-нибудь сенегальскому или эфиопскому поганцу с откляченной задницей и шрамом на щеке? Да, шрам на щеке подойдет…
– Мало ли кого я знаю…
– Черт, не помню его настоящего имени. Слишком сложно… У него еще шрам на щеке.
– Шрам на щеке? – Нигер смягчается, вынимает сигару изо рта и сует ее в карман рубахи. – Тома?
Я попал. Попал в яблочко, вдохновленный запахом, хотя ничего труднопроизносимого в имени Тома нет. Думать об этом мне не хочется, главное – я попал!
– Именно. Тома. Именно.
– Это меняет дело, дружок, – зубы нигера обнажаются в дружелюбной улыбке. – Вот только я сейчас пустой. Уж извини.
– Жаль, – выдавливаю из себя я.
Мне действительно жаль: на нет и суда нет, и через пару минут приятель Тома отчалит, унося с собой магический запах.
– Дело поправимое, дружок, – зубы щелкают уже у самого моего уха. – Если уж так тебе надо… Так приспичило… Приходи сегодня вечером…
Он упоминает улицу, название которой ни о чем не говорит мне. И заведение, название которого говорит еще меньше.
– И кого спросить? – Моя улыбка еще дружелюбнее, чем у нигера. И еще нетерпеливей.
– И спрашивать не придется. Так что часам к девяти подваливай.
Бадди Гай исчезает в людском водовороте со свойственной только неграм расслабленной грацией, и некоторое время я так же расслабленно наблюдаю за всплывающим то тут, то там пятном гавайской рубахи. Запах держится дольше – он осел у меня на волосах, щекочет ноздри и холодит шрам на затылке. Для того чтобы разложить его на компоненты, мне нужно чуть больше времени, чуть больше вдохновения и чуть больше сосредоточенности, ведь голова моя по-прежнему забита Анук. Я все еще не теряю надежды найти ее.
Анук находится на станции «Gare du Nord» – именно там я вижу плакат с задравшимся краем, он извещает об открытии выставки прикладного искусства династии Нин. Выставка, если верить датам, благополучно почила еще в прошлом декабре, но это не имеет никакого значения. На плакате изображен тот самый восьмигранник с иероглифами, который я всего лишь полчаса назад подобрал на остановке. Обнадеженный этим, я сажусь в состав, идущий к центру: я умею искать Анук, я вовсе не забыл, как это делается. Никаких лишних телодвижений, случится то, что должно случиться, – такова тактика самой Анук, ее я и должен придерживаться. Ее я и придерживаюсь.
И в самом скором времени пожинаю плоды.
Точно такой же плакат, правда, находящийся в более плачевном состоянии, обнаруживается, когда я выпадаю из вагона в Сорбонне. Не очень-то я люблю этот район, да и что здесь делать Анук, которая и в школе-то не училась?..
Ответ я нахожу в маленьком букинистическом, которыми напичканы улочки, прилегающие к Сорбонне. Ничего особенного в этом магазинчике нет, вот только небольшая афишка на доске объявлений… Это всего лишь перечень кинофильмов, идущих в этой декаде во Французской Синематеке. Третьим в перечне значится фильм «Диллинджер мертв». Несколько минут я, как зачарованный, пялюсь в название.
«Диллинджер мертв» – «Dillinger E'Morto», а фильм-то, оказывается, снят итальяшкой! Марко Феррери, я и понятия о нем не имел. Год выпуска и вовсе повергает меня в уныние: замшелый 1968!..
Получив скудную информацию о кассете, оставленной Анук, я готов покинуть магазинчик… Черта с два, ни хрена я не готов! Моментально возбудившийся шрам на затылке нашептывает мне, что это и есть конечная точка пути. По крайней мере, на сегодняшний день.
Плохо соображая, я обшариваю глазами полки, забитые Сартром, Миллером и Гертрудой Стайн; ничего, что могло бы тронуть сердце Анук и мое собственное сердце. Разве что продавщица, будь она моложе лет на тридцать пять… Такая вполне могла бы увлечь трех парней из десятка. Сильно сдавшая богинька поздних шестидесятых, одна из поколения йе-йе – наверняка крутила жопой у смехотворных баррикад шестьдесят восьмого. Наверняка на ней и сейчас юбка солнце-клеш, замаскированная прилавком, наверняка. И узкие солнцезащитные очки в потертой сумочке. А шиньон «Бабетта» хорошо просматривается и так.
– Вы что-то ищете, молодой человек? – интимным голосом спрашивает у меня Бабетта. Наверняка тем же голосом она предлагала сделать минет кому-нибудь из заигравшихся в Че Гевару студентиков, наверняка.
– Ничего особенного… – договорить я не успеваю,
Под рукой у Бабетты покоится книга. Ее обложку я уже видел – вчера вечером, на плакате Ронни Бэрда, в собственной прихожей. Тот же пурпурный фон, украшенный то ли ирисами, то ли водяными лилиями; то же изъеденное ржавчиной и стянутое железными обручами лицо. И те же буквы: две первые – «А» и «R»; одна в середине – «О». И предпоследняя – «D».
– Раритет? – вкрадчиво нашептываю я Бабетте, улыбаясь самой лучезарной улыбкой, на которую только способен.
– Еще бы, – утвердительно кивает головой отставная интеллектуалка. Я явно в ее вкусе, хотя на мне и нет солнцезащитных очков.
– Вы позволите взглянуть?
– Ну… если осторожно…
Через секунду книга оказывается в моих руках. Формат чуть больше обычного книжного, да и весит она прилично. Похоже, это действительно раритет. Во всяком случае, он восходит к тем временам, когда книги, предоставленные сами себе, были абсолютно самодостаточными. Надменная вещица, ничего не скажешь. И чем-то неуловимо похожая на Анук. Дрожа от нетерпения, я переворачиваю обложку и упираюсь взглядом в готический шрифт на титульной странице. Теперь он просматривается полностью.
«ARS MORIENDI».
Черт возьми, «Ars Moriendi»! Черт возьми… Запоздалый привет от лирохвостов и чая из жестянки. Буквы плывут у меня перед глазами, покачиваются и переливаются всеми цветами радуги – как тогда, в детстве. Не хватает только запаха. Тисненая готика не пахнет ничем, кроме пыли и ветоши. И все же, все же…
Я все же настиг тебя, «Ars Moriendi»! Плевать на то, что это не одно слово (как я думал всю жизнь), а два. Плевать на то, что отсутствует запах, так поразивший меня когда-то. Плевать даже на то, что – если бы не Анук – я никогда бы не узнал о существовании этой книги. Ведь именно Анук перебросила мне мостик из прошлого в будущее: Анук, путающая добро и зло, как путают право и лево.
Кстати, на крепость моста мне тоже наплевать.
Я знаю лишь одно – с появлением «Ars Moriendi» жизнь моя изменится, она уже никогда не будет прежней. Может быть, она обретет совсем новый смысл. Может быть, Анук не так уж неправа.
– Продается?– севшим голосом спрашиваю я у Бабетты.
Ну конечно, продается. Иначе лежать бы раритету не в скромном букинистическом, а в отделе редких рукописей той же Сорбонны. Вопрос состоит совсем в другом: сколько вытянет книга. Если ее цена сопоставима с ценой подержанного «Пежо» – можно считать, что «Ars Moriendi» уже у меня в кармане. А если речь идет о новеньком «Порше»? Подобная перспектива пугает меня, но лишь на мгновение. В конце концов, имеет смысл напрячь Мари-Кристин, мы все-таки любовники, «…
– Продавалась, – Бабетта аккуратно вынимает книгу у меня из рук.
– То есть?
– Уже продана.
Я ожидал чего угодно, только не этого.
– То есть как это – «уже продана»?
– Продана. Вернее – отложена. За ней должны прийти. Через час, – Бабетта бросает взгляд на часы, висящие на противоположной стене. – Уже через сорок пять минут…
Твою мать!.. Будь проклят негр в гавайской рубахе, отнявший у меня кучу времени. Будь проклят я сам, увязавшийся за тенью Бадди Гая. Вряд ли наша с ним встреча входила в планы Анук – с ее стороны все было разыграно, как по нотам. Это я, как всегда, слепил все через задницу, бедный сиамский братец.
– И ничего нельзя сделать? – наивно вопрошаю я.
– Боюсь, что нет, молодой человек, – Бабетта искренне сочувствует мне, хотя на мне и нет солнцезащитных очков. – Но у нас есть другие издания. Не менее интересные. Вот, к примеру, «Имитация Иисуса Христа» отца Дассана. Или «Магическая книга папы Гонориуса». Выпущена лет на семьдесят раньше…
В гробу я видел и папу Гонориуса, и его магическую книгу.
– Вы знаете, как это переводится? – задаю я совсем уж бесполезный вопрос.
– Что именно?
– Вот это. «Ars Moriendi».
Давай, Бабетта, давай, девочка, учили же тебя чему-нибудь в Сорбонне в шестьдесят восьмом!
– Это латынь, – говорит мне она после продолжительной, почти академической паузы. – И переводится довольно забавно. Ars Moriendi – искусство умирания…
ГИБИСКУС
– …Когда вы в последний раз видели мадам Сават?
Черт возьми, как приятно снова заговорить по-французски! И как давно я этого не делал. Хотя, приходится признать, что в этом обшарпанном кабинете с двумя казенными столами, крашенным охрой сейфом и грудой колченогих стульев французский звучит диковато. А если прибавить сюда бумазейные занавески, в которые непременно хочется высморкаться…
– Я встречал ее в аэропорту. Я уже давал показания. Они должны быть в деле.
– Они еще не переведены.
– Да, я понимаю.
– Так что давайте с самого начала, мсье Кутарба. Итак…
– Это было около двух недель назад. У меня плохая память на даты.
Парню, который сидит сейчас напротив меня, не больше тридцати. Полицейская ищейка, приписанная к одному из парижских комиссариатов. С довольно задиристой кличкой Дидье Бланшар. Это наша первая встреча, хотя я был предупрежден о ней заранее. Собственно говоря, я предполагал такое развитие событий, и французский десант в Питер тоже предполагал. Хотя и не такой худосочный. Парень явно не во вкусе Мари-Кристин.
Покойной Мари-Кристин интересно, почему я думаю о ней так отстранение? Или это защитная реакция, ведь то, что случилось с ней, – чудовищно. А тело, которое я видел в морге, изуродованное почти до неузнаваемости, – неужели оно действительно принадлежало Мари-Кристин? Моей первой женщине, которой я обязан всем…
– Я говорю о самом начале, мсье Кутарба.
– В каком смысле? Я не понимаю вас.
– Бросьте. Прекрасно понимаете. Расскажите мне о ваших взаимоотношениях с покойной.
– Что именно вас интересует?
– Вы ведь были… э-э… близки, не так ли? – голос ищейки съезжает до почтительного шепота.
Ого, явный признак того, что бесхитростная псина к своим тридцати не утратила почтения к вечным ценностям типа постели. И не пользуется услугами шлюх-осведомительниц. И вот уже несколько лет исправно дарит валентинки одной и той же девице. К примеру, широкоскулой простушке-официантке. Или секретарше туристической фирмы.
– Не думаю, что это прольет свет на существо дела. Но если вам так уж интересно… Мы были… как вы выразились… близки какое-то время. Довольно продолжительное. Правда, последние несколько лет нас связывают только деловые отношения.
– Несколько – это сколько?
Больше всего мне хочется съездить кулаком по постной физиономии малыша Дидье. Но физиономия надежно защищена полицейской ксивой. К тому же нет никакой гарантии, что Бланшар не даст сдачи. От таких шавок всего можно ожидать.
– Около трех лет. К чему вам все эти подробности?
– Стало быть, остался только совместный бизнес? – Малыш Дидье оставляет мой вопрос без внимания.
– Ну почему. Я всегда прекрасно относился к Мари-Кристин. Мы расстались, но вполне цивилизованно. Хорошие друзья… Да, именно так. Хорошие друзья.
Три года назад Мари-Кристин сама ушла от меня. «Ушла» – не самое подходящее слово, ведь мы никогда не жили одним домом. Она просто не захотела больше спать со мной – без всяких видимых на то причин. Вернее, о причинах я догадывался, но озвучить их мне бы и в голову не пришло. Уж слишком нелепыми они казались на первый взгляд.
– Вы были третьим лицом в фирме «Сават и Мустаки»…
– Почему был? Я и сейчас там работаю. Но вряд ли можно назвать меня третьим лицом. Я занимаюсь парфюмерным имиджем компании и в организационные вопросы никогда не влезал. Это не моя прерогатива.
Дидье Бланшар с готовностью скалит растущие вкривь и вкось зубы.
– Насколько я успел ознакомиться с положением дел в компании… Именно продажа духов была в последнее время основной статьей дохода в «Сават и Мустаки».
– Вы неплохо информированы, – я откидываюсь на стуле и дружелюбно подмигиваю полицейскому. – Мы выпустили несколько хорошо продаваемых ароматов.
– Настолько хорошо… – Теперь уже липучка-Дидье подмигивает мне. – Настолько хорошо продаваемых, что модный дом «Сават и Мустаки» вполне мог трансформироваться в дом парфюмерный. А уж здесь именно вы правили бал, мсье Кутарба.
Спорить с Бланшаром у меня нет никакого желания. Я в упор разглядываю нижнюю челюсть полицейского – слишком тяжелую, слишком выразительную для такого малопримечательного лица. Определить происхождение краденой челюсти не представляется возможным: то ли мамочка Бланшара согрешила с бультерьером, то ли само почтенное семейство ведет свой род от тарантулов. Помесь паука и собаки – самый худший подвид полицейских. И именно с этим подвидом я и имею сейчас дело.
– В последнее время вы не очень-то ладили с мадам Сават…
– Чушь.
– Во всяком случае, так утверждает секретарь покойной – мадемуазель Оффрей.
Только этого не хватало. Николь – бледная, лишенная всякого темперамента копия Твигги5, завсегдатай порносайтов «Мегаяйца» и «Парни в униформе». Я всегда хорошо относился к Николь – до того момента, как она призналась мне в любви. Поймав у мужского туалета в главном офисе «Сават и Мустаки». Я был не первым, на кого она положила глаз. До этого лобовой атаке подвергались электрик, пожарник и разносчик пиццы (попадающие в категорию «Парни в униформе»). А также олигофрен-уборщик Ю-Ю, счастливый обладатель мегаяиц. Каким образом в этот список попал я, так и осталось загадкой: очевидно, Николь снесла в «избранное» очередной порносайт, что-то типа «Подрочи на Ив-Сен-Лорана»…
– Мадемуазель Оффрей – дура. К тому же безответно в меня влюбленная. На вашем месте я бы не стал доверять подобным показаниям.
– Мы располагаем не только ее показаниями, – в голосе Бланшара звучит мягкая укоризна. – По меньшей мере еще трое свидетелей утверждают то же самое. Электрик, пожарник и разносчик пиццы, не иначе.
– Вот как? И что же они утверждают? Что я натачивал нож и прочищал базуку, чтобы избавиться от мадам Сават?
– Не передергивайте, мсье Кутарба. Вы ведь хотели уйти из «Сават и Мустаки», не правда ли?
– Это не совсем так…
– Вы хотели организовать свою собственную компанию. Так будет точнее?
– Я хотел быть самостоятельным. И Мари-Кристин… Мадам Сават была не в восторге от этой идеи. Не буду отрицать.
– Почему?
– Вы же сами сказали, Бланшар… «Сават и Мустаки» в последнее время заняли лидирующие позиции на парфюмерном рынке. И – не сочтите меня нескромным – в основном благодаря моим усилиям. Я просто вырос из рамок фирмы, понимаете? Вы ведь тоже вырастали из своих штанов, даже самых любимых…
Упоминание о штанах приводит малыша Дидье не в самое лучшее расположение духа. Я идиот, мог бы и сам догадаться: рост – больная мозоль Бланшара, на которую лучше не наступать. В нем от силы метр шестьдесят, даже учитывая наборные каблуки и«ортопедические стельки. И вполне вероятно, что любимые штаны волочатся за ним из отрочества. Неказистого прыщавого отрочества по прозвищу «Шпингалет» или того хуже.
– Значит, мадам Сават не хотела, чтобы вы уходили?
– Дураку понятно.
– Неужели это было такой уж неразрешимой проблемой?
– Легко. Легко разрешимой, – я надолго замолкаю. Странно, но воспоминания о муторной, долгоиграющей склоке с Мари-Кристин по-прежнему причиняют мне боль. – Я мог бы взять кредит – и мне его давали… Но… Вы понимаете… Существовали этические соображения.
– Какого плана?
Бланшар-Бланшар, тебе ли не знать о них – с твоими вечными ценностями недомерка?
– Мари-Кристин я был обязан всем. Всем, вы понимаете? Я был почти мальчишкой, когда она вывезла меня в Париж. И я любил ее – не из благодарности за карьеру, нет. Я просто любил ее. И сама мысль о том, что мой уход из компании будет расценен, как предательство, была мне невыносима.
– И все-таки вы хотели уйти… И вы говорили об этом с мадам Сават…
– Я не ушел.
– А теперь? – малыш Дидье приоткрывает пасть и меланхолично запускает туда пальцы.
– Что – теперь? – мне остается только следить за Бланшаром, выстукивающим на резцах что-то совсем уж легкомысленное: в диапазоне от классики до брит-попа.