— Итак, — сказал я, закуривая, — вас беспокоит какая-то птица. Простите, за шумом оркестра не расслышал: «Раух», «Маух»?
— Маук, — поправил Савчук.
Он надул щеки и вздохнул. Разговор, судя по всему, предстоял долгий.
Я поторопил его:
— Вы сказали, что считаете меня знатоком Карского моря…
— Моря? Ах, да. Карского. Нет, это, пожалуй, чересчур в лоб. Надо подвести вас постепенно, объяснить…
Он попытался сделать плавный жест, но зацепил рукой двух курильщиков, стоявших рядом, сконфуженно извинился и продолжал уже шепотом:
— Дело в том, что я давно уже ломаю голову над одним «белым пятном»… Да, именно в этнографии. На карте расселения народов Сибири северная часть Таймырского полуострова закрашена белым цветом. Но я, кажется, опять в лоб? Лучше начну с находки в библиотеке, как вы думаете?
— Прекрасно, начинайте с библиотеки.
— Видите ли, — сказал Савчук, — я всегда ждал, что необыкновенное произойдет со мной в библиотеке.
Начало мне понравилось.
Выяснилось, что Савчук интересуется происхождением народов Сибири, изучает их расселение к моменту прихода в Сибирь русских.
— Это тема вашей диссертации?
— Почти что… Видите ли, найденный мною народ не указан ни в одном старинном русском документе. Мало того, совершенно ускользнул от этнографов, как советских, так и дореволюционных. И, несмотря на это, представьте себе, он жил, он реально существовал еще в начале нашего века.
— Странно! Неужели не осталось никаких следов?
— Самые путаные следы. Орнамент на одежде. Потом кое-какие предания, сказки. Главным образом сказки.
Я недоверчиво крякнул. Сказки! Когда же сказки считались источником, заслуживающим доверия?
— И я не верил. Я тоже не верил, — заторопился Савчук, в волнении хватая меня за рукав. — Вынужден был поверить после того, как прочел записку на бересте… Ведь это же, понимаете, документ! Даты нет, но написано, несомненно, в наше время. Во всяком случае, двадцатый век. Ручаюсь головой за двадцатый век!
На нас стали оглядываться в курилке. Но тут раздался звонок, прервавший Савчука.
В следующем антракте мы отправились в буфет.
Он был битком набит. Нам все же удалось протиснуться к угловому столику, откуда я начал делать знаки официанткам, проносившимся мимо, как цветной вихрь.
Тем временем мой спутник придвинул к себе меню и стал рассеянно водить по нему карандашом. В каких-нибудь полторы-две минуты карточка сверху донизу украсилась силуэтами птиц, множеством угловатых, причудливых силуэтов.
Я отнял у него меню.
— Задумался, — пояснил Савчук, смущенно улыбаясь. — Рисую сейчас на всем, что попадется под руку. Это, знаете ли, помогает мне думать.
— Ну, слушаю вас, — сказал я. — Откуда взялась уважаемая Птица Маук и как залетела она на наш столик, в это злополучное меню?
— Представьте, не знаю… О, тут очень много загадочного!..
Вначале я то и дело возобновлял свою сигнализацию, пытаясь привлечь внимание официанток, но потом оставил это и повернулся к Савчуку.
Савчук проводил все время в музейной библиотеке, так как заканчивал диссертацию. Приходил к открытию и не уходил до тех пор, пока не раздавался девятый — последний — удар больших настенных часов.
Особая, почти благоговейная тишина царила здесь. По белым половичкам скользили заботливые седые дамы, сотрудницы библиотеки. Шелестели перевертываемые страницы. Изредка кто-нибудь кашлял, но с осторожностью, чуть слышно.
Усевшись за облюбованный им маленький столик у окна, Савчук с головой погружался в историю присоединения к русской державе юкагиров, тунгусов, чукчей, самоедов.
Работая, он, по обыкновению, забывал обо всем окружающем.
Савчук был очень удивлен, когда увидел чью-то Руку, осторожно выдвинувшуюся из-за его спины и положившую перед ним пакет.
Он оглянулся. За его стулом стояла сотрудница читальни.
«На ваше имя, Владимир Осипович, — шепотом сказала она. — Директор велел срочно передать».
Савчук поморщился. Наверное, так называемый «самотек», очередное письмо от какого-нибудь краеведа-любителя. Десятки таких писем приходят в музей со всех концов страны.
Не до «самотека» было Савчуку в тот момент. Почему-то подумалось, что в пакете находится сообщение, не заслуживающее внимания. Любитель-краевед отыскал в тундре коренной зуб мамонта и обрадовался, решил, что сделал открытие мирового значения. А в музее чуть ли не полкомнаты завалено этими коренными зубами.
Савчук поднял глаза к окну, затененному зелеными ветвями. Окна в музее очень высокие, летом их раскрывали настежь. Под ними располагалась площадка, на которой играли в волейбол. Виден был мяч, взлетавший до уровня окна, слышались звуки ударов по мячу, смех, возгласы: «Аут!», «Подача справа!», «Счет два — ноль!»
Эти второстепенные подробности запомнились Савчуку, потому что послужили как бы рамкой для открытия.
Некоторое время глаза отдыхали на зеленой листве, пронизанной светом. Потом он вздохнул и вскрыл пакет.
Нет, речь шла не о зубе мамонта…
Из конверта вывалился и упал на стол четырехугольный кусок бересты, очень маленький и легкий, с нацарапанными на нем полустершимися значками. Присмотревшись, Савчук увидел, что это печатные буквы.
Он поспешно навел на них лупу.
«Таймыр», — прочел этнограф, — «воздушному следу», «верховьях реки…», «детьми солнца…», «Птицей Маук…», «единоборство», «жив…».
Еще одна, чисто внешняя, подробность: на кусок бересты упал косой луч заходящего солнца. Строчки словно ожили в снопе пляшущих пылинок. «Солнечный курсив», — подумал Савчук, пристально вглядываясь в странный текст.
Он еще не улавливал связи между отдельными словами и, с сожалением отложив бересту, развернул сопроводительное письмо. Группа юных натуралистов из Ленкорани сообщала о том, что коллекция перелетных птиц в Ленкоранском Доме пионеров пополнилась удивительным охотничьим трофеем. Им удалось убить дикого гуся, одна из лапок которого была тщательно обвернута, как бы забинтована «прилагаемым куском бересты». Видимо, птицу закольцевали — если это можно назвать кольцеванием — довольно давно, так как некоторые слова на записке стерлись.
Дикие гуси проводят лето на Таймыре — это было известно Савчуку так же, как пионерам. Впрочем, об этом говорило и первое слово на куске бересты, поддававшееся расшифровке. Птица побывала на Таймыре. Какой следовало сделать из этого вывод?
Неужели заполнялся пробел в этнографии, давно уже мучивший Савчука, заштриховывалось «белое пятно» на карте расселения народов Сибири?
Получалось, что северная часть Таймырского полуострова, упирающаяся углом в Ледовитый океан, заселена! Там, в верховьях какой-то реки, живет народ, называющий себя «детьми солнца», до сих пор неизвестный этнографам!
Остаток дня Савчук просидел неподвижно над куском бересты, присланным из Ленкорани, не притрагиваясь к книгам.
Наверное, он имел довольно странный вид, когда перед закрытием читальни возвращал книги. Заведующая, благоволившая к нему, спросила вполголоса:
«Как работал ось, Владимир Осипович? Удачный был день?»
«Удачный?.. — Савчук с удивлением посмотрел на нее. Он не сразу понял смысл вопроса. — Ах да, день?.. Не знаю! Пока еще не знаю ничего…»
Я поднял голову. Вокруг стучали отодвигаемые стулья. Антракт кончился. Звонок призывал нас снова в зрительный зал.
— Что ж, надо идти, — сказал Савчук с огорчением.
— Обязательно договорим после спектакля, — утешил я его.
Когда спектакль закончился, Савчук покорно вышел за мной в фойе.
Глядя на его толстое удрученное лицо, я вспомнил, что Лиза сравнивала Савчука с Пьером Безуховым. Действительно, что-то общее было между ними, и не только массивность. Правда, Савчук не носил очки, как Пьер, но взгляд его становился иногда таким беспомощно-отсутствующим, задумчиво-мечтательным, что этнограф казался близоруким.
— Давайте походим по улицам, — предложил я. — Хочется просто походить. Поглядеть на Москву, какая она вечером.
— Не лучше ли все-таки в музей? — неуверенно сказал Савчук.
— Что вы! Ночью?.. Нет, доскажете по дороге. Понимаете, очень соскучился по Москве. Столько раз воображал на зимовке: вот спускаюсь по улице Горького, проверяю свои часы по телеграфским, сворачиваю к университету…
Мы очутились у вешалки.
Савчук неуклюже топтался подле меня, пытаясь помочь одеться и в припадке усердия запихивая мою руку не в рукав, а во внутренний карман шинели.
Мы вышли из театра.
— Брр, какая сырость! — сказал Савчук, поправляя кашне, которым, по меньшей мере, трижды была обмотана его шея.
— Да что вы! По-моему, хорошо. Теплынь!
— Мерзейшая погода! Всегда гриппую в марте.
— А вы бросьте грипповать.
— То есть как это бросьте? Вы думаете, притворяюсь?
Он чихнул и с беспокойством посмотрел на меня. Я засмеялся.
— Такая махина, громадина, — я с удовольствием оглядел его с головы до ног, — и так панически боится гриппа! Обмотался кашне, обулся в какие-то архиерейские боты. Вы просто неженка, милый мой! Оглянитесь-ка лучше.
Мокрый асфальт мостовой отражал в себе вечерние огни: ярко освещенные квадратики окон, зеленые, желтые и красные шары светофоров, струящуюся зыбь реклам. Москва смотрелась в асфальт, как в реку. Изредка мимо нас проплывали троллейбусы, покачиваясь с боку на бок, будто нагруженные доверху баркасы.
— До чего ж красиво! — вздохнул я от полноты чувств. — Вам не понять: пригляделись уже, избаловались. Небось как засели в свой музей, так и не выезжали из Москвы?
— Собственно говоря, я…
— Оставим это! Я же вас не виню. Меня интересует другое. Почему «детей солнца» не обнаружили на Таймыре до сих пор?
— А вы помните, какое место на карте занимает Енисей? — ответил Савчук вопросом на вопрос.
— Енисей? При чем тут Енисей?
— Он делит территорию СССР примерно пополам.
— Знаю.
— Так вот, к западу от Енисея работали десятки ученых-этнографов, а к востоку — единицы. Пропорция, конечно, неправильная. В данном случае она многое объясняет.
Довод показался мне убедительным.
— Все-таки, простите, не понимаю, какое отношение имеет ко мне клочок бересты, пусть даже исписанный печатными буквами?
— Но ведь вы бывали в море Лаптевых! Лиза говорила, что специально изучали историю путешествий в этом районе Арктики.
— Изучал, да.
— Вот видите! Именно вы сумеете разобраться. Какой-то русский путешественник двадцатого века, пересекая Таймыр с севера, со стороны моря, наткнулся на «детей солнца» и с помощью «закольцованной» птицы известил о своей находке. Путешественника, заметьте, считают погибшим или пропавшим без вести, иначе в записке не было бы слова «жив».
Я задумался. Никто из путешественников, погибших или пропавших без вести, не приходил на ум.
Некоторое время мы шли молча. Сверху начал моросить мелкий надоедливый дождь.
— Самое важное сейчас: уточнить хронологию событий, — продолжал Савчук. Он с раздражением отряхнул дождевые капли со своего пальто. — В каком году написано письмо? Дата! Дата! Дайте мне дату!..
— А орнитологи? Обращались ли вы к орнитологам? Какой возраст «закольцованной» птицы?
— Музей просил ленкоранских пионеров прислать чучело птицы. Посылка пришла очень быстро.
— Ну и?..
— Орнитологи определили возраст птицы примерно в двадцать-тридцать лет.
— Отлично. Уже есть нижняя предельная дата. Птица убита в прошлом году, то есть в тысяча девятьсот тридцать девятом. Стало быть, «закольцевать» могли ее не раньше тысяча девятьсот девятого года. А верхняя предельная? Нельзя ли установить верхнюю предельную дату?
— Установлено. Тысяча девятьсот семнадцатый год.
— Почему?
— Орфография. Письмо написано по старой орфографии: с твердым знаком и буквой «ять». Это указывает, во всяком случае, на предреволюционные годы.
— Да, убедительно, — согласился я. — Но почему печатные буквы?
— Думаю, путешественник был предусмотрителен. Письмо могло попасть в руки малограмотных людей, которые легче разобрались бы в печатном тексте.
— Неглупый человек этот ваш путешественник, — пробормотал я и поежился: за воротник поползла противная холодная струйка. Дождь понемногу усиливался.
— Признаюсь, мне стало интересно, — сказал я искренне. — Выходит, к вам в музей, в музейную библиотеку, ворвалась весть от какого-то русского морехода, нашего современника? Теряюсь в догадках, кто бы это мог быть… Но продолжайте, я перебил вас.
Мы двинулись дальше по мокрому блестящему тротуару.
— Где мы? — спросил я, поднимая воротник.
В тумане поблескивала вода. Впереди проступали внушительные очертания какого-то моста.
— Крымский мост, — рассеянно сказал Савчук.
Ого!.. Далеченько забрались!
— Ну не чудаки ли мы с вами? — сказал я, улыбаясь. — Вместо того чтобы спать, разгуливаем себе ночью под дождем и рассуждаем бог весть о чем. О бересте и Карском море! О Птице Маук и каких-то сказочных «детях солнца»!..
— И об исчезнувшем русском путешественнике.
— Да, о погибшем, давно умершем путешественнике.
— В том-то и дело, что он, может быть, жив до сих пор.
— Жив? Да что вы! — сказал я недоверчиво.
— Да. По-видимому, продолжает посылать вести с верховьев своей реки. Но это надо, конечно, проверить на месте, на самом Таймыре…
В задумчивости мы прошли еще несколько кварталов.
— Как хотя бы выглядит это послание на бересте? Опишите его внешний вид! — попросил я, продолжая перебирать в памяти имена русских полярных путешественников.
Савчук пробурчал что-то в кашне.
— Не слышу. Что вы говорите?
— Говорю, что проще бы самому взглянуть на него.
Я остановился. У меня мелькнуло смутное подозрение.
— Савчук, где мы сейчас?
Мой спутник замялся, потом сказал, глядя вбок:
— На Большой Калужской. Музей рядом.
Над нами в тумане мерцал фонарь, как маленькая луна. При свете его я всмотрелся в сконфуженное лицо Савчука.
— Эге-ге!.. — сказал я.
— Ну, вот еще…
— Нет, нет, вы хитрец! И какая настойчивость! Вы пиявка, почтеннейший, просто пиявка!
Он принялся оправдываться, говоря, что привел меня сюда случайно, что ноги машинально, без участия сознания, привели его к музею, и психологам известны подобные случаи. Он замолчал, не выдержав моего красноречиво-укоризненного взгляда.
— Хотя поскольку вы все равно уже здесь… — сказал Савчук почти шепотом.
— «Постольку, поскольку»! — передразнил я. — Заманили в район музея…
— Но это займет у вас всего четверть часа.
— Нет, вы с ума сошли!
Однако он уловил в моем голосе нотки неуверенности и стал еще более настойчив. Ни с чем нельзя сравнить настойчивость таких вот толстых, с первого взгляда вялых и нерешительных людей, если им втемяшится что-нибудь в голову.
— Завтра утром, — сказал я.
— Завтра невозможно. Завтра будет слишком поздно. Завтра вы едете в Сочи, я вылетаю на Таймыр.
— На Таймыр?.. Зачем?
— Но я объясняю вам это целый вечер — искать легендарный, загадочный народ — «детей солнца»! Мне поручено проверить подлинность записки на бересте. Нет, вам совершенно необходимо взглянуть на записку!
— Ночью?.. В музей? — пробормотал я, делая несколько нерешительных шагов. — Все-таки, согласитесь, как-то странно…
— Ничуть не странно. Для науки ничего не странно! Вы сами были в таком же положении, мучились когда-то тайной, которая…
Он пустил в ход неотразимый аргумент.
Когда я следом за Савчуком поднимался по лестнице музея, куранты на Спасской башне, повторенные радиорупорами на площадях, стали бить полночь.
3. Закольцованный гусь
Осмотр музея в полночь?.. Слыханная ли вещь?!
Идти в музей для того только, чтобы взглянуть на облезлое чучело птицы и клочок бересты!
Тащиться к черту на кулички под дождем, когда давно уже полагается спать!
Но, повторяя все это и ругая себя, я продолжал плестись за Савчуком.
В описываемое мною время Музей народов СССР помещался на Большой Калужской, фасадом своим выходя к Москве-реке, в Нескучный сад.
Пока Савчук искал дежурного по музею, я стоял у входа в здание.
Внизу толпились деревья. Между ними видна была вода. Она казалась светлее деревьев, но все же была очень темной, неприветливой.
Я подумал о том, что совсем скоро — через каких-нибудь два-три дня — буду стоять у настежь раскрытого окна сочинского санатория. Лунная дорожка побежит от берега далеко-далеко к горизонту, а с веранды будут доноситься мерное шарканье ног и звуки медленного вальса. Медленного… Почему именно медленного?
Странно! Я никак не мог настроиться на курортный лад. Лиза говорила мне не раз, что я, подобно многим другим занятым людям, попросту не умею отдыхать. Возможно. Но мысли о Сочи все время перебивала мысль о письме на бересте. Что-то почти гипнотизирующее и очень тревожное было в этих разрозненных, не связанных между собой словах: «Таймыр», «верховьях реки…» И как там дальше? «Птица Маук» и «жив»!
Что бы это могло значить?..
— Дежурный разрешил! — раздался за спиной торжествующий голос Савчука.
Я вздрогнул. Я был сейчас далеко от дежурного и от музея.
— Договорился, уладил, — объяснил Савчук, переводя дух. — Сейчас отопрут.
Но высоченные резные двери, ожидавшие своего магического слова «сезам», еще долго не открывались перед нами.
Наконец явился сторож, низенького роста, заспанный, лохматый, недовольный. Кряхтя и зевая, он нашел в громадной связке ключей тот, какой ему требовался, и с медлительным скрипом двери отворились.
На нас пахнуло холодом. Словно бы пещера была там, глубокая, сводчатая, наполненная слоистым мраком. В углах неясно мерцало что-то, — быть может, сокровища Али-Бабы?
Суетливо шаркая валенками, сторож побежал вперед, зажигая свет на нашем пути.
Одна за другой возникали из тьмы высокие просторные залы. Днем здесь было иначе: раздавались приглушенно-робкие голоса посетителей, сдержанное покашливание, властный стук палочки экскурсовода. Сейчас сонная тишина стояла в комнатах, подобно недвижной воде в заводи.
Да, очень странно было в музее ночью.
Мне показалось, что в одном из углов стоит человек. Когда мы приблизились, я рассмотрел под стеклом витрины фигуру русского казака XVII века.
Воинственно торчал шишак, поблескивала чешуя кольчуги, в откинутой руке было нечто вроде алебарды. Фигуре сумели придать такой естественный поворот, что чудилось: еще немного, и оживут, колыхнутся могучие плечи, а рука в железной перчатке сдвинет назад шишак, из-под которого глянет мужественное и доброе чернобородое лицо.
Такими, наверное, были первооткрыватели Сибири: предприимчивый Ермак, отважный Василий Бугор, хладнокровный Буза Елисей, о которых рассказывал мне в детстве — и с таким воодушевлением, так красочно! — мой школьный учитель географии.
— Не задерживайтесь у этой витрины, — поторопил меня Савчук. — Я же сказал вам: не семнадцатый, а двадцатый век!..
Он быстро и уверенно шагал мимо тускло отсвечивавших витрин, мимо глиняной утвари и деревянных сох, мимо стендов с разноцветными вышивками, мимо каменных баб, высокомерно щуривших на нас свои глазищи.
Наконец мой проводник замедлил шаги.
— В следующем зале, — сказал он вполголоса. (Полночный час настроил и его на торжественный лад.)
Я огляделся. Это был каменный век!
— Мы в северной Сибири. Эпоха — ранний неолит, — пояснил Савчук, делая широкий жест хозяина.
Со стен исподлобья смотрели рогатые черепа, по-видимому, северных оленей. В углу стоял растрескавшийся обломок могучего желтого бивня, а под ним лежали каменные топоры, наконечники стрел и короткие ножи из обсидиана — вулканического стекла.
А ведь все это когда-то служило человеку: стрела из обсидиана догоняла бегущего оленя, каменный топор валил быка. За каждым из этих предметов угадывался человек. В них воплотилась, материализовалась упрямая, творческая, созидающая мысль, которая подняла человека над окружающим миром.
Что же ожидало нас в следующем зале?
С некоторой робостью я переступил порог.
Передо мною было чучело орла.
Экземпляр, правда, был незаурядный. Размах крыльев достигал на глаз двух с половиной метров. Могучие когти вцепились в пунцовую бархатную подставку. Издали могло показаться, что хищник терзает брошенный ему кусок мяса. Клюв был широко раскрыт, так что виднелся кончик острого, как жало, языка.
Набивщик чучела, по-видимому, обладал художественным вкусом и придал шее орла такой изгиб, что усиливалось впечатление злой и надменной силы.
С почтительным любопытством я склонился над металлической пластинкой, прибитой к подставке.
«Орел-белоголов, — было написано там, — убит на Чукотке. Поднесен в дар музею охотником Тывлянто такого-то числа».
Я обернулся к Савчуку, который с удивлением смотрел на меня.
— Что вы?.. Не орел, — сказал он.
Присмотревшись, я увидел, что в тени орлиных крыльев приютилось на особой подставке чучело гуся. Гусь как гусь: с перепончатыми лапами, с вытянутой по гусиному обыкновению шеей. Он смотрел на меня искоса желтым глазом, сохраняя при этом непроницаемо-загадочное и даже вызывающее выражение на длинноносой продувной физиономии.
— Лучше бы все-таки орел. Гусь, знаете ли, не так романтично.
— Ведь не простой гусь, а «закольцованный», — вступился за гуся Савчук.
— Почти что заколдованный…
— Вестник несчастья, — многозначительно сказал этнограф. — Важные письма в старое время, — продолжал он, — запечатывались сургучом, к которому припечатывались еще и два-три гусиных пера. Чем больше перьев, тем важнее считалась весть, тем быстрее мчался гонец.
— Гусиные перья вместо марок?
— Вроде того.
— Тогда полученное с Таймыра письмо можно назвать заказным, потому что его сопроводили не двумя-тремя перьями, а целым гусем. Но где же оно, это «заказное письмо»?
— Не в клюве гуся, конечно. За семью печатями… Прошу пройти в эту маленькую дверь. Осторожно, ступеньки!
Записка сберегалась в кабинете директора в особом, герметически закрытом стеклянном ящике.
Я присел к столу.
Кусок бересты имел четырехугольную форму и загибался, как свиток. Надпись сделана была микроскопическими печатными буквами с сохранением старой орфографии. Сначала чем-то острым (шилом или гвоздиком) выцарапывались углубления для букв, потом они заполнялись золой, разведенной в воде.
Вот что мне удалось с трудом разобрать: «Таймыр… идя на юг… воздушному следу… верховьях реки… назыв… детьми солнца… Птицей Маук… единоборство… жив… помощи…»
— Текст бессвязный, — разочарованно сказал я, поворачиваясь к Савчуку.
— Надо читать между строк.
— А вы прочли?
— Попытался. Начал заполнять пустоты между уцелевшими словами, перебрасывать смысловые мостики…
— И получилось?
— Судите сами.
Савчук вытащил из кармана смятую бумажку, испещренную поправками, и прочел:
— «Я, имярек, потерпев кораблекрушение, попал на Таймыр. Идя на юг по какому-то воздушному следу, после долгих скитаний очутился в верховьях такой-то реки и пришел к людям, называющим себя „детьми солнца“…» Ну как?
— Складно… Дальше.
— Дальше не так складно. Птица Маук?.. Пока еще не возьму в толк, что это за диво. Возможно: «столкнувшись с Птицей Маук»?..
— Понял… «Вступил с нею в единоборство»?
— Да, в этом духе. И в заключение: «меня считают погибшим, но я жив и прошу помощи…» Затем, как водится, фамилия, дата, указание координат.
— Их-то и нет?
— К сожалению, нет. Край записки надорван.
Я в раздумье откинулся на спинку стула.
— В общем приемлемо. Записка, бесспорно, послана с Таймыра.
— А некоторые этнографы, представьте себе, не верят, считают мистификацией, — пожаловался Савчук. — Даже статья появилась: «Странная мистификация в Арктике». У меня есть газетная вырезка. Хотите прочесть?
— Не хочу!
Я фыркнул. Подобная реакция была, по-видимому, приятна Савчуку: он улыбнулся.
— Мистификация? — сердито сказал я. — Чушь, чушь!.. Извините, не могу спокойно. Мне эти скептики в свое время так насолили!.. И какие сомнения? Письмо подлинное! Все говорит за это!
— А что именно, по-вашему?
Я принялся загибать пальцы:
— Внешний вид записки, раз! Экспертиза орнитологов, два! Анализ текста, три!
Этнограф засмеялся от удовольствия и потер руки:
— Я очень рад, что не сомневаетесь в подлинности письма. Но теперь займемся его автором…
Савчук перегнулся через мое плечо и постучал пальцем по стеклу, за которым лежала береста.
— Да, займемся автором письма. Кто он?..
— Ну, данных так мало, что…
— Данных немного. Но все же есть кое-что…
— А именно?
— Бесспорно, не иностранец, русский. (Иностранец никогда не написал бы: «единоборство». Обязательно: «поединок».) Надо думать, интеллигентный человек — не зверопромышленник, не простой матрос, не скупщик пушнины. Вывод: русский путешественник, географ, исследователь Арктики. Кто же он?..
Подумав, Савчук уточнил свой вопрос:
— Кто из русских путешественников пропал без вести примерно в период между тысяча девятьсот девятым и тысяча девятьсот семнадцатым годами в этом районе, то есть в море Лаптевых или в Карском море, вблизи берегов Таймыра?
Я молчал.
Это напомнило мне игру в пятнадцать вопросов, которой очень увлекались в мои студенческие годы.
Суть ее заключалась в следующем. Один из играющих задумывал какого-нибудь знаменитого деятеля: писателя, полководца, артиста, ученого. Его противник имел право задать пятнадцать вопросов, касающихся биографии задуманного деятеля. Отвечать разрешалось односложно: «да», «нет».
Выработана была хитроумная тактика этого умственного поединка. К разгадке двигались как бы по спирали, постепенно сужая круги, отсекая все лишнее, не идущее к делу.
Обычно начинали с вопроса: «Жив?» Если ответ был отрицательным, область, таинственного сразу сужалась — среди задуманных могли быть только покойники. Тогда перебирали столетие за столетием: «Умер в двадцатом веке?», «Умер в девятнадцатом, восемнадцатом?» Подобным же способом пытались определить профессию незнакомца и т.д.
На пятнадцатом вопросе, оттеснив своего противника «в угол, к стене», отгадчик торжествующе выкрикивал: «Людвиг Фейербах!», или «Цезарь Борджиа!», или «Анатолий Луначарский!»
О, игра в пятнадцать вопросов требовала начитанности и упорства! Она перетряхивала в памяти знания из самых разнообразных областей.
И вместе с тем в ней было нечто азартное. В трамвае, в коридоре университета, в столовке, в театральном фойе можно было встретить приятеля, который, растолкав толпу, вдруг кидался к вам с криком: «Жив?» Это означало, что он готов отгадывать.
— Что ж, — сказал я нерешительно, — на память приходит только Владимир Русанов.
— Русанов, — повторил Савчук, будто мысленно взвешивая эту фамилию.
— Вы знаете, конечно, что он ставил перед собой задачу пройти Северным морским путем?
— Да.
— Последнее его дошедшее до нас послание датировано августом 1912 года. Он сообщал, что находится несколько южнее Маточкина Шара.[2] Предполагаемый маршрут: северо-восточная оконечность Новой Земли и далее на восток…
— Потом?
— Потом мрак. Арктика на много лет задергивает завесу. Не исключено, что путешественник зимовал где-то на восточном берегу Новой Земли, в тысяча девятьсот тринадцатом году продолжал плавание и был затерт льдами в Карском море. Предполагают и другое: дошел до Северной Земли, о существовании которой не знал, пытался обогнуть ее с севера или проник в пролив, названный впоследствии проливом Вилькицкого…
— Так и пропал, растаял без следа?
— Нет. След Русанова найден. Не очень давно.
— Где?
— В шхерах западного берега Таймыра…
— Тогда несомненно, что…
— Извините, не кончил. В шхерах Минина советские полярники наткнулись на деревянный столб с надписью «Геркулес» (название русановского судна), а несколько восточное, в тех же шхерах нашли вещи участников экспедиции. Считалось, что там закончилась полярная трагедия Русанова…
Савчук поднял руку, собираясь возразить, но я помешал ему:
— Считалось!.. Я же сказал: считалось!.. Теперь, увидев записку, готов признать, что там была лишь промежуточная база русановцев.
— Ага!..
— И бедняги погибли где-то в глубине Таймыра, пытаясь пробиться к людям, к жилью.
— Но почему же погибли?
— Как? Вы надеетесь, что выжили?.. Прошло столько лет, более четверти века!
— Вы противоречите себе, — сказал Савчук, поморщившись. — Жизнь дает вам урок оптимизма, а вы проходите мимо, не хотите замечать. Подумайте: долгое время считалось, что Русанов дошел только до восточного берега Новой Земли. Сейчас известно, что он прорвался еще дальше, к берегам Таймыра. Почему же нельзя надеяться, что он или его спутники выжили?
— Создаете в своем воображении бог знает кого, каких-то полярных Робинзонов!
— Но ведь прототип Робинзона реально существовал! Он прожил, по-моему, что-то около пяти лет на своем острове.
— Широты! Вспомните о широтах, мой друг!.. Он жил в полосе тропиков или субтропиков, почти что на курорте. А тут речь идет об Арктике. Разве можно сравнить?.. Таймыр! Самая северная оконечность материка! Тундра, горы, гнездо антициклонов. Учтите также, что потерпевшие кораблекрушение не могли иметь ни запаса продовольствия, ни собачьих упряжек, ни даже, может быть, теплой одежды. Впереди сотни километров бездорожного пути, ледяной ветер, пустыня. Несчастным буквально негде было приклонить голову.
— А «дети солнца»?.. Опять забыли о названном в письме загадочном народе — о «детях солнца»!
Я некоторое время молча смотрел на Савчука, потом перевел взгляд на свои наручные часы и в ужасе вскочил со стула.
— Без четверти два! Неужели мы будем ночевать в музее? Меня замучат кошмары среди этих орлов, каменных баб и бивней мамонта…