Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Предела нет

ModernLib.Net / Путешествия и география / Платов Леонид / Предела нет - Чтение (Весь текст)
Автор: Платов Леонид
Жанр: Путешествия и география

 

 


Леонид Платов

ПРЕДЕЛА НЕТ

Здесь нужно, чтоб душа твоя была тверда!

Данте. Ад, песнь третья.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. Последний день войны

«Как острие копья!»

Разговор вполголоса над картой:

— Войдите в прорыв как острие копья! Двигайтесь по шоссе стремительно и без оглядки. Не тратьте время на расширение прорыва. Это сделают танковые части, следующие за вами.

— Понял, товарищ генерал.

— Задача ваша — проникнуть как можно глубже в немецкий тыл, ломая, расшатывая его своим дивизионом. Поэтому вперед, и только вперед!

— Ясно.

— Но это не все. Полчаса назад звонили из штаба флотилии. Их разведчик находится в тылу противника. Доносит, что в одном из населенных пунктов западнее Штернбурга обнаружен сверхсекретный военный объект чрезвычайной важности.

— Название этого пункта?

— Оно заканчивается на «шен» или «шин» — это все, что удалось расслышать. Под конец приема, по словам радистов, возникли помехи. Повторяю: объект расположен западнее Штернбурга, в стороне от шоссе. Записали? Учитывая сопротивление противника, сомнительно, чтобы вам удалось пройти так далеко. Тем не менее ставлю перед вами две дополнительные задачи: захватить секретный объект, воспрепятствовать его уничтожению противником. В случае невозможности — выяснить, что это был за объект, для чего во что бы то ни стало найти нашего разведчика. Его шифр-пароль — ЮКШС. Условное имя — Тезка.

Один из собеседников разогнулся над картой, одернул на себе китель.

— Разрешите выполнять, товарищ генерал?..



«Погода будет безоблачной…»

«Днем 8 мая 1945 года на всем пространстве Остмарка[1] от Гроссзигхартса до Эйзенкаппеля погода будет безоблачной, очень теплой. Ветер — ноль баллов».

Прогноз немецких синоптиков.



Потоки двинулись на запад

Восьмого мая на рассвете воздух над Австрией качнулся от залпа тысяч советских орудий.

Если бы космонавты в то время уже летали вокруг «шарика», им с высоты полутораста или двухсот километров, наверное, представилось бы, что в Европе, там, внизу, произошло одновременно извержение нескольких вулканов. Тучи клубящегося черного дыма, время от времени прорезаемые огненными взблесками, медленно поползли на запад.

В тот день еще действовали «вулкан» в Чехословакии, вблизи Праги, «вулкан» в Южной Германии и «вулкан» в Австрии.

По австрийской земле текли, обгоняя друг друга, потоки лавы — наши наступающие войска. Не ослабляя ни на миг всесокрушающей ударной силы, потоки эти по пути распадались на ручьи и ручейки.

Попробуем же проследить с вами движение одного из таких сравнительно узких — в ширину шоссе — ручейков. Направление его известно: на Штернбург и, как вы помните, немного в сторону от магистрального шоссе…



Часы и минуты

(Из письма бывшего командира отдельного гвардейского дивизиона самоходных орудий бывшему командиру отряда разведки Краснознаменной Дунайской флотилии)

«…Конечно, приходится пожалеть, что в ходе наступательных боев Вы были ранены и не смогли участвовать в завершающей операции в канун Победы. Понимаю, как важна для Вас малейшая подробность, касающаяся этого Вашего разведчика. Действительно, я был, по-видимому, последним человеком (не считая работников нашего штаба и врачей госпиталя), который видел его и говорил с ним.

С охотой откликаясь на Вашу просьбу, попытаюсь восстановить в памяти по часам и минутам все события на шоссе Санкт-Пельтен — Линц в этот удивительный, незабываемый день 8 мая 1945 года.

Выполняя поставленную командованием задачу, мой отдельный гвардейский дивизион в составе семи самоходных орудий СУ-76, одного танка Т-34, одного трофейного танка «пантера», четырех трофейных бронетранспортеров и нескольких трофейных же самоходок и зенитных орудий выступил на рассвете из города Санкт-Пельтен, где занимал рубеж на танкоопасном направлении.

В 5:25 фронт противника был прорван, и мы вошли в прорыв.

Усилив темп огня, дивизион устремился к переправе через реку Пилах, но гитлеровцы опередили нас: железобетонный мост взлетел на воздух.

Тогда мы стали в лихорадке накатывать бревна на обломки моста, чтобы побыстрей переправиться через реку и не дать оторваться от нас гитлеровцам, отходящим на запад. Однако не прошло и 10-15 минут, как мне доложили: «Найден брод!» Бросив мост, мы ринулись туда.

Тем временем пехота 29 сп[2], с которой мы взаимодействовали, сумела продвинуться на 2 километра в направлении Гросс-Зирнинг. Вскоре дивизион нагнал ее. Я начал сближаться с противником, который открыл по нас артиллерийский и пулеметный огонь. В 6:50 мы достигли реки Зирнинг. Однако немцы, стремясь задержать нас, успели взорвать мост и через эту реку.

В течение 20-25 минут мы навели переправу. Активную помощь дивизиону оказали освобожденные нами русские военнопленные из лагерей вблизи реки или угнанные рабочие (мы не успели в этом разобраться). На мой призыв помочь больше сотни мужчин бросились растаскивать свои бараки и поволокли к переправе все, что могло пригодиться. Преодолев водный рубеж, мы с ходу ворвались в Гросс-Зирнинг.

К 10:00 мы при содействии пехоты овладели населенным пунктом Лосдорф. Преследование немцев на шоссе продолжалось, не ослабевая в темпе.

Теперь мы все время висели на плечах противника, громили и уничтожали живую силу и технику, находясь непосредственно в его боевых порядках.

Немцы продолжали взрывать переправы. Их воинские части и подразделения, оставшись отрезанными, бросали оружие и сдавались. Но мы двигались вперед, не останавливаясь возле солдат, поднимавших руки. Я рассчитывал, что нас вот-вот нагонит танковый корпус генерал-лейтенанта Говоруненко с большим десантом пехоты, которая, как полагается, все довершит. Дивизион же, как вы знаете, должен был стремительно продвигаться на запад, создавая панику в тылу врага и сбивая его заслоны.

На одной из переправ отстали тылы и штаб, так как там, где пробирались самоходки и танки, не пройти было колесным машинам. После этого я приказал экономить снаряды и, нагоняя колонны немецких автомашин, давить их гусеницами.

На первом этапе наступления я докладывал штабу дивизии по рации о захвате каждого рубежа, а также посылал короткие боевые донесения с мотоциклистом. Но потом мы ушли слишком далеко — походные рации уже не могли вести передачу на такое расстояние. Что касается связи при помощи мотоциклистов, то она прекратилась из-за того, что гитлеровцы были теперь не только впереди, но и позади нас.

Примерно в 1,5 километра северо-западнее Лосдорфа нам преградил дорогу какой-то канал. Немцы взорвали мост, несмотря на то что часть их колонны не успела переправиться и вынуждена была сложить оружие.

Канал был неширокий, но глубокий, как противотанковый ров, и с бурным течением воды. Ни танки, ни самоходки не могли его преодолеть. Но недалеко от взорванного моста мы увидели штабеля стальных труб большого диаметра. Задыхаясь и обливаясь потом, мы накатывали в этот канал трубы, те тонули, но мы накатывали новые и новые пласты труб. Вода пошла по трубам, а танки и самоходки пронеслись по ним, как по бревенчатому настилу.

Переправившись через канал, мы нагнали отходящую немецкую колонну. Гитлеровцы не могли понять, как мы очутились по эту сторону водного рубежа и опять наступаем им на пятки. Бросив оружие, они в ужасе разбегались по обе стороны шоссе. Мы смерчем прошли по колонне без единого орудийного выстрела, не сбавляя хода.

Теперь путь к Мельку был открыт. Ни впереди, ни по бокам не видно было ни одного гитлеровца. Мы находились в глубочайшем немецком тылу.

За несколько километров до въезда в город Мельк я в целях предосторожности пересел из своего танка в трофейный бронетранспортер, после чего повел дивизион дальше.

У самой окраины Мелька мой командирский танк (Т-34), который шел впритирку за головным бронетранспортером, где был я, по какой-то причине отстал, тем самым немного придержав всю нашу колонну. И случилось так, что я первый влетел на бронетранспортере в город.

Это было в 11:35, я засек время».



«Гром среди ясного неба»

(Продолжение письма)

«В Мельке, к моему удивлению, нас встретила полнейшая тишина.

Все магазины были открыты. Солдаты и мирные жители спокойно расхаживали и разъезжали по улицам. Никто не обратил внимания на наш бронетранспортер. Ведь он был трофейный. Я понял, что хитрость удалась, немцы принимают нас за своих.

Приказав команде затаиться в бронетранспортере и ждать приказа, я выскочил на мостовую. Необходимо было осмотреться до подхода дивизиона.

Бронетранспортер остановился у какого-то большого каменного дома. По случаю майской жары окна на нижнем этаже были распахнуты настежь.

Но я не смотрел на окна. Мое внимание привлекли несколько легковых машин и мотоциклистов, которые стояли в 4-5 метрах у тротуара.

Внезапно среди общей тишины (она поразила нас в Мельке больше всего после шума недавнего боя) я услышал за спиной громкий смех и быстро обернулся к окну. Но смех относился не ко мне. В зале первого этажа (это был ресторан) вокруг накрытого стола сидели человек пятнадцать немецких офицеров и мирно выпивали и закусывали. Для них полной неожиданностью было увидеть рядом русского офицера с орденами на груди. Гитлеровцы так и застыли, откинувшись на спинки своих стульев, держа стаканы на весу.

Раздался лязг гусениц. Это подошел мой Т-34 и остановился рядом с бронетранспортером. На бортах его были большие красные звезды. Они бросались в глаза.

Гитлеровцы все поняли. Зазвенела посуда. Перевернув стол, они кинулись в бегство.

Но мне было не до этих плохо позавтракавших немецких офицеров. По улице к ресторану мчались на двух мотоциклах два гитлеровских солдата (или офицера?). В 20-30 метрах один из них резко затормозил, круто развернулся и на бешеной скорости рванул в обратном направлении. Второй последовал его примеру.

Они помчались к переправе. Но уж эту переправу мы должны уберечь от взрыва!

Я прыгнул в бронетранспортер, подал команду: «Вперед!», на ходу дал очередь по мотоциклистам из автоматической пушки. Рванув с места, танк дал вслед им тоже выстрел из пушки. Снаряд просвистел вдоль улицы. Это было как гром среди ясного неба!

В Мельке улицы очень узкие. От выстрела по всей улице с дребезгом посыпались оконные стекла.

В городе началась невообразимая паника. Часть населения стала с криками разбегаться по дворам и боковым улицам, другая часть с выражением ужаса на лицах начала нас приветствовать.

Выстрел из танка послужил сигналом к атаке. По центральной улице Мелька со страшным грохотом, лязгом и скрежетом гусениц, рычанием моторов и режущей слух пулеметной дробью прорывался к переправе сплошной бронированный кулак. Почти впритирку друг к другу, идя в два или три ряда, мчались наши советские самоходки и танки вперемешку с трофейной техникой.

Нас обстреливали из окон и чердаков, забрасывали гранатами. Но лавина, отстреливаясь, неудержимо двигалась через Мельк и приближалась к большому железобетонному мосту, который был переброшен через бурную реку. Сознание пронизывала мысль-приказ: захватить мост до взрыва!

И тут нервы немецкой подрывной команды сдали. Она могла бы выждать, пропустить нас на мост и взорвать вместе с мостом. Но бикфордов шнур был подожжен раньше времени.

Когда мы находились от места на расстоянии 20 метров, прогрохотал взрыв. Пыль, взметнувшись высокой стеной, заволокла небо, реку и мост. Со скрежетом и лязгом затормозили танки, самоходки и бронетранспортеры, налезая друг на друга (к счастью, обошлось без аварии). А с неба сыпались на броню камни, щебень, ветки деревьев.

Однако после того как стена пыли распалась, я увидел, что взрыв, произведенный немцами второпях, причинил лишь небольшие разрушения мосту. В основном он был еще годен к переправе, чем я (конечно, не без опасения новых взрывов) сразу и воспользовался.

Таким образом был захвачен и спасен от взрыва первый большой мост на главной магистрали Санкт-Пельтен — Амштеттен — Линц, что имело впоследствии чрезвычайно большое значение для всего нашего наступающего фронта.

Я не прекращал быстрого движения по шоссе. Мое решение было: ни в коем случае не выпускать инициативы из рук, продолжая непрерывно навязывать свою волю противнику. Поэтому я не принимал бой с его танками, которые зашли мне в тыл, так как полагал, что ими займутся танкисты танкового корпуса, двигающегося за нами следом.

Мне из-за отсутствия связи не было известно, что немецкое командование бросило на ликвидацию прорыва все свои тяжелые танки. Те заткнули прорыв и, когда подошел танковый корпус генерал-лейтенанта Говоруненко, сумели задержать его. Завязалось упорное танковое сражение (последнее на нашем фронте). А мы в это время продолжали свое дело, с неослабевающим старанием потроша глубокие тылы немцев.

Только один танк из армады Говоруненко прорвался к нам. Им командовал лейтенант, Герой Советского Союза (фамилии, к сожалению, не помню). Я заметил его, остановил свою машину и подозвал. Он вылез из танка и представился мне. В дальнейшем командир присоединившегося танка четко выполнял поставленные ему задачи, действуя, как положено Герою.

После Мелька (и до самого соединения с союзниками) мы уже не дали противнику разрушить ни одной переправы, так как мосты не были своевременно подготовлены к взрыву, а наш гвардейский дивизион шел с востока на запад полосой, как смерч, путая немцам все их расчеты».



Детали для ракет «фау»

(Продолжение письма)

«Между тем меня неотвязно мучила мысль о непонятном сверхсекретном объекте, находящемся вблизи Штернбурга. Что это был за объект?

Подземный военный завод? Чем другим, как не подземным заводом, мог быть этот объект?

Еще на подступах к Вене я побывал на одном таком подземном заводе, уже разрушенном.

Зловещее зрелище, доложу я вам! Над входом был поставлен разбитый немецкий самолет — в целях камуфляжа. Под его шасси находилась хорошо замаскированная узкая лестница с обвалившимися ступенями.

А там, на глубине 10 или 15 метров, — цеха с оборудованием (его не успели вывезти). И на всем — толстый слой пыли, а также глыбы обвалившегося бетонного потолка.

Рассказывали, что на этом подземном заводе работали русские военнопленные — без всякой надежды выйти когда-нибудь отсюда. А вырабатывали здесь какие-то очень важные детали для ракет «фау».

Вся Южная Австрия будто бы тайно занималась изготовлением этих деталей.

Быть может, делали это и на сверхсекретном объекте чрезвычайной важности вблизи Штернбурга?..»



Не давать дороги никому!

(Продолжение письма)

«Станция и город Иехларн были заняты нами в 18:00, а город Эрлауф — в 13:10.

Вдоль шоссе, начиная от населенного пункта Ординг до города Эрлауф я дальше до Амштеттена, тянулась сплошная колонна немецких автомашин, обозов и пехоты со своими штабами и тылами.

Все это скопище техники дивизион мял гусеницами, а гитлеровцев расстреливал с ходу, основную же массу людей вынуждал бросать оружие и поворачивал назад, направляя на восток, так как я не имел возможности сопровождать пленных конвоирами.

С ходу мы выбили немцев из населенных пунктов Миттерндорф, Кольм, Лайк, Таллинг, Зарлинг, Бернинг и ворвались в Кеммельсбах.

На станции Кеммельсбах была пробка. Железнодорожные составы теснились на путях. Завидев нас, немцы выскакивали из эшелонов и в панике бросались в лес, причем мы видели среди них много офицеров, до полковника включительно.

Должен отметить, что над нами до подхода к Амштеттену дважды проходили наши самолеты, которые бомбили отступающие колонны противника. Волей-неволей пришлось разделить с немцами опасность воздушного нападения, но, к счастью, все обошлось благополучно: мы не потеряли ни одного человека.

Уже на подступах к Амштеттену, разгромив очередную колонну и выйдя на пустой отрезок шоссе, мы заметили, что по параллельной дороге справа от нас движется на запад большая механизированная колонна немцев. В колонне было много танков, которые шли вперемежку с автомашинами и бронетранспортерами, облепленными пехотой. Некоторые автомашины и тягачи тащили артиллерию.

Резко убавив скорость и не останавливая своего командирского танка (после Мелька я пересел в танк), я передал по рации: «Командирам слушать мои приказ!» Когда все боевые машины подтянулись и замедлили ход, я отдал приказ примерно следующего содержания: справа от нас большая колонна немцев. Задача: на предельной скорости идти на сближение. Дистанция — 20 метров. Всем повторять мой маневр! Огонь вести только по танкам, не сходя с шоссе. Экипажам соблюдать маскировку. Полный вперед!

Другого выхода у нас не было. Столкновение с колонной противника я считал неизбежным, ибо наши пути через 2-3 километра должны были сойтись. Остановиться и пропустить немцев, а потом пристроиться к ним в хвост было бы тоже неосторожно. Немцы успели бы сразу развернуться. А ведь в тылу у нас также были немецкие части. Малейшая задержка — и они могли подоспеть, что было крайне нежелательно.

Видя в нашей колонне много своей техники, немцы пока что принимали нас за своих. Этим надо было воспользоваться. Я решил сблизиться с ними на большой скорости, потом внезапным ударом во фланг разгромить идущую рядом вражескую колонну и убрать ее со своего пути.

Как только мы увеличили скорость, немцы, принимая нас по-прежнему за своих, тоже увеличили скорость, не желая уступать дороги.

Колонны уже сближались, а немцы все еще не распознали нас. В голове их колонны шел средний танк, на котором солдаты висели как груши на дереве или, лучше сказать, как пассажиры на подножке трамвая в часы «пик». За танком двигались две или три машины с пушками, потом несколько бронетранспортеров с пехотой, опять танк или два.

Когда мой танк поравнялся с немецким головным танком и расстояние между нами не превышало 150 метров, я, высунувшись из башни, подал рукой знак: убавить скорость! В ту же секунду водитель развернул мой танк на 90 градусов вправо и остановил его. Все боевые машины повторили этот маневр. С моего танка раздался выстрел, и тотчас же удесятеренным эхом прозвучал залп из всех орудий дивизиона.

В колонне немцев произошел неописуемый переполох. Пехоту с танков и бронетранспортеров как ветром сдуло. Головной немецкий танк, вместо того чтобы открыть по нас ответный огонь, круто развернулся и пошел в обратном направлении, давя свои же машины. Из-за этого колонна противника остановилась, многие танки и бронетранспортеры повторили маневр головного танка, пытаясь спастись бегством. Наши снаряды настигали и останавливали их. Некоторые машины попали в кювет и перевернулись.

В течение нескольких минут колонна противника приобрела жалкий вид и уже не представляла для нас никакой угрозы. Немцы даже не сделали ни одного ответного выстрела, настолько неожиданным для них было наше нападение.

(Считаю нужным подчеркнуть, что дело, как я понимаю, было не только в неожиданности нападения, но главным образом в общей деморализации когда-то очень дисциплинированных и боеспособных немецких войск. Но, пройдя в последний день войны более 80 километров по тылам противника, я был поражен, как много войск и первоклассной военной техники еще сохранилось у гитлеровцев.)

Бросив в таком плачевном виде колонну, мы устремились вперед. Очень быстрое, без задержек движение — в этом был единственный мой шанс!

После стычки с параллельной колонной я начал непрерывно получать по рации доклады от командиров машин: «Снаряды на исходе». Пришлось отдать приказ: «Ни по каким целям без моей команды не стрелять!»

И вот, пройдя последний небольшой населенный пункт, мы в дымке впереди увидели очертания города Амштеттена».



«Жив или мертв?»

(Продолжение письма)

«До сих пор я ждал, что меня вот-вот нагонит танковый корпус, но, подступив к Амштеттену и наблюдая в пути, как стягиваются сюда немецкие войска, я потерял надежду на быстрый его подход. Неужели немцы сумели так плотно закрыть пробитую нами брешь, что даже целый танковый корпус при поддержке тяжелого самоходного полка до сих пор не может к нам пробиться?

Боеприпасы и горючее на исходе, люди измучены, со вчерашнего вечера без сна. А впереди большой город, забитый войсками и, вероятно, тщательно подготовленный к обороне.

Мысли мои были прерваны появлением наших самолетов. Их было четыре десятка. Они делали боевой разворот. Еще нельзя было понять, что готовятся бомбить: город или колонны, идущие к городу?

Я остановил свой дивизион, осматриваясь по сторонам: куда бы его укрыть от самолетов? Ни леса, ни подходящего населенного пункта нигде нет, лишь открытые поля кругом.

Самолеты, однако, начали пикировать не на шоссе, а на город. Минут 5 или 10 я стоял в раздумье, наблюдая, как наши бомбят город. Экипажи не спускали с меня глаз, ожидая, какое решение я приму. Мои танкисты и артиллеристы хорошо понимали сложившуюся острую ситуацию.

Но они еще не знали о сверхсекретном военном объекте, который находился в глубине немецкого тыла вблизи Амштеттена. Об этом согласно данным указаниям я сообщил только своему заместителю.

Говоря откровенно, мне было жаль, что наши самолеты не разбомбили объект. Стоило бы разбомбить его — и дело с концом!

«Но тогда тайна осталась бы нераскрытой, — подумал я. — Исчезла бы заодно с объектом вся аппаратура и документация, а также погиб бы и наш разведчик, каким-то чудом проникший на сверхсекретный объект.

Хотя, быть может, его давно нет?

Жив наш разведчик или уже мертв?..»

2. «Этот годится, пожалуй…»

Вопрос «жив или мертв?» возник раньше, гораздо раньше — не 8 мая, а еще 13 апреля.

— Мертв, — внятно сказали над Колесниковым.

Как? Он мертв? Не может быть!

Он открыл глаза.

Над ним нависает грязно-серый свод. Значит, лежит навзничь. Правильно! Спиной он ощутил что-то твердое. Привязан к скамье! По лицу и по груди его стекает вода. Почему? Облили водой. После пыток приводят в чувство.

Ему представилось, что сейчас еще март, только что проведен десант в Эстергом-Тат.

Он не был среди десантников. Сидя неподвижно в шлюпке у берега, накрывшись с головой плащ-палаткой, подсвечивал сигнальным фонарем проходившим мимо бронекатерам. Десант был высажен благополучно и уже дрался с немцами, удерживая захваченный на берегу Дуная тактически очень важный плацдарм. Бронекатера возвращались «налегке» в Вышеград мимо Эстергома.

Здесь самое опасное место. Мост через Дунай взорван. Фермы его обвалились в воду. Для прохода катеров осталось очень узкое пространство. Вот почему был так важен у моста предупреждающий свет фонаря — маяк в миниатюре.

Колесников продолжал светить, несмотря ни на что. Продолжал светить даже тогда, когда за спиной его раздались выстрелы из автомата и яростная ругань. Отстреливаться он не мог. Руки были заняты: он крепко сжимал фонарь, которым должен был светить морякам-дунайцам до последнего.

Свет погас на берегу после того лишь, как фонарь выбили из рук и он упал в воду. Раненного, потерявшего сознание Колесникова гитлеровцы уволокли в расположение своей части…

Он очнулся в каком-то подземелье. Раненая рука забинтована, чтобы до поры до времени не истек кровью. Возможно, ему заодно сделали еще и дополнительный, так называемый стимулирующий укол.

Свод над головой закопчен и с потеками сырости. Помещение очень тесное. Кажется, потолок вот-вот рухнет, сдвинутся серые стены, раздавят, сомнут…

Темнота, духота — вот первые впечатления плена.

Подземелье освещено очень плохо. Тянет затхлостью. В горле першит. Дышать трудно. Но и уйти отсюда нельзя, как ни рвется на свежий воздух всполошенное, торопливо бьющееся сердце. Нельзя уйти, нельзя!

Где-то тикают часы. Но Колесников даже не знает, что сейчас: день или ночь? Окон в подвале нет. Вокруг серый сырой камень. Стены, пол, низкий потолок. Стиснут сверху, снизу, с боков! Погребен заживо…

Из угла (там, где стол, на котором тикают часы) раздается голос, почти лишенный выражения. Слова русские, но голос произносит их чересчур осторожно, иногда неправильно ставя ударения:

— Почему вы мольчите? Господин майор хочет от вас только два или три ответа о соединении бронекатеров, которые высаживали десант в Тат. Он ждет ответ… — И неожиданно резко, будто хлестнув бичом: — Но довольно уже мольчать! Отвечайте! Быстро отвечайте!

Колесников молчит. Пусть гитлеровцы думают, что у него отшибло память.

Возле стола негромко переговариваются по-немецки. Видимо, к этому упрямцу придется применить меры особого воздействия. С чего начать? Качели? Водопой? Или сразу вздернуть его на столб?

Слушая, Колесников думает лишь о том, чтобы лицо все время оставалось неподвижным. Гитлеровцам ни к чему знать, что он понимает по-немецки.

Применяйте ваши проклятые особые меры: качели, водопой, столбование, что там еще у вас?! Все равно он не скажет ни слова. Язык себе откусит — не скажет!..

— Ты перестарался, Конрад, — слышит он. — Ну не дубина ли ты? Помог ему уйти от допроса.

— Он выглядел еще довольно крепким, гауптшарфюрер.

— «Выглядел»! Посмотрю, как ты будешь выглядеть, когда я доложу об этом коменданту. В дальнейшем станешь лучше рассчитывать свои удары…

Третий голос:

— Можно снимать, гауптшарфюрер?

— Конечно. Побыстрей освободите столб для следующего. Пошевеливайтесь, вы! Время к обеду. Выдавим из этого русского все, что он знает об Имперском мосте, и пойдем обедать!

О! Имперский мост! Значит, он ошибся. Сейчас апрель, а не март. И он не в Венгрии, а в Австрии, в одном из филиалов Маутхаузена.

Не поднимая головы. Колесников повел глазами в сторону. Черные фигуры в глубине подвала склонились над чем-то. Что они делают там? А! Снимают со столба человека! Мелькнула бессильно свесившаяся на грудь пепельно-седая голова с простриженной полосой ото лба к затылку. Потом медленно сползавшее со столба тело качнулось, изменило положение. Голова запрокинулась, стало видно лицо со страдальчески перекошенным ртом… Герт! Ганс Герт, гамбургский коммунист, друг Тельмана, один из вожаков Сопротивления в Маутхаузене!

Так это о нем только что сказали: мертв?

Агония его была безмолвной. Длинное, костлявое и все же при неправдоподобной худобе своей еще могучее тело напряглось. В последнем предсмертном усилии оно тянулось и тянулось к земле, но так и не могло дотянуться, хотя уже почти касалось ее растопыренными пальцами огромных грязных ступней.

Лишь в застенке увидел Колесников, какого высокого роста Герт. В лагере он ходил всегда согнувшись. Это скрадывало его рост. Но за мгновение до смерти он распрямился…

Герт! Герт! Так ты и умер, старина, не дождавшись победы! А она близка. Если наши высадили десант на Имперский мост, один из пяти венских мостов через Дунай, то столица Австрии обречена. Не исключено, что она уже пала. Вчера, или сегодня утром, или даже час-полчаса назад.

А от Вены недалеко до Маутхаузена.

Но десант на венский мост не спас Герта. Не спасет и его, Колесникова. Где еще там этот десант, а Конрад, палач, вот он, рядом! И тот обречен, кто попадет в руки к этому дюжему уголовнику-убийце, который спешит сократить срок своего заключения, пытая политических…

Он может продеть палку между связанными руками Колесникова и его подколенными впадинами, затем, подвесив вниз головой, раскачивать взад и вперед и бить толстым резиновым шлангом или плеткой-девятихвосткой.

В концлагере пытка эта носит название «качели».

Впрочем, не снимая Колесникова со скамьи, Конрад может зажать ему пальцами нос и вливать в рот воду через лейку. Обычно, если заключенный упорствует, в него вливают около ведра. Больше ведра в Маутхаузене не выдерживал никто — либо, захлебываясь, начинали говорить, либо умирали.

Пытка называется шутливо — «водопой».

О! В запасе у Конрада имеются подвешивание за кисти рук — понятно, с тяжелым грузом, привязанным к ногам, порка на «козле», поливание ледяной водой, причем струя расчетливо направляется в область сердца, и еще многое-многое другое.

Из этого явствует, что у палачей колоссальный выбор!

Но, кажется, гауптшарфюрер сказал; «Освободите столб для следующего»?

Значит, столб?

Сейчас Колесникова подвесят за связанные за спиной руки так, чтобы ноги не доставали земли. Слыша хруст своих суставов, он будет мучительно тянуться и тянуться к земле. А Конрад, многообещающе улыбаясь, поднимет с пола бич или плетку-девятихвостку и… Все это пришлось испытать Герту. Видимо, Конрад уже вошел в подлый палаческий азарт. Замучив до смерти одного заключенного, с удвоенной энергией примется за другого. Обстоятельно, всерьез, по-настоящему! То, что делали с Колосниковым до сих пор, можно назвать лишь поглаживанием. Но столб — это конец! Порванные связки, суставы, отбитые девятихвосткой почки — конец.

— Ну-с! Продолжим, Конрад!

— Попрошу еще минутку, гауптшарфюрер. Жажда… Разрешите?

От группы людей, одетых в черное, отделилась фигура. На ней фартук, очень длинный, кожаный, как у кузнеца. Мелькнув перед Колесниковым, фигура вышла из поля его зрения. Слышны позвякивание графина о стакан, бульканье. Кто-то пьет — торопливо, шумно, длинными глотками, как лошадь.

Колесников облизал губы. Несколько капель осталось на них после того, как обдали из лохани водой, приводя в чувство. Его тоже жжет жажда.

Имперский мост! Конечно, он спутал застенки. Это Австрия, а не Венгрия. Со времени первых допросов прошло около трех недель.



Пространство, которое стискивало его в венгерском лагере, раздвинулось, но в общем-то ненамного.

Вот что представляет собой один из лагерей, входящий в состав Маутхаузена. Плац утрамбован ногами до звона. Шеренги конюшен приспособлены под жилье (в просветах между ними виден Дунай). Вокруг колючая проволока в шесть рядов. (Обычно она под током!) Ров шириной до четырех метров. И через каждые пятьдесят метров сторожевые башенки-вышки. (Там, под навесом, у пулеметов и прожекторных фонарей, нахохлились эсэсовцы в касках.) А по ночам лагерь опоясывает еще и собачий лай.

Все заключенные показались Колесникову вначале на одно лицо. И оно было землисто-серое и как бы треугольное — от худобы.

Когда Колесников сообщил соседям по блоку последнюю новость: 21 марта наши высадили десант в Эстергом-Тат, рты его слушателей раздвинула не улыбка и не подобие улыбки, а скорее судорожная гримаса радости, почти уродливая, тотчас же стертая пугливым движением ладони.

Какие-то иконописные лики, а не лица! Однако без самодовольного выражения святости. И без нимбов. Здесь вместо нимбов полагаются шутовские полосатые шапки. Одежда тоже полосатая. Будто тень от тюремной решетки пала на одежду и навсегда приклеилась к ней. (Куртку и штаны заключенные называют «зеброва шкура», нищенские башмаки на деревянной подошве — «стукалки».)

В лагере еженедельно происходит нечто напоминающее выбраковку лошадей. Заключенные выстраиваются на плацу в одну шеренгу, а мимо, не спуская с них взгляда, неторопливо двигаются лагерные врачи. То и дело раздается окрик: «Номер такой-то! Три шага вперед!» Номер такой-то, живая мумия, делает три шага на подгибающихся ногах. Надзиратели рывком подхватывают его под руки и поспешно уволакивают прочь.

Вот почему население Маутхаузена не увеличивается, хотя сюда почти без пауз доставляют новые и новые партии заключенных — преимущественно из эвакуируемых лагерей, на Востоке.

В Маутхаузен Колесникова привезли в конце марта, уже после побега группы военнопленных, которые, раздобыв оружие, провели форменный, по всем правилам, бой с охраной.

Лагерь после репрессий за побег словно бы покрыло пеплом.

Но, быть может, еще тлеют угли под пеплом?..

С нетерпением всматривался Колесников в лица своих соседей по блоку. Он не знал, что и к нему присматриваются, взыскательно взвешивают: надежен ли, годится ли?

Группы Сопротивления в Маутхаузене продолжали бороться. Корневая система, глубоко укрытая в подполье, была, к счастью, не нарушена. И один из вожаков Сопротивления взял вновь прибывшего на заметку.

Однажды на плацу Колесников услышал шепот за спиной: «Иди, не оглядывайся! Ты ведь разведчик! Разбираешься в радиотехнике? Нам нужен человек, который разбирался бы в радиотехнике».

Слово «нам» ударило горячей волной в сердце. И тут Колесников сплоховал — не выдержал и оглянулся.

Герт! Ну на него уж ни за что бы не подумал. Угрюмый сгорбленный старик, мойщик посуды в лагерном лазарете, такой с виду безучастный ко всему! И ходит-то как! Опустив голову, ссутулив плечи, волоча тяжелые «стукалки» по земле.

На следующий день были пущены в ход таинственные рычаги — Колесников опомниться не успел, как его перевели на работу в лагерные механические мастерские. Там заключенные чинили замки, телефоны, оптические приборы.

Он надеялся, что ему прикажут тайно изготовлять гранаты или мины. Но черед до гранат и мин, видимо, не дошел. Нужен был радиоприемник.

Герт объяснил задачу.

— Мы помогаем людям выжить, сохранить себя до победы, которая близка, — сказал он. — Дать украдкой лишнюю миску супу или сто граммов хлеба заключенному, над которым нависла угроза выбраковки на очередном медосмотре, есть уже достижение. Но ведь, кроме хлеба, человек ждет от нас еще и морального ободрения, не так ли? Попросту говоря, ему позарез нужна надежда…

Колесников был определен в напарники к одному из рабочих — радиотехнику по своей гражданской специальности. Ценой огромного риска отдельные радиодетали доставлялись в мастерские «с воли» теми участниками Сопротивления, которые работали вне лагеря. Собирать приемник приходилось урывками, держа его под грудой телефонного кабеля, трубок, замков, то и дело опасливо озираясь.

Колесников мог лишь догадываться о том, что, блестяще начав весеннюю кампанию 1945 года с Эстергом-Татской операции, его родная Краснознаменная Дунайская флотилия продолжает высаживать десанты, опережая наши продвигающиеся вдоль берега части. Фигурально выражаясь, у командующего флотилией контр-адмирала Холостякова были две «руки» — бригада речных кораблей Державина и бригада речных кораблей Аржавкина. Выдвигая то одну, то другую, он попеременно бил ими вдоль Дуная.

В течение второй половины марта и первой половины апреля пронеслась вверх по реке головокружительная вереница десантов. И вот наконец их увенчал дерзкий десант в центр Вены!

Радиоприемник, собранный заключенными, заработал 12 апреля. Едва дождавшись обеденного перерыва, Колесников спустился в заранее подготовленный тайник. Напарник его стоял на стреме.

Почти сразу же удалось поймать какую-то немецкую станцию. В наушниках плеснула радиоволна, принесшая на своем раскачивающемся гребне слово «Райхсбрюкке». Позвольте: «Райхсбрюкке», иначе Имперский мост? Есть такой в Вене. Один из пяти венских мостов через Дунай.

Правильно! Вторая радиоволна, следом за первой, принесла слово «Вена».

Накануне, то есть 11 апреля, пять наших бронекатеров ворвались среди бела дня в Вену, битком набитую гитлеровцами. Преодолев сильнейший заградительный огонь, моряки поднялись к Имперскому мосту и высадили у основания его батальон гвардейской пехоты на оба берега Дуная.

Названа была, хоть и невнятно, фамилия командира высадки десанта. Что-то вроде бы Клипов, а может быть, Клаппов? Фамилия явно переврана немцами. Клоповский? Неужели? Друг и приятель Сеня Клоповский? Старший лейтенант Клоповский?..

К ночи радостная весть облетела блоки. Вена еще не наша, но мост в центре Вены уже наш! Это было как порыв ветра, прохладного, бодрящего, ворвавшегося внезапно в духоту подземелья!

А утром 13-го в мастерские вбежали разъяренные эсэсовцы. Колесникова сшибли с ног, потом подхватили рывком, завели руки за спину.

Бегом, со скрученными назад руками, он был приведен к подвалу. Оттуда на него пахнуло дурнотным запахом крови. Сводчатая дверь. Скользкие ступени. Прямо против двери на столбе висит Герт. Как? Схвачен и Герт?

Они обменялись коротким взглядом. То было как очень быстрое, незаметное для окружающих прощальное рукопожатие!

— Ничего не знаю, — угрюмо буркнул Колесников.

И прежде чем его повалили навзничь на скамью, он успел заметить, что Герт, преодолевая боль, медленно закрыл и открыл глаза. Одобрил. Умри, ничего не говори!

Вскоре Герт умер, показав Колесникову, как полагается умирать коммунисту в застенке — сцепив зубы в грозном молчании!

Вот что пронеслось в мозгу за то время, которое понадобилось Конраду, чтобы несколькими глотками опорожнить кружку воды…



— На столб его, гауптшарфюрер?

— Но, может, он одумался?

— Ничего не знаю, — хрипло повторил Колесников в десятый или пятидесятый раз.

Гауптшарфюрер откашлялся, чтобы голос его звучал более убедительно.

— Послушай, — сказал он, склонившись над Колесниковым, — не обещаю тебе жизнь. Зачем мне врать? Обещаю тебе смерть. Но легкую. Это важно. От тебя зависит, как умереть: мгновенно или медленно. Твой товарищ умер быстро — из-за небрежности Конрада. Тебя мы побережем. Но при этом, заметь, обеспечим такими мучениями, о которых ты даже не подозреваешь. И это будет длиться долго, очень долго, целый день, а возможно, и всю ночь…

Колесников молчал.

— Конрад!

Серия точно рассчитанных, очень болезненных, но не смертельных ударов! Он в кровь искусал себе губы, чтобы не крикнуть.

Ему дают понюхать нашатырный спирт.

Колеблющаяся пелена плывет перед глазами, застилает своды, стены, устрашающие хари эсэсовцев, теснящихся вокруг.

Усилием воли Колесников заставил себя сосредоточить внимание на одной на этих устрашающих харь. Она закачалась над ним, придвинулась, потом отвратительно осклабилась:

— Ну как? Не хочешь ли ты на столб?

И тогда, приподнявшись на локтях, он харкнул — слюной и кровью — в ненавистное, багровой тучей нависшее над ним лицо!

Тотчас же эсэсовцы кинулись к нему, притиснули к скамье. Уже не улыбаясь, гауптшарфюрер медленно вытирал лицо белоснежным платком. Колесников внутренне сжался в ожидании нового ливня побоев.

Но побои не обрушились на него. Какое-то замешательство возникло в подвале. Несколько пар каблуков простучали от дверей по каменному полу. Вероятно, посмотреть на Колесникова явилось высокое начальство, потому что все вокруг замерли, черные фигуры вытянулись и оцепенели.

Тонкий голос негромко спросил:

— Так это он и есть?

— Да, штандартенфюрер.

— Молчит? Упрям. Я вижу…

Черные мундиры, теснившиеся вокруг Колесникова, расступились. На секунду перед ним сверкнули очки.

Или, быть может, не было очков, просто взгляд, устремленный на него, был такой холодно-испытующий, мертвенно-неподвижный, стеклянный?

После паузы голос произнес задумчиво:

— Что ж, этот годится, пожалуй…

Как понимать: годится? На что годится? Кто этот человек, от тонкого голоса которого дрожь прошла по измученному побоями телу?

Комендант лагеря торопливо бормочет что-то о спрятанном в тайнике самодельном радиоприемнике, который нужно обязательно найти. В противном случае…

— Разве он один знает о тайнике? — Это тонкий голос. — Я слышал, в запасе у вас есть еще несколько человек.

В запасе? Это означает, что рабочих механических мастерских будут пытать всех подряд!

— И потом, я ознакомил вас с приказом рейхсфюрера. Вы же знаете, мне дано право выбирать и отбирать.

Непродолжительное молчание, во время которого дрожь почему-то все сильнее сотрясает Колесникова.

Голос гауптшарфюрера:

— Как прикажете отметить в карточке, господин комендант?

— Ну… кугель, я думаю. Пусть снова будет кугель…

По-немецки «кугель» — «пуля». Под этим словом в карточке заключенного обозначают, что он расстрелян при попытке к бегству.

Итак, его, Колесникова, уже нет! Пометкой «кугель» он вычеркнут из списка живых…

Посетители гурьбой двинулись к выходу. Что это? Замешательство опять возникло — на этот раз у ступенек. Наверное, один из высокопоставленных посетителей, а быть может, почтительно сопровождавший их комендант, споткнулся о брошенные на пол орудия пыток — бич из бычьей кожи либо клетку-девятихвостку, потому что тонкий голос произнес с пренебрежительными интонациями:

— Бичи, плетки! Это вульгарно, вы не находите? У нас не бьют, господин комендант…

И больше Колесников не услышал ничего. Вместе со скамьей, к которой он был привязан, его быстро поволокли по очень длинному гулкому коридору. Сталкиваясь, продолжали стучать в мозгу непонятные фразы: «У нас не бьют» и «Этот годится, пожалуй…»



Из застенка его переместили в лагерный лазарет, но не в общую палату, а в изолятор. Вокруг захлопотали врачи. Колесникова начали усиленно кормить и лечить.

Он не поверил своим глазам, когда на обед вместо обычной брюквенной похлебки подали суп, в котором плавали волоски жилистого мяса. В концлагере — мясо! А хлеба ему отвалили граммов двести, не меньше.

Он подумал, что так откармливают утку к праздникам. И наверное, утки, обойденные выбором, завидуют ей, а сама она горда и счастлива, не подозревая, что ее через столько-то дней чиркнут ножом по горлу, а потом зажарят на противне и под радостные клики гостей подадут к столу в соусе из яблок.

Но он. Колесников, совсем не желал быть похожим на эту самонадеянную праздничную утку!

«Годится, пожалуй…» Гм! Что же понравилось в нем этому с тонким голосом? То, что плюнул в лицо гауптшарфюреру? Если бы он, изловчившись, пнул Конрада ногой в живот, может быть, понравился бы еще больше?

…Прошло шесть дней. Внезапно среди ночи Колесникова подняли с постели, втолкнули в закрытую машину и, нигде не останавливаясь, примерно за полчаса доставили на новое место.

Пока конвоиры вели его от машины к воротам, он успел осмотреться. Дом, именно дом, а не барак, стоял в котловине, на самом ее дне. В звездном сиянии ночи синели Холмы, которые он принял в первую минуту за неподвижную гряду туч.

Залязгали, будто перекликаясь, замки в последовательно открываемых и закрываемых дверях.

Конвоиры заставили Колесникова быстро подняться по широкой, слабо освещенной лестнице. Его ввели в камеру. Еще раз лязгнул замок за спиной. Колесников остался один.

Где он? Непонятно. В окне, одном-единственном, расположенном довольно высоко от пола, матово отсвечивает при блеске звезд решетка. Значит, тюрьма? Но загадочная.

Он наклонился, нащупал на полу тюфяк. Подушек и одеяла нет. Потом пошарил на стене у двери. Выключателя тоже нет. Его удивило другое. Стены в камере оклеены обоями! Правда, на ощупь это обрывки обоев, но все же обоев. Стало быть, не камера — комната?

Ясно одно: то, к чему его предназначают, начнется очень скоро. Надо думать, не позже чем завтра.

«Годится» — так сказал человек с тонким голосом. Как это понимать — годится? На что он годится?..

Усталость и нервное напряжение взяли наконец свое. Колесников заснул, сидя на корточках, привалившись спиной к стене (хоть спина будет защищена). Он заснул со сжатыми кулаками, лицом к двери, чтобы не дать врагам захватить себя врасплох…

3. Ветер в саду

Колесников поднял голову, разогнулся. Оказывается, он спал на корточках! Всю ночь провел в этой неудобной, напряженной позе.

Однако ночь сверх ожидания прошла спокойно.

Четким четырехугольником вырисовывается на стене окно с решеткой. Четырехугольник ярко-зеленый. Что это? А, листва за окном! И она не шевелится. Стало быть, день по ту сторону стены не только солнечный, но и безветренный.

Колесников шагнул к стене вплотную, подпрыгнул, ухватился за перекрестье решетки, подтянулся на руках. Не повезло! Хотя комната на втором этаже, но почти все пространство перед окном загорожено листвой и ветками каштана. Угораздило же это дерево вымахнуть у самого дома! Между ветками виден только клочок голубого неба. А что внизу? Не видно ничего. Ага! Вот щель между листьями! Угадывается что-то вроде газона. Изумрудная гладь кое-где испещрена желтыми пятнышками. Цветы? Куда же он попал?

Колесникову пришел на память Соколиный Двор в Бухенвальде, о котором рассказывал покойный Герт, побывавший там до Маутхаузена. Не завели ли и здесь нечто подобное Соколиному Двору? Иначе говоря, организован дом отдыха, куда эсэсовцы приезжают с субботы на воскресенье, где проводят свободные вечера, чествуют своих начальников, развлекаются — в общем, дают разрядку нервам.

Человек с тонким голосом сказал о каком-то приказе рейхсфюрера, то есть Гиммлера. Но ведь и Соколиный Двор создан по личному приказу Гиммлера.

Вот как, по словам Герта, выглядел этот Соколиный Двор.

В лесу, неподалеку от концлагеря, располагалось несколько бревенчатых домов за оградой. Они стилизованы под древнегерманские жилища. Выглядят нарядно, окрашены в темно-красный цвет. Резкий контраст по сравнению с серыми лагерными бараками!

Чтобы попасть на Соколиный Двор, нужно пройти мимо домика, где содержится высокородная пленница — опальная итальянская принцесса Мафальда, чем-то не угодившая дуче. (Одно это настраивает на соответствующий лад. Принцесса! Опальная!)

В красных бревенчатых домах обитают ловчие птицы: ручные соколы, беркуты, ястребы. Их обучают приемам почти забытой ныне охоты на уток, гусей, куропаток, дроф, фазанов, зайцев и лис.

Добыча для ловчих птиц — неподалеку. Пройдя еще метров сто или полтораста, наткнетесь на загон. В нем живут фазаны, кролики, лисы, а также белки, кабаны, красавцы олени и пугливые косули.

Есть в Бухенвальде и свой зоологический сад. Он расположен за пределами Соколиного Двора. Там для развлечения посетителей содержатся пять обезьян и четыре медведя. Жил даже носорог, но сдох.

«Не от голода, будь уверен, — угрюмо пояснил Герт. — Подхватил осенью бронхит или что-то в этом роде. Заключенных, которые работали в зверинце, перепороли всех подряд — за невнимательное отношение к своим обязанностям».

В Бухенвальде в то время царил невообразимый, необычный даже для концлагеря голод. Заключенные мерли как мухи. Но эсэсовские соколы и ястребы регулярно получали свои порции сырого мяса. Медведи ждали, кроме мяса, еще мед и повидло, а обезьянам, по слухам, давали картофельное пюре с молоком, печенье и белый хлеб.

Мог ли Колесников, слушая этот рассказ, ожидать, что попадет в Соколиный Двор N 2?

Но зачем его привезли сюда? Тюремщикам стало известно, что в молодости он работал разнорабочим в ялтинском городском парке? Открылась вакансия садовника на Соколином Дворе N 2?

Невероятно! Неужели его избавили от пыток и смерти только для того, чтобы назначить садовником в дом отдыха для эсэсовцев?

Клацнул ключ в замке. Колесников соскочил на пол и встал лицом к двери, приготовясь к защите.

Но это был всего лишь надзиратель. Он принес завтрак.



Пока Колесников ел, надзиратель стоял рядом, нетерпеливо позванивая ключами. На рукаве его черного мундира белело изображение черепа и двух скрещенных костей. Та же эмблема была на перстне, надетом на толстый безымянный палец. (Это означало, что надзиратель из охранных сотен «Мертвая голова».)

— На прогульку! На прогульку! — сказал он по-русски.

Колесников переступил порог камеры, сопровождаемый надзирателем, спустился по лестнице, прошел несколько шагов по длинному полутемному коридору и в изумлении остановился.

Пестрый ковер висит в дальнем конце коридора. Ковер? В тюрьме ковер?!

Не сразу дошло до него, что перед ним высокие стеклянные двери, а за ними сад.

Двери неслышно раздвинулись. Да, сад! Пышный, радостный, залитый до краев щедрым весенним солнцем.

Какое множество цветов! И больше всего сирени. Груды! Именно груды, не кусты. Слитной массой громоздятся они вдоль аллей, фиолетовыми и белыми пластами наползают, тяжело налегают друг на друга, того и гляди обвалятся в траву. В ней искрятся, переливаются зеленоватыми оттенками огоньки. Это роса, бусинки-росинки, взвешенные между стеблями. А у подножия массивов сирени стелется туман, полоска нежнейшего тумана — то пестреют цветы на клумбах.

И все это великолепие празднично отражается в стеклянных шарах на высоких подставках — украшение старомодных парков.

Не веря себе, Колесников постоял на ступеньках, потом быстро оглянулся. Никто не сопровождал его. Двери за спиной сдвинулись так же бесшумно, как раздвинулись.

Ну и тюрьма! С виду приветливый загородный дом с петушком-флюгером на очень высокой крыше. Таких домов довелось немало повидать в Югославии и в Венгрии. Быть может, еще сохранилась надпись на воротах: «Сдаются комнаты с пансионом»? Зловещая ирония была бы в надписи, потому что стены — это видно отсюда, с крыльца, — обтянуты колючей проволокой и утыканы гвоздями.

Интересно, всегда ли проволока под током или только по ночам? Ограда не очень высока, на глаз примерно в полтора человеческих роста. Лая не слышно. Вероятно, собак выпускают ночью, так же как в Маутхаузене.

Первая мысль была, конечно, о побеге — естественный рефлекс. Может, отсюда легче убежать, чем из Маутхаузена?

Над шатрами кустов — шиповника и жимолости — сдвинулись ветвями деревья. В просвете видны голубоватые холмы — это их он принял вчера за невысокую гряду туч.

Сад запущен. Дорожки поросли сорняками, мох и плесень покрывают стены, а грядки с цветами разрыты какими-то животными, по-видимому кроликами.

Недоверчиво озираясь. Колесников сошел с крыльца и двинулся по дорожке.

Со всех сторон обступили его цветы.

Но он был настороже. Опасность, несомненно, подстерегает. Но опасность чего?

Сад расположен на дне котловины. Неудивительно, что воздух здесь застаивается — аромат цветов как бы спрессован. Ни малейшего движения воздуха! Цветы, трава, ветви деревьев абсолютно неподвижны.

И от этого еще тревожнее стало на душе.

Минуты две или три Колесников в недоумении стоял у зарослей арабиса. Непонятно! Маленькие цветы, разогревшись на солнце, источали сильный запах меда. Обычно над ними кружат и жужжат пчелы. Тут пчел нет. Почему?

Но в саду нет и птиц.

Колесников прислушался… Тишина.

Она давит! Давит нестерпимо, как каменный свод! Ни шелеста травы. Ни пения птиц. Ни стрекотания кузнечиков. Ни ровного гула деревьев над головой.

Не сон ли это? Ведь сны как будто беззвучны?

Но теперь утро, а не ночь, солнце ярко светит, по небу нехотя плывут облака. Однако это не успокаивает, а усиливает тревогу.

Такое оцепенение охватывает природу перед бурей. Надвигается буря?

И словно бы кто-то подслушал его мысли. Быстрый шорох прошел по кустам!

Ощутив мгновенную слабость. Колесников сел на скамью. Затылок его болел, в висках стучало.

Откуда этот ветер?

Он делается настойчивее, размашистее! Проникает под кости черепа, внося сумятицу и разброд в мысли.

Длилось это не более минуты. Ветер стих так же мгновенно, как и поднялся.

Однако он не исчез из сада. Лишь спрятался, прилег где-то за кустами — Колесников догадывался об этом.

Он сделал движение, чтобы встать. Тотчас же лепестки и листья, как испуганные бабочки, закружились у его ног. Ветер вскинулся прыжком, словно бы до поры до времени таился, подстерегая.

Тяжело колыхнулась сирень, сбрасывая наземь капли росы, с трудом приводя в движение всю свою многолепестковую массу. Заскрипели ветки деревьев над головой. Заметались на клумбах анютины глазки и львиный зев.

Что это? Сирень изменила свой цвет! Почему-то она сделалась темной, серой. Кусты ее словно бы присыпало тоннами пепла!

Взмахи ветра стирают краски с деревьев и цветов? Не может быть!

Колесников поднес руку к глазам. Черные очки на нем? Прочь их поскорее, прочь!

Еще раз, уже медленнее, он провел ладонью по лицу. Странно! Никаких очков!

Но ведь все вокруг стало на мгновение темным, будто увиделось сквозь закопченное стекло!

Да, буквально потемнело в глазах, как бывает перед обмороком.



Исподволь им начал овладевать страх — безотчетный.

Он огляделся. Со всех сторон пялятся на него цветы.

Колесников подавил желание шагнуть назад. Нелепо бояться цветов. Но почему же сердце бьется так быстро, все быстрее, быстрее и быстрее?

И цветы — в такт этим биениям — качаются быстро, очень быстро, еще более быстро, невыносимо быстро!

Нарастает гул. Все пространство вокруг пришло в движение. Сад ходит ходуном. Длинные бело-розовые, красные и желто-синие валы со свистом и шорохом перекатываются от стены к стене.

Но не бежать! Ни в коем случае не бежать!

И эта борьба с собой была так тяжела, так невообразимо тяжела, что силы внезапно оставили Колесникова. Песок завихрился, разноцветные лепестки косо пронеслись перед лицом, в последний раз обдав своим благоуханием, — Колесников упал ничком, будто сраженный пулей…

Сколько времени прошло?

Он поднял голову над землей.

Все спокойно. Ветра нет. Цветы стоят прямо, как свечи. Деревья и кусты застыли, уснули — лист не шелохнется.

Колесников перевернулся на спину. Неторопливо плывут по небу облака. Можно вообразить, что лежишь на дне реки. Деревья — это водоросли. Они, чуть покачиваясь, тянутся вверх. Листья сомкнувшихся наверху крон — ряска. По ее легкому колебанию видно: там, на поверхности, очень слабое, чуть заметное течение, быть может, круговое. Оно не достигает дна. Здесь, на дне, полный покой, неподвижность, стоячая вода.

Век бы лежать так, в этой зеленой воде, не шевелясь, позабыв обо всем…

Но, поведя глазом в сторону, Колесников увидел у своего лица сапоги, начищенные до блеска, с квадратными носками!

— Домой! Домой! — услышал он.

Надзиратель помог ему подняться и, заботливо поддерживая под локоть, довел до комнаты.

Колесников не лег, а рухнул на тюфяк.

Что это было? И было ли?

Пока его вели по аллее, он видел: на дорожках валяются лепестки и сорванные с деревьев листья… Значит, было?..



Он начал дышать так, как полагается спортсмену после большой физической и нервной нагрузки, — с силой, короткими толчками выбрасывая воздух при выдохе. Это дает отдых сердцу.

Наконец Колесникову удалось овладеть своим дыханием.

Принесли обед. Он не притронулся к еде. Спустя какое-то время — показалось, что очень скоро, — тюремщик принес ужин.

Тогда лишь Колесников заметил, что за окном темно.

Он заставил себя поесть. Но ел машинально, не замечая, что ест, думая о своем.

Было, было… Что же это было?

Последовательность, насколько помнится, такова: сначала появляется ветер, он раздувает тревогу, которая переходит в тоску, неопределенную, необъяснимую, тоска все нарастает, и тогда возникает страх — нет, даже не страх, ощущение опасности. А затем приходит страх. Это совершенно непонятный, безотчетный страх, не связанный с чем-либо конкретным. Да, он какой-то отвлеченный, но концентрированный, необычайно сильный. Никогда еще Колесников не испытывал ничего подобного!

А он воевал без малого четыре года и, понятно, натерпелся страху за это время — причем в самых разнообразных боевых условиях. На то она и война, чтобы страшно было!

…Однажды разведчики с боем выходили из вражеского тыла — конечно, ночью, на исходе ночи, где перебежкой, где ползком. Колесников прополз через спираль Бруно — хитроумно перекрученные мотки проволоки — и, наткнувшись на камень, задержался передохнуть. Вдруг он услышал: неподалеку ударила оземь ручная граната!

Первое инстинктивное побуждение — вскочить, отбежать. Но он попридержал себя. Запал немецкой гранаты горит пять-шесть секунд — срок, достаточный для того, чтобы вскочить и отбежать. Однако сколько времени она летела по воздуху? Может, летела все эти свои пять секунд и через мгновение должна взорваться?

Вскочить — ноги оторвет! Лежать — башку напрочь!

Но при взрыве возникает как бы шатер осколков. Не двигаясь с места. Колесников останется под этим шатром, то есть очутится в мертвом пространстве.

Злобное змеиное шипение сделалось громче. Оно приблизилось? А! Тут склон! Граната скатилась по склону и подобралась к нему вплотную. Почему же она не коснулась его? Камень! Их разделяет камень!

Говорят, перед человеком в последние минуты проносится вихрем вся его жизнь. Вранье! Колесников под несмолкающий шип гранаты только и делал, что с лихорадочной быстротой тасовал в уме два слова: «Вскочить — лежать?», «Вскочить — лежать?»

Взрыва он не услышал. Очнулся уже по ту сторону переднего края — товарищи доволокли его на себе. В голову ему впились три маленьких осколка. Уберег от смерти камень, по другую сторону которого лежала граната.

То было его первое ранение…

И все же прогуливаться по этому загадочному саду, когда в нем дует ветер, куда страшнее, чем лежать рядом с готовой взорваться гранатой.

В саду даже страшнее, чем во вражеском дзоте, превращенном в морг.

За сутки до ранения Колесникова разведчики побывали во вражеском дзоте, кинув предварительно в амбразуру противотанковую гранату.

Вообще-то противотанковая — это штука серьезная, особенно если взрывается внутри замкнутого пространства. В дзоте все живое мгновенно превратилось в крошево.

Выждав, пока дым немного рассеется, разведчики открыли дверь в дзот. И вот началось самое тягостное, невыразимо жуткое и отвратительное — то, к чему Колесников до сих пор не мог привыкнуть.

У мертвецов нужно было изъять документы — цель операции. Иначе говоря, нагнуться над этим крошевом и рыться в нем — причем в абсолютной темноте. (Готовясь прорываться с боем назад, разведчики по обыкновению шли налегке. Где-то на подходах к дзоту они бросили все лишнее, оставив при себе только боезапас.)

Едкая вонь пороховых газов и крови раздирала ноздри, горло.

Беспрерывно чихая и кашляя. Колесников нащупал у своих ног воротник немецкого мундира — в этом кромешном мраке туловище в мундире, казалось, существует само по себе, — двинул пальцы ниже, к нагрудному карману, и вытащил оттуда солдатскую книжку.

Некоторое время Колесников стоял, боясь пошевелиться, с трудом подавляя мучительный позыв к рвоте.

Другие разведчики, несомненно, чувствовали то же, что и он, судя по раздававшимся вокруг вздохам, кашлю, негромкой хриплой ругани.

«Пора! Уходим, — сказал из мрака спокойный голос бати. — Время вышло…»

Но, несомненно, и тогдашние его ощущения в дзоте не могут идти ни в какое сравнение с тем, что пришлось пережить сегодня в этом непонятном саду!..

Закрыв глаза, Колесников постарался вообразить своих товарищей.

Ночь вокруг и высокие силуэты деревьев. Разведчики сидят пригнувшись в оставленном немцами окопе. Батя разрешил перекур. Отряд провел много дней во вражеском тылу, приходится экономить горючее в зажигалках. Поэтому прикуривают друг у друга. Наклоняются поочередно к предупредительно протянутой руке соседа, огонек разгорается и освещает снизу лицо прикуривающего. Так на миг возникают они из мрака, лица его товарищей, последовательно одно за другим.

Наконец черед по кругу дошел и до бати. Ему-то, конечно, дали прикурить первому, но самокрутка его успела уже потухнуть из-за того, что он вытаскивал из планшета карту и, присвечивая себе фонариком, долго ее рассматривал.

Лицо у бати большое, доброе, украшенное небольшой бородкой и очень спокойное.

Он и разговаривает всегда неторопливо, негромко и как-то очень запросто, без этого металлического лязга в голосе, который порой так бьет по нервам.

Вот, например, батя в присутствии Колесникова учит храбрости разведчика, недавно зачисленного в отряд.

«Ну как? Боялся вчера, в разведке-то?»

Парень мнется.

«Говори, не стесняйся! Разведчик обязан говорить командиру всю правду. Ну?»

Парень сконфуженно моргает белесыми ресницами.

«Было, батя, маленько».

«Правильно! Ты же нормальный человек. Не боятся только кретины, да и то, наверное, когда „под газом“. А нормальные приучаются преодолевать страх силой воли. И потом, мы же все заняты на войне, верно? Это тоже очень помогает. Ты, стало быть, преодолел свой страх волевым усилием. Я даже не заметил, что ты боялся…»

О! Спокойствие бати! О нем нужно бы писать военно-педагогические диссертации, а может быть, даже складывать песни.

Был бы батя рядом, все, наверное, пошло бы иначе. Уж он-то срезу бы нашелся, помог разобраться в этой пестрой карусели за стеной. Главное, подсказал бы, почему днем все цветы в саду выглядели глазастыми.

Колесникову снова представился сад, мелькающий, куда-то несущийся, с мириадами широко раскрытых, неподвижных, злых глаз, обращенных в его сторону. Сад был похож на развернутый надменно хвост павлина!

Но едва лишь вспомнился этот пугающий глазастый хвост, как сердце опять суматошно заметалось, заколотилось в груди…



Колесников сказал себе: «Спи! Не думай больше о саде! Думай о чем-нибудь другом, очень хорошем!»

И тогда он сделал то, что обычно запрещал себе делать. Он позвал на помощь Нину.

Ему почти сразу удалось увидеть себя с Ниной на берегу моря.

Как придирчивая покупательница в ювелирном магазине, она перебирает ракушки и разноцветные камешки. Лучшие откладывает в сторону, остальные струйкой пропускает между пальцами и, склонив набок кудрявую голову, прислушивается к их тихому звяканью-перестуку. Домой, в Москву, хочет увезти только самые красивые, самые звонкие!

А он разлегся рядом на сырой гальке и, закинув руки за голову, снисходительно объясняет подружке про Черное море.

Правда, сейчас оно не в лучшем своем виде — серое, неприветливое, февральское. Коренному крымчаку даже неловко перед приезжей за свое море. Приехала бы она сюда весной, или летом, или осенью!

Нина отрывается порой от ракушек и доверчиво взглядывает на своего спутника. Глаза у нее такие милые, оживленные, чуть косо поставленные!

Удивительно, до чего эти глаза, не умели лгать!

В первый день знакомства посмотрели строго-отчужденно, потом, через два или три дня, потеплели и, наконец, стали такими, как сейчас, — сияющими, счастливыми, влюбленными.

Зато спустя несколько лет — в Севастополе — они были уже совсем другие: смущенные и робкие. Виновато, с мольбой о прощении, смотрели на него.

Но — стоп! Дальше вспоминать нельзя! Он выскочил на запретный красный свет!..

Нужно рисовать Нину в своем воображении только такой, какой видел ее в доме отдыха на южном берегу, — худенькой, совсем юной, почти подростком. Впоследствии-то она выровнялась, стала красивой, статной. Но тогда она уже не любила его.

…Узкой тропинкой поднимаются они с пляжа. Алыча, которая первой расцветает из всех деревьев в Крыму, перегородила путь ветками.

Нина притягивает к себе одну из веток.

«Какая же ты красавица! — шепчет она, прижимаясь щекой к белым пушистым цветам. — Я бы хотела быть похожей на тебя!»

Хотя нет, он ошибся! День как раз выдался солнечный, впервые за все время, и море было синим, празднично синим. А прибой в спокойном сознании своей силы ударял через правильные промежутки времени о берег…

Сердце Колесникова, лежащего на тюфяке в тюремной камере, бьется уже равномернее, реже, подчиняясь ритму прибоя. Сверкающее пространство наплывает и наплывает из-за горизонта. Что-то шепчет на ухо волна. Тишина. Тепло. Покой…

Но это уже был сон.

Море покачивало Колесникова между пологих холмов по-матерински бережно, будто убаюкивая в объятиях измученного, уснувшего наконец ребенка…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. Награжден посмертно

Скрипнула входная дверь. Моряки, курившие в молчании у стола, оглянулись и встали. Пригибаясь, чтобы не задеть головой за притолоку двери, вошел старший лейтенант, детина высоченного роста.

— Бр-р! Ну и погодка! — сказал он, стряхивая с фуражки капли воды. — Сидите, сидите, товарищи! Говорят, в Австрии климат лучше, чем в России. Кой черт лучше! Вторая половина апреля, а дождит, как в ноябре.

Сняв шинель и вытирая платком мокрое лицо, он подсел к круглому столику, над которым висят часы с кукушкой.

— Да, кстати! Пришел приказ о награждении за Эстергом-Татскую операцию. Колесникову орден Отечественной войны первой степени посмертно!

За столом оживились.

— Не торопятся, батя, в наградном отделе-то: когда эта операция была, а приказ только сейчас вышел!

— И вроде бы скуповато дали, а? Я бы, например, ему безо всякого Знамя дал. Он же подсвечивал фонарем до самого конца, пока не убили!

— Зато жене орден отдадут. Останется в семье навечно.[3]

— А Колесников был холостой.

— Хотя да. Я и забыл…

Перед нами знаменитый отряд разведки Краснознаменной Дунайской флотилии. Часть разведчиков на задании, остальные отдыхают.

Расположились они в брошенном хозяевами доме, который стоит на отшибе, на самой окраине населенного пункта. Это удобнее, меньше беспокойства. Не то пришлось бы отселять жителей из соседних домов. В любых условиях, в том числе и на отдыхе, разведчики обязаны сохранять инкогнито. Вражеская контрразведка, пытаясь парировать действия наших разведчиков, неустанно стремится засечь их местопребывание.

Дунай неподалеку от дома, в каких-нибудь полутораста метрах. Там, под охраной часового, покачиваются у причала катера и полуглиссера отряда — от самого Измаила разведчики со всей флотилией продвигаются по воде.

Позади — Вена. Впереди — Верхняя Австрия.

Круг света от лампы под абажуром падает на стол, застеленный клеенкой. Четыре разведчика играют в домино. Несколько человек старательно орудуют иглой, чиня свою одежду. Остальные просто сидят у стола, разморенные теплом, покуривая, перебрасываясь репликами, наслаждаясь иллюзией домашнего уюта.

Старший лейтенант не принимает участия в разговоре. Он вытащил из нагрудного кармана кителя зеркальце и, прислонив его к чугунной пепельнице, принялся расчесывать свою не очень густую, но франтовскую, раздвоенную бородку. Процедура эта не привлекает к себе внимания. Она традиционна. Все на флотилии знают, как заботится старший лейтенант о своей бороде, хотя ему скоро предстоит расстаться с нею — дал зарок не брить ее до победы над фашистской Германией.

Он молод, на днях исполнилось двадцать пять. Большинство его подчиненных — его ровесники, некоторые даже постарше, но ненамного, на год, на два. Не следует, однако, думать, что борода отпущена ради солидности. Ничуть! И без бороды авторитет старшего лейтенанта, иначе бати, непререкаем среди разведчиков.

Батя — это нечто вроде почетного звания. Разведчики сами дают его командиру. А могут — в иных случаях — и не дать!

К нынешнему своему командиру они присматривались долго, что-то около года. И все это время называли его согласно уставу: «товарищ старший лейтенант». Батей качали называть только после того, как он вывел из боя под Туапсе весь отряд через Чертов мост, вдобавок без потерь.

Сейчас он не принимает участия в разговоре. Расчесав бороду, положил на столик свой планшет — собрался поработать немного перед сном.

За большим столом продолжают вспоминать о Колесникове.

— Не то что Знамя, ему бы по совокупности орден Ленина дать! Неужели не заслужил? Вот кто действительно ни с чем не считался — лишь бы получше выполнить задание! Помните, как мы двух «языков» из Буды по канализационной трубе волокли, а майору немецкому стало плохо, начал было совсем доходить? Кто с себя маску противогаза содрал и на немца напялил? И ведь батя ему не приказывал, он сам на это решился.

— А кто огневую точку погасил у горы Индюк? Тенью прополз под дзотом и ухнул противотанковую в амбразуру!

— Он, помимо того, что бесстрашный, очень добросовестный был. У Эстергома с места не сдвинулся, потому что не имел права сдвинуться. А ведь в шлюпчонке своей под пулями и снарядами сидел, в аду кромешном! Там же ад был, верно?

— Еще какой ад-то!

— А я до сих пор, хлопцы, не пойму: как шлюпчонка его уцелела? Только очень сильно накренилась и воды набрала.

— Накренилась, когда его за борт кинуло, так надо понимать.

— Хорошо, хоть сразу умер, не мучился.

— Это, конечно, хорошо…

В ту ночь по пути следования бронекатеров были расставлены шесть разведчиков на опасных в навигационном отношении участках фарватера. Младший лейтенант Колесников находился в самом ответственном пункте, возле узкого прохода между фермами эстергомского моста, обвалившимися в воду.

Возвращаясь на исходе ночи после высадки десанта, катерники подобрали только пять разведчиков. Колесникова не нашли. В полузатопленной шлюпке была лишь его шапка. Очевидно, он был убит или тяжело ранен и свалился за борт с автоматом и сигнальным фонарем.

На минуту или две у стола воцаряется молчание.

— А дали бы еще тот орден ему, если бы он жив остался? — нарушает молчание чей-то скептический прокуренный бас.

— Почему?

— Начудил бы, отколол чего-нибудь на радостях, что, в таком аду побывав, жив остался. Не первый же случай! Что-что, а пошуметь на отдыхе он любил. И после Буды награждение мимо проехало.

— Не награждение. Звездочку у него срезали с погон. В шутку звездопадом это называл.

— Шути не шути, звездочки с погон обидно терять.

— А как же! Теперь бы ему полагалось старшим лейтенантом быть, как бате.

— Да… Что ни говори, а с зигзагом у него был характер.

— Я так считаю: пережил до войны несчастную любовь.

— Виктор-то — и несчастную? Да ты что?! Он отбиться не мог от девушек! На пятьдесят километров в округе все регулировщицы и продавщицы в военторгах по нашему Виктору сохли.

— Но это же поверхностно все — продавщицы, регулировщицы! Я про любовь сказал, тем более довоенную!..



Старший лейтенант краем уха прислушивается к разговору.

Разведчиков объединяет общая военная специальность. Но какие же они все-таки разные у него! (Это проявляется даже сейчас, при обсуждении характера погибшего товарища.)

Конечно, очень хорошо, что они разные. Отправляя их на задание, командир имеет возможность выбора. Ведь и задания в разведке разные.

О разведчике, который дал бы Колесникову «по совокупности» орден Ленина, командир знает, что он быстр, инициативен, но нервы его выдерживают до известного предела. По горячности может ввязаться в бой, тогда как надо бы еще действовать втихую. Бой вообще крайне нежелателен при проведении разведывательной операции.

А сосед его, тот, кто высказал догадку насчет «несчастной довоенной любви», разведчик совсем иного склада. Не так энергичен и находчив, зато никогда не проявит излишней поспешности. Вдобавок он очень обходителен в обращении, что важно при завязывании связей с местными жителями.

На этой работе положено быть в какой-то мере психологом. Разведчик после пятиминутного, казалось бы, самого беглого разговора с человеком должен в точности определить, чем он, как говорится, дышит, враг это или друг или пока ни то ни другое. Недостаток проницательности может привести к провалу всей разведывательной операции.

Покойный Колесников, пожалуй, соединял в себе наиболее сильные качества этих двух разведчиков. Лихо заламывая набок шапку, любил повторять: «В любой ситуации разведчик найдется!» И охотно развивал свою мысль: «Он должен проявлять мгновенную реакцию на неожиданное, действовать решительно, быстро и по возможности бесшумно, а главное, своевременно передать безупречно точное донесение! Вы же знаете, что зачастую в разведке это самое трудное».

Он сам был таким разведчиком.

Ранней весной 1942 года старшему лейтенанту сказали в разведотделе штаба:

«Хочешь, парня стоящего подкинем? Закончил военно-морское училище, но просится в разведку. Пишет: „Чувствую призвание к разведывательной деятельности“. Он уже три рапорта подал. Настойчивый. И как будто подходит по всем данным».

Состоялось знакомство. «Настойчивый» Колесников понравился командиру и был зачислен к нему в отряд.

В течение последующего месяца командир без устали тренировал своих разведчиков, проходил с ними приемы боя в тылу врага, учил преодолевать завалы и спирали Бруно. В лесу построен был дзот с чучелами. К дзоту подползали по многу раз в сутки, отрабатывая различные варианты нападения.

Наконец отряд включился в военные действия.

На Черноморском побережье Кавказа положение было сложное. Со дня на день ожидался вражеский десант. В наших руках оставалась узкая — до двадцати пяти километров — полоска берега, зажатая горами и морем.

Работы разведчикам Черноморского флота было, понятно, поверх головы.

В ходе развернувшихся весной операций выяснилось, ко всеобщему удовольствию, что Колесников действительно стоящий парень.

И все же чувствовалось в нем что-то непонятное, даже, быть может, загадочное. Если остальные разведчики были как стеклышко ясны своему командиру, то над Колосниковым приходилось порой призадуматься, и всерьез.

В разведке он был безотказный, самый рассудительный, самый надежный. Но вот после очередной удачно проведенной разведывательной операции отряду предоставлен отдых — на два, на три дня. И тут-то за Колесниковым нужен был глаз да глаз.

Во время разведывательной операции нервы взвинчены у всех до предела. Потом резко, рывком они расслабляются. Людям нужна разрядка, и очень сильная, прямо пропорциональная тому напряжению, которое довелось только что пережить. Культпоходами заниматься, конечно, не приходится.

Командир хорошо понимал это и, щадя нервы своих людей, старался не применять строгие меры там, где их можно было не применять.

Но у Колесникова нервная разрядка проявлялась чересчур уж бестолково, шумно, бурно, он, к сожалению, почти полностью утрачивал контроль над собой…

Кто-то сказал за столом: «Характер был у него с зигзагом». Да нет, какой там зигзаг! Просто импульсивный, неровный характер, очень нервный.

На душе была какая-то трещина или ранка, и она постоянно саднила. Колесников забывал о ней только в минуты крайней опасности, в напряженной и трудной обстановке. И чем более трудной и напряженной была эта обстановка, тем, на удивление, собраннее и уравновешеннее он становился.



Командир уже не прислушивается к то затухающему, то вновь разгорающемуся разговору за столом. Что же это была за трещинка, вот что ему хотелось бы понять.

Мужчины, как, впрочем, и женщины, не прочь иной раз прихвастнуть любовной удачей или, наоборот, поискать у приятеля или приятельницы сочувствия, так сказать, «проконсультироваться по наболевшему вопросу», не пренебрегая при этом и подробностями. Но Колесников был не таков. Для него это было табу.

Даже с командиром-батей он никогда не заговаривал о своих личных делах.

«Кое-что в нем, — думает командир, — показалось мне странным в первый же день, когда я привел его в дом, где размещался отряд.

— Эта койка у окна — моя, — сказал я. — А эта будет твоя, лейтенант. Кстати, как тебя зовут?

— Виктор.

— И меня. Устраивайся, тезка!

Он не ответил. Я оглянулся и увидел, что он пристально смотрит на фотографию моих жены и сына, прикнопленную к стене над койкой.

— Второй годок сыну пошел, — не утерпел, похвастал я. — Жена пишет: уже топает сам по комнате, если, конечно, придерживать легонько за ручку. Ну как, понравились они тебе?

— Очень хорошие, — сказал Виктор и, не промолвив больше ни слова, начал укладываться.

Меня удивило, что он проявил так мало интереса, даже не спросил, как зовут моих жену и сына и где они сейчас.

— Послушай-ка! — спохватился я. — А твои-то где?

— Я не женат, — сказал он, и по отрывистой резкости ответа я понял, что дальнейшие вопросы отклоняются.

Не женат… Странно. Большинство из нас женились сразу, как только заканчивали военно-морское училище. Быть может, его семья погибла в начале войны? Он вдовец? Бедняга! Сколько таких обездоленных войной молодых вдовцев среди наших кадровых командиров, в особенности военных моряков и пограничников…

Но на следующий день один из работников штаба, однокашник моего тезки, в разговоре со мной упомянул, что тот никогда и не был женат. Тут я впервые узнал об этой девушке-враче. Оказывается, она живет в Москве. Между нею и Виктором, надо думать, велась переписка. Незадолго перед выпуском Виктор побывал в Москве. Потом они встретились еще раз, в Севастополе, во время торжественного выпуска лейтенантов из училища. И после этого отношения их прервались.

— Почему?

Однокашник Виктора вздернул плечи.

— Молчит. Вы ведь еще не знаете его. Что-что, а молчать он умеет. Но до ее приезда в Севастополь мы считали, что у него в Москве невеста. Он и сам не отрицал этого. Наоборот! При случае любил похвалиться: моя, мол, без пяти минут врач, умница, красавица, обаятельная! Вот приедет ко мне — рухнете!

— На самом деле такая была?

И опять однокашник Виктора пожал плечами.

— В Севастополе были у нас и покрасивее, — сказал он с достоинством. — Но, правда, живая и остроумная, этого у нее не отнять. И притом классно танцует. Мне довелось танцевать с нею.

Я, по его примеру, вздернул плечи. А что еще мне оставалось делать?

Расспросить самого Виктора? Нет. Категорически нет. Ведь он ясно дал понять, что не хочет разговаривать о своих личных делах. Не пускал меня дальше.

Стало быть, боится неосторожных прикосновений, которые могли бы причинить ему боль? А я, конечно, меньше всего хотел причинить ему боль.

И все-таки Виктор приоткрылся, но позже и нехотя. Обстоятельства заставили.

Предстояла разведывательная операция в район горы Индюк — кажется, первая, в которой он участвовал.

Накануне Виктор отозвал меня в сторону.

— Слушай, командир, — говорит он. А сам хмурится и не смотрит в глаза. — Вот письмо. Передай его, пожалуйста, в штаб. Пусть в случае чего отошлют по указанному адресу.

На конверте написано: Москва, улица такая-то, номер дома такой-то, адресат — женщина.

Я не утерпел:

— А кем она доводится тебе, женщина эта? Бывшей женой?

— Нет.

— Невестой?

— Нет.

— Любовница, что ли, твоя?

— Нет, нет и нет! — ответил сердито и ушел.

А когда через несколько дней мы вернулись домой, Виктор попросил, чтобы я вернул ему это письмо, и тут же на глазах изорвал в клочки.

Вот и пойми его!

Но с той поры каждый раз, перед тем как идти в особо опасную разведывательную операцию, он проделывал тот же загадочный церемониал: снова оставлял письмо, а по благополучном возвращении немедленно его уничтожал.

Даже когда в апреле 1942 года разведотдел командировал Виктора в Севастополь, чтобы передать запчасти для рации тамошним разведчикам перед их уходом в подполье, он не забыл оставить мне конверт с надписанным адресом.

(Впрочем, ходил в Крым на подлодке, а погибнуть во время такого перехода было столь же просто, как и в разведывательной операции.)

Письмо, оставленное перед десантом в Эстергом-Тат, по существу предсмертное, я подзадержал немного — ждал оказии. Старшина Микешин собирался в тыловой госпиталь. А ехать ему предстояло через Москву.

«Передаст лично, — решил я. — Расскажет заодно и о гибели. Так все же оно будет деликатнее…

И потом, к чему спешить с плохим известием, тем более что адресат письма, эта Нина Ивановна Кондратьева, не была Виктору ни женой, ни невестой, ни любовницей…»

2. «Ты была мне очень нужна…»

Старшине второй статьи Микешину не повезло с этим поручением. Он предпочел бы получить наряд вне очереди или даже отсидеть на гауптвахте: до смерти боялся женских слез, истерик, обмороков. И разве нельзя было, спрашивается, отослать письмо по почте?

Нет, батя строго-настрого приказал вручить непосредственно адресату.

— И помни, Микешин, — добавил он, — чтобы не увертываться и не ловчить! Чтобы не отговаривался потом: не застал, не нашел… Вручи лично, понял? И если понадобится, ответь на вопросы. Полагаюсь на твою совесть разведчика.

— Есть, батя, — сказал Микешин, но не удержался и громко вздохнул.

По указанному адресу женщина эта не проживала — несколько лет назад она переменила квартиру. Но и на новом месте ее не оказалось. Соседи объяснили: работает врачом в военно-морском неврологическом госпитале, не приходит домой иногда по двое, а то и по трое суток.

Поразмыслив, старшина решил предварительно позвонить в госпиталь. Надо же как-то подготовить человека к тяжелому известию, хоть немного самортизировать удар.

— Попрошу к телефону врача Кондратьеву!

— Кондратьева слушает.

— Здравию желаю. Обращается старшина второй статьи Микешин. Нахожусь в Москве проездом. Командир отряда приказал лично передать вам письмо младшего лейтенанта Колесникова.

— Виктора?! С ним что-то случилось?

Микешин выдержал паузу, покашлял в трубку, ответил сдержанно:

— При встрече об этом разрешите доложить.

И вдруг на том конце провода низкий женский голос сказал уже не встревоженным, а утвердительным и каким-то безнадежным тонем:

— Он погиб…

Микешину показалось, что их разъединили.

— Але, але! Товарищ Кондратьева! Вы слушаете? Куда вы пропали?

Женщина ответила:

— Я никуда не пропадала. Я вас слушаю.

Но голос у нее был приглушенным и очень медленным.

— Попрошу адресок вашего госпиталя. Записываю…

— Сейчас… А когда Виктор погиб?

— Двадцать первого марта сего года.

— Почти месяц назад… А я не знала…

Старшину встретила в вестибюле худая женщина с узкими, чуть вкось поставленными глазами. Белый докторский халат ее был распахнут. Под ним виднелся флотский китель с погонами не то майора, не то подполковника медицинской службы.

Микешин выпрямился, сдвинул каблуки, представился:

— Старшина второй статьи Микешин. Прибыл для вручения письма покойного младшего лейтенанта…

Тут он малость не рассчитал. Ее, видно, ударило по нервам слово «покойный», но она справилась с собой, коротко кивнула и протянула руку за письмом. Потом очень медленно, как будто даже нехотя или боязливо, распечатала конверт.

К удивлению старшины, внутри, на листке бумаги, оказалась одна-единственная фраза, состоявшая из пяти или шести слов. Он деликатно отвел глаза.

Но почти сразу же его окликнул слабый голос:

— Товарищ! Как это случилось?

Микешин принялся рассказывать со свойственной ему добросовестностью. И вдруг показалось, что Кондратьева его не слушает. Она сидела совершенно неподвижно, смотря куда-то поверх его плеча, бессильно уронив на колени руку с письмом.

Кстати, он представлял ее себе почему-то некрасивой, чуть ли не уродиной. Нет, женщина как женщина, только лицо очень бледное, усталое. И разговаривала, почти не разжимая губ. Вообще она была слишком прямая, негнущаяся в своем халате, как бы сплошь стерильная, заледеневшая, будто ее только что вынули из холодильника. И хоть бы слезинку уронила!

Из-за нее, стало быть, и не женился младший лейтенант, прожил до смерти холостяком. Чудно! Нашел кого полюбить!

Микешин подождал немного: не будет ли каких-нибудь дополнительных вопросов? Женщина выглядела странно безучастной, по-прежнему молчала.

Наконец, недоумевая, старшина второй статьи осторожно кашлянул и начал приподниматься со стула.

— Разрешите быть свободным?

— А?.. Да, да, конечно. Спасибо, что передали письмо…

И он с облегчением ушел из госпиталя.

Непонятная, однако, женщина была у младшего лейтенанта! Конечно, очень хорошо, что обошлось именно так: тихо, мирно, без истерик и обмороков. А может, для нее все же лучше было бы выплакаться сразу, даже поголосить немного по умершему, как это делают бабы в его, Микешина, деревне при получении похоронки?

Или она по-настоящему не любила младшего лейтенанта?..



Старшина ушел, а оцепеневшая от горя женщина осталась сидеть одна, держа в руке четвертушку бумаги. Там была всего одна фраза, написанная размашисто, второпях:

«Ты была мне очень нужна…

Виктор».

Вот и все! Запоздалое признание в любви, несколько коротких прощальных слов…

«Умер! Виктор умер! Но этого не может быть! Я не хочу, чтобы он умер! Ведь мы должны были еще встретиться. Обязательно встретиться и объясниться. Неужели Виктор умер, думая обо мне, что я плохая, легкомысленная?»

Ей показалось, что она вскрикнула или громко застонала.

Однако нянечки продолжали озабоченно сновать по вестибюлю. Значит, сдержалась, только хотела крикнуть или застонать…

«Этот исполнительный простодушный старшина посматривает на меня так, будто подозревает что-то очень плохое, какую-то тайну в моих отношениях с Виктором. Но тайны не было. Боже мой! Все было нелепо и тривиально, до ужаса тривиально. Сюжет для водевиля под названием „Почта подвела“.

Да нет, дело не в почте. При чем здесь почта, то злосчастное, запоздавшее в Севастополь письмо? Моя вина, целиком моя! Не сумела разобраться в себе, поддалась, как дура, на лесть, а потом струсила, стала изворачиваться, оттягивать время, фальшивить, лгать. Но Виктор не терпел в наших отношениях ни трусости, ни лжи.

И мог ли он ждать удара от нее, от наиболее близкого ему человека? Увы, близкие-то чаще всего и наносят самые болезненные удары…

Ад, говорят, оборудован сковородами и котлами. Вздор! Какие там котлы, сковороды! Просто возле каждого грешника стоит черт-чтец и громким, хорошо поставленным голосом напоминает ему грехи его, проступки, вины. Ежечасно, ежеминутно. И так всю вечность — без передышки…

Наконец до нее дошло, что в вестибюле старшины уже нет. Она осталась наедине со своими мыслями. Она вернулась к этим мыслям…



…Ей видится узкое лицо в зеленом обрамлении веток, очень медленно наклоняющееся над ней. Выражение лица странное — требовательно-настойчивое, жадное и в то же время робко-нежное, чуточку даже испуганное.

Впрочем, все это было потом. Сначала она увидела его в комнате, где стучала на машинке пожилая секретарша. Плечом вперед ввалился в комнату худой парень лет семнадцати. Руки засунуты глубоко в карманы, мятая кепчонка на затылке, а из-под кепчонки торчит устрашающих размеров чуб.

— Что же это, товарищи начальнички? — сказал вошедший ломким басом. — Выходит, погодой в доме отдыха не обеспечиваете, да еще и добавки к завтраку жалко. Плоховато заботитесь о рабочем классе, начальнички!

Слова эти, впрочем, не произвели никакого впечатления на видавшую виды секретаршу.

— Входя в помещение, — сказала секретарша назидательно, — кепочку полагается снимать, уважаемый класс!

Смутьян сконфузился. Это было неожиданно. Румянец пятнами пошел по его щекам, и он так поспешно стащил с головы кепку, что уронил ее на пол.

«Так тебе и надо! — злорадно подумала она. — Ишь ты! Сегодня только приехал и уже раскричался, раскомандовался! Тоже мне класс, подумаешь!»

Не дослушав разговора, она выскользнула боком в дверь.

В столовой она не увидела его — наверное, обедал в другую смену. Но когда после тихого часа она вышла погулять с подружками, он уже был тут как тут.

Впрочем, ее, конечно, не заметил — не запомнил. Внимание его привлекли Зинка или Милочка — обе были хорошенькие.

— Извиняюсь, девушки, — раздался за спиной голос. — Вы местные? Не подскажете ли, где здесь Черное море?

А они гуляли как раз вдоль набережной. Ну и остряк! Наверное, еще Адам знакомился так с Евой!

Она пренебрежительно поджала губы.

— А вот же море! — Наивная Милочка повела рукой вправо, Зинка прыснула.

Еще круче сдвинув кепку на затылок, он с независимым видом зашагал рядом.

— Одни фабзайцы и фабзайчихи здесь, как я посмотрю, — сказал он снисходительно. — Вы тоже зайчихи?

Милочка зашлась от хохота, а Зинка ответила с достоинством:

— Что вы! Не все. У меня, например, давно разряд!

— А хотите, я угадаю ваше будущее? — неожиданно спросил он. (Для него и тогда были характерны внезапные повороты в разговоре.)

— Как? Ты угадываешь будущее?

— А что такого? По линиям рук. Хиромант-самоучка.

Зинка и Милочка с готовностью чуть ли не в нос ему ткнули свои раскрытые ладони. Поколебавшись немного, протянула ладонь и она. Будущее же! Вдруг на самом деле угадает?

Но он сказал не о будущем, а о настоящем.

— Вы, девчата, слесаря или токаря, — объявил он, вглядевшись в их ладони. — Нас, хиромантов, не обманешь.

У Зинки и Милочки стали вот такие круглые от удивления глаза.

— Я и сам токарь, — небрежно пояснил он. — Только, ясное дело, не вам чета. Я лекальщик высшего разряда. Понятно? Или даже подмастер. Знаете, сколько я огребаю в получку? Пятьдесят рублей. А то и сто. Во как!

Но в данный момент его получка не интересовала Зинку и Милочку, Их интересовало собственное будущее.

Тут он принялся молоть всякую чепуху про кинозвезд, про мужей-академиков, про собственные дачи и даже автомашины. Зинка и Милочка только восторженно взвизгивали и давились со смеху.

— А что тебе нагадать, китаяночка? — начал было он, обернувшись к ней. Поднял взгляд — и запнулся. И потом уже глядел не на ладонь, а только неотрывно ей в глаза. — О! Тебе полагается самое счастливое будущее, — медленно сказал он после паузы. — Я бы, знаешь, очень хотел, чтобы у тебя было такое будущее!

Ничего не поняв, Зинка и Милочка опять захихикали. А он, пройдя несколько шагов, вдруг залихватски тряхнул своим чубом.

— А ведь я, девушки, пошутил насчет лекальщика! Какой я к шутам лекальщик! Просто разнорабочий я. В Никитском саду на подхвате.

— Значит, поливаешь цветики-цветочки? — поддразнила Зинка — она была побойчей.

— Так это же временно! Цветы в последующей моей жизни роли играть не будут, — успокоительно пояснил он, обращаясь по-прежнему к ней, к Нине, а не к Зине с Милочкой.

— А что будет играть? — спросила она.

— Облака да туман, — серьезно ответил он. — И еще обледенение. Я располагаю стать знаменитым полярным летчиком.

— Сразу уж и знаменитым? — робко пошутила она.

— Иначе, согласись, смысла нет. Ну, не сразу знаменитым, само собой. Впоследствии времени.

— А как ты угадал, что мы слесаря?

— Ну это нетрудно было угадать. Ладошки у вас розовые, чисто отмытые, а вот в линиях в этих, по которым судьбу предсказывают, металлическая пыль до сих пор осталась.

Разговаривая, они свернули с набережной на тропинку, уводившую в горы. Поднимались не спеша, гуськом: первой она, за нею, отступя на шаг, он, а дальше, уже в хвосте, тащились недовольные, словно бы сразу отяжелевшие Зинка и Милочка.

Они отставали все больше и больше. Снизу донесся крикливый голос Зинки:

— Эй, Нинка! Поберегись смотри! А то садовник-то заведет тебя в чащобу, там и бросит!

И обе захохотали — очень громко, но деланно.

— Стало быть, тебя зовут Нина, — сказал он задумчиво. — Иначе — Ниночка-Нинушка… Сколько же тебе лет, Нинушка?.. О! Вот как! Через два месяца будет уже шестнадцать?

И непонятный трепет охватил ее, когда она услышала, как бережно произнес он это имя: Ниночка-Нинушка.



Полторы недели, которые оставались у нее до отъезда из дома отдыха, они провели, почти не разлучаясь.

Жаль, что был февраль, а не май, нельзя было купаться в море. По временам шел дождь и задувал порывами ветер. И все же солнце то и дело прорывалось из-за туч.

На южном берегу цвела пока одна алыча. Цветы у этого дерева маленькие, беленькие, с пятью разомкнутыми лепестками. Даже в разгар зимы они пахли весной, иначе не скажешь. Такой это нежный, милый, прохладный запах.

— А ты знаешь, они очень упрямые, — сказал Виктор. — Бывает, ударят морозы в феврале — ну, не сильные, но все же прохватывает, и цветы алычи опадут. Потом отпустит немного, смотришь, а они опять белеют на ветвях.

Виктор и Нина любили гулять среди деревьев алычи, забирались также в горы, откуда дом отдыха выглядел как коробка из-под торта. А иногда подолгу просиживали на пляже, перебирая разноцветные камешки и поглядывая на серое с белыми полосами и пятнами угрюмое море.

— Учти, скоро март — пора равноденственных бурь, — многозначительно пояснял он.

Она не понимала, что такое «равноденственные», стеснялась спросить, но слово «буря» пугало ее, и она теснее прижималась плечом к Виктору.

— А теперь расскажи, кто ты, — просил он. — Я так мало знаю о тебе. Ты — Нинушка, ученик слесаря, через два месяца тебе будет шестнадцать. У тебя узкие, странные, очень правдивые глаза. Ну а еще?

Она смущенно улыбалась и пожимала плечами. Рассказала бы ему все о себе, но что же делать, если нечего рассказывать?

Впрочем, ему тоже почти не о чем было рассказывать. Отец его, правда, гремел на всю Керчь — он-то и был знаменитым лекальщиком. Но характер имел плохой, скандальный. В семье не ладилось. То он расходился, с матерью, то снова сходился. Ничего нельзя было разобрать в этом деле, ну их! Виктор собрался и уехал в Новороссийск, полгода проболтался там со шпаной, потом осточертело, завязал, поступил на работу — конечно, временно! — в Никитский сад.

— Нету пока биографии ни у тебя, ни у меня, — с сожалением сказал он. — Оттого и вспоминать еще нечего. А ведь самое прочное на земле — не крепости, не скалы, а воспоминания, я это в одной книжке вычитал…

Так, за разговорами и перебиранием камешков, прошли скупо отмеренные судьбой полторы недели на берегу неприветливого зимнего моря.

Зинка и Милочка уже не мешали ей — все-таки они были хорошими подружками. А вот некоторые ребята повели себя иначе. Завидно, что ли, им было, когда они наблюдали издали за этой неразлучной, тихой, полностью поглощенной своим счастьем парой?

Как-то Нина и Виктор спешили к обеду. Внезапно выросли перед ними и загородили тропинку четыре парня, отдыхавшие в соседнем санатории. Прыщавый, гнилозубый, надо думать вожак, сказал какую-то гадость и широко растопырил руки. Вскрикнув, она спряталась за спину Виктора.

Но он не испугался, ну ничуточки! Зловеще-медленно улыбнулся, как-то по-собачьи вздернув верхнюю губу, потом шагнул вперед и быстро наклонился, будто хотел поднять с земли камень.

Хулиганов словно бы ветром сдуло. С хохотом и гоготом, толкая друг друга, они ссыпались между деревьями куда-то под гору.

— О, Витя! Ты их камнем хотел?

— При чем тут камень? Они подумали, что у меня ножик за голенищем. Уж я-то их хулиганские ухватки знаю.

— А у тебя и вправду ножик?

— Разъясняю же тебе: на бога брал! — с досадой ответил он. — Ух и ненавижу я эту шпану проклятую! Максим Горький знаешь как написал о них: «От хулиганов до фашиста расстояние короче воробьиного носа». Очень правильно, я считаю, написал.

— Но у тебя такое лицо сделалось! — Она с ужасом и восхищением всплеснула руками. — Как у бретера!

— Это еще кто?

Она сорвала с куста вечнозеленой туи три веточки и осторожно приложила к его лицу, как бы примерила.

— Ой, как тебе усы идут, Витя! И бородка острая! Ну вылитый дуэлянт — непобедимая шпага!

И тогда он поцеловал ее в первый раз. Со всеми был такой бесстрашный и дерзкий, а с нею, на удивление, робел. А тут вдруг наклонился и поцеловал!

Ей стало очень стыдно.

— Мы нехорошо с тобой сделали, Витя…

— Почему? — спросил он, с трудом переводя дыхание, будто взбежал на высокую гору. — По-моему, очень даже хорошо.

— А ты разве не знаешь, что нельзя целоваться, если не любишь? Ты же, Витя, меня не любишь?

Он посмотрел ей в глаза, подумал, сказал честно:

— Ей-богу, я еще не знаю.

— Вот видишь…

И все же через несколько дней они поцеловались еще раз. Она собралась уезжать. Автобус стоял у главного входа, и чемоданчик ее вместе с вещами других отъезжающих находился в багажнике. Вдруг, не сговариваясь, будто вспомнив о чем-то важном, Виктор и она кинулись бегом наверх в их алычовую рощу и, задыхаясь, поцеловались на прощание — второпях, потому что шофер уже сердито сигналил внизу и Зинка с Милочкой кричали-надрывались:

— Нинка! Да Нинка же! Шофер ждать больше не хочет! Уезжаем же!..

Так началась эта любовь, которая ни ему, ни ей не принесла впоследствии ничего, кроме горя, и все потому, что она проявила слабость, не сумела в нужный момент стать выше обстоятельств. А теперь уж казнись не казнись…

Ах, как правильно сказал Виктор: на земле нет ничего прочнее воспоминаний!

Она невнимательно выслушала этого старшину, приехавшего с Дунайской флотилии, даже не поняла многого из того, что он говорил. Ведь главного, о чем ей хотелось узнать, он не смог бы рассказать. Только Виктор смог бы. Очень ли больно ему было умирать? Сразу ли он умер или еще долго мучился перед смертью?..

…Ничего, прошло! Немного закружилась голова от монотонных, безнадежных мыслей. Никто как будто и не заметил.

Ее окликнула озабоченная медсестра:

— Нина Ивановна, новенький из пятой палаты жалуется на головные боли, очень сильные. Только что рвота была.

— В голову ранен?

— Да. Сами посмотрите его или Доре Александровне сказать? Вы бы, может, прилегли? Третьи сутки в госпитале.

— Нет. Сама посмотрю. Иду.

Третьи сутки! Да она бы с ума сошла, если бы сейчас не было столько работы в госпитале…

3. Месяц роз

…Дни проходят за днями, а женщина все думает о Колесникове, думает неотступно.

Ей видится Виктор, но уже не в Крыму, а в Москве — стоящий на тротуаре спиной к ней. Он быстро обернулся, нахмуренные было брови поднялись, гнев на лице сменился радостью. Да, да, радостью! Он узнал ее!

По рукаву его черной куртки (кажется, на флоте называется бушлатом) сползает мокрый снег. Это она только что угодила в него снежком, хотя метила в кого-то из своей компании.

Два студента и две студентки, смеясь как дети, толкаясь и перебрасываясь снежками, бежали мимо ГУМа — спешили со всех ног в театр.

Днем выпал снег, ранний, он редко выпадает в Москве до ноябрьских праздников. Так приятно было помять его в руках, он бодряще пах, но был, к сожалению, непрочен, почти сразу таял. Все же удавалось лепить из него снежки.

Мельком — со спины — она увидела моряка, который стоял на тротуаре и задумчиво смотрел на Мавзолей. Площадь была в праздничном убранстве, в небе пламенело живое пятно — вздуваясь и опадая, парил над куполом Кремлевского дворца подсвеченный снизу флаг.

Но ей и в голову не могло прийти, что моряк — Виктор Колесников, тот самый юноша, с которым она давным-давно провела полторы недели в доме отдыха на южном берегу Крыма.

Тут-то она и промахнулась: хотела попасть в Олега, а залепила снежком в моряка, который стоял на тротуаре и задумчиво смотрел на Мавзолей.

Он обернулся. «Извините, я не в вас», — застряло у нее в горле. Едва моряк обернулся, как они тотчас же узнали друг друга. Не сомневались, не удивлялись, не переспрашивали: «Ты ли это?» Будто что-то толкнуло ее в сердце: «Виктор!»

Трудно вспомнить, о чем говорили друг другу, какую-то чепуху, вдобавок держась за руки. Со стороны, наверное, выглядело нелепо, смешно.

— Опаздываем же, Нинка! — строго сказала ее подруга.

А кто-то, кажется Олег, добавил, сверясь с часами:

— И правда, Ниночка, рискуем опоздать. Быть может, вы обменяетесь телефонами, а вечер воспоминаний перенесете на завтра?

— Еще чего! Продайте мой билет, я не пойду.

— Нинка!

— Ну-у, Ниночка!

— Бегите, бегите! А то опоздаете!

И они убежали, удивленно оглядываясь.

— Поедем ко мне, — решительно сказала она. — Мама напоит нас чаем. И ты все о себе расскажешь.

На площадке трамвая Виктор оглядел ее с ног до головы, еще шире раскрыл глаза и сказал с восхищением:

— О, Ниночка! Какая ты!

Ей до сих пор приятно вспоминать об этом. Она ведь знала, что когда-то была голенастая, долговязая. Мама говорила: «Мой бедный гадкий утенок!» Но впоследствии она выровнялась, стала ничего себе.

— Да, я такая! — шутливо сказала она, подняв подбородок, будто приглашая полюбоваться собой. — А ты меня забыл. Даже не пробовал отыскать. И не ответил на мое письмо. Почему ты не ответил на письмо?

— Я утерял твой адрес, — пробормотал он.

— Хотя, — сказала она, продолжая чуточку его поддразнивать, — какое это имеет значение? Я тоже все забыла… Позволь-ка! Что-то припоминаю, но, правда, смутно… Ведь мы с тобой поцеловались на прощание? Еще какая-то белая ветка была. Или мне кажется?

— Тебе кажется, — сердито ответил он.

Она даже не ожидала, что он сумеет так ответить. Но ему было неприятно, что она легко говорит об этом поцелуе. И ей стало приятно, что ему неприятно. Поделом! Не надо было терять ее адрес.

Она, легонько проведя пальцами по рукаву его бушлата, стряхнула капельки воды, оставшиеся от снежка.

— Ну и плечи же у тебя стали, Витя!

Он удивленно покосился на свои плечи.

— А!.. Да. Это от вельбота. Я загребной на вельботе.

Он, видно, был слишком потрясен происшедшей с нею переменой. Так и не понял, что ей неожиданно очень захотелось прикоснуться к нему.

— Нет, но ты какая-то длинноногая стала, гордая, статная, — в смятении бормотал он. — Ты просто красавица! Сколько же это лет прошло? Семь? Или шесть? Нет, семь… Тебя уже Нинушкой-девчушкой не назовешь. Тебя не называть, а величать надо!

— Да будет тебе… А где твой чуб, Витя?

— Не положен на флоте чуб, — буркнул он и вроде бы смущенно отвел глаза…

Дома захлопотала мать, принялась поить их чаем. Ради гостя даже извлекла из своих тайников банку клубничного варенья. Это означало, что Виктор понравился. А вот Олега еще ни разу не потчевали здесь вареньем.

Дождь застучал в окно. Вот тебе и первый снег! Конечно, рановато для снега: начало ноября, канун праздников.

Выяснилось, что Виктор учится в Севастопольском военно-морском училище, приехал в Москву для участия в завтрашнем параде.

— А как же полярная авиация, Витя? — вспомнила она.

— Обойдется без меня. Моряком, знаешь, тоже неплохо быть, — сказал он и опять словно бы почему-то смутился.

«Жаль, если дождь не уймется до завтра, — подумала она. — Но сейчас дождь — хорошо. Когда за окном дождь, в комнате намного уютнее. Будто повесили ради праздника новые шторы там, за окном. И очень нарядные — из колышущихся серых струй!»

Она сбегала за ширму, сменила лакировки на домашние топтушки, а длинное вечернее платье на пестренький халатик.

— Идет мне этот халатик?

Виктор только вздохнул.

«Ну, это уж и лишнее, — сказала она себе. — Я же не собираюсь привораживать Виктора. Зачем? У меня есть Олег. С Виктором нужно держаться иначе. Что-то слишком разблестелись у него глаза!»

Впрочем, он не предъявлял на нее прав (да и какие у него могли быть права?), держался очень скромно, сдержанно, даже застенчиво. Неожиданный он все-таки был человек, самых крутых поворотов в обращении.

За чаем мать, к сожалению, разговорилась. Принялась расхваливать свою доченьку: и умна, мол, она у нее, и послушна, а уж проворна! Представьте, работая на заводе у станка, окончила без отрыва школу для взрослых, а потом пошла на медицинский. И тоже, слышно, все довольны ею, на профессора еще будут учить!

Поддакивал Виктор довольно вяло. Сославшись на то, что завтра парад, надо рано вставать, он начал прощаться. Условились, что придет после парада.

Она пошла за ним в переднюю — проводить. Мать за их спинами демонстративно громко затарахтела посудой и задвигала по комнате стульями. Но никаких нежных объяснений в передней не происходило.

— Жаль, по специальным гостевым пускают на Красную, когда парад, — сказала она. — Полюбовалась бы я, как ты шагаешь.

— Нет, не полюбовалась бы, — угрюмо буркнул он, стоя на пороге.

— Почему?

Виктор обернулся и вдруг сказал с какой-то бесшабашной решимостью:

— Слушай, ну не могу я тебе врать! Не могу и не могу! Стоит в твои глаза посмотреть, и… Какой там парад на площади! По-настоящему с меня надо и бушлат и фуражку эти содрать. Поняла? Списали меня из училища.

— Как это — списали?

— Ну исключили! Формулировка: за недисциплинированность. Но это неточно. Угораздило нас с другом притащить в общежитие Ветхий завет.

— Ветхий? Значит, старый, дырявый?

— Ты не понимаешь этого. Было такое священное писание когда-то. Мы с другом захотели выступить против попов на рождество и решили подготовиться, изучить получше оружие противника. А начальство не разобралось сгоряча. Ну и всыпало нам за это оружие по первое число.

— Витя! — Она в ужасе смотрела на него. — И что же будет?

— А ничего не будет! Пойду бродяжить по свету. Я же странник по натуре. А ты и не знала? Перекати-поле, альбатрос морей! Вот повидался с тобой, у тетки побываю, недалеко отсюда, в Замоскворечье, живет, а завтра гайда на вокзал — и в Мурманск! Наймусь на какой-нибудь сейнер или лесовоз, а там… шуми-шуми, свободная стихия, волнуйся подо мной, угрюмый океан!

В общем, очень долго на ступеньках лестницы пришлось уговаривать его не принимать опрометчивых решений, поостынуть и уж, во всяком случае, завтра обязательно прийти, чтобы потолковать еще раз на свежую голову.

Он согласился.



Ни в какой Мурманск он, конечно, не уехал, прожил с неделю в Москве (не считая короткой отлучки в Ленинград) и все время ходил за нею как привязанный: встречал у ворот мединститута, сопровождал в анатомичку, в студенческую столовую и, ожидая ее, безропотно мок под дождем у дверей. (Да, вот как удивительно переменились их отношения!)

Олег был занят в те дни подготовкой к реферату — да почему-то Виктор и не принимал всерьез Олега.

Раза два или три он сводил ее в театр — деньги у него были. Предлагал посидеть в ресторане, но по тем временам это считалось неприличным для комсомолки, и она с негодованием отказалась.

Но больше всего он любил сидеть у нее дома.

Она, бывало, предлагала:

— Хочешь, пойдем в Третьяковку или съездим на Ленинские горы? Я так и не показала тебе Москву.

— А ты хочешь в Третьяковку?

— Я — как ты.

— Тогда, может, лучше не поедем?

— А что станем делать?

— Сидеть вот так и разговаривать…

И много времени спустя, уже после того как Олег полностью вошел в ее жизнь и властно подчинил себе, ей было очень грустно вспоминать эти трогательно-доверчивые и простодушные слова…

Виктор рассказывал ей о своих планах на будущее, как всегда, грандиозных. (О том, что он впоследствии станет адмиралом, речь не шла, это подразумевалось само собой.) С воодушевлением толковал он о каком-то важном усовершенствовании в технике или тактике морского боя; в чем суть, она так и не поняла.

У него появилось любимое выражение, которое он к месту и не к месту повторял с забавно-солидным видом:

— Поразмыслим — исследуем!..

Но характерно, что он ни разу не заговорил с нею о любви. Наверно, считал, что пока еще не время. Да ведь он и признавался в любви каждый раз, когда называл ее по имени. Никто и никогда не произносил ее имя так бережно и ласково, как-то по-особому проникновенно: Нинушка!

В последний вечер перед отъездом он сказал:

— Итак, я решил, Нинушка!

— Что ты решил?

— Возвращаюсь в Севастополь. Обиду на училищное начальство — к чертям! Буду проситься обратно.

— А примут?

— А зачем я на два дня ездил в Ленинград? Я же побывал в управлении ВМУЗов[4]. Обещают разобраться по существу. Примут! — весело добавил он с присущей ему самоуверенностью. — Если я решил, значит, все! Пожалуйста, не волнуйся за меня!..

Она проводила его на поезд.

Стоя на ступеньках вагона, он задержал ее руку в своей и сказал:

— Жаль, не февраль сейчас. Привез бы тебе в подарок ветку алычи.

Минуту или две они стояли так — он на ступеньках вагона, она на перроне — и молча улыбались друг другу.

— Подаришь в Севастополе, — сказала она неожиданно для себя. — Правда, у меня выпускные экзамены. Но я до экзаменов. Соберусь весной и приеду к тебе в гости. Хочешь?

Он быстро перегнулся к ней, держась за поручни. Наверное, хотел ее поцеловать. Но было уже поздно — вагоны двигались, поезд набирал ход.

А через несколько дней из Севастополя пришла телеграмма: «Восстановлен».



Она приехала к нему в Севастополь, как обещала. Правда, не весной, а позже, в середине июня.

Алыча, конечно, давно уже отцвела. Зато вовсю цвели розы.

Одна из особенностей Севастополя: он всегда в цветах. Торжественное шествие их начинает алыча. Затем черед персиков и миндаля. Виктор рассказывал, что со второй половины марта над Крымом опускаются туманы. И в этих туманах бело-розовым цветом цветут персики. В шествие включается багряник — иначе иудино дерево. Цветы его похожи на фиолетовые огоньки, они вспыхивают не только на ветках, но и на стволе — такое уж это странное дерево. А в траве разгораются угли — то цветет кустарниковая айва. В мае Севастополь заполняет до краев назойливый приторно-сладкий запах акации. А июнь — это месяц розы.

Да, розы. Стало быть, это было в июне.

Но все круто переменилось к тому времени: она была замужем за Олегом.

Очень трудно, подчас невозможно понять взаимное сцепление поступков и событий. Неужели приезд Виктора в Москву встревожил и поторопил Олега? Раньше он как будто бы не слишком торопился. А тут заторопился. Он даже стал заговаривать о Викторе — неизменно в тоне снисходительной иронии:

— Ну как там твой подводник? (Почему-то упорно называл его подводником.) Что пишет тебе твой подводник? Постоянно ныряет? И с каждым разом, понятно, все глубже и глубже! Кстати, он же твой первый пациент? Кажется, ты лечишь его от заикания или от чего-то в этом роде?

Но он прекратил свои шутки, как только, заметил, что ей неприятно. Она начинала раздражаться, сердиться, спешила взять под защиту Виктора. А это было не в интересах Олега. (Он был чуток и в то же время расчетлив. Но она поняла это не сразу, лишь спустя год или два.)

Он сделал вид, что забыл о Викторе.

И вслед за тем она была окружена подчеркнутым мужским вниманием. Олег предупреждал каждое ее желание, буквально обволакивал заботой, а также умной, тонкой, ненавязчивой лестью, которые вскоре стали ей привычны и даже необходимы.

Вдобавок приятельницы ее невольно помогали ему. Ведь он был кумиром всей женской половины их курса.

— Нинка! Дура! Ведь это же Олег! Счастья своего не понимаешь! — бубнили ей в оба уха. — Подумать только, сам Олег оказывает тебе внимание!

Конечно, в перемене ее судьбы сыграло роль и тщеславие. Но вот что главное: ей никогда не было скучно с Олегом.

Много позже, когда пришло наконец отрезвление, а вместе с ним и способность критических оценок, она с улыбкой сказала ближайшей подруге:

— Если Олег хочет понравиться, то в ход пускается вся культура человечества. И бедной девушке просто некуда деваться…

А как же Виктор? Но ведь он в письмах только и делал, что поздравлял ее с праздниками. Ни ею, ни им за всю зиму не сказано было ни слова о любви. Зачем? Она знала, что любима — достаточно вспомнить, как он произносил ее имя, — и очень мучилась, вспоминая об этом. А сам Виктор, простая душа, считал, наверное, что все ясно и так, без объяснений. Надо думать, ожидал окончания училища и своего производства в лейтенанты, чтобы сделать ей предложение по всем правилам.

Непростительно затянула она с письмом, в котором должна была повиниться перед Виктором. Трусила, тянула, откладывала. Но, с другой стороны, разве это легко — причинить близкому человеку боль?

Она послала письмо в Севастополь на другой день после того, как расписалась с Олегом, то есть тогда, когда уже нельзя было не писать. При этом письмо отнюдь не покаянное. Составлено было оно в тщательно обдуманных, очень осторожных выражениях. При желании можно было понять, что она не догадывалась о чувствах Виктора. (Все же это как-то щадило его самолюбие.) А начала она так: «Дорогой Витя, поздравь меня, я вышла замуж…» Ненавидела себя за эту фразу, но хитрить так хитрить! (Хотя потом оказалось, что хитрость была ни к чему.)

Ответ из Севастополя не пришел. Грустно! Стало быть, Виктор обиделся. Впрочем, так оно и должно быть. Но спустя какое-то время он, надо надеяться, простит ее.

Когда же это все было? Да, в мае. А в июне они с Олегом отправились в Алупку. Это было их свадебным путешествием.

Но почти сразу в доме отдыха ею овладело беспокойство. Почему Виктор не ответил на письмо? Как перенес этот неожиданный удар?

И ведь их разделяет сейчас всего несколько десятков километров, каких-нибудь полтора-два часа езды на автобусе.

— Олежка, ты не будешь на меня сердиться? — сказала она. — Я съезжу в Севастополь, повидаюсь с Виктором.

Олег оказался на высоте. Он взял ее за плечи, заглянул в глаза, потом отстранился со вздохом.

— Ты моя маленькая сумасбродка, — сказал он. — Конечно, поезжай. Я же вижу, ты нервничаешь. Только, ради бога, не вымаливай у него прощения. Ты не провинилась ни в чем. Но не будем об этом…



Она удивилась: Севастополь украшен флагами!

Где-то у моря призывно громыхнул оркестр. Мимо ярко-зеленых газонов и клумб, пестреющих цветами, быстро протопали пионеры.

— Праздник! А как же! — охотно пояснил прохожий. — Отмечают новый выпуск из военно-морского училища. У нас в Севастополе это праздник…

Вот подгадала! Как это некстати. Но не возвращаться же в Алупку!

Она приблизились к воротам Приморского бульвара, у которых толпились молодые командиры, курсанты и матросы.

Рысцой подбежал курсант с повязкой распорядителя:

— Торжественная часть закончена, девушка. Сейчас танцы начнутся. А вы к кому?

— Мне бы курсанта Колесникова.

— Лейтенанта Колесникова, хотите вы сказать. Это можно.

Через минуту в воротах появился Виктор. Он был уже в командирской форме. Курсантская ему, пожалуй, больше шла. Когда он приезжал в Москву, фланелевка туго обтягивала его крутые плечи и широкую выпуклую грудь, а из открытого ворота башней высилась загорелая шея над треугольником тельняшки. Впрочем, он был хорош и командиром. Стоял перед нею весь в белом, с головы до пят: белый верх фуражки с крабом, белый китель, белые, безупречно разглаженные брюки и, в довершение всего, белые туфли. Совсем статуя командора из оперы «Дон-Жуан»!

Она робко взглянула на него — как преступная донья Анна на своего сурового мраморного супруга.

Но Виктор улыбался! И по этой мгновенно осветившей его лицо улыбке она поняла, что он ничего еще не знает. А как же письмо?

— Нинушка! Ты?! Но почему не предупредила, не телеграфировала?

— Я написала тебе из Москвы.

Он быстро под руку провел ее внутрь сада.

— Последний месяц мы жили на корабле, а не в общежитии. Я даже не заглядывал еще в общежитие. Телеграммы, правда, передавались с берега… Но зачем мне теперь телеграммы, письма, когда ты сама здесь? — Он счастливо засмеялся. — А обещала весной. Эх ты! За опоздание штраф! Ну, шучу, шучу. Не могла выбрать лучший день для приезда.

— Я вижу, ты лейтенант. От души поздравляю.

— Спасибо. А где твои вещи? В гостинице? Но ты, наверное, не успела отдохнуть. Жарко было в поезде? У тебя утомленный вид.

— Мне надо что-то сказать тебе, Витя.

— И мне.

— Очень важное.

— И у меня.

Но тут их тесно окружили несколько молодых лейтенантов, товарищей Виктора.

— Здравия желаем! Виктор, что же ты? Познакомь!

Ритуал знакомства. Ей пожимают руку, спрашивают о чем-то, она что-то отвечает.

— О, вы москвичка и доктор! А Виктор о вашем приезде ни слова. Мы бы вас встретили на вокзале музыкой, цветами! Как же иначе? Молодой специалист! В Севастополе первый раз! И главное, вы приехали в такой торжественный для всех нас день! Еще вчера мы были курсантами. А сегодня — лейтенанты!

Кто-то шутливо обещал опустошить для нее соседнюю клумбу с розами. Кто-то декламировал: «Доктор, доктор, я прекрасно болен!» В общем, сразу стало шумно, сумбурно, бестолково. Она умоляюще взглянула на Виктора. Но он, держа ее под руку, улыбался. Был, видно, очень горд за нее перед товарищами.

Солнце только что село. Море за парапетом бульвара стало пестрым, покрылось розовыми, багровыми, белыми и бледно-желтыми пятнами. Словно бы это лепестки роз, покачиваясь, медленно плыли по воде.

Из раковины оркестра раздались звуки вальса.

— Доктор, разрешите?

— А ты, Витя?

— Увы, Ниночка! Я не танцую.

— А может, рискнешь! Я поведу.

Поскорее бы увести его танцевать! Это, кажется, единственный способ удрать от лейтенантов.

Виктор, улыбаясь, развел руками.

— Что же это вы, товарищи? — огорченно сказала она. — Почему не научили своего друга танцевать? Девушек, что ли, не хватает в Севастополе?

— О, доктор, вы не знаете Виктора! Он сторонится девушек. Он, как средневековый рыцарь, верен одной, той, которая…

— Да, а когда этой одной хочется танцевать…

Она была вынуждена придерживаться того же беззаботно-шутливого тона, хотя кошки, стаи кошек остервенело скреблись у нее на сердце.

Лейтенанты засуетились:

— Заменим, доктор, заменим! Как не выручить товарища в беде!

Кто-то галантно подхватил ее и завертел. Но, кружась, она все оглядывалась на Виктора. Стемнело. На деревьях зажглись разноцветные фонарики.

Ее охватило лихорадочное, почти истерическое возбуждение. Больше всего хотелось уйти куда-нибудь в тень и хорошенько выплакаться там. Но надо было смеяться, танцевать, острить. И она старалась изо всех сил.

Сменяясь, друзья Виктора добросовестно несли подле нее осою вахту. В перерывах между танцами они перебрасывались шутками, как снежками. Что же касается местных девиц, то те смотрели на нее так, словно бы она прилетела в Севастополь на помеле.

Да, успех был полный. И Виктор наслаждался им.

— Я рад, что тебе весело, Нинушка, — шепнул он, когда они гурьбой возвращались от киоска с мороженым.

— Мне совсем невесело, Витя. Уведи меня поскорей отсюда.

— Сейчас неудобно. Чуть позже…

И ее опять разлучили с ним, умчали танцевать.



Но хотя ноги по-прежнему легко и неутомимо летели над полом, душевные силы ее были на исходе.

Вдруг она увидела, что возле Виктора появился курсант с повязкой на рукаве и, козырнув, подал ему какой-то пакет.

Еще через минуту она пронеслась так близко от Виктора, что махнула по его ногам подолом платья.

Улыбаясь, он помахал над головой нераспечатанным конвертом.

— Твое! — прокричал он. — Только что… из общежития…

— Не читай! — взмолилась она. — Мы вместе…

Но ее снова унесло от него.

— Я хочу к Виктору, — сказала она своему партнеру.

— Еще один тур!

— Нет.

— Устали?

— Да, голова что-то…

— Слушаюсь, доктор. Есть к Виктору!

Он неподвижно стоял на том же месте. Конверт был вскрыт. В руке его белело злосчастное письмо. Рука дрожала. У Виктора дрожала рука! С раскаянием и жалостью она вскинула на него глаза. Лицо Виктора было пугающей, меловой бледности. И оно застыло, закоченело, будто на пронизывающем ледяном ветру.

Нельзя допустить, чтобы кто-нибудь из лейтенантов увидел Виктора таким!

Она попыталась загородить его спиной. Он не шелохнулся, ничем ей не помог. Тогда она решительно взяла его под руку и повела к выходу.

И опять надоедливый хор лейтенантов:

— Доктор, так рано? Будет еще концерт, потом праздничный ужин!

— Не могу. Я же с дороги, товарищи. Ноги не держат, так устала.

— Но завтра, мы надеемся… Завтра катание на катерах… Виктор, что же ты?

— Да, да, катера, завтра…

Лейтенанты церемонно проводили гостью до ворот. Еще несколько минут пришлось Виктору испытывать муки веселой бессвязной болтовни, а она страдала за него и вместе с ним.

— В гостиницу? — спросил он, когда они остались одни за воротами.

— На станцию автобусную. Я приехала из Алупки.

— А!

И все же он не смог сразу поверить в свое несчастье. Где-то, видно, теплилась еще надежда. Он спросил отрывисто:

— Это правда — все, что там, в письме?

— Да, Витя…

— Зачем же ты приехала, не понимаю.

— Я боялась, что письмо не дошло. Я хотела тебя повидать, чтобы самой сказать и…

Но он не промолвил ни слова, пока они не добрались до станции.

Ночь была теплая, звездная, и на бульваре так пахло розами, что еще больше хотелось плакать. А ведь она не была тонкослезкой, далеко нет.

Автобуса пришлось ждать минут двадцать. И это были самые тяжелые минуты.

Виктор сходил за билетом, потом купил в буфете коробку папирос, хотя, помнится, во время своего приезда в ноябре не курил, а для нее принес пачку печенья.

— Ты же не ела целый день, — буркнул он.

Однако она не могла притронуться к угощению — ком стоял в горле. Зато Виктор дымил не переставая.

Они сидели в зале ожидания на скамье. Тягостное молчание длилось. Им не о чем было говорить! Несколько раз она пыталась объяснить, как все произошло, но тотчас же пугливо замолкала, наткнувшись, будто на стену, на его отчужденное молчание.

Вдруг он сказал все так же отрывисто:

— Где твой муж?

— В Алупке.

— Кто он?

— Врач. Мы учились на одном курсе.

— Это ты в него хотела — снежком?

— Не помню. Да, кажется, в него…

Длинная пауза. Потом негромко прозвучало в тишине:

— Останься!

Она так удивилась, что, подавшись вперед, заглянула ему в лицо.

— Останься, — повторил он по-прежнему очень тихо и смотря куда-то в сторону. — Не уезжай в эту Алупку.

— Совсем?

— Да.

— Но как я могу? Там же Олег.

— Ну и что? А здесь я…

Снова длинная неловкая пауза. Она услышала рядом не то смех, не то кашель, сразу прервавшийся.

— Это шутка, — сказал Виктор. — И она не получилась. Обычно шутки у меня получаются, но эта…

Как она ни крепилась, в конце концов не выдержала, начала хлюпать носом. И Виктору же пришлось ее утешать…

В автобусе, отвернувшись от всех, она уткнулась мокрым носом в стекло окна, за которым не было ничего, абсолютно ничего, только мелькающая черная пустота…

Олег проявил деликатность и выдержку до конца. Он не стал расспрашивать ее ни о чем. Лишь заставил выпить горячего чая из термоса, а когда она улеглась, заботливо укрыл поверх одеяла красным клетчатым пледом.

— Спи, маленькая! — сказал он. — Вот даже нервная дрожь тебя бьет. Не надо. Спи, забудь. Все плохое позади.

И тогда ей показалось, что так оно и есть, именно так, как говорит Олег: все плохое осталось позади — в Севастополе, а здесь, в Алупке, и впереди, в Москве, все будет еще хорошо!

Как она ошиблась! Боже мой, как ошиблась!

4. «Убыл в командировку…»

…Опять и опять возвращается женщина мыслью к погибшему, склонясь над ним, как удрученная скорбью плакальщица на гранитном надгробье.

Сколько времени она ведет этот бесконечный, беззвучный разговор, то осуждая Виктора, то оправдываясь перед ним! Словно бы репетирует будущую их встречу!

Но ведь встречи не будет! Ей сказали об этом. А она как безумная ходит по кругу, подбирая новые и новые доказательства — чего? Своей вины или своей правоты? Будто ей когда-нибудь еще придется встретиться с Виктором?

Не повезло! Ужасно, как им не повезло! Почему они разминулись весной 1942 года? Они же могли и не разминуться…

Когда ее направили весной 1942 года в один из госпиталей, размещенных в Поти, она, естественно, стала расспрашивать моряков о Викторе — знала, что он по окончании училища остался на Черноморском флоте.

Оказалось, что Виктор служит в отряде флотских разведчиков. Кто-то сказал ей, что сейчас он в Севастополе.

Ей удалось попасть в осажденный Севастополь на транспорте, предназначенном для раненых, которых эвакуировали из осажденного города.

О чем она будет говорить с Виктором?

О, у нее есть к нему дело! Она спросит, что он хотел сказать письмом, которое прислал ей на третий день после начала войны. В конверте были стихи, вырезанные из какого-то журнала, видимо, очень ему понравившиеся.

Стихи на самом деле были хорошие. И она сразу запомнила их. Вот они:

Я теперь только верный друг.

Хочешь — помни, а хочешь — забудь.

Поцелуем коснусь твоих рук.

Будь ничьей, будь чужой, только будь.

Добрый друг, в добрый час, добрый путь![5]

В письме, кроме этих стихов, не было ничего больше, даже коротенькой приписки. Но она узнала почерк Виктора на конверте…

После наступления темноты, уже перед самым Севастополем, атаки с воздуха на конвой прекратились. Она вышла на палубу. Корабли медленно и осторожно, двигаясь кильватерной колонной, пересекали внешний рейд.

Она протиснулась между ящиками с боеприпасами и продовольствием для Севастополя. Палуба, не говоря уже о трюме, была так заставлена ими, что удивительно, как транспорт не перевернулся, уходя от бомб.

У борта стоял какой-то сержант, не сводя глаз с воды, очень густой на вид и черной, будто только что залитой асфальтом.

— По узкой тропинке, однако, идем, — подал он голос. — Мин фриц накидал, страшное дело!

— С самолета кидал?

— Правильнее сказать: не кидал. Осторожненько опускал на парашютах. И продолжает опускать. Чуть ли не каждый день. Работы минерам хватает.

Они остановились у бонов. Откуда-то выскочил катер и быстро потащил в сторону сеть заграждения, будто отводя портьеру у двери.

Конвой стал втягиваться в гавань.

Темная, без огней, громада берега придвинулась. Вот он — Севастополь! Город-крепость, город — бессменный часовой, город-мученик, который вторично на протяжении столетия переживает осаду…



Она провела в Севастополе около суток, причем большую часть времени в штабе Севастопольского оборонительного района.

Размещался он в штольне, которую вырубили в крутом скалистом склоне, а потом пристроили к ней бункер с толстыми стенами и потолком.

Душно и сыро было там, внутри. Как в подлодке, которая долго не всплывала на поверхность. (Прошлой осенью довелось провести в такой около суток в автономном плавании.) Так же извиваются вдоль стен магистрали отопления, вентиляции, водопровода и многочисленные кабели связи. Так же много всяких приборов и механизмов. Так же впритык стоят столы и койки в каютах-кельях, расположенных по сторонам узкого коридора.

С непривычки разболелась голова в этой тесноте и духоте, хотя вентиляторы вертелись как одержимые.

— Возьмете раненых — и ночью живенько из гавани, как пробка из бутылки! — сказали ей. — У нас тут не принято задерживаться.

Подчеркнуто небрежно, стараясь, чтобы не задрожал голос, она справилась у дежурного по штабу о лейтенанте Колесникове.

Ей ответили, что лейтенант находится на выполнении задания.

— Где? Нельзя ли узнать?

— Нет.

Но она проявила настойчивость, даже напористость, обычно не свойственную ей в личных делах.

— Скоро ли он вернется в Севастополь?..

— Да как вам сказать, товарищ военврач… Может, стоило бы и подождать. Но ведь вы с транспортом раненых, значит, торопитесь, уйдете ночью обратно в Поти.

— А если Колесников вернется до ночи?

— Непременно передам, что вы его спрашивали.

Что-то темнит этот дежурный!

«Находится на выполнении…» Как это понимать? Несомненно, задание опасное. И сугубо секретное, судя по всему.

«Поразмыслим — исследуем»?..

Да, похоже на то. Недаром он пошел в разведчики — увлекающаяся, романтическая, нетерпеливая душа!

На его лице победоносная улыбка. Только что он разгадал уловку врага, отпарировал все его удары и, повергнув наземь, застыл над ним с поднятой шпагой. Именно таким представляла она Виктора — в позе фехтовальщика. Стремительные взмахи шпаги отбрасывают отблески на загорелое узкое лицо с пятнами румянца под скулами. И каждый взмах — это что-то новое, неожиданное в его характере!

Она вышла из-за скалы и перевела дух.

«Он жив — это главное. Иначе мне сказали бы о его смерти, а не об этой загадочной командировке. А если по-военному говорить, то был жив на сегодняшнее число, на такой-то час. — Мысленно она одернула себя: — Не привередничай! Во время войны и это хорошо».

Она миновала Приморский бульвар. Веселые лейтенанты, щеголяя принятой на флоте манерой, называли его, помнится, сокращенно Примбуль. (Как давно, как бесконечно давно это было!)

На месте клумбы с розами торчал счетверенный пулемет, упершись дулом в небо. Памятник затопленным кораблям напротив был поврежден — в штабе объяснили — одной из тех мин, которыми немцы начали войну на Черном море. А чуть подальше, там, где когда-то была танцплощадка, высились под камуфлированной сетью стволы зенитной батареи. Прислуга сидела наготове на маленьких, похожих на велосипедные седлах.

Она засмотрелась на рейд. Море лежало гладкое, ярко-синее, как драгоценный камень. Только оно, море, и осталось таким, каким было в первый ее приезд.

Сейчас начало апреля. В Севастополе должны цвести персики и миндаль.

Но они не успевали расцвести. Огнем сжигало их, душило черным дымом, присыпало сырой пылью. Правда, неподалеку от могилы Корнилова даже этой весной, говорят, цвело маленькое миндальное дерево. Упрямо цвело. Если бы ей не нужно было сегодня уезжать, она навестила бы его и поклонилась ему до земли. Это цветение было как символ надежды для всех, кто не позволял себе поддаться отчаянию.

Очередной налет начался, когда она уже подходила к госпиталю.

Над холмами Северной стороны поднялась туча. Она была аспидно-черная, ребристая и тускло отсвечивала на солнце. Гул стоял такой, словно бы рушилась вселенная.

До госпиталя не удалось добежать, пришлось ткнуться куда-то в щель, вырытую среди развалин.

Подобной бомбежки она не испытывала еще ни разу, хотя на фронте была с начала войны.

Небо затягивалось пеленой. Немецкие бомбардировщики шли вплотную друг к другу.

Пожилой мужчина в ватнике что-то бормотал рядом. Она подумала: молится. Оказалось, нет: считает самолеты.

— В прошлый раз насчитал около трехсот, — сообщил он. — Сейчас наверняка не меньше.

Самолеты закрыли солнце. Потом небо с грохотом и свистом опрокинулось на землю…

…Туча прошла над городом. Соседи стали выбираться из щелей, отряхиваться, ощупывать себя — целы ли? Все было серо и черно вокруг. Отовсюду раздавались крики о помощи.

Это до ужаса походило на землетрясение, но было, конечно, разрушительнее его во сто крат. Улица неузнаваемо изменилась. На месте трех или четырех домов курились пожарища. Еще дальше, за коньками крыш, раскачивались языки пламени.

Но где же госпиталь? Его нельзя было узнать — здание перекосилось, край его обвалился.

Когда она подбежала к госпиталю, оттуда уже выносили раненых.

На мостовой у входа билась и корчилась женщина в белом халате с оторванными по колено ногами.

Женщина лежала навзничь, не в силах подняться. Платье и халат ее сбились наверх. Еще не успев почувствовать боль, не поняв, что произошло, она беспокойно одергивала на себе платье, стараясь натянуть его на колени, и просила:

— Бабоньки! Да прикройте же меня, бабоньки! Люди же смотрят, нехорошо!

За полгода войны пришлось перевидать немало раненых, в том числе и женщин. Но сейчас мучительно, до дрожи поразило, как раненая натягивает платье на колени — жест извечной женской стыдливости, — а ног ниже коленей уже нет.

— Наша это! — громко объясняли суетившиеся подле нее санитарки. — Вчера на себе троих вытащила. А сегодня, товарищ военврач, сама…

— Жгуты! Закручивайте! Туже!

А раненая все просила тихим, раз от разу слабевшим голосом:

— Ну, бабоньки же…

Протяжный выговор, почти распев, с упором на «о». Запрокинутое без кровинки лицо — совсем молодое еще, такое простенькое, широкоскулое. Санитарке от силы восемнадцать-девятнадцать.

И до самой ночи, до конца погрузки, не было сил забыть ее, вернее, голос ее. Раненых в перерывах между налетами доставляли на причал, размещали в надпалубных надстройках и в трюме. Враг снова и снова обрушивал на Севастополь раскаленное железо. Все содрогалось вокруг, трещало, выло. А в ушах, заглушая шум бомбежки, по-прежнему звучал этот тихий, с просительными интонациями, угасающий голос: «Бабоньки…»



Причал качнуло от взрыва, потом внезапная тишина разлилась над Севастополем.

Начальник эвакуационного отделения сверился с часами:

— Точно — двадцать четыре ноль-ноль, — сказал он. — Фрицы отправились шляфен. Объявляется перерыв до четырех ноль-ноль. За это время, доктор, вам надлежит все исполнить. Не только закончить погрузку, но и успеть как можно дальше уйти от Севастополя. Таковы здешние порядки.

Она знала, что за тот короткий срок, пока немцы отдыхают, защитники города должны переделать уйму дел: подвезти к переднему краю боезапас, горючее, продовольствие, заделать бреши в обороне, похоронить убитых и эвакуировать морем раненых.

Конвой надо вывести из Севастополя не позже чем за два часа до рассвета. Это единственный шанс. Подобно кошке у щели, немецкая авиация сторожит выход из гавани. Когда станет светло, корабли должны быть подальше от вражеских самолетов, которые базируются на соседние с Севастополем аэродромы.

Да, такая неправдоподобная тишина разлилась вокруг, что даже не верится. Только весной в лунные ночи бывает подобная тишина. Но теперь как раз весна и луна во все небо. Тени от домов, ямы и пожарища черным-черны. Это пейзаж ущелья.

Можно подумать, что город замер, прислушиваясь к тому, как корабли конвоя готовятся отвалить от причала.

Забежать в штаб не хватило времени. Неужели она так и уедет, не повидавшись с Виктором? Хоть бы услышать его голос!

Она решила позвонить в штаб с причала.

— Алло! Штаб? Скажите, вернулся лейтенант Колесников?

Но что-то пищало в трубке, щебетало, свистело. Быть может, второпях она назвала не тот номер? Потом в телефонные шумы ворвался начальственный голос, требовавший ускорить высылку на пост номер три каких-то макарон утолщенного образца.

— Пора, доктор! — сказал начальник эвакуационного отделения.

Стиснув зубы, она положила трубку на рычаг.

Если бы ей можно было не уезжать, пробыть еще день, дождаться Виктора!

Но на войне каждый выполняет свой долг. Кто бы оставил ее в Севастополе, если бы она даже знала, что Виктор вот-вот вернется? Кто разрешил бы это, когда у нее на руках транспорт, битком набитый ранеными?

Опять выбежал вперед катер, хлопотливо потащил в сторону сеть заграждения, открывая «ворота» перед кораблями. Справа по борту зачернела громада Константиновского равелина. И вот в лунном свете заискрился внешний рейд.

Расталкивая форштевнем воду, транспорт медленно вытягивается из гавани. Впереди и позади корабли. Идут друг за другом, как по ниточке.

Огни на кораблях погашены, иллюминаторы задраены. Только на мостике гигантским светляком висит картушка компаса под козырьком.

Все напряжены предельно, как бы оцепенели в ожидании. Пулеметчики и зенитчики, сидя на своих седлах, глаз не сводят с неба.

И все дальше, все невозвратнее уплывает берег. Издали Севастополь выглядит как груда камней. Лишь кое-где между камнями раскачиваются языки пламени и тлеют уголья. Времени у севастопольцев мало. За ночь, вероятно, не всюду успеют потушить пожары.

А на исходе ночи в костер подбросят сверху множество потрескивающих сухих сучьев, и он запылает вновь. Город-костер…

Спустя некоторое время она поднялась на палубу из трюма, где лежали раненые, — на несколько минут, чтобы немного подышать свежим воздухом.

Блестки на черной глади переливаются, мерцают. Трудно смотреть на море из-за этих блесток. Щиплет глаза, забивает слезой.

Стоя на борту транспорта, согнувшись в три погибели в своей насквозь продуваемой шинелишке, она еще раз прощается с Виктором. Вся жизнь ее заполнена прощаниями с Виктором. Не фатально ли это?

Она принимается уговаривать себя:

«Мы же совершенно разные с ним, это ясно. У нас не получилось бы ничего, не могло получиться!»

И все-таки ее продолжало неодолимо тянуть и тянуть к нему, несмотря на все уговоры, вопреки всякому здравому смыслу.

Два беглых неумелых поцелуя на заре юности где-то в тихой роще, на берегу моря — и это любовь?

Да, да! Это любовь!

Она поняла сейчас, что любила Виктора всегда, и только его, одного его! Любила в Крыму и потом, в Москве, вернувшись из Крыма. Любила даже после того, как вышла за Олега. Только Виктор был ей нужен. А тот, другой, не нужен. Может, он и очень хороший, но чужой, ненужный.

Чтобы до конца понять это, понадобились полгода войны и одни сутки пребывания в осажденном Севастополе…

И вот разгадка ее тоски и раздражительности, ее метаний, ее приезда в Севастополь в июне, перед войной, и теперь, в апреле!

Но боже мой, почему он был так недогадлив? Ведь он должен был догадаться раньше ее. Почему тогда, в июне, он не проявил большей настойчивости! Почему совсем не боролся за свое счастье? За наше счастье! Наше!..

Тлеющих угольев во мраке уже не видно. Впереди неуклюже переваливается с волны на волну один из военных кораблей, охраняющих транспорт. Мерно вздымается и опадает искрящееся ночное море.

До Поти еще так далеко, столько часов пути…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1. Непонятный запах резеды

Во сне Колесников услышал колокола громкого боя.

Они звучали все громче и громче!

До смерти не хотелось покидать теплое логово сна. Но колокола не унимались.

Он неохотно открыл глаза. Было уже утро.

Широко расставив ноги, высился над ним «мертвоголовый», потряхивая ключами, связкой ключей.

Колесников вскочил на ноги.

— Не спать дольго! — наставительно сказал тюремщик. — Гулять дольжен, гулять!

Но Колесников уперся ногами в порог, уцепился за притолоку двери. Это, конечно, было ни к чему. Тюремщик позвал:

— Ком хир, Альберт! Ком хир, Вилли!

Подбежали двое других «мертвоголовых». После непродолжительной борьбы им удалось оторвать пальцы Колесникова от притолоки.

С силой толкнула его в спину. По инерции он пробежал несколько шагов, споткнулся о порог и кубарем скатился по ступенькам.

Поднявшись с земли. Колесников увидел то, что видел уже вчера: высокие деревья, сирень, громоздившуюся вдоль аллей, безобидные пестренькие цветы. И все это празднично ярко, выпукло, будто отражается в фарах машины!

Нет, не в фарах, а в этих вон шарах на высоких шестах, которые понатыканы всюду.

Пейзаж неподвижен. Даже утреннее солнце выглядит так, будто его приколотили гвоздями к небу над оградой.

Короткое время сад оставался в этом положении. Порыв ветра! Колесников покачнулся, как от толчка в грудь. Ага! Появление его в саду замечено!

Он круто повернулся, взбежал по ступенькам, заколотил кулаками в стену.

Силуэт мелькнул за дверью. Лицо надзирателя придвинулось к стеклу, он безучастно глянул на Колесникова, даже, кажется, зевнул и исчез в глубине коридора. Колесников опомнился. Что могут о нем подумать «мертво годовые»? Как выглядит он со стороны? Это же постыдно топтаться так перед закрытой дверью! «Не показывать, как мне страшно! Сцепить зубы, сжать кулаки!»

И он сделал это. Неторопливо (но что стоил ему каждый шаг!) спустился с крыльца и, нагнув голову, двинулся в глубь беснующегося под шквальным ветром сада.

Цветы продолжали кивать вслед Колесникову круглыми глупыми головами — подгоняли!

Но не бежать!

«Не бежать, не бежать! — мысленно повторял он. — Ни в коем случае не бежать! Кто от врага побежал, тот пропал!»

Еще ничего не понимая в том, что происходит вокруг и в нем самом, действуя безотчетно, он уже поступал во всем наперекор врагам. Тоже военный рефлекс.

Небось обрадовались бы они, эти «мертвоголовые», увидев, как русский лупит во все лопатки по саду! Стали бы указывать на него пальцами, переглядываясь, всплескивали бы ладонями, надсаживались от хохота.

Фиг вам! Не дождетесь!

Колесников сел на песок у каменной скамьи и уцепился за нее обеими руками.

«Не сдвинусь с места! Ни за что! Пусть на мелкие куски разорвутся голова и сердце! Не побегу, нет! Не буду делать по-твоему, чертов сад!»

…За Колесниковым спустя некоторое время пришли из дома. Покачивая головами, эсэсовцы долго топтались подле него. Сидя на песке у скамьи, он намертво вцепился в подлокотники. Руки его свело судорогой. Пришлось по очереди отдирать онемевшие пальцы, чуть ли не отклеивать их от скамьи. Сам Колесников был в беспамятстве…



Он очнулся на полу в своей камере.

Был вечер.

Одинокая звездочка, заглянув внутрь через оконную решетку, ободряюще подмигнула Колесникову.

А ему так нужно было ободрение…

Он старался совладать со своими разбегающимися мыслями. Хватал их за шиворот, пытался построить по ранжиру, сердито сбивал «до купы», как говорят на Украине. Нужно же наконец привести в систему все, что он узнал о враге за сегодняшний и вчерашний дни!

Итак, ветер…

Он не падает камнем, как падает, скажем, ястреб. Некоторое время ползет на брюхе, предупреждая о себе нарастающим свистом.

Стало быть, зарождается здесь, в саду?

Кстати, во время припадков флюгер на крыше беспрестанно поворачивался в разные стороны, Колесников успел заметить это. Значит, направление ветра то и дело менялось. Почему?

А что, если ветра нет? Нет и дома с флюгером-петушком, и кустов сирени, и тюльпанов на грядках — ничего этого нет и не было никогда?

Сад нереален. Но что же реально? Только эта узкая комната, подстилка, брошенная небрежно на пол, прорезь окна, забранного решеткой.

Быть может, там, за окном, расстилается пустырь, или кладбище, или плац с землей, утрамбованной множеством ног в «стукалках»?

Скорее всего это плац. Окна лагерного лазарета выходили на плац. Он, Колесников, до сих пор находится в Маутхаузене, в лазарете. Его не увозили никуда. Просто он грезит наяву.

Несомненно, после истязаний в застенке он продолжает болеть, у него повышена температура. Днем его мучит бред, к вечеру жар начинает спадать, голова опять свежа, ясна. И он принимается критически перетряхивать этот свой бред.

Да, а запах цветов?

Ну, что до запаха, то легко обнаружить исходный момент, первое звено в цепи ассоциации. После того как Колесников приподнялся на локтях и плюнул в лицо гауптшарфюреру, тот вытащил из кармана носовой платок, чтобы утереться. Платок пах духами.

Таков первый вариант разгадки.

А вот второй: к еде его эсэсовцы подмешивают какое-то снадобье. Оно-то и порождает в мозгу бредовые видения.

Не хотят ли этим способом сломить его волю, принудить «выговориться» на предстоящем допросе?

Но почему привиделся сад, именно сад? И это можно объяснить. Неожиданно со дна памяти всплыли картины, связанные с работой в Никитском саду. Они дали материал для видений.

Выходит, иллюзия, мираж? Нечто вроде затянувшегося кошмарного сна?

Когда-то в детстве Колесникова мучили кошмары. Но он умел просыпаться по собственному желанию. Нужно было топнуть во сне три раза, даже не произнося никаких заклинаний, просто топнуть, и все. И чары сна мгновенно развеивались! Со вздохом облегчения он открывал глаза, лежа в своей кроватке.

Ну же! Сделай это усилие! Прикажи себе проснуться! Пусть поплывут клочьями, как дым, как туман, и рассеются без следа цветы, деревья, кусты сирени, а заодно и эти стены с лохмотьями обоев!

Увы, он не в детском страшном сне. Топай не топай, этим не поможешь беде…

Но если в пищу его подмешивают дурманное зелье, то он должен отказаться от пищи! Объявить голодовку, подобную тем, о которых рассказывал Герт.

Выходит, лежать пластом, постепенно слабея?

Пассивная оборона! Не для него! Чтобы жить, он должен сохранять активность — двигаться, размышлять, действовать.

Кроме того, существует, по словам того же Герта, еще и такая пытка, как искусственное питание…

Нет, оба варианта разгадки никуда не годятся. В конце концов, он, Колесников, всю жизнь свою прожил в мире реальных вещей и в угоду фрицам не собирался отказываться от них.

Вывод: сад за стеной существует!

Другое дело, что там происходят вещи, пока еще непонятные…



Получается, что фрицы изо всех сил вгоняют его, Колесникова, в безумие!

Фрицам желательно, чтобы он бегал взад и вперед по саду, подхлестываемый ветром, и, ошалев от страха (безотчетного), видел галлюцинации?

Ну уж нет!

За войну ему довелось побывать в таких переделках, что и у гауптшарфюрера, и у Конрада, и у тонкоголосого штандартенфюрера, если бы они были на его месте, кишки полезли бы вон через горло.

Галлюцинации! Он не видел их даже после того, как его заклинило в бомболюке ДБ-3, а потом добрых десять минут мотало и кружило вниз головой над захваченным немцами Крымом, вдобавок на высоте три тысячи метров!

…То был пятый его боевой прыжок с парашютом, и он оказался неудачным.

Крым в 1943 году находился еще в руках немцев. Наше командование интересовалось передвижением немецких кораблей, а также обстановкой в портах. Поэтому одной сентябрьской темной ночью несколько дальних бомбардировщиков доставили отряд разведки из Геленджика в Крым и сбросили над Яйлой в районе горы Черной.

Перед вылетом у Колесникова не было ни минуты свободной. Отряд разделили на группы, командовать одной из них батя приказал ему. А в самый последний момент передали в штабе еще и очень важные шифровальные принадлежности — что-то около двадцати шифров-роликов.

Он увидел их впервые.

Каждый ролик представлял собой нечто вроде телеграфного рулона величиной с блюдце для варенья, но потолще. На бумажную ленту были нанесены цифры, казалось бы, в полнейшем беспорядке, как делают обычно мастера, ремонтирующие пишущие машинки. При этом у каждого ролика, который брали с собой разведчики, был двойник. Цифры располагались на нем точно в такой же последовательности. Он оставался в штабе. Это беспроигрышная игра — «третий лишний», единственный способ тайной связи, при котором вражескому специалисту по дешифровке нечего делать.

Чудодейственные ролики Колесников, по инструкции, засунул за пазуху своей туго подпоясанной куртки. Но в инструкции, к сожалению, не были учтены размеры бомболюка ДБ-3. Человек свободно пролезал в люк. А искусственно утолщенный человек?..

Дальние бомбардировщики перелетели через Керченский пролив, миновали на большой высоте Ялту, не будучи замечены зенитчиками, и, наконец, стали описывать круги над горой Черной. Дверцы бомболюков раскрылись.

Первой пошла радистка Валя, за ней кто-то из разведчиков. Последним полагалось прыгать командиру группы. Колесников нырнул вниз головой в черную яму и… застрял в ней!

Шифры-ролики? Ну так и есть!

На разведчике, которого сбрасывают над вражеской территорией и, как правило, с большой высоты, напялены тысячи одежек. Считайте: теплое белье, подбитая мехом куртка из чертовой кожи, такие же штаны, меховой шлем, сапоги (сшитые на заказ, по мерке, чтобы, упаси бог, не жали). К этому добавьте мешок с индивидуальным запасом продовольствия (сверхкалорийная пища), флягу со спиртом, автомат, пистолет, длинный десантный кинжал и две гранаты «лимонки». Парашют, правда, один. Запасной положен только при тренировках.

Со всем этим Колесников, понятно, протолкнулся бы в люк, хотя тот на ДБ-3 не так уж и широк.

Но ролики! Застопорили шифры-ролики, выпиравшие из-под куртки!

Прыгал Колесников, как и положено, — спиной вперед. Поток встречного воздуха мгновенно прижал его к корпусу самолета.

Он сразу же закрыл лицо руками. Но ледяные иглы пробивались даже сквозь плотно сдвинутые пальцы.

Ух! Ну и холодище! Как на полюсе! Мало того, что высота три тысячи метров. Свирепый, адский, непреодолимый ветер от движения самолета забивает ноздри, рот, горло, легкие. Дышать нечем!

Пилот поспешил сбросить скорость. Все равно Колесников чувствовал, что задыхается.

Снаружи были его голова, руки, грудь и половина парашюта. Внутри самолета оставались ноги, мешок с продовольствием и вторая половина парашюта. Так, располовиненный, закрыв лицо руками и задыхаясь от кинжальных уколов ветра, он кружил над Яйлой.

Экипаж самолета попытался втащить Колесникова обратно. Куда там! Еще сильнее заклинило в люке.

Он начал энергично размахивать ногами, пытаясь дать понять, что надо не втаскивать, а, наоборот, выталкивать. И, как ни странно, его поняли. Он почувствовал, что по нему просто заколотили там, наверху.

Но, устанавливая с летчиками контакт с помощью ног. Колесников нечаянно задел за какой-то рычаг, который соединялся с гашеткой пулемета. Тот дал очередь, и самолет был обнаружен ялтинской ПВО. Немцы открыли по нему зенитный огонь.

Разноцветных трасс, прорезавших тьму, и огненных факелов внизу Колесников не увидел. Он продолжал закрывать лицо руками. Руки его закоченели на ветру.

Один снаряд разорвался так близко, что самолет чувствительно качнуло. Колесникова стали «трамбовать» еще сильнее. Били ногами так, что немолчный звон стоял в голове.

Положение было отчаянное, все понимали это. Возвращаться на аэродром с человеком, висящим в люке вниз головой, нельзя. Лету до Геленджика сорок — сорок пять минут. Колесников не удержит руки на лице. Он задохнется, и на аэродром приволокут лишь его труп.

Вдруг разведчик почувствовал, что немного продвинулся в люке. Еще! Еще! Ага, дело пошло!..

Наконец с огромным облегчением он оторвался от самолета. Первая мысль о парашюте: раскроется ли? Не повредило ли его, когда протискивался в люке? Согласно инструкции прыжок был затяжной. Колесников падал, зажмурившись, считая секунды. И — раз! И — два! И — три!..

Он отсчитал положенные тринадцать секунд, рванул кольцо парашюта. Сильнейший аэродинамический удар! И сразу — блаженная тишина…

С беспокойством Колесников ощупал шифры-ролики за пазухой. Целы? Ну, живем!

Он открыл глаза и посмотрел вверх. На фоне неба, более светлого, чем земля, было отчетливо видно, что в полотнище купола зияют дыры.

Что-то вроде бы слишком много! Одна, вторая, третья… Он насчитал девять дыр!

Парашюты разделяют на тридцать пять или сорок квадратов и прошивают стропами для увеличения прочности. При перегрузке рвутся два-три квадрата, обычно в верхней части купола, где напряжение больше. Но девять разорванных квадратов!

Колесников перевел взгляд на землю — глаза его уже привыкли к темноте. Падал он не в бездонную черную пропасть. Дно было. Различал внизу черные полосы леса и светлые — полей. И он не узнал местности под собой!

Перед вылетом разведчики старательно изучали отснятые летчиками фотографии окрестностей горы Черной, где предстояло приземлиться. Ничего похожего!

Колесников понял, что, «трамбуя» его, экипаж самолета увлекся и несколько отклонился от курса.

Какие-то четырехугольники светлеют внизу, много четырехугольников! Дома? Его несет на дома? Не хватало еще напороться с места в карьер на полицаев!

Он стал планировать, оттягивая на себя стропы.

Ему удалось приземлиться в стороне от населенного пункта — на пустыре, обнесенном изгородью. Но он не разглядел при этом дерева, которое росло посреди пустыря, и угодил прямо на него.

Черт! Ногу зажало между ветками! Неужели вывих? Да и могло ли обойтись без аварии, когда в куполе парашюта девять дыр?

Однако стонать и охать в его положении не приходится.

Прежде всего снять с дерева парашют и зарыть, разрезав предварительно на части!

С этим он управился за каких-нибудь тридцать минут — рекордный срок, если принять во внимание отчаянно болевшую ногу.

Так! Теперь найди свое место! Светлеющие за пустырем дома — это, несомненно, село Биюк-Сала. Вытащи компас! Гора Черная на западе. Значит, на соединение с другими разведчиками надо идти в этом направлении…

Он прохромал к изгороди, сплетенной из веток с листьями, схватился за нее, чтобы перелезть, и вдруг услышал шорох!

Разведчик хлопнулся животом оземь и выставил автомат, готовый принять бой. Все было тихо. Он полежал немного, встал, протянул руку к изгороди. И снова шорох, еще более внятный, швырнул плашмя на землю. Что это? Галлюцинация? Начались слуховые галлюцинации? Закружило в воздухе, не иначе! Столько времени, подумать, вертело и мотало вниз головой! Кровь, конечно, прилила к мозгу, и вот…

Он лежал, подняв голову, напряженно прислушиваясь к тишине ночи. Цикады не звенели в траве, здесь было слишком высоко и холодно для цикад. Со стороны села Биюк-Сала не доносилось ни звука.

Что-то хрупнуло, хрумкнуло, потом раздался протяжный вздох… Над изгородью поднялась длинная морда.

Не призрак морды, не голый лошадиный череп с угольками вместо глаз — всамделишная морда лошади, которая добродушно дохнула теплом в лицо Колесникову!

Так это, значит, лошадь коротает здесь ночь, объедая листья изгороди!

Колесников растрогался. Возможно, в положении его было неуместно проявлять излишнюю чувствительность, но он решил угостить лошадь галетой. Да и ему самому не помешает куснуть разок-другой от плитки шоколада после утомительной возни с парашютом.

Он развязал мешок с продовольствием.

Что это? Какая-то каша из шоколада, бекона, зерен ореха, галет и витаминов! Измельчено в порошок! Результаты «трамбовки» в люке.

Была мыслишка вскочить на лошадь и дальнейшее передвижение совершить верхом, тем более что нога болела все сильнее. Но пропавшей лошади хватятся, пойдут по следу, и тот, чего доброго, выведет полицаев прямехонько к потаенной базе разведчиков.

Вздохнув, Колесников переполз через изгородь и захромал по направлению горы Черной, где и встретился на исходе ночи со своим отрядом…

Вот как обстояло дело с галлюцинациями! Отроду он не видел их, не слышал и ни при каких обстоятельствах не собирался видеть или слышать!..



Да, а припадок в саду?

Что ж, поразмыслим — исследуем!

Сегодня он принял за непременное условие, за исходный пункт своих рассуждений: сад реален! Он не привиделся ему, он существует.

Почему же в нем происходят непонятные превращения? Ответ: это сад-змеевник. Цветы источают яд.

Садовники рассказывали Колесникову о том, что некоторые цветы нельзя оставлять в комнате на ночь — встанешь утром с разламывающейся от боли головой. Есть и более опасные цветы, которые способны вызвать приступ бронхиальной астмы или заболевание накожными болезнями.

Известны также цветы-антагонисты — серебристый ландыш, например. Он не выносит соседства с другими цветами. Поместите ревнивый ландыш в букет, и вскоре все соперники его увянут. Нарцисс совершенно не терпит незабудок. А роза и гвоздика, находясь в одном букете и испытывая взаимную антипатию, немедленно начинают выделять ядовитое вещество и за каких-нибудь полчаса убивают друг друга.

Но какое отношение имеет это к загадочному саду? Самое прямое. В нем растут ядовитые цветы или грибы, а то и плесень, которая проступает на каменной ограде.

…Однажды в Югославии хозяин квартиры, где разведчики разместились на ночлег, рассказал Колесникову об одном заколдованном доме в горах.

— До войны, друже Виктор, — так начал старик югослав, раскуривая трубочку или, быть может, пряча улыбку в клубах дыма, — стоял неподалеку от нашего села заколдованный дом. Построили его для лесника, но тот не зажился в доме — не поладил, видишь ли, с тамошней нечистой силой. Как-то пришли к леснику, смотрят, а он, бедняга, уже неживой, висит на балке перед потухшим очагом. Долгонько пустовал этот дом. Кому, скажи, охота селиться в жилище самоубийцы? И все же случилось заночевать там одному дровосеку. Был ли он пьян, слишком ли устал, не сумею тебе этого объяснить, только взял да и перешагнул смело через порог. Нечистой силе это, понятно, не понравилось. Едва смельчак уселся за стол и сгреб с него паутину и пыль, чтобы поставить принесенную с собой бутылку, как дверь распахнулась, будто в нее снаружи со злостью пнули ногой. Второй дровосек, топоча и ругаясь, протиснулся в комнату. Ну, с первого же взгляда можно было смекнуть, что это за особа припожаловала. Головой, представляешь, под потолок, черная бородища до глаз, а глаза вращаются и горят как фонари!

«Ты чего здесь расселся? Мой дом!» (И голос, можешь вообразить, грубый, в окнах стекла дрожат.) «Мне бы только переночевать, господин черт», — говорит дровосек. «Не хочу. Выметайся отсюда! Или нет… Давай лучше в карты играть! Ставь душу на кон. Выиграл — ночуй. Проиграл — вынимай душу, расплачивайся».

Делать нечего, сел дровосек с чертом играть. Шлепают они об стол картами, прикладываются по очереди к бутылке. И замечает дровосек, что партнер его передергивает, да так это, понимаешь, неумело, как молодой цыган на ярмарке. Карты — на стол. «Плутуешь, господин черт! Не буду с тобой играть!» — «Будешь!» — «Не буду!» — «Ах так?» И начал тут черт тузить дровосека, и подбрасывать его к потолку, и кидать им об стену… Очухался тот лишь под утро за порогом дома. Покряхтел, повздыхал и, почесывая спину, дохромал кое-как до села.

Ну, проходит еще два или три месяца. И опять побывали наши в гостях у нечистой силы.

Но вот что заметь, друже Виктор! Являлась она уже не в виде бородатого дровосека. Нет, каждый раз принимала новое обличье, более подходившее к профессии нового посетителя.

Священника загнала в домик непогода. И там, можешь представить, навестил его сам сатана, причем, как полагается, в полной парадной форме, в берете с пером и в красном плаще, из-под которого высовывался иногда хвост и постукивал по полу. До утра толковали они на богословские темы. Рассказывают, что наш священник заговорил сатану чуть не до обморока.

А что до аптекаря, который заблудился во время охоты, то ему привиделись… Угадай, кто? Микробы! Ухмыляясь во весь рот, они расселись перед ним на полу и… Вот ты смеешься, а аптекарю было, между прочим, не до смеха.

Даже его собаке стало худо в этой компании. Трясясь, она забилась под стул, а потом, разбив окно, выпрыгнула наружу. Здесь-то, друже Виктор, и кроется разгадка! Выходит, черт каждый раз переодевается в новое платье, лишь бы сделать уважение своему гостю!

В нечистую силу можно было еще поверить. Но в вежливую нечистую силу?! Ну нет! Наши в горах не так глупы! Толпой отправились они к заколдованному дому. Поплевали дружно на руки, разломали топорами и ломами стены, подняли, чихая, доски пола… И что же, по-твоему, они увидели? Грибы, друже Виктор, колонию ядовитых грибов! Попробуй-ка раздави засохший мухомор между пальцами, вдохни размельченную пыль — сразу голова кругом пойдет. А там был не один мухомор — тысячи мухоморов! Ну вот тебе и разгадка! По ночам от них поднимались испарения и действовали на людей как дурман.

Поэтому-то — разгадка, как обычно, в конце — привидения выглядели по-разному. Ведь каждый посетитель, можно сказать, вырабатывал их сам, в собственной своей голове!..

Усмехаясь в усы, хозяин принялся неторопливо выбивать трубку…

Тогда история, рассказанная старым югославом, только позабавила Колесникова. Но теперь стоило отнестись к ней по-серьезному.

И впрямь, зачем фрицам подмешивать к его пище какое-то зелье? Достаточно ему выйти в сад, вдохнуть отравленный цветами воздух, и он уже одурманен. Горло перехватывает чудовищная тоска. А потом появляется страх. И между деревьями начинает мерещиться всякая чертовщина.

Кстати, теперь понятно, почему в саду нет ни пчел, ни птиц. Наверное, они дают крюк, пролетая над садом, — боятся к нему приблизиться.

Что же это за ядовитые цветы?..



Теряясь в догадках, Колесников незаметно заснул.

Но сад продолжал вторгаться в его сны.

По-прежнему чудились ему запахи цветов. Он сортировал их, раскладывал и так и этак, с раздражением смешивая в одну кучу, и опять принимался перекладывать-раскладывать в новой комбинации.

Когда-то Нинушка забавлялась так с разноцветными ракушками и камешками. Забава! Совсем иное дело. А он, Колесников, должен сортировать во сне цветы, как ни тошно, ни муторно ему это!

Среди ночи он вскинулся. Так бывает, когда шлюпка внезапно ткнется в берег или в набежавшую крутую волну.

Слышны неумолчные плеск и журчанье. Он в море? Нет. Это идет дождь. За окном — дождь. Очень сильный. Не дождь — ливень!

По тишине в доме, особенно глубокой, можно предположить, что ночь перевалила за середину. Говорят же: глухая полночь.

Но что заставило его проснуться? А! Во сне он вспомнил, что ветер пахнет резедой!

Так это резеда? Вот оно что! Ее он и должен был отобрать и наконец отобрал из множества цветов в саду.

Как же это он оплошал? С самого начала не разобрался в том, что ветер пахнет резедой?

Ну, разобраться-то непросто было, тем более во время припадков. Запахи обычно смешиваются в саду, перекрывают друг друга.

Но резеда, насколько помнится, пахнет слабо. Стало быть, здесь ее очень много, если она заглушает запахи других цветов, едва лишь ветер подует от клумб или гряд с резедой.

Позвольте, но как будто бы рановато для нее? Помнится, она расцветает что-то в июне, максимум в конце мая. А сейчас апрель. Впрочем, может быть, резеда высажена в грунт из оранжереи?..

Итак, отравительница найдена. Это резеда!

И кто бы мог подумать? Такая безобидная с виду, скромная, почти неприметная. Но недаром говорят: «В тихом омуте…»

«Добро! Завтра осмотрю весь сад, все его закоулки и обязательно найду вероломную тихоню!»

Ливень продолжал шуметь за окном.

Ободренный принятым решением. Колесников снова заснул и уже спал, не просыпаясь, до самого утра.



Надзиратель был удивлен поведением заключенного. Тот вскочил сам, без понуканий, живехонько поел и принялся натягивать свои «стукалки», бормоча себе что-то под нос.

— Ты молишься? — Надзиратель нагнулся и с любопытством заглянул Колесникову в лицо. — Молись, молись, я подожду.

Но он не молился. Он повторял как урок: «Найти резеду! Найти резеду!»

Остановившись на крыльце. Колесников испытующим взглядом окинул сад.

Ливень произвел в нем немалые опустошения.

Вдобавок за ночь резко похолодало. Цветы на клумбах поникли. Махровая сирень свисала с кустов, как рубище.

Где же в этой толпе цветов прячется резеда?

Подобно надзирателю, сад, казалось, тоже был удивлен поведением Колесникова. Он долго оставался притихшим и неподвижным, словно бы чего-те выжидал.

Колесников прошел мимо присмиревших тюльпанов, мимо ирисов, нарциссов и анютиных глазок, с недоверием к ним приглядываясь.

А ведь когда-то хвалился перед Ниной: «Цветы в будущей моей жизни роли играть не будут!» Не будут? Как бы не так!

Ему наконец повезло. Резеда нашлась. Она росла у обомшелой кирпичной стены в одном из отдаленных углов сада.

Несомненно, резеда садовая! Венчик в отличие от полевой не белый, а желтый. Запах совсем слабый, чуть приторный, но отнюдь не неприятный. Особенность резеды: запах ее ощущается сильнее, если отступить на шаг от цветов.

Колесников присел на корточки у клумбы, задумчиво перебирая листья и длинные канделяброобразные стебли.

Да, эту резеду пересадили сюда из оранжереи. Стебли у нее более сочные, листья менее зеленые, чем обычно. И земля рыхлая на ощупь. Странно!

Ночью дождевые капли вовсю веселились в саду. Без устали носились они между клумб и грядок, радостно всплескивали ладошками, били с размаха тоненькими каблучками о землю. Ливень вытоптал и резеду.

Но, даже в поверженной, было в ней что-то неприятное, вероломное. Из-под скрючившихся и переломанных длинных стеблей с хитрым выражением выглядывали желтые головки. Очень хитрым!

Что это? Достаточно наклониться над цветами, чтобы подул ветер? (На мгновение Колесников спутал причину и следствие.)

Клумба с цветами была похожа сейчас на гадючье гнездо. Будто несколько змей сплелись в клубок и внезапно подняли свои головы.

Колесников поспешно отступил на два-три шага, но не удержался и оглянулся. И тотчас же на него с такой силой пахнуло резедой, будто клумба прыгнула вслед за ним!

Он ускорил шаги. Новый, еще более сильный порыв ветра!

В вихре летящих лепестков и листьев промелькнули шпалеры роз, водоем с лилиями, стеклянные шары на шестах. Волна запаха накрыла с головой. Колесников с усилием вынырнул.

Ну, выгреб!

Лежа в траве. Колесников перевел дух. Открыл глаза, перевернулся на спину. Кончилось? Ветра, пахнущего резедой, нет. Лишь наверху покачиваются кроны деревьев. В просветах между ними видно небо.

И опять та же иллюзия возникла, что в первый день. Он на дне заводи. Так бы и лежал, не всплывая со дна. Не шевелился бы, дремал под этой тихо колышущейся наверху ряской. Ни о чем не думать, обо всем забыть…

То есть умереть? Все забыть — значит умереть?

Но он не имел права ни забыть, ни умереть!

Очень трудно разгадать тайну ветра, пахнущего резедой. Он ломает голову над этим не в тиши кабинета. Все время должен разворачиваться то вправо, то влево, отбиваясь от атак ветра, пахнущего резедой. Отчасти похоже на бой в окружении.

И никого из товарищей его нет рядом с ним.

Затукали удары зениток. Ого! Сколько зениток вокруг этого дома! Все небо над головой в белых клочьях ваты, медленно оседающих…

Сад будто обнесен очень высокой невидимой оградой. Заглянуть поверх нее почти невозможно. А вероятно, кто-то очень хотел бы заглянуть.

Мысль об этом ободрила Колесникова. Война продолжается по ту сторону ограды. Но ведь и он ведет войну здесь, внутри ограды.

«Тогда какого же черта ты разлегся в траве? Встань! Иди! Ищи эту чертову резеду!»

Он поднялся и пошел.

И опять вместе с ним поднялся и ветер. Ишь как сразу завыл-засвистел! Как заколыхал кусты и стебли цветов!

Лечь бы ничком в какое-нибудь углубление! Зарыться в землю! От этого ветра хотелось укрыться, как от артобстрела или бомбежки.

Колесников опомнился. Он стоял, уткнувшись лицом в какую-то стену.

Где он? Неужели…

Ветер заставил его сделать круг по саду и прийти в то самое место, где росла резеда. Пятна сырости на красном фоне стены. Фу, мерзость. Выглядит как чья-то плешивая голова, изъеденная стригущим лишаем. А у подножия стены — резеда.

Мучительное нервное напряжение искало разрядки.

Вытоптать резеду! Колесников кинулся к клумбе.

Он топтался на месте, вертелся, как шаман, подпрыгивал, с остервенением бил по желтым цветам, вгоняя их каблуками в землю, довершая то, что не успел сделать дождь.

Все! Нету больше резеды! Раздавлена! Обезврежена!

Он с торжеством осмотрелся. И в то же мгновение откуда-то издалека порыв ветра донес запах резеды.

Колесников стоял на клумбе, расставив ноги, прижав руки к груди. Резеды в саду нет, и все же пахнет резедой?

С изумлением он повторял и повторял: «Нигде нет резеды, и все же пахнет резедой?..»

Колесников помнил об этом, пока длился припадок.

Помнил даже тогда, когда «мертвоголовые» пришли за ним к кирпичной стене. Он, почти бездыханный, лежал там ничком на клумбе с вытоптанными цветами.

Волоком протащили его мимо неподвижных деревьев, словно бы вытянувшихся перед ним во фрунт, потом вверх по ступенькам лестницы, дальше по узкому коридору и, наконец, как тюк, свалили на пол.

Топоча сапожищами, «мертвоголовые» вышли из комнаты. Лязгнул замок в двери.

Странная улыбка застыла на лице Колесникова.

Ага. Он все же добился того, чего хотел. Вырвал одну из важных тайн у сада, вернее, у тонкоголосого штандартенфюрера, который заправляет всем в саду!

Ветер пахнул резедой независимо от того, была ли резеда в саду или нет. И вообще здешние цветы не имели никакого отношения к припадкам. В целом сад — только пышная декорация. Он служит целям маскировки, предназначен для того, чтобы отвлечь внимание…

2. Стеклянные глаза

Ему приснилось, что он распластан на чем-то твердом, плоском. Скамья в застенке? Не скамья — операционный стол.

Вокруг теснятся стеклянные глаза, сосредоточенно смотрящие на него. Они обступили стол и медленно раскачиваются на высоких металлических шестах или суставчатых трубах.

Внезапно стержни расступились, кто-то появился в конце прохода. Позвякивание стержней стихло. Затем тонкий голос задумчиво сказал: «Что ж, этот годится, пожалуй…»

Но и во сне не удалось увидеть лицо говорившего. Вероятно, он стоял поодаль, на пороге двери. А все, что было за пределами круга, отбрасываемого лампой, окутывал мрак.

Колесников ощутил сверлящую боль во лбу и от этой боли проснулся.

Так же, как вчера, без понуканий, он вышел из комнаты.

Шагнув через порог, перехватил удивленный взгляд, брошенный на него надзирателем. Тот, правда, сразу же отвел глаза. Но Колесников понял: здесь еще никто до сих пор не сопротивлялся так долго.

Но ведь у него, Колесникова, тоже свой секрет. С самого начала он сумел убедить себя в том, что в саду проходит передний край. И, как знать, быть может, успех на фронте зависит в какой-то степени и от его сметки, выдержки, самообладания? (А если это не так, то думать надо именно так!)

Кроме того, он хорошо запомнил один из советов Герта, который провел за решеткой в общем-то что-то около пятнадцати или шестнадцати лет: «Береги рассудок в тюрьме, геноссе Виктор! И особенно если тебя бросят в одиночку. Не давай ослабевать своему рассудку! Все время держи его как пистолет со взведенным курком!»

Именно это, вероятно, и помогало противостоять безумию…

Стоя на ступеньках крыльца. Колесников по-новому увидел окоченевшие в сонной неподвижности деревья и цветы. Те же, что вчера, и все же не совсем те! Словно бы сполз краешек окутывавшего их покрывала. «Я сумел понять кое-что в саду! — с гордостью подумал Колесников. — А невидимка, хозяин сада, до сих пор не понял меня!»

Конечно, цветы в саду сразу же уставились на него.

Однако он уже знал, что дело не в цветах. В первый день ему действительно показалось, что они смотрят на него. Но это не было галлюцинацией. Это было всего лишь ассоциацией — неосознанной. Кто-то смотрел на Колесникова из-за цветов! Он смотрит и сейчас, прячась за длинными шпалерами роз, кустами махровой сирени, огромными пестрыми клумбами. Отсюда и ассоциация: глазастый сад!

Такое с Колесниковым бывало раньше, и не раз. Вдруг, прячась за стволом дерева или переползая по-пластунски в траве, он вздрагивал и крепче сжимал в руках автомат. Он ощущал как бы толчок. Кто-то смотрел на него — то ли из-под этой груды камней, то ли из той вон рощицы, то ли из-за угла полуразрушенного дома.

А иногда разведчик чувствовал пристальный взгляд сзади — кто-то словно бы опускал ему тяжеленную лапу на затылок. (Так было, например, во время десанта в Эстергом-Тат.)

Странно, что здесь, в этом саду, на него, казалось, смотрят отовсюду.

Кто это? Сам ли штандартенфюрер-невидимка, его ли конрады, безмолвные подручные в черном?

Почему-то Колесникову представлялось, что глаза здешнего соглядатая в точности такие же, как у палача Конрада: выпуклые, неподвижные, без блеска. Он стоит, поджидая, среди пышной, ниспадающей до земли сирени. Потом начинается двойное шествие. Колесников идет по аллее, а соглядатай неотступно сопровождает его, перебегая между деревьями.

Засечь его невозможно: слишком проворен! Колесников пробовал было засечь — стремительно поворачивался туда, где, по его расчетам, прятался соглядатай. Но тот опережал это движение: успевал втянуть голову в плечи либо быстро присесть в кустах на корточки. При этом раздавался звук, похожий на потрескивание или позвякивание.



Как бы там ни было, ясно одно: в саду совершаются убийства. Чудовищные, волосы дыбом! Все вопиет здесь: «Убийство! Убийство!» Даже цветы и деревья свидетели этого убийства.

Но убивают здесь поодиночке. Кроме Колесникова, в сад выпускаются, несомненно, и другие заключенные. Вначале он думал, что судьбу его разделяют кролики или морские свинки, судя по разрытым грядкам и клумбам. Потом понял: это люди! Подопытные люди!

Нельзя ли установить с ними контакт?

Воспользовавшись краткой передышкой между припадками, Колесников обыскал несколько клумб, заглянул под кусты. Не найдется ли где-нибудь «стукалка», которую кто-либо обронил с ноги, спасаясь бегством от ветра? Или клочок «зебровой шкуры», зацепившийся за куст?

Нет, не находилось ничего. Сад в этом отношении поддерживался в порядке. Видимо, его тщательно убирали после каждого опыта.

И снова испытующе-недоверчивый взгляд Колесникова поднялся от травы и цветов к надменно возвышавшимся над ними стеклянным шарам.

Ломая голову над разгадкой сада, он вертел ее и так и этак, поворачивал под разным углом зрения.

Да, угол зрения! Именно угол! Все в этом саду изменчиво и ненадежно, одни лишь углы неизменны в нем. И при этом ни одного тупого или острого — все прямые!

Почему?

Совершая свои пробежки по аллеям. Колесников всегда поворачивал под углом в девяносто градусов. Он запомнил это. Абсолютная прямолинейность планировки! Что это — убожество фантазии? У планировщика не хватило фантазии? Выходит, в саду ничего круглого нет? Как нет? А шары на подставках, украшение старомодных парков? Украшение? Только ли украшение?

Смутные догадки начинали роиться вокруг них, как мошкара по вечерам у зажженных ламп. Светятся ли эти шары во мраке. Колесников не знал. Его ни разу не выводили на прогулку с наступлением сумерек. И это тоже было подозрительно.

Стеклянные шары были расставлены вдоль аллей в определенном, по-видимому, строго продуманном, порядке. Интервалы между ними не превышали двадцати метров.

На площадке у водоема, находящегося в левом углу сада, торчат даже три шара. Если исходить из предполагаемых вкусов планировщика, то нужно признать, что это некрасиво. Это же несимметрично! А, судя по всему, планировщик больше всего заботился о симметрии.

Стеклянные шары, установленные вдоль аллей и, что особенно важно, у перекрестков аллей, являются, если можно так выразиться, наиболее приметной деталью пейзажа.

И он, военный моряк, штурман, с первого же взгляда не понял назначения этих шаров! Да, запутал, закружил проклятый сад!

Но сейчас все изменилось. После открытия у кирпичной стены («резеды в саду нет, хотя ветер пахнет резедой!») борьба с невидимкой идет уже на равных. (Понятно, тут Колесников чуточку хитрил сам с собой. Как это — на равных? Пока что перевес у врага. Он держит в руках отравленный ветер.) Вот и сейчас наотмашь рубанул ветром!

Не дал, гад, додумать до конца…

— Не бьют? — повторял Колесников со злостью. — У вас, говоришь, не бьют? Врешь, гад, лупоглазая сволочь! Еще как бьют! Только не плеткой-девятихвосткой, а этим вашим пахучим ветром!

Сегодня между Колесниковым и штандартенфюрером завязалась упорная борьба вокруг водоема.

Издали Колесников видел его много раз. Каменный, низкий, почти на уровне земли. Острый глаз разведчика приметил также лилии, которые плавали в водоеме, как лебеди. Три стеклянных шара (снова эти шары!) стояли вокруг, будто стражи, которым приказали охранять покой лилий.

Но все это, как сказано. Колесников видел только издали. К водоему не приближался. Почему? Потому что штандартенфюрер хотел, чтобы он приблизился к водоему. А с первых дней своего пребывания в саду Колесников неуклонно придерживался принятой тактики: делать все наперекор врагу!

Он стоял посреди аллеи — спиной к водоему, лицом к ветру.

Сорванные листья закружились перед ним. К черту, к черту! Он с раздражением отмахнулся от них, как от ос.

Движение оказалось для него слишком резким. Он пошатнулся и чуть было не упал.

Фу! Не вздохнуть, не перевести дух! Ветер давит в грудь сильнее и сильнее!..

Некоторое время Колесников стоял так, подавшись вперед, преодолевая не только натиск ветра, но и все нарастающий тоскливый страх, желание повернуться к ветру спиной, опрометью кинуться бежать от него суда попало, хотя бы и к этому водоему с лилиями.

Тахометр торопливо тикал в груди. Стрелка его, наверное, уже давно металась у красной ограничительной черты.

Было невообразимо мучительно слышать это ускоряющееся тиканье и все же стоять на месте.

Чтобы не так сносило к водоему. Колесников, зажмурившись, попытался ухватиться за ту благоуханную пушисто-белую ветку, которая свешивается над узкой тропинкой далеко отсюда, на южном берегу Крыма. Но, к удивлению его, оказалось, что он забыл, как пахнет алыча!

Наконец тоска и боль в груди стали нестерпимыми. Закрыв лицо руками, как тогда в бомболюке ДБ-3, Колесников опустился на землю…



Вероятно, он сильно надышался отравленным ветром, потому что вскинулся с криком среди ночи. Ему почудилось, что он засыпан… Ну так и есть! Лежит навзничь. Черной глыбой над ним навис мрак. В ушах медленно слабеет гул удаляющихся самолетов.

Засыпан, засыпан!

Горло перехватило удушье.

Описать подобное пробуждение невозможно. Это несколько секунд агонии…

Вдруг Колесников увидел перед собой расплывчатое серое пятно. Что за пятно?

Края его определились, стали более четкими. Это четырехугольник. Какие-то темные линии пересекают его.

Но это же окно! Оно зарешечено. А за окном идет дождь.

Колесников продолжал лежать навзничь, не спуская глаз с окна. Хоть оно и закрыто, все же как будто легче так дышать.

Чтобы окончательно успокоиться, он начал вспоминать одну из наиболее удачных разведывательных операций, в которых участвовал, — вылазку в осажденный Будапешт…

Пятно на противоположной стене немного похоже на свет сигнального фонаря, который тогда нес батя.

Зажегся — погас! Зажегся — погас! Батарейки приходится экономить. Их должно хватить не только до места назначения, но и на обратный путь.

Когда батя присвечивает фонарем, видно сужающееся черное отверстие. Словно бы идешь не по горизонтальной трубе, а метр за метром проваливаешься вниз, к центру земли.

Идешь — неточно сказано. Ползешь, передвигаешься гуськом, на четвереньках, бороздя подбородком зловонную жижу. Ведь это канализационная труба. Выпрямиться в ней нельзя. Можно в лучшем случае брести согнувшись, и то лишь на отдельных участках, а потом опять надо опускаться на четвереньки.

Разведчики уже не в первый раз пробираются в осажденный Будапешт. Сначала это было проделано в январе. Ходили в Пешт добывать из сейфа Дунайского пароходства секретные карты минных постановок на Дунае. Сейчас — в начале февраля — отправились в Буду за «языком».

Мир в трубе тесен. Приподними голову — стукнешься затылком о свод. Отведи руку в сторону — коснешься стены. Обернись — увидишь мерно покачивающийся слоновый хобот. Это противогаз. Большинство разведчиков в противогазах. И все равно невообразимо трудно дышать. Задыхаешься, как в гробу.

А когда переходили под землей передний край, ужасно донимал грохот. Батя сказал шутя, что это трамваи проносятся наверху. Трамваи? Как бы не так! Откуда в осажденном Будапеште трамваи? Это канонада. От нее сотрясается свод и по телу проходит дрожь. Отчасти похоже на гидравлический удар от взрыва глубинной бомбы. До чего же сильно, однако, резонируют эти трубы под Будапештом!

Да, почти беспрерывное содрогание труб. Ощущение такое, будто забрался внутрь органа.

По цепочке передают: «Отдых! Пять минут — отдых! Батя приказал — отдых!»

Сгрудившись, присаживаются на закруглении трубы. Адски ломит плечи и шею. Противогазы на время сняты.

В каждом подразделении есть, как правило, свой Теркин, задача которого поднимать в трудную минуту настроение товарищей. Есть Теркин и у разведчиков. Это Жора Веретеник.

Откуда-то из глубины трубы раздается его задиристый хрипловатый голос:

— Что, брат Коцарь, накланялся в трубе-то? Подожди немного, станут после войны снимать о нас кино, такую небось галерею под сводом выведут! Как в метро! И зашагаешь ты в ней в полный рост, а батя будет присвечивать тебе, причем вверх, под самый потолок, чтобы все видели, какой он высокий!

— И правильно, — отзывается Коцарь. — Зачем зрителя в эту трубу за собой тащить? Он же отдохнуть, поразвлечься в кино пришел.

— Во-во! — подхватывает Веретеник. — А потом вылезем мы наружу и начнем взад-вперед по осажденному Будапешту на мотоциклах шастать — под солнышком, среди бела дня!

В трубе смеялись. Ну и выдумщик же этот Жора! И откуда что берется!

— Конечно, прифрантят нас, побреют, — задумчиво вел тот свое. — Сапоги почистят нам до блеска! Думаешь, такого, как ты сейчас, покажут зрителю? Приятно ему, скажи, на замазуру в кино смотреть?

Коцарь подумал, не обидеться ли, но не удержался и тоже захохотал.

— Ничего, — утешил разведчиков батя. — Вернемся домой — по два флакона одеколона на каждого! Одеколон первоклассный — «Коти»! После душа обливайся себе на здоровье. Как в частушке поется: «Окати меня, окати „Лориганом де Коти“!»

(За день или за два до того в Пеште был захвачен парфюмерный магазин. И батя предупредил: «Если вернемся из Буды, встречайте с одеколоном!»)

— Ну, хлопцы, побалакали — и хватит! Подъем!

И опять заколыхались впереди согбенные фигуры людей, упрямо, в тесноте, духоте, омерзительной вони пробирающихся в захваченную гитлеровцами Буду…

Наконец дошли. Всплытие!

С дерущим по нервам скрежетом отодвинута крышка люка. Навстречу хлынул воздух, отдающий пороховой гарью, но холодный, свежий! Колесников проворно поднялся по железным скобам, выглянул из колодца. Тотчас же к его разгоряченному лицу прикоснулось что-то холодное. Снег! Над мостовой колышется пелена медленно падающего снега.

Осажденный город затемнен. И еще острее от этого ощущение его притаившейся опасной огромности.

Улица безлюдна. Справа чернеет какой-то заколоченный досками киоск. Слева угол высокого ослепшего здания — окон не видно, затянуты маскировочными шторами.

Хотя нет! Какие маскировочные шторы? Это же не дом, лишь каркас дома, развалины.

Неподалеку послышались шаги, голоса. Патруль! Колесников стремглав свалился в глубину колодца, как при срочном погружении подлодки.

Каблуки с подковками процокали мимо. Снова тихо.

Снег продолжает беззвучно падать.

Один за другим разведчики выбираются на мостовую и тротуар.

Улица пуста по-прежнему. Этот район Буды словно бы вымер. Наверное, все гитлеровцы и салашисты на переднем крае, а жители спрятались от обстрела в бункерах.

Вдруг все озаряется колеблющимся призрачным светом. Хлопья снега, падающие в черных провалах между домами, окрасились в зеленое. Ракета? Да.

При свете ее Колесников видит посреди мостовой окоп с аккуратно уложенным бруствером.

Низко пригнувшись, разведчики перебежали к окопу, залегли в нем.

Спине очень холодно. Пробираясь на четвереньках в этой канализационной трубе. Колесников вспотел — белье хоть выжми. Сейчас он остывает на холоде.

Нет, еще что-то случилось! Завел за спину руку. Куртка разорвана на спине в клочья. Это, стало быть, когда он приподнимался в трубе и касался спиной свода…

Снег повалил сильнее. Снег сейчас кстати.

Хлопья падают, падают, застилают глаза…



Этой ночью Колесников проходил как бы анфиладу снов, длинную, плохо освещенную, и почти бегом.

Ни в одном сне не полагалось задерживаться. Он очень спешил проснуться. Стеклянные шары поджидали его в саду, надменно возвышаясь над клумбами и кустами.

Под утро повторился кошмар с операционной. (Сама повторяемость его была зловещей.) Колесников лежал на высоком, застеленном простыней столе. Вокруг толпились шары на покачивающихся металлических стержнях.

— Я не хочу! — сказал он и открыл глаза.

Было утро, поскрипывала, подрагивала дверь — это надзиратель возился с замком по другую ее сторону.

К сожалению. Колесников малость подзамешкался, не успел переключить внимание на какую-нибудь успокоительную мысль. Его задержало то, что пытался вспомнить, на чем стояли эти стержни — на колесиках или на плитах? Почему-то обязательно нужно было это вспомнить.

Нет, так и не вспомнил.

Позвякиванье металлических стержней мало-помалу перешло в тоненький детский плач. Или это, вздрагивая, звучала струна на одной высокой ноте?

Он вышел в сад, неся в себе эту монотонно звучащую, тоскливую ноту.

Накрапывал тихий дождик.

Такой дождик успокаивал. Шел бы он летом, сказали бы: грибной. Погода как раз была ничего. Все было бы ничего, если бы не эта тоскливая, монотонно звучащая нота…

Сад будто нахохлился под дождем. Обвисли ветки кустов и деревьев, поникли цветы на клумбах. Вдали, между деревьями, все было затянуто шевелящейся, негромко шуршащей пеленой.

По обыкновению. Колесников некоторое время постоял на ступеньках, ожидая появления ветра. Ветер медлил. Нельзя было этим пренебрегать. Как раз в минуты затишья Колесников превращался из преследуемого в преследователя.

Центральная аллея, уставленная по обеим сторонам стеклянными шарами (до недавнего времени он считал их только старомодным украшением парков), идет от дома под углом. Дальше — горбатый мостик через ручей. Главную аллею пересекают боковые. На одной из развилок водоем с лилиями. Если повернуть от водоема под прямым углом (все только под прямым!), то упрешься в стену, а у подножия ее увидишь клумбу с вытоптанной резедой.

Колесников как бы взглянул на сад сверху. До чего же прямолинейна его планировка! Непогрешимо прямолинейна. Никаких кругов или овалов, никаких плавных, изогнутых линий.

До Колесникова это дошло не сразу — лишь после второй или третьей «прогульки». Тогда он подумал: солдафонский стиль!

Глупости! При чем тут стиль?

Всегда во время своих так называемых «прогулок» Колесников поворачивал под углом в девяносто градусов. Почему? А вот почему. Маршрут его движения был предопределен! И это был строго прямолинейный маршрут. Кто-то хотел, чтобы он двигался именно так, а не иначе, не сворачивая ни на шаг в сторону, ни в коем случае не отходя от аллей и дорожек.

Газонов не топтать? О нет! Дело, конечно, не в газонах.



Спеша управиться до появления ветра. Колесников кинулся бегом по главной аллее. Почти сразу он спохватился и с упрямым озлоблением круто свернул с дорожки на траву. Сделал это так быстро, что сразу же упал, споткнувшись о какой-то предмет, спрятанный в траве.

Что за предмет?

Он раздвинул траву руками. Черная пластмасса… Вентилятор! К нему от дома тянется провод. Лопасти у вентилятора очень большие. Сейчас лопасти неподвижны.

Само собой! Ветра же нет. Правильнее сказать не так. Лопасти неподвижны не потому, что ветра нет, а ветра нет потому, что лопасти вентилятора неподвижны!

Колесников не очень удивился своей находке. Он ожидал увидеть здесь вентилятор.

Через несколько шагов в траве обнаружен второй, точно такой же, дальше третий, четвертый…

Так вот откуда несется змеиный свист! Вентиляторы гонят вдоль аллей шквал, пахнущий резедой!

Торопясь успеть до начала припадка. Колесников пересек сад. Старательно замаскированные вентиляторы из черной пластмассы были повсюду: в траве, в кустах, в клумбах. Длинной вереницей они протянулись вдоль аллей! Только вдоль аллей!

Можно было ожидать, что вереница вентиляторов упрется в кирпичную стену в том закоулке сада, где вчера (или позавчера?) Колесников вытоптал резеду. Но вентиляторы уводили за собой дальше, куда-то вдоль стены.

Дождь продолжал шелестеть в саду.

Не обращая внимания на то, что одежда его промокла насквозь. Колесников побежал вдоль стены.

Вентиляторы вывели его к крутому обрыву. В этом закоулке сада он еще не бывал. Дорожка кончилась. Трава была вытоптана здесь, кустарник поломан. Впечатление такое, будто с горы скатилась лавина. Но подробностей рассмотреть нельзя — мешает дождь. Зыбкая завеса колышется между деревьями.

Стоя над обрывом. Колесников перевел дух. Со вчерашнего вечера воображение настойчиво рисовало перед ним нечто подобное: глубокую яму, траву, вытоптанную множеством ног, поломанный кустарник. Действительность внесла свою поправку, но незначительную. Он увидел не яму, а обрыв — всего только и разницы.

Поблизости должен быть вентилятор, последний в веренице вентиляторов. Где же он? А! Тут как тут! Присел у ног Колесникова в высокой траве, сложив свои лопасти-крылья. Похож на ворона, угрюмо сутулящегося под дождем.

Других вентиляторов на краю обрыва можно не искать. Они не нужны. Это последнее звено в цепи!

Да, а стеклянный шар?

Чуть в стороне, прячась в листве деревьев, тускло поблескивает металлическая суставчатая труба, увенчанная шаром. Вот без него никак нельзя было бы обойтись. У обрыва-то! Наиболее важный пункт обзора!

Чем-то с самого начала были неприятны эти стеклянные шары на шестах. Быть может, поэтому Колесников старался не обращать на них внимания, пытался забыть о них, хотя они попадались через каждые двадцать метров. На площадке, где водоем с лилиями, этих шаров было целых три!

Украшение старомодных парков? Э нет! Совсем не так безобидно.

Колесников вплотную приблизился к шару.

Какой же это шар? Это линза, закрепленная на вертикальной трубе! Иначе говоря, перископ, подобие перископа!



Отвернувшись от линзы, он напряженно вглядывался во что-то внизу среди кустов. Лохмотья одежды?

Придерживаясь за стволы деревьев, оскользаясь в мокрой траве. Колесников съехал на пятках к подножию обрыва.

Да, лохмотья! Обрывки серого женского халата. Клок рукава от полосатой куртки. Резиновая детская подвязка. Все, что осталось от людей, которых пригнали сюда вороны-вентиляторы!

Трупов у подножия обрыва нет. Их своевременно убрали. Нельзя не отдать должное здешнему обслуживающему персоналу — в саду поддерживается образцовый порядок.

Но можно ли вытравить память о совершенном преступлении? Память об убийствах пропитала весь сад, каждую травинку, каждый цветок, как кровь пропитывает землю.

Кем же были эти несчастные, доставленные сюда, по-видимому, из разных лагерей, подвергнутые пытке страхом, предшественники Колесникова по эксперименту?

На самом деле, конечно, подвергаемых эксперименту впускали в сад поодиночке. Но Колесникову представилось, как вдоль стены, подгоняемые змеиным свистом, бегут мужчины и женщины, крича, плача, таща за собой за руку маленьких детей.

Последний порыв ветра — и люди, цепляясь друг за друга, падают, прыгают, катятся вниз. Финальная фаза эксперимента! Наблюдатель, оторвавшись от объектива перископа, делает запись в журнале опытов…

Так, под мерно моросящим дождем, до конца раскрылась перед Колосниковым суть сада. Он вдруг увидел его отвратительное нутро. Застенок? Не просто застенок. Полигон для испытания ядовитого газа. Пыточная вольера!

Слабое позвякивание за спиной… Он оглянулся. Суставчатая труба, торчавшая на краю обрыва, медленно удлинялась. А! Поднимается линза перископа! Ищет Колесникова. Вероятно, подойдя к ней слишком близко, он исчез из поля обзора.

Со скрипом и лязгом механизм сада-полигона возобновил свою работу.

Не отрываясь, Колесников смотрел на стеклянный шар, подножие которого все удлинялось.

Соглядатай! Это и был тот соглядатай, который прятался среди кустов и деревьев и неотступно сопровождал Колесникова в его «прогульках». Их было много в саду, этих соглядатаев, они последовательно как бы передавали подопытного друг другу.

С помощью этих стеклянных глаз, нескольких десятков глаз, кто-то, сидя за своим письменным столом в доме, изучал поведение узников сада, ни на секунду не выпуская их из поля зрения.

И он был неутомимым работягой. С поспешностью сбрасывая непригодных с обрыва, жадно принимался за новеньких, методично, согласно заранее выработанному плану занятий, анализируя их поведение под шквальными ударами ветра, пахнущего резедой.

Колесников сделал для проверки шаг в сторону. Негромкий лязг, тонкое вкрадчивое позвякивание… Описав полуоборот, стеклянный глаз изменил свое положение.

Да, перископ!

Между тем ветер уже появился в саду.

Сорванные с веток листья кружились и приплясывали у ног, вентиляторы взволнованно стрекотали в траве, сыпались с деревьев потревоженные дождевые капли. Но Колесников не замечал ничего. Видел над собой только этот холодно поблескивающий, нагло выпученный стеклянный глаз.

Он подумал: «А, трусливый тонкоголосый фриц! Ты спрятался у себя в доме? Отсюда мне не дотянуться до твоего горла. Но я собью с тебя твои стекляшки!»

Этого, конечно, нельзя было делать. Надо бы выждать, притвориться. Но Колесников не умел притворяться.

И он сорвался!

Обеими руками схватил шест, налег на него плечом. Толчок! Еще толчок!..

Когда-то он был очень силен, участвовал в соревнованиях флотских гребцов. Но если бы в то время предложили ему вывернуть такой вот шест из земли, он отказался бы. А теперь, потеряв в плену былую спортивную форму, измученный, тощий, кожа да кости, не раздумывая бросился на этот шест, и тот затрепетал, как былинка, в его руках.

Все плыло, качалось вокруг. Ветер негодующе свистел и выл в саду. Ветки деревьев пригибались чуть ли не до земли. Мокрая от дождя трава ложилась рядами, будто намертво скошенная невидимой косой.

Ветер, ветер! Тяжелыми свингами он бил в лицо, отгоняя от шеста.

Но Колесников не ощущал ни боли, ни страха. Для страха не осталось места в душе. Она была заполнена до краев ненавистью к врагу, к этому невидимке с тонким голосом, который прячется где-то там, внутри дома, выставив наружу только круглые свои стеклянные глаза.

Шквал за шквалом проносились вдоль аллей. Земные поклоны отбивала сирень. Лепестки ее взвивались и носились между кустами и клумбами, как снежинки.

И в центре этой внезапно налетевшей вьюги стоял Колесников. Шест гнулся в его руках, линза со скрипом описывала круги и взблескивала над головой.

Он задыхался от запаха резеды, кашлял и задыхался. Стучало в висках, ломило плечи. Но страха не было.

Дуй, хоть лопни! На куски разорвись, лупоглазый гад!

Последним судорожным рывком он вытащил шест из земли, своротив набок каменную плиту-подставку. Дребезг разбиваемого стекла!..

Колесников не устоял на ногах. Захлебнувшись ветром, он повалился на землю вместе с линзой и шестом.

Но не выпустил их из рук! Продолжал с силой сжимать металлический ствол перископа, будто это и был заклятый его враг-невидимка, тонкоголосый штандартенфюрер, до горла которого он так хотел добраться…

3. Затаиться перед прыжком

Придя в себя. Колесников не открывал глаз, не шевелился, выжидал.

Где он? Не в саду, нет. И не в своей комнате — это понял сразу. Он лежал навзничь, и лежать было удобно. Спиной, казалось ему, ощущает пружинный матрац.

Сильно пахнет йодоформом, эфиром, еще чем-то лекарственным. Но уж лучше йодоформ, чем эта резеда!

Он не размыкал век и старался дышать совсем тихо — прислушивался.

В комнате, кроме него, были люди. Они разговаривали неторопливо, будничными, скучными голосами:

— Ну хотя бы те же иголки. С каким бы я, знаешь, удовольствием сделал ему маникюрчик, загнал под ногти парочку иголок!

— Маникюрчик, иголки! Попросту избить — и все! За порчу садового инвентаря. Отличная была, кстати, линза, почти новая.

Кто-то вздохнул:

— Нельзя! Профессор…

— О да! Профессор называет девятьсот тринадцатого своим лучшим точильным камнем.

Пауза.

— А какая нам польза от такого точильного камня? Слышали же по радио о фюрере.

— Тише! Не надо вслух о фюрере. Теперь у нас фюрером гросс-адмирал.

Снова пауза.

— По-моему, профессору надо бы поторапливаться. Русские совсем близко — в Санкт-Пельтене.

— Штурмбаннфюрер несколько раз докладывал профессору.

— А он не хочет ничего слушать. С головой зарылся в свои формулы, как все эти проклятые очкарики-интеллигенты!

— Ты не должен так о профессоре! Он штандартенфюрер СС и наш начальник.

— Наш начальник — Банг! Не учи меня, понял? Хоть ты не лезь ко мне в начальники!

— Тише! Вы разбудите нашего русского.

— Черт с ним! Пора бы ему уже проснуться. Нет, лучше растолкуйте мне, что будет с лютеолом, когда профессор закончит свои опыты.

— Как что? Гросс-адмирал припугнет лютеолом русских.

Колесников не выдержал и шумно перевел дыхание.

— А! Очнулся! — сказал кто-то.

— Живуч, — ответили ему и хрипло засмеялись.

Больше не имело смысла притворяться. Колесников открыл глаза.

У койки сидели несколько эсэсовцев, накинувших поверх мундиров белые больничные халаты. Они смотрели на него, вытянув шеи, подавшись туловищем вперед. Глаза у них так и горели.

Похоже, это лагерные овчарки. Ждут команды «фас», чтобы броситься на него.

Но команды «фас» не последовало. Кто-то вошел в комнату. Начальство! Стук отодвигаемых табуреток — эсэсовцы вскочили и вытянулись.

Профессор? Как будто бы молод для профессора. Значит, Банг?

— Он очнулся, герр доктор!

А, это доктор! Над Колесниковым склонилось широкое и плоское, на редкость невыразительное лицо. Он почувствовал, как холодные пальцы берут его руку, ищут пульс.

— Иглу для укола!

Для укола? Что ж, надо радоваться, что иглу вводят под кожу, а не под ногти. Но, быть может, дойдет черед и до ногтей?

Укол подействовал сразу.

…Среди ночи Колесников проснулся. Наверное, это была ночь. В доме тишина. Кто-то зевает — протяжно, со вкусом. Зевок прерван на половине.

— Дать тебе пить?

Судя по голосу, тот самый специалист по «маникюрчику».

Бережно поддерживая голову Колесникова, он помог ему сделать несколько глотков из поильника.

Однако, больно пошевелиться! Надо думать, изрядно расшибся и расцарапался, воюя в саду с этой линзой-перископом.



Колесников очень медленно возвращался к жизни. Он погружался в забытье, потом ненадолго приходил в себя и видел склонившиеся над собой хари эсэсовцев и слышал их грубые, хриплые голоса.

Перед его глазами мелькали руки, поросшие рыжими или черными волосами, разматывались и сматывались бинты, проплывал поильник с длинным и узким носиком. И где-то все время дробно-суетливо позванивала ложечка в стакане.

Звон этот становился более явственным, беспокойным. Он врывался в уши как сигнал тревоги…

Но и без того Колесников понимал, что опасность надвигается. Чем лучше он чувствовал себя, тем ближе, реальнее была эта опасность.

Пройдет еще несколько дней, и «сиделки» в черных мундирах выведут его за порог дома. Настежь распахнется вольер, где профессор проводит свои опыты над ним. И тут уж ему несдобровать! Проклятые опыты доконают.

Он был еще так слаб, что зачастую путал явь и бред, явь и сны.

Ему чудилось, что Нинушка, одетая в то же платье, в котором приезжала к нему в Севастополь, подходит на цыпочках и осторожно, не скрипнув пружинами матраца, садится на краешек его койки. И они разговаривают — напряженным шепотом, чтобы не услышали «мертвоголовые».

Странный это разговор, путаный, сбивчивый.

«Помнишь, я нагадал тебе в Крыму счастье?»

«Да».

«И ты была счастлива? Я от души нагадал тебе».

«До сих пор помнишь про Крым?»

«Еще бы!»

Он спохватывается:

«Но мне нельзя разговаривать с тобой. Это запрещено».

«Кто запретил?»

«Я сам».

«Почему?»

«Дал зарок».

«Ну ничего. Это же сон. Во сне можно».

Правильно, пожалуй. Это ведь только сон…

Он начинает рассказывать, как плохо было ему в тот ее приезд в Севастополь.

Она уносилась в медленном вальсе все дальше и дальше. И словно бы что-то обрывалось у него на сердце с каждым поворотом.

А затем, проводив ее на автобус до Алупки — к мужу, он брел, опустив голову, по тихим, темным, опустевшим улицам.

Сейчас на Приморском бульваре обступят его весельчаки лейтенанты, станут восхищаться Ниной и шумно завидовать ему. Он вытерпит это. Стиснет зубы и вытерпит.

Нестерпимо другое — ревность…

Вот почему мысли о том приезде ее в Севастополь были под запретом. Он не хотел оплакивать несбывшееся, ныть, жаловаться — даже наедине с собой. Это расслабляло. А он должен был сохранить душевные силы — шла война.

И теперь, подумать, жалуется ей на нее же! Чего не случается во сне!

«Ну, не сердись на меня, Витя!»

«Я не сержусь. Что поделаешь, так вышло».

«Значит, все эти годы ты запрещал себе думать обо мне? И как — получалось?»

Он молчит. Но во сне не отмолчишься. Во сне говорят только правду.

«Не очень получалось», — с запинкой отвечает он.

И прерывистый шепот над ухом:

«Я так рада, Витя…»

Шепот делается напряженнее, тревожнее:

«Имей в виду, пришел тот, с тонким голосом! С ним еще двое. Они у твоей койки. Не открывай глаз, не шевелись!»

И Колесников слышит над собой:

— Я вами недоволен, доктор!

Да, это он, тонкоголосый! Ему отвечает второй — с почтительными интонациями:

— Слишком велика была доза, господин профессор. Любой другой на его месте…

— Знаю. Поэтому мне нужен именно он!

Вмешивается третий голос, грубый, хриплый:

— Вкатите ему, доктор, подбадривающего!

— Риск, штурмбаннфюрер. Он очень слаб.

— Он же нужен ненадолго.

И опять первый, тонкий, голос:

— Вы правы, Банг! Но живой! Зачем мне мертвый?

Колесников потихоньку пятится в спасительные недра забытья.

Он один там. Плотно зажмурил глаза, чтобы не видеть сомкнувшейся вокруг темноты.

Снова, будто сильным толчком, его выбрасывают на поверхность. Прислушался. Те же враждебные немецкие голоса над ним. И он поспешно уходит от них вглубь…

А вдогонку несется шепот:

«Притворись больным, Витя! Не выдай себя ни словом, ни жестом! Будь осторожен!»



Ложечка в стакане продолжала тревожно звенеть.

«Притворись больным!» — сказала Нина. Что ж, это неплохой совет. Отлеживаясь в лазарете, он не дает возможности профессору пользоваться «лучшим его точильным камнем». Небось лупоглазый злится, суетится, сучит ногами, покрикивает на подчиненных! Чего доброго, принимает еще и капли от сердца…

И все же Колесников не был доволен собой. Зачем он разбил эту линзу-перископ? Черт попутал! Не выдержали нервы. Сорвался.

Батя бы, наверное, не сделал так. И главстаршина Андреев, хладнокровный и предусмотрительный, тоже не сделал бы. Они до конца проанализировали бы обстановку и лишь тогда приняли решение.

Ну чего он достиг, расколотив эту дурацкую линзу? На время избавился от «прогулок» по саду? Но ведь у профессора есть и другие «точильные камни». Испытания лютеола продолжаются. Все дело в том, успеет ли профессор закончить эти испытания до подхода наших войск. Кажется, назван был Санкт-Пельтен? Далеко ли оттуда до места, где находится вилла-тюрьма? Сказано: «Русские близко…» Но «близко» — понятие растяжимое.

Неужели же профессор успеет? И на последнем, заключительном этапе войны нашим войскам придется столкнуться с лютеолом?..

Вероятно, запасы лютеола в доме невелики — в подвале или где-то там еще. Ведь лютеол пока в стадии проверки, эксперимента. Но много ли надо его вообще? Быть может, достаточно растворить в воздухе щепотку яда, чтобы сделать ветер опасным?

Колесникову представилось, как из раскрытых ворот сада вырывается ветер, пахнущий резедой. На крыльях своих он несет панику и безумие!

Это смерч, самый губительный из всех смерчей! Все, что способно думать, чувствовать, переживать, исчезнет. Здания, понятно, уцелеют. Горы останутся. И Дунай лишь подернется рябью. Потом деревья, цветы, травы, склонившиеся под ударами ветра, выпрямятся. Зато полягут и уже не встанут люди.

Предостеречь, предотвратить! Хотя бы за полчаса оповестить о готовящейся газовой атаке.

На войне важен фактор внезапности. А лютеол, как известно, набрасывается внезапно.

Что же делать? Бежать? Не удастся. Дом слишком хорошо охраняется.

И как добраться до своих? Нужно пройти незаметно сколько-то там десятков километров по густонаселенной стране, битком набитой гитлеровскими войсками. Вдобавок те отступают под натиском наших войск — стало быть, плотность обороны с каждым днем возрастает.

Несбыточный план!

Нет! Отсюда Колесникову не убежать. Но можно и нужно спасти других!

Под каким номером его числят здесь? Девятьсот тринадцатый, сказал эсэсовец? Этот номер будет последним. Девятьсот четырнадцатого не будет.

Опыты над лютеолом не закончены? Их может закончить только профессор, изобретатель лютеола? Ну, так он не закончит их. На пути отравленного ветра встанет подопытный девятьсот тринадцатый и не выпустит ветер из сада!

Колесников ощутил удивительное, блаженное спокойствие. Сомнениям и колебаниям конец! Решение принято! Он вздохнул с облегчением.

«Мертвоголовый», дремавший у койки, с готовностью скрипнул табуреткой.

— Воды? Лекарство подать?

Колесников не ответил.

Обмануть врагов своей неподвижностью, притворной расслабленностью! Потом улучить время и однажды ночью, когда страж заснет, убить его и выскользнуть в коридор. Кабинет профессора где-то поблизости. Бесшумно добраться до него и…

А пока притворяться больным, лежать пластом, не отвечать на вопросы, лгать упорным молчанием!

Он так и сделал — затаился перед прыжком…



На следующий день врач, осмотрев Колесникова, с неудовольствием покачал головой. Он же предупреждал штандартенфюрера: не увлекайтесь, не перегружайте подопытного — выносливость человеческого организма имеет свои пределы!

Между тем Колесников набирался сил, таясь от врагов. Как бы невидимая пружина сворачивалась все туже внутри. Но никто до поры до времени не должен был знать об этой пружине.

Не спешить! Отпустить пружину только в нужный момент. По возможности все предусмотреть, учесть, рассчитать!

Он постарался мысленно уточнить топографию дома.

Дом — двухэтажный, с подвалом. В подвале движок, который работает почти беспрерывно — пол сотрясает мелкая дрожь. (Вот почему тревожно позванивала ложечка в стакане, который стоял на тумбочке у койки.)

Под полом, в подземелье, варится, наверное, это адское варево — лютеол, который по мере надобности выпускают в сад.

Комната, превращенная в лазарет, находится на первом этаже. По соседству размещается спальня эсэсовцев, откуда по утрам и по вечерам доносятся зычные голоса. За другой стеной кухня, где стучат ножами и тарахтят кастрюлями. Третья стена (с двумя занавешенными окнами) выходит, надо думать, во двор. А за четвертой стеной — коридор.

По утрам из-за этой стены слышны топот сапог и торопливая дробь «стукалок». Заключенных проводят по одному в сад. Часа в три дня, иногда несколько позже, процессия движется по коридору в обратном направлении. «Стукалок» уже не слышно. «Мертвоголовые» протаскивают заключенных волоком.

Но где же кабинет профессора?..

Топографию дома Колесников выверял на слух. (В лазарете у него чрезвычайно обострился слух.)

Он лежал на спине, укрытый до подбородка одеялом, почти не открывая глаз. Только мозг бодрствовал, напряженно перерабатывая информацию, которую доставляли ему уши.

Постепенно Колесников научился распознавать обитателей дома по кашлю, смеху, манере сморкаться, открывать и закрывать двери, но прежде всего, конечно, по находке.

Больше всего интересовала его походка человека, который, почти не спускаясь вниз, жил на втором этаже, как раз над комнатой, приспособленной под лазарет. Шаги были очень легкие, едва слышные, задорно семенящие, иногда подпрыгивающие.

Наверх вела винтовая лестница, расположенная поблизости от лазарета. Хорошо было слышно, как по утрам ходят ходуном железные ступеньки и дробно позванивают стаканы и тарелки на подносе. Это относили наверх завтрак. После небольшого интервала по коридору прогоняли очередную жертву сада.

До трех часов дня все было тихо над головой. Колесников рисовал в своем воображении, как человек сутулится у окуляров перископа, поглощенный работой.

К концу дня винтовая лестница снова начинала ходить ходуном и дребезжала, позванивала посуда на подносе. Человек подкреплялся.

Пообедав, он отдыхал.

Тишина длилась часа полтора-два. Вечером потолок снова оживал. Вероятно, сосед Колесникова принадлежал к тому типу людей, которым лучше всего думается на ходу. Он принимался быстро ходить, почти бегать взад и вперед по своей комнате.

Паузы в его суматошной беготне были короткими. Наверное, он присаживался к столу только для того, чтобы записать мелькнувшую мысль или внести исправление в формулу. Потом, вскочив, возобновлял странную пробежку.

Иногда он проявлял раздражительность. Пол рассохся, одна из половиц скрипела. Наступив на нее, человек несколько секунд стоял неподвижно, затем, нервно притопнув, ускорял бег.

Надо думать, это и был профессор, штандартенфюрер СС, изобретатель лютеола.

Каков он на вид? Какое у него лицо?

А ведь недавно был случай увидеть профессора в лицо. Однако Колесников не рискнул это сделать.

В тот день он услышал лязг винтовой лестницы, потом шаги по коридору, быстро приближающиеся. Это шаги не Вилли, не Густава, не Альберта. Шаги — те!

Распахнулась дверь. Врач, который давал в это время Колесникову лекарство, поспешно встал с табурета. Однако профессор не вошел в комнату. Стоя на пороге, он пристально смотрел на Колесникова. Тот догадался об этом по сверлящей боли во лбу.

И все же не открыл глаз. Почему? Боялся «проговориться» глазами. Стоило, казалось ему, скреститься их взглядам, как профессор сразу понял бы, что Колесников не болен, а лишь притворяется.

Всю свою волю сосредоточил он на том, чтобы не выдать себя ни вздохом, ни жестом. «Я — камень! — мысленно повторял он. — Только камень, точильный камень!..»

От дверей доносился невнятный разговор. Врач, вероятно, докладывал о состоянии больного, а профессор прерывал его нетерпеливыми репликами.

Скрип двери. Легкие шаги просеменили по коридору. Лестница обиженно лязгнула несколько раз.



Ага! Изобретателю лютеола не терпится без «лучшего его точильного камня».

В любой момент Колесникова могут признать годным к продолжению эксперимента. Тогда пропало все. После пребывания в саду он бывает вконец вымотан, измучен, полумертв. Все силы души и тела уходят на борьбу с безумием, которое вьется и неистово пляшет среди роз и тюльпанов.

Значит, не медлить!

Не подвели бы только мускулы! Они растренированы. Правда, Колесников начал уже втайне заниматься гимнастикой. Лежа навзничь с закрытыми глазами, он сжимает под одеялом пальцы, напрягая и расслабляя мускулы рук и ног.

Уже не раз в строгой последовательности он проигрывал в уме свои будущие действия. Это как бы репетиция воли и мускулов.

Все должно произойти на исходе ночи. Разведчики всегда переходят передний край на исходе ночи, когда бдительность часовых ослабевает.

На кухне заканчивают работу в десять вечера. Эсэсовцы, живущие в соседней комнате, засыпают после двенадцати. Для перестраховки накинем час, другой. В четыре часа сменяется «сиделка» у койки. А между двенадцатью и четырьмя сильнее всего хочется спать. Время перед рассветом — самая трудная вахта. Недаром на флоте ее называют «собака».

Страж у койки заснет, как всегда. Но торопливые подскакивающие шаги над головой не затихнут — профессор работает до рассвета.

Итак, что-нибудь в три, в четыре…

По ночам, улучив момент, когда очередной страж начинал дремать, Колесников позволял себе открыть глаза, даже приподнять голову над подушкой. Так, в несколько приемов, он сумел осмотреть комнату.

Лампа, стоящая на подоконнике, отбрасывает тени и полосы света. Желтые шторы свисают до пола. Дверь обита клеенкой и войлоком.

До двери от койки шагов пять. Кроме табуретки, на которой сидит «мертвоголовый», в комнате других табуреток нет. Тумбочка с лекарствами и стаканом стоит у самой койки.

После двенадцати дремота начнет неудержимо овладевать «мертвоголовым». Все чаще будет он вставать и прохаживаться по комнате, чтобы прогнать сон, с бульканьем вливать в себя воду из графина, бормотать под нос ругательства в адрес этой колоды — русского, потягиваться и зевать. Но как зевать! Разламывая с треском скулы, охая, пристанывая!

Наконец, ругнувшись в последний раз, «мертвоголовый» перестанет сопротивляться. Пристроится на табурете у кровати, скрестит руки. Вскоре его голова бессильно свесится на грудь. Тогда к гулу движка в подвале, к поскрипыванию половиц наверху, к шороху и скрипу веток за окном прибавится еще и храп.

Колесников тихим, но внятным голосом произнесет: «Пить!»

Вилли или Густав сразу вскинется с табуретки. (Слух у тюремщиков хорошо тренированный, почти кошачий.)

Зевая и почесываясь, он возьмет с тумбочки поильник, нагнется над русским.

И тогда, выпростав правую руку из-под одеяла, Колесников с силой ударит Вилли или Густава ребром ладони по шее, по сонной артерии. Вилли или Густав мешком свалится возле койки.

Так! Теперь побыстрее переодеться! Черный мундир — на плечи, галифе и сапоги — на ноги! Парабеллум в кобуре? Порядок!

Никто не встретится, не должен встретиться в коридоре. Побыстрей пробежать к лестнице! (Только бы не лязгнули проклятые железные ступени!) Придерживаясь за перила, вверх, вверх!

И вот она — заветная дверь. Минуту он выждет, прислушиваясь к звукам за дверью, потом рывком распахнет ее.

Почему-то, представлялось ему, профессор будет сидеть спиной к двери. Услышит скрип, обернется, замрет в этом положении.

Вот минута, которая вознаградит Колесникова за все!

Тоненько взвизгнув, изобретатель лютеола вскочит со стула, отпрянет, запутается в полах своего белого халата, упадет, опять стремительно вскочит и очутится по ту сторону письменного стола. Только стол будет отделять его от Колесникова.

Некоторое время они как бы передразнивают друг друга.

Стоит Колесникову шагнуть вправо, как профессор немедленно же кидается влево. Колесников наклонился влево, и сразу профессор наклоняется, но уже вправо.

Вправо — влево! Влево — вправо!

Весь подобравшись, пригнувшись к столу. Колесников выжидает. Не отводя от него взгляд, выжидает и профессор. Потом он делает быстрое движение, почти скачок в сторону. Но это обманное движение. Он уже выдохся — видно по нему. Лицо бледнеет все больше и больше, бледность ударяет даже в восковую желтизну. На лестнице — тяжелые шаги! Пора кончать! Стряхнув наваждение, Колесников поднимет парабеллум и всадит подряд шесть пуль в изобретателя лютеола! Последнюю пулю, седьмую, прибережет для себя.

Да, несомненно, так все и произойдет…

4. «Посвящаю моему фюреру…»

Если бы Колесников сумел, не потревожив сон тюремщика, подняться с койки, затем, не лязгнув железными ступенями, взойти на цыпочках по трапу наверх и невидимкой проникнуть в святая святых этого дома, то он действительно увидел бы там человека, сгорбившегося над письменным столом.

Некоторое время в кабинете царила бы тишина. Наконец с возгласом досады человек отодвинул бы листки бумаги, испещренные химическими выкладками, минуту-другую сидел бы неподвижно, отдыхая, потом, открыв ключом средний ящик стола, вынул бы оттуда тетрадь в кожаном переплете. Это нечто вроде дневника, точнее, беспорядочные воспоминания и мысли, которые профессор, ощущая в полной мере свою ответственность перед будущими биографами, записывает ежевечерне.

И если бы Колесников, притаив дыхание, перегнулся бесшумно через его плечо и прочел хоть несколько записей в тетради, то, надо думать, понял бы, что добыть и доставить в штаб эту тетрадь, пожалуй, даже важнее, чем убить самого профессора.

Вот что было в ней:

«Мышьяковистый ангидрид. В числе симптомов отравления — чувство страха. Дифенилхлорарсин. Человек, как выяснилось, значительно чувствительнее собак и мышей. При продолжительном вдыхании отмечено бурное проявление страха. Цианистый водород. В конвульсивной стадии чувство страха заметно усиливается. Окись углерода. При прочих явлениях наблюдается поражение центральной нервной системы — состояние депрессии, бредовые идеи, галлюцинации.

Таковы предтечи моего лютеола».

И далее:

«Страх, по Х.Флетчеру, наполняет организм двуокисью углерода, в результате чего возникает спазм, горло человека перехватывает удушье. Неверно! Вследствие отрицательных эмоций в крови появляется избыток адреналина и норадреналина. Но Флетчер прав в том отношении, что чувство страха имеет свою химическую природу.

Вывод: нужно всего лишь переставить местами причину и следствие! Ввести в организм соответствующие химические вещества, тем самым вызывая нужную эмоцию у подопытного, в данном случае чувство страха.

Формула страха, понятно, складывалась задолго до меня. Но только я, единственный из всех химиков мира, придал ей законченность, научную отточенность и четкую военную направленность…»

И дальше:

«Фюрер в одном из своих выступлений сказал: „Миром нужно управлять с помощью страха!“ Я развил эту мысль фюрера. Перевел ее на язык химических формул.

Не фабрикация кретинов, отнюдь нет! Пусть этой проблемой, впрочем, тоже чрезвычайно важной для утверждения в мире нового порядка, занимаются другие наши ученые. Заставлять людей ползать на четвереньках, пускать слюни или жевать траву? Мне это претит, я слишком брезглив.

Этим занимались еще персонажи сказок, обращая с помощью волшебства людей в животных. При чем здесь химия? Для того чтобы нормального человека превратить в слабоумного, нас, химиков, незачем утруждать. Обратитесь к хирургу! Несколько взмахов ножа, хирургическая операция, связанная с деятельностью той или иной железы внутренней секреции, — и желательный результат достигнут.

Идиотизм, мрак, душевная слепота и глухота? О! Для моих подопытных это был бы, несомненно, наилучший исход.

Я в полной мере сохраняю способность подопытных рассуждать и чувствовать. Разве, сделавшись слюнявыми кретинами, они смогли бы так бурно реагировать на мой лютеол? Паника, ужас, безумие заполняют их мозг без остатка. Я заставляю своих подопытных панически бояться.

Управляемая и направляемая химия эмоций — вот что это такое!..

…Я искал растение, подобное маку или конопле, с той существенной разницей, что опиум из мака и гашиш из конопли навевают сладкие грезы, а искомое растение, соответственно обработанное, должно было вызывать кошмары.

По зрелом размышлении отвергнуты настои из мухоморов, которыми пользуются сибирские шаманы при камлании. За недостаточной эффективностью пришлось также отказаться от африканских травяных отваров, с помощью которых колдуны доводят себя до экстатического состояния.

Будучи в научной командировке в Мексике, я видел там грибы, считавшиеся священными в древней империи ацтеков. Сопровождавшие меня лица высказывали предположение, что жрецы пили настой из этих грибов, прежде чем приступить к кровавым жертвоприношениям.

Я еще не знал, что зря ищу разгадку вне Германии. Разгадка все время была тут, дома, буквально под руками.

…Для будущих историков этой войны небезынтересно, я думаю, узнать, что отец мой был одним из очень известных немецких садоводов-практиков (специализировался главным образом на декоративных растениях). И, как большинство отцов, он, естественно, хотел, чтобы я унаследовал его профессию.

Но я воспротивился отцовским намерениям. Проработать всю свою жизнь садоводом, пусть даже более известным, чем мой отец? Нет, в этих рамках было бы тесно моему честолюбию-и, скажу откровенно, таланту, который я начал очень рано ощущать в себе.

Однако в цветах я неплохо разбираюсь с детства. И мне давно уже стало ясно, что цветы во многом напоминают людей. Они, несомненно, обладают ярко выраженными характерами, могут быть добрыми или злыми — совершенно как люди. (Недаром Бодлер выпустил сборник стихотворений под названием «Цветы зла».)

Есть цветы, которые сразу же, с первого взгляда, вызывали у меня антипатию. Таков водосбор со своими торчащими на макушке длинными шипами.

Книфория для меня не что иное, как толпа оранжевых гномов, выглядывающих из-под стеблей травы и ехидно ухмыляющихся во весь рот.

Цинерария определенно похожа на выпученный сумасшедший глаз. Каемка у этого цветка красная, как вывороченное веко, внутри белок, а посредине белка чернеет круглый зрачок.

Но ведь все это цветы безопасные. А вот опасные цветы, те, наоборот, выглядят вполне пристойно, безобидно и привлекательно (еще одно сходство с людьми!).

Правда, листья крапчатого болиголова, растущего на болоте, пахнут мышами, что может оттолкнуть человека, собирающего букет. Но, кажется, это единственное исключение из правила.

Возьмите ягоды белены, болотной соседки болиголова. Они очень красивы и поэтому так привлекают детей.

Еще пример: красные волчьи ягоды. Их запросто можно спутать с маленькими ягодами шиповника. Не менее красны и ягоды паслена. А розовые цветы волчика на редкость приятно пахнут.

Так возникшая еще в ранние отроческие годы догадка исподволь, не очень быстро подталкивала меня к резеде.

Резеда, дикая или садовая, — широко распространенное по всей Европе растение, носит по-латыни тройное наименование: «Reseda luteola odorata». Последнее слово означает «душистая». И в этом вероломно-опасная характеристика резеды.

Впрочем, я понял это не сразу. Прошло много лет, прежде чем смутная догадка наконец выкристаллизовалась в открытие.

Запах резеды, на мой взгляд, сложно эмоциональный. Вначале он вызывал у меня представление о старом барском доме, почему-то не каменном, а деревянном, очень обжитом, патриархально-уютном. (Представление это потом изменилось.)

Между прочим, вот одна из особенностей резеды: от цветов ее нужно немного отойти, чтобы услышать их запах. Вблизи резеда почти не пахнет. (Отец объяснял это тем, что в состав резеды якобы входят летучие эфирные масла.)

И вторая ее особенность. Одна веточка резеды пахнет очень приятно. Ее можно безнаказанно носить в руке или вдеть в петлицу пиджака. Но в большом количестве резеда неприятна, более того — чувствительно действует на мозг и нервы.

По соседству с жилищем моего отца были плантации резеды, которая высеивалась для последующей продажи в цветочные магазины Тюрингии. Приезжая на летние каникулы домой и прогуливаясь с книжкой вдоль плантаций, я, к удивлению своему, неизменно терял бодрое и жизнерадостное расположение духа. Мне становилось как-то не по себе. Мир вокруг делался чересчур ярким. Острота всех восприятий резко усиливалась. И это утомляло меня, раздражало, это становилось нестерпимо тягостным.

Такова, однако, инертность человеческого мышления, что в юношеские свои годы я никак не связывал этого именно с резедой. Попросту говоря, приписывал переутомлению в результате усиленных зимних занятий и безропотно глотал сырые яйца, которыми пичкала меня моя заботливая матушка.

С толку сбила, если можно так выразиться, наивно-деревенская наружность резеды. Что опасного, казалось, могло таиться в ее желтоватых маленьких цветочках, в ее ярко-зеленых красивых листьях, в ее длинных и ломких канделябровидных стеблях, частично лежащих на земле?..

Да, цветок-оборотень!

Вероятно, прошло не менее двух десятков лет со времени этой капитальной ошибки во взгляде на резеду (что лишь частично извиняется тогдашней моей молодостью).

В 1938 году мне попалась в руки старинная книга о колдовстве «Полеты ведьм», изданная в 1603 году в Нюрнберге.

В ней, между прочим, обстоятельно описывалось снадобье, с помощью которого одержимые истерией женщины (а их, как известно, было чрезвычайно много в средние века) вызывали у себя галлюцинации, а именно: совершали в своем воображении полеты на Брокен для участия в кощунственных сатанинских оргиях.

С величайшим изумлением я узнал, что в состав ведьминого снадобья входил настой из резеды!

Она называлась в средние века церва, или вау, или желтянка. В связи с тем что в резеде содержится красящее вещество, ее широко разводили как промышленную культуру, чтобы окрашивать шерсть.

Так вот в чем разгадка того тягостного состояния, которое охватывало меня во время прогулок летом вблизи соседних с нашим жилищем плантаций резеды! Резеда (церва, вау, желтянка) была галлюциногенным растением!

Немедленно же и со всей энергией (в предвидении большой войны, которая могла вспыхнуть со дня на день) я приступил к опытам с резедой в лаборатории.

Обнадеживающие результаты не заставили себя ждать.

Проведя в строжайшей тайне несколько серий опытов на мышах, кроликах и морских свинках, я обратился непосредственно к рейхсфюреру СС (в то время я уже имел звание штурмбаннфюрера СС). Мною было доложено, что вновь найденное мощное отравляющее вещество я посвящаю моему фюреру, а также испрашиваю разрешения перейти к заключительной фазе эксперимента — над людьми.

Вначале у меня, откровенно сказку, были колебания, вызванные отчасти недостатками моего воспитания в молодости (ведь я вступил в национал-социалистскую партию уже в зрелом возрасте). Но в 1943 году мне была предоставлена возможность ознакомиться с секретной речью рейхсфюрера, произнесенной им на одном из совещаний гаулейтеров».

В тетрадь вклеена в этом месте страничка машинописного текста:

«Лишь один принцип, — сказал рейхсфюрер СС, — должен безусловно существовать для члена СС: честными, порядочными, верными мы обязаны быть по отношению только к представителям нашей расы.

Меня ни в малейшей степени не интересует судьба русского или чеха. Мы возьмем у других наций ту кровь нашего типа, которую они смогут нам дать. Если в этом явится необходимость, мы будем отбирать у них детей и воспитывать в нашей среде. Живут ли другие народы в довольстве или они подыхают с голоду, интересует меня лишь постольку, поскольку они нужны нам как рабы для нашей культуры; в ином смысле это меня не интересует.

Если десять тысяч русских баб упадут от изнеможения во время рытья противотанковых рвов, то это будет интересовать меня лишь в той мере, в какой будет готов этот противотанковый ров для Германии».

И далее опять от руки:

«После ознакомления с этой проникновенной речью я полностью отказался от своих заблуждений и предрассудков.

С удесятеренной энергией принялся гонять в одиночку доставленных мне из соседнего концлагеря подопытных людей-животных, по выражению рейхсфюрера.

Зимой работа проводится в оранжерее, специально построенной для моих нужд в Амштеттене. С наступлением тепла я переношу эксперименты в загородный дом, при котором есть большой запущенный сад. Для меня важно замаскировать момент включения динамического потока газа, распыленного в воздухе. Запахи разнообразных цветов и трав должны отвлекать внимание подопытного от запаха резеды, пока еще полностью не уничтоженного.

После эксперимента сад (или оранжерея) тщательно проветриваются с помощью вентиляторов.

Я очень доволен работой одного инженера (ходатайствовал о награждении его орденом), которому удалось создать уникальную систему оптического наблюдения за поведением подопытных. Особенно большие трудности возникли перед ним, когда он протягивал по саду горизонтальный светопровод. И все же он справился с этим.

…Через смотровые линзы я наблюдаю реакцию подопытных, последовательно, методично повышая в их крови количество адреналина и норадреналина.

Да, химия эмоций — так надо понимать это в широком плане! Однако применяемая не для излечения невропатов или душевнобольных. Наоборот! Для управления массовым безумием, для распространения неотвратимого панического страха!

Ни тупоумно-старомодный Крупп, потому что эпоха «Больших Берт» миновала, ни высокомерный господин Вернер фон Браун, не удостоивший меня кивка на приеме у рейхсфюрера, наш неповторимый специалист по недолетам, ни даже мои коллеги-химики, которые до сих пор возятся с этой фабрикацией никчемных идиотов, — никто из них, повторяю я, не сможет помочь фюреру выиграть войну. Только я, один я со своим лютеолом!..

…С моими «поставщиками» у меня сложились вполне добрососедские отношения. Например, обязательнейший и любезнейший господин Хемилевски из Гузена-1 (филиал системы лагерей Маутхаузена) не реже двух раз в неделю приезжает ко мне, чтобы сыграть партию в шахматы.

Ко дню моего рождения он преподнес мне абажур из дубленой татуированной кожи. Это его конек, я знаю. Он пишет диссертацию о татуировке. Заключенные, находящиеся на излечении в его лагерном госпитале, умирают чрезвычайно быстро, причем именно те; на кожу которых нанесена татуировка. Известно, что их отбирают для него специально.

Мне приятно, что, как знаток, он высоко оценил высушенную человеческую голову, стоящую на моем письменном столе. «А, это из Освенцима! — сказал господин Хемилевски и вздохнул. — У нас в Маутхаузене еще не достигли подобного искусства. Конечно, в основе метод препарирования туземцев Океании, но, как вы понимаете, обогащенный применением современных химикалий».

…Я вполне доволен господином Хемилевски. Однако, к сожалению, не могу того же сказать о присылаемом им человеческом материале.

Редко кто-либо из подопытных выдерживает три, даже два сеанса. Я не успеваю проследить последовательное нарастание страха. Почти сразу же срыв, бегство к обрыву и смерть. Они погибают слишком быстро и при минимальной экспозиции. Это меня никак не устраивает!

Небезынтересны сопутствующие явления. В мозгу, очевидно, возникают галлюциногенные звуки или шумы. Подопытные пытаются заглушить их криками, хлопаньем в ладоши или беспорядочным пением. Кое-что удалось записать на магнитофонную ленту.

Сравнение.

Когда Шуман сходил с ума, ему слышалась нота ля. Он подбегал к раскрытому роялю и с остервенением колотил по клавишам: ля, ля, ля! Тогда ему делалось легче.

…Из Берлина торопят…

…К моему огорчению, лютеолу до сих пор сопутствует запах! И он отнюдь не галлюциногенный. Только сейчас я понял, какая это помеха. Ведь лютеол должен поражать внезапно! Как карающая десница господня! Не оповещая о себе ничем, в том числе и запахом, он должен мгновенно сломить волю к сопротивлению, страхом выжечь душу. И вслед за тем исчезнуть, не оставив даже воспоминаний! Никаких улик! Абсолютно никаких!

А он пахнет резедой…

При вскрытии я неизменно обнаруживаю: мозг подопытного пахнет резедой! Надавливая на грудную клетку трупа, слышу тот же запах изо рта…»

В столбик:

«Иприт пахнет горчицей.

Фосген — прелым сеном.

Синильная кислота — горьким миндалем.

Лютеол — резедой!»

И вдруг неожиданная запись:

«Иногда мне кажется, что мой собственный мозг тоже пахнет резедой. Не странно ли это?..

…Запах! Запах! Никак не могу отделаться от запаха. Все мои настойчивые попытки от него избавиться…

А я должен от него избавиться! Меня настоятельно торопят из Берлина!

Дело, бесспорно, не в лютеоле, а в недоброкачественности поставляемого мне материала. Я не успеваю проверить на нем свои догадки, касающиеся возможности уничтожения этого предательского запаха».



«И все же, несмотря на отдельные помехи и нервозную обстановку, связанную с тем, что из Берлина беспрестанно торопят, я продвигаюсь вперед — не так быстро, как хотелось бы, зато неуклонно.

На днях, перелистывая, в который уже раз, драгоценную книгу «Полеты ведьм», я наткнулся на абзац, почему-то пропущенный ранее мною. В нем упоминается разновидность грибковой болезни, которая была весьма распространена в средние века и поражала одно из наиболее известных в наших широтах злаковых растений. Так вот, в варево средневековых ведьм обязательно добавлялись эти грибки, размельченные в виде порошка.

Добавлялись! А я не учел этого сугубо существенного ингредиента.

Занявшись изучением доставленных немедленно по моему заказу болезнетворных грибков, я убедился с восторгом, что активное вещество, выделенное из них, соответствует веществу, содержавшемуся в священных мексиканских грибах.

Таким образом, жрецы древних ацтеков в этом отношении как бы перекликались через океан с нашими немецкими ведьмами.

Теперь я неизменно добавляю новый ингредиент в свой лютеол. Это, несомненно, намного усилит его действие.

…Иногда меня огорчает, что об экспериментах с лютеолом знает лишь самое ограниченное число лиц (не более пятнадцати, считая обслуживающий персонал, а также господина Хемилевски). Мои коллеги, работающие в смежных областях, то есть в других экспериментальных лабораториях, гораздо счастливее меня в этом отношении.

Понятно, об их работах ничего не публикуется в прессе. Зато между всеми лабораториями происходит регулярный обмен опытом. Лишь я не участвую в нем, хотя наравне с другими экспериментаторами получаю время от времени соответствующую документацию — для сведения.

Подобная сверхзасекреченность моей работы подтверждает, понятно, ее огромное государственное значение. Другой ученый на моем месте, более тщеславный, чем я, гордился бы этим. Но я думаю, что и великие люди нуждаются изредка в признании своих титанических усилий, пусть немногими, пусть десятком-другим видных специалистов.

Этого, увы, нет.

А ведь работы мои во сто крат значительнее работ всех этих Шулеров, Дингов, Венеров.

Для сопоставления (опять же в помощь будущему своему биографу) я решил сохранить два или три документа, посвященных обмену опытом между лабораториями.

Насколько же мои эксперименты грандиознее по замыслу и изящнее в выполнении экспериментов уважаемых коллег! Это просто наглядно!»

В тетрадь вклеены две странички машинописного текста.



Документ первый:

«…Опытами руководил д-р Шулер в присутствии лагерлейтера СС Шоберта и гауптфюрера СС д-ра Венера.

Различные яды вводились русским военнопленным обманным способом — например, с лапшой. Названные выше официальные лица стояли за занавеской, наблюдая действие ядовитых веществ на заключенных.

Такие опыты были проведены в двух различных вариантах. В первом случае, когда опыт был проведен в крематории, четверо русских военнопленных умерли сразу, во втором случае, когда опыт был проведен в блоке 46, русские остались после опыта живы, однако были все же доставлены в крематорий и там повешены. Основанием для немедленной казни этих военнопленных была необходимость сразу произвести вскрытие трупов».



Документ второй:

«Что касается экспериментов с фосфором, то в Бухенвальде они проводятся главным образом на русских пленных. Эти опыты организованы в связи с тем, что сбрасываемые на Германию англичанами и американцами зажигательные бомбы наносят гражданскому населению и солдатам ожоги и раны, которые плохо заживают. По этой причине предприняты опыты на русских пленных. Им искусственно наносят ожоги фосфором, а затем их лечат различными лекарственными препаратами, которые поставляются германской промышленностью.

Примечание. Пока эти эксперименты неизменно оканчивались смертью испытуемого».



Документ третий:

«11 сентября 1944 года в присутствии штурмбаннфюрера СС д-ра Динга, г-на д-ра Видмана и нижеподписавшегося были проведены опыты с аконит-нитратовыми пулями. Были применены пули калибра 7,65 мм, наполненные ядом в кристаллической форме. В каждого из подопытных, находившихся в лежачем положении, было произведено по одному выстрелу в верхнюю часть левого бедра.

Через 20-25 минут появилось двигательное беспокойство и легкое слюнотечение. Через 40-44 минуты началось сильное слюнотечение: появилась потребность в частых глотательных движениях; затем слюнотечение стало столь сильным, что слюна начала вытекать изо рта.

По истечении приблизительно 90 минут у одного из подопытных лиц началось глубокое дыхание, сопровождавшееся усиливающимся двигательным беспокойством. Затем дыхание перешло в поверхностное и учащенное. Одновременно появилась сильная тошнота. Один отравленный засунул четыре пальца глубоко в рот. Несмотря на это, рвота не появилась. Лицо при этом покраснело.

У двух других подопытных отмечалась бледность. Прочие явления были те же. Позже двигательное беспокойство возросло так сильно, что подопытные вскакивали, снова падали, вращали глазами, делали бессмысленные движения руками. Наконец беспокойство утихло, зрачки расширились максимально, обреченные лежали тихо. У одного из них наблюдался спазм жевательных мышц и непроизвольное отхождение мочи. Смерть наступила соответственно через 121, 125, 129 минут после выстрела.

Заключение. Ранение пулей, наполненной приблизительно 38 миллиграммами кристаллического аконит-нитрата, несмотря на свою незначительность, по истечении примерно двух часов приводит к смертельному исходу. Отравление наступает через 20-25 минут после ранения.

Начальник отдела оберфюрер СС Мруговский».



Вслед за тем написано от руки:

«В этом нет оригинальности, абсолютно никакого полета мысли! Это заурядные, почти ученические работы, хотя мои коллеги манипулируют с ядами так же, как и я. Нет, штамп, штамп и штамп!

И все же ознакомление с вышеприведенными (и многими другими) документами кое в чем помогло мне.

В качестве материала для опытов используются преимущественно русские — вот что важно! По мнению администрации концлагерей, они обладают большей стойкостью, чем другие европейцы, большей сопротивляемостью против голода и плохого обращения и большей физической выносливостью вообще.

Это именно и ценно для меня в работе моих коллег. Они разборчивее в выборе материала. Я слишком полагался на обходительного господина Хемилевски.

Ему доставляют в лазарет людей по принципу своеобразия их татуировки. Но это совсем иное дело! Чем скорее умрут эти татуированные, тем лучше для Хемилевски.

У меня диаметрально противоположные требования. Мне нужен очень прочный человеческий материал, обязательно прочный, прочнейший!

Нет, только личный, самый придирчивый отбор! На первом месте, конечно, устойчивость психики, ее готовность к длительному сопротивлению…

…Из Берлина торопят!..

…Последовательно посетил несколько филиалов Маутхаузена. К моим услугам заключенные двадцати трех национальностей, содержащиеся в Маутхаузене. Я выбрал, естественно, русского.

…Возлагаю на него большие надежды. Это моряк, разведчик. Взят в плен во время высадки десанта. В Маутхаузене участвовал в заговоре и при допросе проявил упорство. Его должны были вздернуть на столб. Мне повезло. Опоздай я на час или полчаса… Когда мне показали его, он произвел на меня вполне удовлетворительное впечатление…»



«Провел без перерыва первую серию опытов! Великолепно! Внимание не рассеивается. А ведь первое условие всякой плодотворной работы — возможно более длительная ее непрерывность.

…Он отыскал резеду и вытоптал ее! Последнее не предусмотрено, но все равно хорошо. Всего три подопытных до этого русского сумели отыскать резеду, преодолевая воздействие лютеола.

Коэффициент психической прочности русского весьма высок. Я доволен русским. Бесспорно, мой лучший точильный камень!..

…Русский упрямится. Он не хочет идти к водоему. А это вторая серия экспериментов. Отработав первую серию («клумба»), я перешел ко второй серии («водоем»). Но русский оказывает упорное (чисто инстинктивное, понятно) сопротивление ветру.

…Запах резеды преследует меня повсюду. Я ощущаю его, когда ем, пью, когда курю. Он подкрадывается ко мне даже во сне.

Старательно проверил, нет ли утечки газа в лаборатории. Сосуды герметичны.

В случае утечки все в доме чувствовали бы этот запах. Газ, сползая вниз…

…По словам Банга, Бергмана, Вебера, Мильха, Грюнера, они ощущают в помещении очень слабый (слабый!) запах резеды лишь после очередного эксперимента, и то недолго, пока сад не проветрен. Это закономерно. А я ощущаю его всегда. Почему? Последние дни это выводит меня из себя!

И в довершение именно сейчас, когда мне так нужен мой лучший точильный камень, он все чаще вырывается из рук!..

…Я увеличил концентрацию лютеола в воздухе. Но поведение девятьсот тринадцатого остается непонятным. Я не замечаю ни выражения ужаса на его лице, ни характерной беспорядочности поведения — ничего! Он расхаживает по саду с таким видом, как будто бы о чем-то догадывается (что совершенно исключено).

Банг назвал это бунтом в лаборатории. Чушь! Не было, нет и не может быть никакого бунта в моей лаборатории. Формула страха верна! Я не допустил бы ошибки в формуле…»

5. «Примите мою капитуляцию!»

Колесников проснулся с ощущением беспокойства. В доме происходило непонятное.

Все тревожно и быстро менялось вокруг. Шумы стали другими. К привычному тарахтению движка, к скрипу рассыхающихся половиц прибавился прерывистый рокот. Запускают моторы? Под рокот моторов обычно расстреливают, чтобы не слышно было криков.

Часы пробили полночь. Но шумы не стихали. По коридору громко топали взад и вперед. Вот протащили какую-то громоздкую штуковину, задевая углами за стены, — наверное, сундук или сейф.

Странно держал себя и страж. Он проявлял нервозность. То вставал, то садился. Подходил к окну, отодвигал край шторы.

Колесников тоже начал нервничать. Что произошло? Что могло произойти? План, так тщательно продуманный, сорвался?

В комнату вошли четыре эсэсовца, один из них с нашивками унтершарфюрера.

— Встать! — заорал он. — Ну-ка поднимите этого соню! Вот его одежда и башмаки. — Стук башмаков об пол. — Ты! Пошевеливайся!

Эсэсовцы торопливо подхватили Колесникова под локти и начали, мешая друг другу, напяливать на него брюки, пиджак, башмаки.

Он стоял у койки, согнувшись, свесив руки, — не выходил из роли. Хотя было уже ясно: все к чертовой матери! Четыре эсэсовца!

Его толкнули в спину. Он пошатнулся, делая вид, что не может устоять на ногах. Но эсэсовцы не дали ему упасть.

— Зачем нам такой? — сказали за его спиной.

— Профессору виднее.

— Но в машинах нет места.

— Его, может, еще и не возьмут.

— Надо было убраться отсюда вчера или позавчера. Я говорил Бангу.

— Приказ только что получен.

— Я слышал, проселочные дороги забиты битком. Доберемся ли к утру до Амштеттена?

— О, черт! Да двигай же ты ногами, лагерная падаль!

Добравшись до винтовой лестницы, Колесников споткнулся. Протянуть время! Понять, что происходит! На ходу перестроить план!

Но пинками его подняли с пола.

Толкаясь и переругиваясь, эсэсовцы принялись втаскивать его со ступеньки на ступеньку.

Снизу окликнули с раздражением:

— Грюнер!

Торопливо-бестолковое восхождение приостановилось.

— Что вы делаете? Возитесь вчетвером с этой дохлятиной? Вилли! Сопроводи его к профессору! Остальные к машинам, грузить имущество!

Колесников понял: эвакуация! «Мертвоголовые» эвакуируются!



Сопя, Вилли подсадил Колесникова в люк под лестницей.

Они очутились в просторной комнате.

Стеллажи вдоль стен заставлены книгами. Золоченые переплеты отсвечивают в полумраке. Люстра под потолком затенена.

Вилли швырнул Колесникова с размаху на стул. Сам не сел, принялся ходить по комнате, то и дело останавливаясь и прислушиваясь. Трусит, явно! Боится, как бы в суматохе эвакуации не забыли о нем.

Колесников повел глазами по сторонам. Тут, стало быть, и работает профессор? Что-то непохоже. Письменного стола нет. Книги, только книги. Даже не все уместились на стеллажах. Вон груда книг громоздится на полу. Это же библиотека, а не кабинет!

А где двери? Здесь нет дверей. (Не считая люка, через который поднялись Колесников и его конвоир.)

Несомненно, кабинет рядом. За этой стеной или за той. А как попадают в кабинет, если вдоль стен протянулись стеллажи?

Ну, не медли! Действуй!

Колесников простонал сквозь стиснутые зубы, покачнулся, мешком свалился на пол.

— Эй!

Вилли оторвался от окна:

— Вставай! Слышишь?

Носком сапога нетерпеливо потыкал Колесникова в бок.

— Что, подыхаешь? Хоть бы ты подох поскорей! Торчи тут с тобой. А ведь я даже не знаю, положили ли они в машину мой чемодан…

Колесников не отзывался. Ожидал, когда Вилли нагнется над ним, чтобы пощупать пульс, или попытается поднять с пола и посадить на стул.

Столько раз он отрабатывал в уме различные варианты нападения на врага, что действовал бы сейчас почти автоматически, без участия сознания.

Через секунду черный мундир затрещит по швам в его руках. Одновременно нога Колесникова согнется в колене, упрется эсэсовцу в живот, потом распрямится с силой. Батя обучил своих разведчиков этому приему. Не успев вскрикнуть, Вилли перекувырнется через голову.

Тут уж не мешкать — побыстрее навалиться на него всем телом и обеими руками стиснуть горло!

Лежа неподвижно на полу. Колесников ждал. Ему казалось, что сердце его бьется так громко, что заглушает тиканье настенных часов, что оно увеличивается в размерах, пухнет, вот-вот заполнит собой всю комнату.

Но почему-то Вилли не спешил нагнуться. Некоторое время он стоял над Колесниковым в раздумье. Какие мысли медленно, как мельничные жернова, ворочались там, в его башке под тяжелой каской? Наверное, он с беспокойством думал о своем чемодане.

Вдруг, еще раз ткнув Колесникова в бок, он повернулся к люку. С удивлением Колесников понял, что Вилли уходит. Под шагами его загудели, залязгали ступени трапа.

Вначале Колесников подумал, что это ловушка. Но Вилли не возвращался.

Колесников вскочил на ноги.

Со стен бесстрастно взирали на него золоченые обрезы книг.

Он шагнул к окну, выглянул в просвет между маскировочными шторами. Во дворе полно машин.

Да, эвакуация!

Но где же профессор?

По диагонали пол библиотеки пересекает полоса света. Раньше ее не было. Что это за полоса?

А! Упав со стула на пол, Колесников случайно уперся ногой в книжные полки. Одна из них сдвинулась. Стала видна щель. Это приоткрылась потайная дверь. Несколько полок с книгами, вращающихся на петлях, были потайной дверью!

Колесников толкнул ее. Она подалась и ушла вглубь — бесшумно. Очень хорошо! Все этой ночью должно совершаться бесшумно.



Ну да, кабинет, как он и предполагал. В кабинете нет никого.

Колесников ожидал увидеть что-то вроде лаборатории средневекового алхимика или колдуна. Ничего похожего! Здесь нет ни колб, причудливо изогнутых, ни очага, на котором кипело бы и булькало колдовское варево в котле. С закопченного потолка не свешиваются гирляндами пучки трав, а также высушенные шкурки змей. И вещий ворон не сидит на высокой спинке кресла.

Все воронье — это доподлинно известно Колесникову — слетелось в сад, поближе к линзам-перископам, и, нахохлившись, расселось там в траве. А ядовитое зелье клокочет в больших чанах в подвале дома.

Нет, кабинет как кабинет. Строго обставленный в старомодном немецком вкусе, ярко освещенный. Кажется еще светлее оттого, что стены аккуратно сложены из высоких белых панелей.

Посреди кабинета возвышается огромный письменный стол. Лампа под абажуром погашена.

Колесников шагнул к столу.

Все выглядит на нем так, словно бы хозяин отлучился ненадолго. Экономя электроэнергию, он машинально выключил настольный свет, но должен с минуты на минуту вернуться.

Рядом с лампой — портрет Гитлера в рамке, очевидно дарственный, потому что лоб поверх косой пряди пересекает еще и косая надпись.

Взяв портрет со стола. Колесников прочел: «Адольф Гитлер — профессору Бельчке. Миром можно управлять только с помощью страха!»

Фамилия профессора Бельчке? И Гитлер знает его лично?

Судя по этому столу, профессор — кабинетный ум, книжник, педант. Стоит такому рассыпать горку карандашей, чуть передвинуть пресс-папье или пепельницу с места на место, как привычное течение его мыслей нарушается, он уже не может работать.

Ничего! Скоро он вообще не сможет работать! Нужно лишь спрятаться, а потом, дождавшись профессора… Только бы он поднялся в свой кабинет один, без охраны!

Но тут негде спрятаться! Разве что присесть на корточки за письменным столом, согнуться в три погибели и…

А оружие?

Предполагалось отнять пистолет у конвоира. Однако конвоир убрался по трапу с пистолетом.

Нетерпеливым взглядом Колесников обежал кабинет.

Оружие! Оружие! Должно же быть здесь какое-нибудь оружие!

Из-под абажура настольной лампы выглядывала человеческая голова — маленькая, величиной с кулак, не больше. Наверное, бюст Шиллера, или Бетховена, или еще кого-нибудь из великих немцев. На письменном столе было принято в старину ставить такие бюсты для вдохновения.

Из чего делаются эти бюсты? Из меди, из бронзы? Ну что ж! На худой конец…

Он наклонился над столом. Странно! Не Шиллер и не Бетховен. Скулы туго обтянуты бледной кожей. Глава выпучены, просто вылезают из орбит. Серые (седые?) волосы стоят торчком. Да, общее выражение непередаваемого, панического ужаса…

Что же это за материал? Не бронза, нет. И не раскрашенный гипс. Что-то другое. Имитация под кожу! А дыбом торчащие волосы — пакля или…

Колесников протянул руку, чтобы коснуться волос, и тотчас же отдернул. Волосы были настоящие!

Но ведь на свете нет людей, у которых голова была бы с кулак!

С недоверием и опаской он смотрел на абажур. Отдергивая руку, вероятно, задел за выключатель настольной лампы. Та загорелась. Абажур, оказывается, был темно-желтый. На фоне его, подсвеченные изнутри, проступили какие-то узоры и письмена. Что это? Русалка. Змея, поднявшаяся на хвосте. Якорь, слова: «Ma belle».

«Моя красивая» на абажуре? Почему?

Колесников ближе пригнулся к абажуру. Так и есть! Сшит из кусков татуированной человеческой кожи!..

Минуту или две разведчик стоял у стола, не в силах пошевелиться. Это не кабинет ученого, это какая-то кунст-камера, специально подобранная коллекция монстров!..



Он спохватился. Время-то идет! Не на экскурсию же привели его сюда, монстров этих смотреть!

Некоторые люди имеют обыкновение держать пистолет в ящике своего письменного стола. Возможно, и профессор…

Косясь на приоткрытую дверь, Колесников обошел стол. О! В верхнем среднем ящике торчит ключ!

Два быстрых поворота, ящик выдвинут рывком. Пусто!

С лихорадочной поспешностью Колесников принялся выдвигать ящики один за другим. Он рылся в них, бормоча ругательства, вышвыривая на стол и на пол вороха бумаг, папки, флаконы с клеем, скрепки для страниц и прочую канцелярскую дребедень.

Того, что так нужно ему, в ящиках нет!

Он остановился перевести дух. Вот на столе валяется костяной нож для разрезания книг. Годится? Нет. Чугунное пресс-папье? М-м, пожалуй… За неимением чего-нибудь более подходящего. Это, во всяком случае, самое тяжелое из всего, что под рукой. Да, видимо, придется использовать этот предмет не по прямому его назначению.

Взвешивая на ладони пресс-папье, Колесников скользнул взглядом по тетради, которую выбросил на стол из среднего ящика. Падая, она раскрылась посередине.

Он выхватил слова: «формула страха» и «девятьсот тринадцатый упрямится».

Девятьсот тринадцатый? Но это же о нем!

Несколькими строками ниже он прочел:

«Разбитая линза, конечно, стоит денег. Но время дороже. Все сейчас определяется временем. Из-за непредвиденного происшествия с линзой испытания лютеола затягиваются. Я приказал наложить взыскание на Грюнера, который выпустил девятьсот тринадцатого в сад раньше назначенного срока».

Нет, судя по всему, это не журнал опытов. Скорее нечто вроде дневника, беглые беспорядочные записи, которые делаются в краткие промежутки между двумя опытами. Если хотите, краткие комментарии к опытам.

Колесников поспешно перебросил несколько страниц вправо, желая заглянуть в начало тетради. Ага! Вот оно, начало!

«Страх, по Х.Флетчеру, наполняет организм…»

Он поднял голову над тетрадью. Длинный четырехугольник приоткрытой двери пуст. Враги придут оттуда, но предварительно дадут знать о себе лязгом металлических ступеней.

От желтого абажура с якорями, змеями и словами «Ma belle» падает круг света на раскрытые страницы. К ним тянет непреодолимо. Здесь, в раскрытой тетради, разгадка проводившихся над ним экспериментов. Он подошел вплотную к самому порогу тайны отравленного ветра!

Колесников перевернул страницу.



«Я искал растение, подобное маку или конопле, с той существенной разницей…»

Разведчику послышался звук взводимого курка. Он выпрямился, сжимая в руке чугунное пресс-папье.

Нет, ложная тревога: то скрипнула рассыхающаяся половица.

Колесников опять нагнулся над тетрадью.

«Коэффициент психической прочности русского весьма высок, — прочел он. — Я доволен своим новым приобретением — этим русским…»

Страницы с шелестом отделялись друг от друга. Колесников спешил. Он так спешил, будто эсэсовцы с направленными на него автоматами уже стояли в черном проеме двери.

Но ведь он должен был понять все, что происходило с ним здесь, — пусть даже за минуту до смерти!

«Банг назвал это бунтом в лаборатории. Чушь! Не было, нет и не может быть никакого бунта в моей лаборатории…»

…Ничего за всю свою жизнь не читал Колесников с такой жадностью, как эту тетрадь; читал ее, правда, впопыхах, с пятого на десятое. Страницы так и летали под его нетерпеливыми пальцами.

Однако слух при этом оставался на страже. Он был отлично тренирован, его слух, обострен, как у кошки, привык различать опасность в подозрительных шелестах и шорохах ночи. Колесников знал: едва лишь лязгнут ступени трапа, как слух тотчас же даст тревожный сигнал в мозг!

В данном случае батя, наверное, не был бы доволен Колесниковым. Что-то неожиданно сдвинулось в нем. Умолк инстинкт самосохранения, ранее столь настойчивый. Это обостренное ощущение опасности, почти провидение опасности, которое присуще каждому разведчику, внезапно исчезло.

То и дело Колесников прерывал чтение и смотрел на дверь. Она по-прежнему зияла безмолвным провалом.

Зато в доме не утихала возня. Темп ее даже как будто ускорился. По временам пол ходил ходуном. Это протаскивали по коридору что-то тяжелое, задевая за стены.

Возились бы внизу подольше! Дали бы еще хоть десять, пятнадцать, двадцать минут, чтобы доискаться в тетради главного — разгадки тайны!

Разведчик нетерпеливо перебросил влево пять или шесть страниц.

Это последние записи в тетради. Они особенно торопливы. Некоторые фразы оборваны на середине. Слова не дописаны.

«Меня тревожит, что приказ об эвакуации придет с запозданием. По-видимому, мы здесь не представляем себе, какая, мягко говоря, неразбериха дарит сейчас в Берлине. Обо мне и о моем объекте могут просто забыть.

Если бы удалось задержать русских хоть бы ненадолго…

Девятьсот тринадцатый был разведчиком — так мне сказали в Маутхаузене. Если бы он сохранил мобильность! Но после срыва с линзой он находится в состоянии депрессии. К опытам будет пригоден, по мнению Бергмана, не ранее как через полторы-две недели. А в нашем распоряжении считанные дни…»



Колесников закрыл тетрадь и выпрямился. Он ощутил, что спина его закоченела, словно бы ее обдали ледяной водой… Кто-то, кроме него, был в комнате!

И почти сразу же за спиной Колесникова раздался тонкий голос:

— Так вы уже выздоровели? Я очень рад. А мне доложили, что вы не мобильны, даже не транспортабельны.

Он оглянулся. Одна из высоких белых панелей беззвучно сдвинулась в сторону. Еще одна потайная дверь!

В ее проеме — трое. Доктор. Потом какой-то мордастый, плечистый. У обоих в руках пистолеты. А между ними румяный коротышка в очках.

— Но где же Вебер? — сказал мордастый. — Я приказал Веберу доставить сюда русского.

Коротышка сделал небрежное движение рукой, отводя разговор о Вебере.

— Вы, стало быть, притворялись, симулировали? — продолжал он, благожелательно рассматривая Колесникова. — Я подозревал это, представьте. Но наш милый доктор с упорством кретина старался разубедить меня. — Он даже не взглянул на доктора. — Ну что ж! Повторяю, я рад. Мне, видите ли, нужно посоветоваться с вами по одному обоюдоважному вопросу. Но что же вы стоите? Садитесь!

Он уселся за маленький столик у окна и перекинул ногу за ногу.

— Я предложил бы вам кофе, коньяк. Но, увы, мы не располагаем временем. Разговор будет кратким. Думаю, обойдемся без переводчика? Ведь вы прекрасно понимаете все, о чем я говорю. Сужу по выражению ваших глаз. Да положите же вы на стол это пресс-папье! В нем нет никакой нужды, уверяю вас. — Он обернулся к своим спутникам: — Побудьте в библиотеке. И, пожалуйста, не беспокойтесь за меня. Мы, несомненно, поладим.

Он вытащил из кармана маленький пистолет и положил на столик перед собой.

Колесников стоял неподвижно, ничего не понимая.

Бельчке подождал, пока за Бангом и доктором закрылась дверь. Потом, добродушно улыбаясь, повернулся к Колесникову:

— Разговор, как видите, сугубо секретный — с глазу на глаз.

Неожиданно он поднял перед изумленным Колосниковым руки:

— Господин русский моряк, примите мою капитуляцию. Я сдаюсь. Прошу сообщить об этом вашему командованию!

6. Ложный выпад

Смысл этой фразы дошел до Колесникова не сразу. С недоверием приглядываясь к коротышке в черном мундире, он не сдвинулся с места.

— Вас, вижу, интересует эта тетрадь? — сказал Бельчке. — Я, пожалуй, передам ее в ваше распоряжение, но попозже. За все полагается платить, мой друг, — прибавил он наставительно. — Итак, услуга за услугу! Вы должны связаться с командованием ваших войск, чтобы передать ему условия моей капитуляции. Я, естественно, хочу оговорить некоторые пункты, поскольку капитулирую добровольно.

— Связаться? Но как? — Первые слова, произнесенные Колесниковым.

Бельчке успокоительно помахал рукой.

— Пусть это не тревожит вас. В моем доме есть довольно мощная рация… Но сядьте, прошу вас! Мне неловко: я сижу, а вы стоите. Наш разговор все же займет минут десять-пятнадцать… Мне нужно, чтобы вы постарались меня понять!

Колесников присел на краешек стула — по-прежнему был весь напряжен. Теперь врагов разделяли письменный стол и часть комнаты. Бельчке, откинувшись на спинку стула, непринужденно поигрывал пистолетом.

Пистолет этот — вороненый бельгийский браунинг номер один, так называемый дамский, — все время притягивал внимание Колесникова. А собеседник его, будто подразнивая, поворачивал пистолет и так и этак.

— Вы заинтересовались. Очень хорошо. Почему я решил капитулировать? Отвечаю. Первая причина — формальная. Сказал бы, даже формально-юридическая. Фюрер умер. Я присягал фюреру, а не гросс-адмиралу Деницу. Следовательно… Но главное не это. — Бельчке оглянулся на дверь в библиотеку, после чего понизил голос до шепота: — Надеюсь, она прикрыта плотно. Не исключено, что Банг подслушивает. О! Вы еще не знаете этого Банга… Итак, вторая причина. Говоря доверительно, я ни в коей мере не политик. И никогда им не был. Вы могли в этом убедиться, если внимательно прочли записи в тетради. А! С удивлением взглянули на мою форму офицера СС! Но это лишь оболочка, смею вас заверить. Она не определяет моей сущности. Я штандартенфюрер СС только потому, что такое же звание было присвоено Ноллингу, в прошлом моему коллеге, ныне санитарному инспектору концентрационных лагерей рейха. Согласитесь, я уронил бы свое достоинство, если бы имел менее высокое звание, чем этот Ноллинг. В действительности же мои служебные интересы сосредоточены вокруг науки, а не политики. Я типичный ученый-одиночка, так сказать, кабинетный ум. Однако и это еще не самое главное во мне…

Он говорил с самыми убедительными и вкрадчивыми интонациями, помахивая в воздухе левой рукой (правая по-прежнему лежала на пистолете), а Колесников, уже не глядя на пистолет, неотрывно, жадно всматривался в лицо Бельчке.

Так вот он каков, этот тонкоголосый штандартенфюрер, столько дней подряд истязавший его своим лютеолом!

Лоб — очень высокий, куполообразный, в сетке частых мелких морщин. Уши — большие, оттопыренные. Голова — какая-то раздувшаяся, словно пузырь, непомерно крупная. Иссиня-черные, видимо крашеные, волосы зачесаны обдуманно с виска наверх и туго приглажены, прикрывая лысину.

Во всяком случае, ничего зловещего или отталкивающего в наружности.

С виду всего лишь коротенький толстяк лет сорока пяти или пятидесяти, беззаботный кутила, добрый малый, знаток марочных вин, а также надменных блондинок спортивного типа (обязательно выше себя ростом).

Легче представить его не в кабинете или в лаборатории, а, скажем, в ресторане, за столом, накрытым ослепительно белой, туго накрахмаленной скатертью. Веселая компания доверяет именно ему переговоры с обер-кельнером. Он внимательно и не спеша читает меню. Затем, оттопырив губы, произносит капризно: «Трю-юфли…»

Кстати, о губах. Они ярко-красные и как-то неприятно выделяются на одутловатом лице.

Встреться Колесникову этот Бельчке в обычном штатском костюме, при галстуке бабочкой и с цветком (резедой!) в петлице, он ни за что бы не подумал, что это эсэсовец в высоких чинах. Просто немецкий бюргер, делец и даже не очень преуспевающий, но неизменно жизнерадостный. Скажем, владелец магазина готового платья или аптеки: пожалуй, скорее аптеки. Да, заурядный провинциальный фармацевт!

На носу Бельчке громоздятся очень большие очки с отбрасывающими блики стеклами. Глаз за ними не видно. Это придает лицу непонятное и неприятное выражение, какое-то беспрестанно меняющееся, ускользающее. Губы улыбаются, а глаза за стеклами очков остаются, надо думать, настороженно-серьезными и встревоженными.

Так вот откуда взялось определение «лупоглазый»! В застенке Колесников, вероятно, увидел мельком эти очки. Потом он забыл о них. Но в его воображении они ассоциировались со стеклянными шарами на шестах.



Будто угадав его мысли, Бельчке сказал, улыбнувшись еще шире:

— О нет, я не злой, далеко не злой! Жизнелюб и весельчак — вот кто я! Значит, не могу быть злым, не так ли? Да, я жизнелюб, господин моряк. И это третья, самая важная причина, по которой я капитулирую. Признаюсь откровенно, люблю пожить и умею пожить. Наш Лютер сказал: «Кто не любит вина, женщин и песен, тот всю жизнь свою дурак!» И можете мне поверить, я не был дураком. Но чтобы жить по Лютеру, согласитесь, нужны деньги, и немалые! Мои научные занятия (вы не одобряете их, знаю!) давали немалые деньги. И мне было все равно, кто платит. Судьба моя сложилась так, что я родился в Германии и мне платил Гитлер. Родись я в Америке, платил бы Трумэн, только и всего.

Бельчке переменил положение ног. Тут Колесников заметил, что у собеседника все время подрагивает колено. О! Значит, он очень волнуется!

Нагнувшись, Бельчке пытливо заглянул Колесникову в глаза.

— Вы думаете, предложу вашему командованию купить мой лютеол? Нет. Хотя американцы, бесспорно, с охотой бы его купили и заплатили бы хорошие деньги. Почему же я не обращаюсь к американцам? Почему вместо этого пригласил к себе вас в качестве посредника между мною и командованием русских войск? Русские, но не американцы! Я сделал свой выбор. Скажу вам откровенно, вынужден сделать его. И для того чтобы вы смогли меня понять и поверить мне, нужно только взглянуть на карту Австрии.

Почудилось Колесникову или на самом деле после слова «карту» Бельчке начал говорить громче, чем раньше?

— Многое в моем поведении, которое, я вижу, еще кажется вам подозрительным, сразу прояснится, едва лишь взглянете на карту. Вы увидите на ней населенный пункт Терезиендорф вблизи Амштеттена, немного в стороне от магистрального шоссе. Мы с вами — в Терезиендорфе! Каждый день Банг пунктуально наносит на карту обстановку. В двадцать часов седьмого мая американские войска отстояли от Терезиендорфа на двести с чем-то километров. А ваши войска отстояли от нас на расстоянии всего ста километров, даже, по-моему, чуть ближе. Как видите, арифметика предельно проста. Двести и сто! Вдобавок американцы не спешат. Ваши двигаются намного быстрее. И они опередят американцев, будут в Терезиендорфе намного раньше. Поэтому, господин русский моряк, я и прошу вас принять мою капитуляцию!

Он снова с какой-то шутовской аффектацией воздел к потолку свои коротенькие волосатые ручки.

— Но вы мне по-прежнему не верите? Ваши последние сомнения рассеются, едва лишь бросите беглый взгляд на карту… Банг! Грюнер! Кто там!

В комнату шагнул Банг. Видно, и впрямь он все время не отходил от двери.

— Принесите-ка сюда карту, Банг! Я желаю, чтобы господин русский моряк собственными глазами увидел, на каком расстоянии от Терезиендорфа находятся русские и американцы.

И — в который уже раз — что-то непонятное в поведении немцев почудилось Колесникову. Будто на мгновение открыли и закрыли окно в ярко освещенную комнату — от оконных стекол упали отсветы, и какие-то зловещие блики пробежали по лицам Банга и Бельчке. Определенно они перемигнулись, причем с какой-то торжествующей многозначительностью!

Захлопнулась дверь за Бангом. Бельчке стремительно повернулся к Колесникову:

— А пока я хочу обсудить с вами условия капитуляции.



— Итак, — продолжал он, беспокойно вертясь на стуле и все чаще посматривая на часы, — вы радируете своему командованию о том, что я прекращаю борьбу. Более того, готов отказаться от лютеола. Не продаю, но консервирую. Запираю в сейф. Видимо, время его еще не пришло. Но оно придет, уверяю вас! Какова цена моей капитуляции? Двести тысяч! — Он поспешно добавил: — В долларах! Поверьте, я не запрашиваю с вас лишку. Именно столько дали бы мне американцы. Так что не будем торговаться… Быть может, вас интересует, как я использую эти двести тысяч долларов? Я растранжирю их. Я буду тратить их по Лютеру. Покойный отец посоветовал бы мне разводить на склоне лет цветочки. Он был известным цветоводом у нас в Тюрингии. Но я не последовал бы этому совету. Цветочки, всю жизнь цветочки! Нет, это не для меня… Теперь второе мое условие. Оно связано с моим будущим местопребыванием. Не Сибирь! Только не Сибирь. Эта страна, конечно, отпадает. Что делать с двумястами тысячами долларов в Сибири? Я предпочитаю Буэнос-Айрес. Дорога, разумеется, за ваш счет.

Прищурясь, Бельчке поставил пистолет на рукоять, некоторое время подержал в таком положении, потом положил.

— И последнее условие, второстепенное, — небрежно сказал он. — Я, видите ли, не очень уверен в этом Банге. Он исполнителен и глуп — опасное сочетание. Бог его знает, что втемяшится ему в башку. Он может вдруг арестовать меня или даже расстрелять. Поэтому нужны некоторые предосторожности против Банга. Пусть этой же ночью ваши высадятся с самолетов в Терезиендорфе. Запомнили название? Так и передайте в своей радиограмме: известный химик, можете назвать мою фамилию, начальник сверхсекретного объекта в Терезиендорфе, капитулировал и просит помощи… А! Вот и Банг с картой! — оживленно воскликнул он.

Карта с лихорадочной быстротой расстелена на столе.

— Терезиендорф, Терезиендорф! — Бельчке ткнул карандашом в кружок, обведенный тройной красной линией, вдобавок жирно подчеркнутый. — Наглядно, не правда ли? Вот вы, а вот американцы! Ваши аванпосты в Санкт-Пельтене. По прямой до нас около ста километров, даже менее ста, не так ли, Банг? От магистрального шоссе Санкт-Пельтен — Амштеттен в сторону километров шесть, я полагаю.

— Четыре, — угрюмо поправил Банг.

Колесников нагнулся над картой.

— Убедились, убедились? — Бельчке суетливо топтался подле него, чуть ли не пританцовывая от нетерпения. — Ориентир прост… Это шоссе Санкт-Пельтен — Амштеттен! Самолетам идти, держась все время за магистральное шоссе. Строго вдоль шоссе! Долетев до Амштеттена, свернуть вправо, вот здесь, миновав мост и эти пакгаузы. Важно, понимаете ли, не перепутать населенные пункты.

Он не утерпел, поправил карандашом из-за спины Колесникова прерывистую линию, опоясавшую Терезиендорф.

Разведчик продолжал молча изучать карту, запоминая названия.

Интересно, как ведут себя Банг и Бельчке за его спиной? Кивают, улыбаются с торжеством, подмигивают друг другу?

Что-то мухлюют они, чего-то определенно не договаривают — и самого важного! Но чего?

Пискливый голос не дал додумать до конца. Банг что-то негромко сказал. Бельчке ответил ему.

— Верно. Не очень вежливо с вашей стороны, но верно. Я не закончил свои испытания, и я капитулирую перед русскими…

Он рухнул на стул, оперся локтями о колени, закрыл лицо руками и застыл так — в позе отчаяния.

Колесников недоверчиво покосился на него.

Малость переигрывает, разве не так? Пережимает. Чересчур старается. Сами игрывали когда-то в клубном драмкружке, понимаем, что к чему.

Наверное, раздвинув чуточку пальцы, Бельчке с беспокойством наблюдает сейчас за ним, Колесниковым: поверил ли?

«Ну, думай же, черт! — мысленно прикрикнул на себя Колесников. — В твоем распоряжении секунды. Думай побыстрей!

Вспомни с самого начала все. Вспомни лица Банга и Бельчке, склонившиеся над принесенной картой. Блики и тени перебегали по ним! Зловещая непонятная мимика!

Ну а жесты? Вспомни жесты Банга и Бельчке!

Зачем, спрашивается, Бельчке высунулся из-за его, Колесникова, спины и что-то торопливо подправил карандашом на карте? Что он там подправил?

Дорисовал кружочек, которым обведен на карте Терезиендорф. Почему? Красная линия была прерывистой в одном месте. Почему она была прерывистой?..»

И вдруг Колесников понял!

Терезиендорф! Название на карте! Подвох в этом названии!

Бельчке, педант и аккуратист, машинально дорисовал прерывистую линию. А прерывистой она была потому, что все на карте пришлось исправлять второпях. Название Терезиендорф было обведено кружочком всего несколько минут назад — специально для него, Колесникова.

Это был ложный выпад, применяющийся в фехтовании. Бельчке отводил глаза. Он дал неверный адрес.

Зачем?

Эсэсовцы, помогая Колесникову одеваться, толковали что-то о том, что путь на Амштеттен забит. По магистральному шоссе сплошным потоком двигаются отходящие колонны войск и тыловые службы. Но при этом соблюдается строгая очередность. Вероятно, колонне машин Бельчке назначено выйти на магистральное шоссе проселками не раньше утра. Бельчке боится бомбежки. Отводя удар от себя, точнее, перенацеливая его, он, кроме того, выигрывает несколько часов на сборы.

В его положении это имеет значение.

Как возникла у него эта мысль? Экспромтом? Едва лишь увидел Колесникова в своем кабинете? Возможно. Хотя в тетради, в последней записи, есть, кажется, несколько слов о том, что подопытный девятьсот тринадцатый — разведчик, и это очень важно.

Так или иначе, хитрость разгадана. Не получился эффектный ложный выпад! Бельчке не удастся дезинформировать наше командование, направить его по ложному следу!

Но если мы не в Терезиендорфе, то где же мы?

Стиснув зубы, Колесников напряг память. Карта! Вспомни, как выглядела карта!

Это отняло у него столько сил, стоило ему такого невероятного нервного напряжения, что он едва не застонал.

И все же карта во всех подробностях возникла наконец перед его умственным взором.

В левом углу карты (а не в правом, где находится Терезиендорф) что-то белело. Как будто бы там остались следы подчистки. Да, точно! В этом месте с поспешностью стирали резинкой, даже, по-видимому, счищали лезвием бритвы красный кружок, которым был обведен какой-то населенный пункт.

«Ну же, название этого населенного пункта! Ахтунг?.. Афер?..

Ашен! Так и есть! Я — в Ашене! Мне указали пункт, который находится в диаметрально противоположной стороне, не влево, а вправо от шоссе (если двигаться от Санкт-Пельтена), но примерно на таком же расстоянии, что и Ашен».

И вот вся вражеская стратегия как на ладони!

Бельчке провел руками по лицу. На пухлых губах его опять играет та же приветливая, доброжелательная улыбка.

— Вы убедились?

— Да, я убедился, — сказал Колесников.

— Не будем же медлить! Вы, конечно, имеете свой шифр или радиопароль?

— Имею.

— В какое время выходят на связь ваши штабные радисты?

— Днем через каждые четыре часа. Ночью каждый час.

— И долго ждут связи с вами?

— В течение пятнадцати минут.

— Сейчас без семи минут три.

— Да, пора.

— В таком случае… Банг! Сопроводите нашего гостя к рации!

7. Стучись в плотно закрытую дверь!

Колесников ожидал, что его поведут к трапу и куда-то вниз. Но Банг толкнул одну из белых панелей в стене, она мягко подалась и ушла внутрь. Ого! Сколько здесь потайных дверей!

— Прошу! — сказал Банг и пропустил «нашего гостя» первым.

Перед Колосниковым был коридор, и довольно длинный. Вереница плафонов протянулась под потолком. Лампочки почему-то горели вполнакала.

Быстро пройдя по коридору, Банг и Колесников очутились в тесной комнате, где помещалась радиорубка. Радист, белобрысый юнец с воспаленными красными веками, видимо, хронически недосыпающий, вскочил с табуретки. Он с удивлением взглянул на Колесникова.

А тот внимательно рассматривал рацию.

Почти такой же переносной приемо-передающей аппаратурой пользовались разведчики, только здесь ящик был побольше. Как обычно, стояли под столом сухие элементы: три батареи накала и одна для питания — анодная.

Колесников вспомнил о шифрах-роликах, из-за которых его заклинило когда-то в бомболюке ДБ-3. Эх, как кстати был бы такой ролик сейчас!

Ну что ж! Придется воспользоваться запасной линией связи — передавать кодом по радио.

Колесников потянулся к ключу.

Банг придержал его за руку.

— На ключе наш радист! — строго сказал он. — Будете диктовать текст. Запомнили то, что сказал штандартенфюрер? Или, может быть, записать его слова на бумаге?

— Не надо. Я запомнил.

Радист снова надел наушники и занял свое место у рации.

— Какой ваш шифр? — бросил он, не оборачиваясь.

— «ЮКШС», — торопливо подсказал, становясь за его спиной. Колесников.

— На какой волне?

— На волне 2750.

Радист застучал ключом. Работал он, несмотря на свой сонный вид, отлично — четко и быстро.

Наши радисты, несомненно, сразу же распознают, что почерк не Колесникова. Но это еще не так страшно.

В штабе флотилии было подразделение радистов, которые следили в эфире за разведчиками, находившимися на задании. Даже если предполагалось, что разведчик погиб, с ним продолжали в течение определенного времени выходить на связь. Были возможны варианты. Разведчик сам, в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств, мог вывести из строя свою рацию. Впоследствии обстоятельства изменились, он сумел собрать новую, раздобыв к ней детали, и снова вышел в эфир. Наконец, он мог быть ранен, лишен возможности работать на ключе, ему пришлось обучить товарища…

Так что незнакомый почерк — полбеды! Тревожит другое. Ведь его, Колесникова, наверное, посчитали погибшим при высадке десанта. С того дня прошло более полутора месяцев. Код могли за это время изменить.

Но попробуем рискнем!

— Сигнал перехода на прием? — буркнул радист.

— КФС.

Радист несколько раз отстучал ключом три эти буквы.

— Какие позывные ожидать?

— ФЛК.

Стук ключом прекратился. Радист слушает. Ждет…

Напряжение в радиорубке нарастает. Банг нервно перекатывает во рту сигарету, не замечая, что она потухла. Вошел Бельчке на цыпочках, спросил взглядом: «Ну как?» Банг досадливо дернул плечом.

А Колесников поспешил отвернуться, чтобы по выражению его лица Бельчке не догадался о том, что он чувствовал.

Он чувствовал радость — огромнейшую!

Через несколько минут он свяжется наконец со своими! Пусть через посредство этого вихрастого белобрысого фрица, тем хуже для фрицев! Радист, за спиной которого он стоит, всего лишь одна из деталей рации, в данном случае рычаг, прикрепленный к ключу.

«Ну где же этот отзыв — „ФЛК“? Как только белобрысый примет „ФЛК“, я начну диктовать ему цифирь. Бельчке и Банг, конечно, знают, что код состоит из четырехзначных цифр. Каждое такое сочетание может обозначать слово или целую фразу. Буду на всякий случай перебивать сообщение какой-нибудь чепухой. Чтобы помешать этому, нужно знать код кода, то есть в каких именно местах чепуха прерывается и в каких возобновляется.

Хотя эта перестраховка вряд ли понадобится. Фрицы и так ни черта не поймут. Кое-что начнут понимать лишь тогда, когда на головы им посыплются бомбы или станут прыгать наши парашютисты. Ведь господин профессор заказывал как раз парашютистов, только в населенный пункт Терезиендорф, а не в Ашен!..»

Радист возобновил вызов.

«ЮКШС», «ЮКШС»… — монотонно стучит он, пробиваясь шифром-паролем Колесникова через эфир к радистам Дунайской флотилии.

Потом несколько раз вопросительное «КФС» — и молчание. Пять минут длится вызов, три минуты — молчание. Похоже, будто стучат в дверь. Постучат немного и стоят, прислушиваясь. Нет, за плотно закрытой дверью не отзывается никто.

Бант посмотрел на часы:

— Пятнадцать минут прошли. Русские не отвечают. Вы дали неправильный шифр!

Насупясь, он положил руку на кобуру своего пистолета.

— Я дал правильный шифр, — спокойно ответил Колесников. — «ЮКШС» — это и есть мой шифр. Но, вероятно, он устарел. Я был в отсутствии слишком долго.

— Ваши предложения? Что делать? — Это Бельчке, нервно.

Колесников задумался, потирая лоб. Что делать, если за давностью времени код изменен, а на старый шифр-пароль радисты не отвечают, опасаясь ловушки?

— Думайте! Ну! Думайте поскорее! — Это Банг.

Колесников поморщился.

— Только не подгонять, не торопить! Вы не даете мне сосредоточиться!

— Тише, Банг! Вы не даете ему сосредоточиться! — Это Бельчке.

«Стало быть, с кодом осечка! Выйдя в эфир, мы неожиданно наткнулись на преграду. Преодолима ли она? Как все же прорваться через эфир к своим, хотя бы на пять минут?»

Напряжение (и духота) в радиорубке все возрастает. На куполообразном лбу Бельчке выступили росинки пота, он вынужден расстегнуть воротник мундира. Банг с раздражением выплюнул на пол потухшую изжеванную сигарету, вытащил из портсигара другую…

Он не успел закурить. Колесников радостно крикнул:

— Морской код! Ну конечно, морской код! Есть он у вас?

— Банг! Есть у нас этот код?!

— Должен быть.

Радист и Банг заметались по комнате, ища свод кодовых сигналов, которые применяются обычно на кораблях.

«Пожалуй, это выход, — лихорадочно думал Колесников. — Для того чтобы рассеять сомнения наших радистов, я назову им не только свой старый шифр, но и кличку, под которой меня знают в разведотделе. Надеюсь, после этого они поверят. Должны поверить!

Но что произойдет в радиорубке, когда белобрысый дойдет до слова «Терезиендорф»? Тут не мешкать! Наклониться и перехватить ключ из-под его руки! Надеюсь я успею это сделать. Отстучу не «Терезиендорф», но «Ашен», прежде чем Банг вытащит пистолет из кобуры. У Бельчке пистолета нет. Кобура расстегнута, но пуста…»

Подняв облако пыли, шлепнулись на стол два увесистых тома.

— Теперь вы станете мне помогать! — Колесников ткнул пальцем в Банга. — Ищите соответствующие кодовые обозначения в первом томе! Вы, — радисту, — во втором! Я записываю… Карандаш! Бумагу! — Он, не глядя, протянул руку к Бельчке: — А вы будете диктовать текст. Как там у вас? «Обнаружен сверхсекретный объект, его начальник…» Да поживее! До четырех часов осталось только двадцать две минуты!



Четыре часа восемь минут. Напряжение в радиорубке достигло предела.

«Та-та-та-та! Та!» Радист монотонно стучит и при этом, как дятел, кивает в такт вихрастой головой.

Держа листок, вырванный из блокнота Бельчке, Колесников диктует цифровые сочетания вызова. Они означают:

«Морским кодом передаю донесение. Я — „ЮКШС“. Моя кличка — Тезка. Я не погиб под Эстергомом. Передаю морским кодом…»

Сбоку Банг заглядывает в листок, проверяет — он по-прежнему недоверчиво настроен.

А Бельчке на пороге комнаты изнемогает от духоты и волнения — то и дело ему приходится отирать пот со лба.

И вдруг дятел-радист так резко вскинул голову, что едва не задел Колесникова.

— Отвечают! Дали свой отзыв!

Бельчке заулыбался и расстегнул еще несколько пуговиц на мундире. Банг прохрипел какое-то одобрение.

— «Я — „ФЛК“, — повторил радист. — Они передают: „Я — „ФЛК“. Слушаю вас. Тезка. Прием, прием!“

Ф-фу! Наконец-то прорвался к своим!

Совладав с дыханием. Колесников продолжал диктовать:

— «Обнаружен сверхсекретный военный объект. Начальник его готов сдаться нашим войскам, но на известных условиях. Передаю эти условия. Двести тысяч долларов единовременно за отказ от разработки важного военного изобретения. Гарантия свободного выезда за пределы…»

А пока негромким голосом, размеренно и очень спокойно Колесников произносит одно цифровое сочетание за другим, он ведет еще и напряженный беззвучный разговор с Бельчке:

«В лазарете мне иначе рисовался этот бой. Я считал: будет схватка врукопашную. Но мы с тобой только хитрим друг с другом. И ты не совладал со мной, Бельчке!

Подвергаясь воздействию твоего лютеола на протяжении пяти (или шести?) дней, я все же смог разгадать уловку с Терезиендорфом. И я (а не Банг и не этот белобрысый радист) вспомнил о морском коде.

Значит, рассудок мой уцелел — наперекор тебе, Бельчке! Да, да! Уцелел, выстоял, как ты ни старался расшатать его там, в саду!

Вы с Бангом торжествуете, я вижу. Напрасно! Он не торопясь выбирает сигарету в портсигаре, а ты все еще улыбаешься? Ну-ну! Единым махом я сотру эту улыбку с твоей вероломной жирной хари!

Внимание! Приблизился к самому ответственному месту донесения…»

Колесников продолжал диктовать — по-прежнему без пауз и очень спокойно:

— «…Держась шоссе Санкт-Пельтен — Амштеттен. Затем, пролетев город Штернбург, самолетам круто отвернуть от шоссе влево на…»

Радист по инерции отстучал «влево на», оборвал свой стук и с недоумением оглянулся. Надо же отстучать не «влево», а «вправо»!

Но Колесников был наготове. Он с силой надавил на плечо радиста, точнее, сжал пальцами нерв в плече (прием джоу-до).

Белобрысый ойкнул, правая рука его повисла, как парализованная. От боли он скорчился на своей табуретке. А Колесников, перегнувшись через него, уже торопливо отстукивал на ключе: «Ашен! Ашен! Курс на Ашен!»

— Он повредил мне руку! Он нас предал! Другое сочетание цифр! Не Терезиендорф! Короче, гораздо короче! О! Я понял! Это — «Ашен»! Он передал своим: «Ашен»!

Брызгая слюной, как разозленная жаба, Бельчке с багровым перекошенным лицом оттаскивал Колесникова от аппарата. Сзади Банг, чертыхаясь, рвал из кобуры застрявший пистолет.

Колесников воспользовался этим секундным замешательством. Присев и быстро выпрямившись, ударил Банга снизу затылком в лицо, стряхнул с себя Бельчке и выскочил из радиорубки в коридор.

Он одолел его в три или четыре прыжка. Плафоны под потолком слились в одну светящуюся полосу — будто молния расколола небо над головой.

Колесников очутился в кабинете.

Ага! Так он и думал! Профессор проявил рассеянность, как положено профессорам. Маленький браунинг по-прежнему на столике у окна.

С жадностью Колесников схватил оружие, оглянулся.

В дверях показался Бельчке. Из-за спины шефа выглянул Банг.

Разведчик выстрелил в них несколько раз, почти не целясь.

Банг успел отклониться.

Цепляясь за дверь, Бельчке начал медленно оседать на пол. Выражение лица его при этом было удивленным.

С письменного стола посыпались на пол разноцветные, остро отточенные карандаши. Следом за карандашами свалился и Гитлер, обалдело застывший на снимке со своей косой прядью и начальственно выпученными глазами.

Но где же здесь выход?

Потайная дверь, которая вела через библиотеку к трапу, вероятно, захлопнулась сама собой. А отсюда, изнутри, она выглядит как панель в стене. Все панели в этом кабинете выглядят одинаково — высокие, белые.

Выстрелы как удары бича!

Колесников инстинктивно присел, обернулся, дал два ответных выстрела.

Потом он с ожесточением рванул на себя панель, ту, что была поближе, за ней другую, третью. Что за бред! Куда запропастилась эта чертова потайная дверь? Вместо нее лишь дверцы шкафов.

Всюду натыкаешься лишь на узкие, высокие настенные шкафы. В них стоят какие-то баллоны, окрашенные в желтый цвет.

Опять хлопанье бича за спиной!

Прячась за лежащим на пороге шефом, Банг возобновил стрельбу.

Колесников ощутил, как горячий ветер опахнул его макушку.

Он не услышал очередного выстрела. В лицо ударил запах резеды!

По одному из желтых баллонов поползла, все удлиняясь, трещина.

В баллон с газом попала пуля!

Рядом пронзительно завизжали. Промелькнул, нелепо размахивая руками, радист, ударился с разгона в стену напротив, распахнул потайную дверь, исчез. Ругаясь и отчаянно кашляя, Банг проволок под мышки Бельчке через кабинет. Все словно бы забыли про Колесникова.

Кто-то споткнулся на трапе. Крик! Оглушительный лязг железных ступенек!..

Резедой пахнет все сильнее!

В доме потух свет.

Ощупью Колесников добрался до потайной двери, открыл ее, миновал библиотеку и спустился по трапу.

Ядовитый газ опередил его. В доме хлопали двери. Вокруг раздавались вопли, ругань, истерический хохот. В панике люди натыкались друг на друга. Кто-то упал. Колесников успел перешагнуть через него, но бегущие сзади прошли по человеку, топча его сапогами.

Словно бы гигантский смерч поднял дом над землей, завертел его вокруг оси и поволок куда-то в прорву.



С толпой эсэсовцев Колесникова вышвырнуло из дома во двор.

Небо на востоке светлело. Звезды почти уже не были видны.

С надсадным воем разворачивались во дворе машины. «Опель-капитан» застрял боком в воротах. Эсэсовцы сгрудились вокруг него, пытаясь убрать с дороги. Наконец грузовик, ударив с ходу «опель», протолкнул его в ворота.

Колесников отделился от толпы и начал подниматься по склону. Уйти от лютеола! Как всякий отравляющий газ, он стелется понизу.

Интересно, как отнеслись в штабе к его донесению? Радисты, как положено, немедленно доложили об этом начальству. Теперь все зависит от того, поверят ли ему, Колесникову?

В штаб, надо думать, уже вызван батя. Вопрос перед ним поставлен ребром: ручаешься ли ты за достоверность донесения, переданного твоим разведчиком из вражеского тыла?

Что он ответит на это?

Помолчав — ведь он человек неторопливый, на редкость обстоятельный, — батя, наверное, ответит так:

«По сути донесения сказать ничего не могу. Но за своего разведчика ручаюсь головой! Колесников воюет рядом со мной три года. И он надежен. Можете быть уверены: ни при каких обстоятельствах не подведет!»

Хорошо, если бы он сказал так!

Ну, долг разведчика, во всяком случае, выполнен. Важное донесение передано в штаб…

Колесников брел по гребню холма, спотыкаясь о кочки. Глаза его были закрыты — так он устал.

Багровое одутловатое лицо Бельчке все время прыгало перед глазами. Какое странное выражение было на этом лице! Наверное, Бельчке очень удивился, когда понял, что убит.

А как кстати оказался этот маленький браунинг, столько времени без всякого разумного применения пролежавший на столике у окна!

Но о браунинге Колесников думал, уже засыпая. Он споткнулся еще раз, потом, не в силах бороться с усталостью, медленно опустился на траву.

Он еще слышал, как неподалеку от него что-то завозилось, заскрипело, закашляло. Потом женский голос произнес очень отчетливо:

«…на всем пространстве Остмарка от Гроссзигхартса до Эйзенкаппеля… будет безоблачной. Ветер…»

То передавали погоду на сегодня. Вероятно, на дороге внизу стоял столб с репродуктором.

Откуда-то сильно тянуло сыростью — поблизости, наверное, было озеро или протекала река.

Если бы за Колосниковым послали погоню, она настигла бы его тут, в трехстах шагах от дома. Но погони не было. По-видимому, его посчитали погибшим…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1. Страх на дорогах «третьего рейха»

Колесникова охватило тягостное оцепенение. Он все слышал, все понимал, но, хоть убей, не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой.

Из этого состояния его не вывел даже грохот взрыва. Над лесом поднялся столб дыма, и клубы его стали медленно оседать. Вилла, где производились опыты, подорвана. Вероятно, все было подготовлено к взрыву заранее. Оставалось лишь включить рубильник.

Колесников пролежал ничком около получаса; во всяком случае, не более сорока пяти минут. Потом открыл глаза и сел.

Солнце уже вставало из-за деревьев.

Но почему не слышно птиц, которые встречают рассвет ликующим пением?

Снизу, со стороны дороги, вместо беспечного щебета и длинных виртуозных трелей доносились гудки, рев моторов, визг тормозов, брань, шорох колес.

Колесников раздвинул высокую траву. Внизу валом валит толпа.

Странно видеть немецких солдат, обычно щеголявших своей выправкой, бредущих толпой, врассыпную. То и дело приходится сторониться — обгоняют мотоциклы, грузовики, легковые машины. Асфальта почти не видно. По дороге, образуя завихрения у остановившихся машин, катит взбаламученный людской поток.

На миг Колесникову представилось, что стены сада не выдержали напора лютеола изнутри, и вот, вырвавшись на свободу, ядовитый газ беснуется на дорогах Австрии!

Но то было уже последнее наваждение сада. Колесников опомнился. Не лютеол, нет! При чем тут лютеол? Это же крушение прославленного гитлеровского вермахта!

Страх бушует на дорогах Австрии. Но это не страх, сфабрикованный из резеды и чего-то там еще с добавлением каких-то омерзительных химических примесей. Это естественный страх перед возмездием — перед надвигающейся Советской Армией!

Колесников стряхнул с себя оцепенение и встал.

Между деревьями, по ту сторону дороги, взблескивала река. Она текла почти строго на север. Гитлеровцы двигались в том же направлении.

А вот и серо-желтая дощечка указателя! На ней написано: «Река Ибс».

Помнится, Ибс впадает в Дунай? А параллельно Дунаю проходит главная шоссейная магистраль Санкт-Пельтен — Амштеттен. Орда беглецов, вероятно, стремится выйти поскорее на главную магистраль.

Туда же нужно и Колесникову. Только он, добравшись до шоссе, не повернет с общим людским потоком к Амштеттену, а пойдет в противоположном направлении, к Санкт-Пельтену, навстречу своим.

Колесников по-прежнему медленно брел по гребню холма, пошатываясь от слабости, иногда придерживаясь за стволы деревьев.

Солнце все выше поднималось над горизонтом.

Дорога петляла внизу. На крутых, почти под прямым углом, поворотах ее заботливо выложили кирпичом, чтобы легче было тормозить.

Австрия, одна из самых красивых стран в Европе, поворачивалась перед Колесниковым то анфас, то в профиль, охорашиваясь, сбрызнутая утренней росой.

Синоптики на этот раз не подвели. День обещал быть великолепным.

Приветливые, неправдоподобно уютные, почти пряничные домики выглядывали из-за кустов жимолости и шиповника. Колокольни церквей нацеливались, как зенитки, в самое небо. По склонам торчали столбы проволочной изгороди. Да нет, какая там изгородь! Это же шесты для хмеля и виноградных лоз!

Порой возникали на пути изумрудно-зеленые полянки, и обязательно с каким-нибудь мемориальным камнем — австрийцы, надо думать, очень любили это сочетание: исторических воспоминаний и приятного, радующего глаз пейзажа.

Остановиться бы на такой полянке, лечь, вытянуться! Все равно через несколько часов здесь будут наши.

Но Колесникову не терпелось поскорее увидеть их.

Как ни медленно он шел, поток машин и пешеходов внизу двигался еще медленнее. То и дело возникали пробки.

Среди солдат попадались и гражданские. Некоторые понукали лошадей, впряженных в одноколки, которые были доверху нагружены чемоданами, рюкзаками, кастрюлями. Другие катили свой скарб в детских колясках.

Наконец Колесников увидел впереди магистральное шоссе, по которому, так же как и по проселочным дорогам, текла толпа беженцев и солдат.

Он спустился по склону холма. Никто не обратил на него внимания. Ведь он был в цивильном, в старом пиджаке и брюках, которые ночью напялили на него эсэсовцы.

Сзади резко засигналили машины. С поспешностью уступая им дорогу, несколько солдат шарахнулись в сторону и повалились в кювет вместе с Колесниковым. Когда он поднялся, то увидел, что, едва не давя пешеходов колесами, движется мимо колонна грузовых машин.

Строго соблюдая интервал, проходили перед Колесниковым грузовики с эсэсовцами. Солдаты в черном сидели на высоких кожаных сиденьях совершенно неподвижно, будто окаменев, держа автоматы между ног. На рукавах белели череп и скрещенные кости.

Полет Валькирий? Нет, бегство Валькирий! Черные Валькирии драпали с поля боя.

Что это?! Из кабины одной из машин выглянуло мрачное лицо Банга!

А Колесников-то думал, что «мертвоголовые» намного опередили его. Но ведь он шел от дома напрямик, по холмам. А здесь дорога вьется серпантином. Кроме того, «мертвоголовых» задерживали постоянно возникавшие пробки.

И вдруг Колесников увидел Бельчке!

Тот сидел почему-то не в кабине, а в кузове, в ногах у эсэсовцев, скрючившись, как недоносок в банке. Голова его — без фуражки — мерно покачивалась над бортом машины. На плечах желтело что-то — кажется, цивильный макинтош. Шея была толсто обмотана бинтами.

Как! Бельчке жив?!

Колесников стоял в кювете, оцепенев.

Колонна эсэсовских машин с Бельчке промчалась мимо, как вереница призраков.

Так Бельчке жив! А он, Колесников, был уверен, что тот убит. Нет, он не убит — только ранен!

Значит, дело не сделано?

Колесников нащупал в кармане маленький браунинг, который машинально сунул туда, сбегая по трапу из кабинета Бельчке. Остались ли в обойме еще патроны? Он вытряхнул их на ладонь. Два! Очень хорошо. Значит, обе пули в Бельчке, обе — для надежности, и с самого близкого расстояния!

Выйдя на шоссе, Колесников повернул не к Санкт-Пельтену, а к Амштеттену, то есть включился в общий людской поток.



Да, он надеялся догнать Бельчке! Шансов было очень мало, он понимал это. Может быть, один шанс из тысячи или даже десяти тысяч. И все-таки он не имел права пренебречь им, этим шансом.

Мог же спустить скат на машине, в которой ехал Бельчке! Вот и задержка! А самолеты? Могли же налететь наши самолеты и разбомбить шоссе впереди?

Однако больше всего Колесников рассчитывал на заторы-пробки, неизбежные при таком паническом отступлении. На магистральном шоссе, запруженном людьми и машинами до отказа, заторов-пробок должно быть еще больше, чем на проселочной дороге.

Он шагал, сильно подавшись вперед, будто падая с каждым шагом.

Губы его шевелились беззвучно. Он подгонял себя:

«Давай иди! Догоняй! Проворонил Бельчке в доме, промазал в него с нескольких шагов, стыд какой, теперь догоняй!

Слышишь, как воют машины, пробивая себе дорогу через толщу пешеходов? Идут впритык, сгрудились, будто стадо баранов. Два-три достаточно плотных затора на шоссе — и ты настигнешь Бельчке.

А там уж проще простого. Согнувшись, пряча лицо, протиснись через толпу, подойди к Бельчке вплотную и вбей в него две свои заветные пули. А потом — пропадай все!»

Сердце билось как-то беспорядочно: то слабо, то сильно — рывками. В ноги иногда вступала странная слабость, и он очень боялся упасть. Упадешь — не встанешь, растопчут!

Снова и снова он поднимал свое сердце в галоп. Беспощадно пришпоривал его и бил хлыстом. Вперед! Вперед!

«Обгоняй их, обгоняй! — приказывал он себе. — Постарайся обойти вон ту группу солдат, обвешанных фляжками и ранцами. Так! Впереди тарахтит какая-то двуколка, покрытая брезентом, уцепись за ее борт, передохни немного!

Передохнул? Обгони и двуколку!»

Он настойчиво пробивался сквозь толпу, расталкивал ее локтями, пытаясь выиграть еще сто-двести метров, чтобы находиться поближе к Бельчке на случай пробки-затора.

Какой-то солдат, круглолицый, еще совсем молодой, заглянул Колесникову в лицо.

— Ты-то куда торопишься, старик? — удивленно сказал он. — Русские не сделают тебе ничего. Такие, как ты, не нужны. Им нужны молодые и здоровые, как я, чтобы работать на них в Сибири.

Колесников дико посмотрел на солдата. Старик? Кто это — старик?

Сзади неодобрительно сказали:

— Что ты пристаешь к нему? Он идет, потому что на стенах повсюду намалевано: «Зигодер Зибириен!»[6] Он просто дисциплинированный немец.

Кто-то из гражданских добавил, вздохнув:

— Надо было бы тебе получше защищать его! Не пускать русских в Австрию.

Солдат пожал плечами.

— Что делать? Мы старались. Но эти русские прут, как паровой каток, как лава, которая выплеснулась из вулкана.

Он протянул Колесникову свою флягу.

— Хлебни! Тебе станет полегче.

Но Колесников молча, с омерзением оттолкнул его руку, и сконфуженный солдат отстал, замешался в толпе.

Настроение у всех было взвинченное.

Когда шофер пятнистого, видимо штабного, «мерседес-бенца» требовательно засигналил, пытаясь пробиться, из толпы заорало несколько голосов:

— Не гуди, проклятая свинья! Не дергай нам нервы!

Из окошка выглянуло толстое бледное лило. К удивлению Колесникова, шофер перестал сигналить.



Колесников миновал группу офицеров, которые, выйдя из легковой машины, озабоченно склонились над картой. Обрывки разговора:

— А если проселочными дорогами? Успеем ли?.. Американцы Паттона…

Поспешно садясь в машину, один из офицеров добавил несколько слов. Из них можно было вонять, что гитлеровцы спешат навстречу войскам генерала Паттона, которые двигаются с запада.

То, что видел Колесников на шоссе, не было уже хваленым вермахтом, гитлеровской армией. То был сброд, толпа, стадо, охваченное паникой. Забыты были мечты о мировом господстве. Вчерашние завоеватели, превратившись в беглецов, мечтали лишь о том, чтобы как можно дальше уйти на запад и со вздохом облегчения поднять руки у американских аванпостов.

С каждой минутой шаги гитлеровцев убыстрялись. Размеренная солдатская поступь мало-помалу переходила в беспорядочный бег.

Тяжело переваливаясь, ползли танки, обвешанные солдатами со всех сторон. Их обгоняли набитые людьми грузовые и легковые машины. Рысцой трусили по обочинам пехотинцы, иногда останавливаясь и выбрасывая лишние вещи из своих рюкзаков.

В кюветах валялись котелки, шинели, накидки, чемоданы, фляжки, солдатские каски, автоматы, патронные ленты к пулеметам, консервные банки, одеяла. Все чаще попадались винтовки, воткнутые штыками в землю. Такое Колесников видел лишь на старых пожелтевших плакатах времен первой мировой войны. И вот он воочию видит винтовки в земле! Это — земля «третьего рейха»! Винтовки даже колеблются еще, будто от дуновения ветра.

Но вскоре он забыл об этом. Все, что видел на шоссе, как бы скользило поверх его сознания. Одна-единственная мысль владела им, поддерживала на ногах, вела вперед.

Формула страха останется недописанной! Сегодня Бельчке умрет!

Будто связанный с ним длинным буксирным концом, Колесников продолжал продвигаться все дальше по шоссе. Ноги его одеревенели, мучительная боль пронизывала суставы.

Город Амштеттен возник на пути. Крутые узкие улицы и площадь со статуей богоматери у фонтана сплошь забиты немецкими солдатами и офицерами. Колесников увидел двух бледных генералов, которые жались рядышком в подворотне. Видно, ждут не дождутся, пока шофер кончит копаться в моторе. Ну и вид! Козырьки генеральских фуражек надвинуты на глаза. Плечи подняты и вздрагивают, точно на дворе январь, а не май и вокруг черные руины Сталинграда, а не домики Амштеттена, которые в целости и сохранности простояли до самого конца войны.

Грузовиков Банга не видно. Может быть, профессора ожидала в Амштеттене легковая машина и он пересел в нее? Но здравый смысл подсказывал, что это не так. Бельчке — трус. Он слишком напуган» чтобы расстаться со своими черномундирниками. Где грузовики Банга, там и Бельчке.

Колесников прошел город без помех. Никто на улицах не остановил его, никто не заговорил с ним. Все были слишком поглощены своими делами. На Колесникове словно бы надета шапка-невидимка, которую он между делом похитил в заколдованном саду.

Но он так хотел догнать Бельчке, что даже на имел времени насладиться сознанием своей почти неправдоподобной, фантастической неуязвимости.

Примерно через четверть часа после того, как был пройден Амштеттен, сзади раздались тупые удары.

Ага! Бомбят Амштеттен!

Солдатня кинулась по кюветам. Но звуки взрывов не приближались, а, наоборот, удалялись. Эх, жаль! Нужно было бы пробомбить все впереди, чтобы остановить отступающие колонны.

Колесников не мог знать, что за ним на расстоянии нескольких десятков километров двигается наша авангардная часть, оказавшаяся, подобно ему, в одиночестве среди поспешно отступающих гитлеровских войск. Это был уже известный читателю дивизион самоходных орудий гвардии майора Васильева — из той же гвардейской дивизии, батальон которой, высаженный моряками-дунайцами у основания Имперского моста, овладел этим мостом за два дня до падения Вены.

Гвардии майор Васильев, как острие копья, проник в глубь немецкого тыла и, громыхая гусеницами, на полной скорости продолжал мчаться вперед, кроша и сметая все на своем пути.

2. «Бей, бог войны!»


Штурм Амштеттена

(Продолжение письма бывшего командира отдельного гвардейского дивизиона самоходных орудий бывшему командиру отряда разведки)

«…восстанавливая согласно Вашей просьбе подробности этого удивительного дня, продолжаю его описание с того момента, когда мой дивизион в недоумении остановился на шоссе Санкт-Пельтен — Амштеттен, в нескольких километрах от Амштеттена.

Наши самолеты продолжали виться роем над городом. Доносились тупые удары взрывов.

Прорываться через город нужно было во что бы то ни стало, и быстрее. Решение созрело: воспользовавшись действиями нашей авиации, штурмовать Амштеттен!

Выпрямившись в люке своего танка, я подал команду.

С остатками боеприпасов и с неполными баками горючего мои танкисты и артиллеристы, как львы, бросились на город!

Само собой разумеется, нашим наиболее надежным союзником был моральный фактор — уверенность в близкой победе. У гитлеровцев же, наоборот, было сознание неминуемого и очень близкого поражения, а отсюда, понятно, и паника.

За время войны я участвовал во многих боях, которые теперь даже и не смогу перечислить. Но то, что я увидел в Амштеттене, не идет ни в какое сравнение с виденным мною до сих пор. А ведь многие военные специалисты на западе считали, что немецкая армия не подвержена панике. В Амштеттене, однако, я увидел панику, если можно так выразиться, в классическом ее воплощении.

Давя гусеницами машины, повозки и пушки, расстреливая сопротивлявшихся гитлеровских солдат и офицеров, мы ворвались на восточную окраину Амштеттена.

Наша авиация, сделав несколько заходов и сбросив свой груз на город, продолжала кружить над ним и обстреливать улицы из пулеметов.

Ей удалось поджечь много машин с боеприпасами. Боеприпасы стали рваться и косить вражеских солдат, которыми был буквально забит город. Вокруг стоял сплошной гул.

Некоторое время мой дивизион не мог пробиться в центр Амштеттена через скопление людей и техники. Готовя город к обороне, гитлеровское командование воздвигло на улицах баррикады (стены из бутового камня), оставив между ними только узкие проходы. Стоило какой-нибудь машине застрять в этом проходе, как все движение останавливалось.

Немцы сами себе устроили ловушку. Еще до нашего появления гитлеровские войска большими массами подходили к городу, но пройти через город было очень трудно, и поэтому они непрерывно накапливались в нем. Мы подоспели как раз в тот момент, когда наша авиация пробомбила их, и по мере сил довершили панику. Думаю, что в то время в Амштеттене находилось несколько тысяч немецких солдат и офицеров.

С великим трудом мы пробились к центру города. Гитлеровские солдаты и офицеры были в полной растерянности. Я заметил там даже двух или трех генералов, которые могли бы взять в свои руки управление войсками и организовать хоть какое-нибудь сопротивление. Но, видно, генералы проявили абсолютное безразличие ко всему.

Это поразило моих артиллеристов и танкистов. Прошло всего около трех часов, как мы побывали в Мельке, а между тем разница в реакции гитлеровцев была огромная.

В Мельке нас забрасывали гранатами и активно обстреливали из окон и чердаков. В центре же Амштеттена не стрелял никто. Вал паники как бы катился впереди нас, и он полностью захлестнул этот город.

Я с удивлением увидел, что мои артиллеристы и танкисты, как ни были они разгорячены, раскалены, вдруг перестали стрелять из своего личного оружия в гитлеровцев. Даже как-то трудно было это осознать. Вот перед тобой немецкий генерал, офицер или солдат. Он вооружен, но не стреляет в тебя. Просто стоит в толпе на тротуаре, как обычный пешеход, или прижимается спиной к стене дома и смотрит на проходящие советские самоходки и танки. Некоторые гитлеровцы тянут руки вверх, некоторые не тянут. Но у всех написано на лицах: «Больше не воюю!» Морально они были разоружены, а ведь нам, советским воинам, непривычно стрелять в разоруженных людей.

Прорвавшись через Амштеттен, мы уже без боя двинулись навстречу американскому танковому эскадрону, который, по словам его разведчиков, высланных вперед, остановился в городе Штернбург».



На абордаж!

(Продолжение письма)

«Американским танковым эскадроном командовал очень приветливый подполковник. Но прежде чем начать с ним разговаривать, я попросил разрешения вымыть руки. Подойдя к умывальнику, я увидел в зеркале свое лицо. Оно было почти черным от пыли, с грязевыми потеками. Белели только белки глаз. Как мог американец, одетый в чистый, безупречно выглаженный комбинезон, пригласить такого черномазого к себе в дом?

Я, признаюсь, не знал, как вести себя с американцем. Получая перед рейдом ночью задачу, я не думал о встрече с войсками союзников и в связи с этим не задал командиру дивизии ни одного вопроса, касающегося этой возможной встречи.

Подполковнику была при мне вручена радиограмма. Прочтя ее, он быстро вскинул на меня глаза, потом, видимо встревоженный, быстро жестикулируя, начал что-то объяснять переводчику. Им был солдат-американец, не то югославского, не то польского происхождения. Он коверкал русские слова и, видя, что я плохо его понимаю, очень нервничал. Наконец я понял, что с востока к Штернбургу приближаются немецкие тяжелые танки. Переводчик прибавил: «Господин подполковник выражает свое глубокое сожаление, но ничем не сможет помочь русскому офицеру, так как располагает только легкими танками». Эту-то фразу я понял, вернее, уловил ее смысл.

Тотчас же я выскочил из комнаты и бросился на улицу.

Не зря же все время ожидал, что тяжелые танки противника рано или поздно наступят мне на хвост! Все утро они шли за нами, нависали, неотвратимо настигали. И вот наконец настигли!

Дом, в котором принимал меня американский подполковник, стоял на окраине Штернбурга (если не ошибаюсь, второй или третий при въезде в город). К домам примыкал лесок. Шоссе на подъеме в город делало крутой поворот и спускалось в низинку или выемку, так что танк, вошедший туда, не мог повернуть ни влево, ни вправо.

На улице я подал команду: «Танки с тыла!» Артиллеристы и танкисты засуетились у орудий, а я побежал к повороту шоссе. За мной бросились мои телефонисты, радисты, разведчики, связные.

Я был уже у поворота шоссе, как на меня внезапно надвинулось громадное бронированное чудовище (таких я еще никогда не видал). Оно было покрыто маскировочной сетью. Я едва успел отскочить в сторону.

Но для гитлеровцев наше появление было еще более неожиданным, чем их появление для нас. Эсэсовцы (это была эсэсовская часть) не успели опомниться.

Немецкие тяжелые машины были покрыты металлическими маскировочными сетками. Миг — и мы полезли по этим сеткам, как матросы на абордаж. Не помню, подал ли я такую команду, произошло ли все стихийно, само собой, но мы повисли на сетках первых двух или трех самоходок и быстро вскарабкались по ним наверх, где с перекошенными от ужаса лицами сидел десант эсэсовцев.

На самоходках произошла короткая, но ожесточенная схватка. Эсэсовцы упрямились, не хотели сдаваться. Их били прикладами автоматов, вытаскивали из люков и сбрасывали вниз.

Механик-водитель первой самоходки не успел закрыть люк. Его вытащили наружу за шиворот, остановив тем самым головную самоходку. На очень узком, как я уже писал, участке шоссе, вдобавок углубленном, остальные машины не смогли ни развернуться, ни обойти свою первую самоходку.

Что же касается американцев, то едва лишь из-за домов появилась головная немецкая самоходка, как они бросились врассыпную и мгновенно очистили улицу. Ожидали (и не без основания), что сейчас на близкой дистанции грянет всесокрушающая артиллерийская дуэль, в которой преимущество — из-за превосходства брони и калибров — будет не на стороне русских.

Но повторяю: 8 мая 1945 года боевой азарт моих артиллеристов и танкистов, несмотря на их крайнее переутомление, был таков, что за какие-нибудь несколько минут они на глазах у оторопевших от удивления американцев захватили эту эсэсовскую часть, причем, что важно, без единого выстрела.

Затем плененные самоходки были подогнаны к дому, где американский подполковник только что беседовал со мной, и поставлены в общую колонну нашего гвардейского дивизиона. Тут же выстроили военнопленных. Их было 86 человек, а нас — 58! Эсэсовцы были здоровые, молодые, все как на подбор. С запозданием разобравшись в обстановке и в реальном соотношении сил, они метали глазами молнии, но это было бесполезно — слишком поздно. Молнии теперь были уже ни к чему, так как эсэсовцы стояли посреди улицы обезоруженные под дулами советских автоматов.

Я возвратился в дом, где находился подполковник. Он был изумлен и горячо поздравил меня. Видно было, что никак не ожидал подобного оборота дела.

Американские солдаты тоже были очень довольны увиденным, окружили моих артиллеристов и громко хвалили их, с воодушевлением хлопая по плечу.

Думаю, что «братание» между русскими и американскими солдатами не понравилось американскому командованию. Через несколько минут после описанного события подполковник сообщил мне, что должен отвести свой передовой отряд за реку Эннс, которая явится демаркационной линией, разделяющей Советскую Армию и американскую.

Но и мне, как вы понимаете, было не до американского подполковника.

У местных жителей я узнал, что населенный пункт Ашен отстоит от Штернбурга на расстоянии одиннадцати километров, но юго-восточнее. Попросту говоря, я, поглощенный мыслями о штурме Амштеттена, промахнул поворот к этому Ашену.

А теперь не возвращаться же! Тем более что, по словам местных жителей, неподалеку проходило рокадное шоссе, которым я мог добраться прямо до нужного мне населенного пункта.

Однако люди мои были вымотаны вконец. Ведь за несколько часов дивизион прошел с боями 83 километра.

Кроме того, наши войска еще не подошли. Вокруг было полно бродячих немцев с оружием в руках. Уже не говорю о том, что на восточной окраине Штернбурга скопилось несколько тысяч обезоруженных немецких солдат, сдавшихся нам в плен. Вставала проблема: как охранять их ночью, имея в своем распоряжении горстку людей, вдобавок до крайности утомленных, проще говоря, вымотанных вконец?

И все же я ни на минуту не забывал о сверхсекретном военном объекте в Ашене и о нашем разведчике, который еще мог там находиться.

Поэтому, оставив в Штернбурге своего заместителя и основную часть экипажей и техники, я тремя самоходками двинулся немедленно в сторону Ашена…»



…Шоссе на выходе из какого-то населенного пункта круто поднималось. Колесников остановился задохнувшись.

Внизу сверкала река. На горизонте в лучах заходящего солнца темнело нечто вроде тучи с зазубренными краями. По-видимому, это какой-то большой город. Неужели Линц? Похоже на то. Значит, река внизу — Эннс, один из притоков Дуная?

Солнце било прямо в глаза. Лучи его были пологие, но еще ослепляли.

Все плыло перед глазами, как перед обмороком.

Судя по солнцу, было уже часов семнадцать. Колесников шел, почти не присаживаясь, весь день. По пути он распотрошил несколько солдатских рюкзаков, найденных в кювете, раздобыл немного еды, хотя есть не хотелось. Мучила жажда. Однако он не позволял себе много пить. Батя неустанно повторял: много и часто пить во время длительного перехода нельзя, быстрее выдохнешься!

Наконец глаза привыкли к солнцу. И тогда перед Колесниковым открылась удивительная панорама.

С западной стороны медленно приближались к Эннсу четко очерченные, светло-зеленые четырехугольники. То были американские войска. Они шли как на параде. Орудия на танках, кажется, даже не были расчехлены. Не видно было и грузовиков. Американская моторизованная пехота сидела не на грузовиках, а на «виллисах».

«Где же наши?» — Он с беспокойством огляделся.

А! Вот они! На пригорок быстро въехали три самоходки с большими красными звездами на бортах.

Колесников схватился рукой за горло. Сделал несколько судорожных глотательных движений, давясь комом, застрявшим в горле, силясь проглотить этот ком, чтобы вздохнуть.

Наши, наши!..

Самоходки были почти черными от покрывавшего их толстого слоя пыли и грязи. Темными были и лица артиллеристов, которые выглядывали из люков.

А между сближавшимися русскими и американцами колыхалось человеческое месиво. Оно катилось к Эннсу, к мосту через Эннс.

И вдруг Колесников увидел, как узкие черные полосы прорезали это месиво. Похоже, отступали тени ночи. Солнце гнало их, эти тени, гнало на запад с востока, откуда неотвратимо надвигалась Советская Армия.

Черные полосы переплеснули через Эннс и стали растворяться в светло-зеленых четырехугольниках американской армии — та как бы всасывала, вбирала их в себя.

Колесников понял. Это были эсэсовцы Банга. Но сил продолжать погоню уже не было.

У моста через Эннс образовалась пробка. Там панически гудели машины, орали и ругались люди. Потом будто рябь прошла по толпе. Русские самоходки были замечены. Кто-то пронзительно завопил:

— Руссише панцер!

Завидев русских, немецкая солдатня, обвешанная котелками и сумками, пугливо сторонилась, давая самоходкам дорогу.

Ага! Гитлеровцы уже не сидят в транспортных автомобилях, держа между ногами автоматы. Они спешены. Они бредут в пыли!

Груды брошенных автоматов валялись на шоссе. Гусеницы советских самоходок подминали их под себя и, раздавив, расшвыривали в разные стороны, как комья грязи. А на обочинах громоздились ярко-желтые ящики из-под мин, пустые канистры, перевернутые и вздыбленные транспортеры и грузовики.

Колесников увидел нашего майора, который стоял во весь рост в открытом люке головной самоходки. Ветер от быстрого движения развевал его волосы. Загорелое лицо, украшенное вислыми русыми усами, было гневным, багровым. Грохот и лязг заглушали его слова. Однако жестикуляция была предельно красноречивой. Сильными взмахами руки он словно бы отсекал, отбрасывал что-то от себя.

Это было понятно без всяких слов. «Назад! Назад! — приказывал жестами офицер. — Вы — пленные с этой минуты!»

Кое-кто из немецких солдат по инерции еще продолжал брести. Другие стали сбрасывать наземь свои рюкзаки, устало садились на них, отирая пот со лба. Кончилось! Как бы там ни было, но то, что началось шесть лет назад, уже кончилось!..

А на мосту через Эннс еще теснились эсэсовские машины, застрявшие в толпе пеших солдат. Возникла драка. Над головами засверкали тесаки. Потом Колесников увидел, как кто-то бросился с моста в воду. Он плыл к американскому берегу, очень быстро, по-собачьи перебирая руками. Разорванный желтый макинтош пузырем вздулся над его спиной.

Американские солдаты, сбежавшие к реке, помогли беглецу выбраться на берег. Он вылез и отряхнулся. Его подхватили под руки, куда-то поволокли. Как ни напрягал Колесников зрение, вскоре он уже не мог разглядеть желтый макинтош. Тот растворился среди комбинезонов цвета хаки.

С обеих сторон моста расставляли часовых: русских и американских. Река Эннс, южный приток Дуная, стала демаркационной линией, разделив две армии, которые на протяжении многих месяцев двигались навстречу с востока и запада и остановились здесь друг против друга.

Только тогда Колесников оторвал взгляд от противоположного берега…

На обочине шоссе наши танкисты увидели человека в гражданском, с исхудалым, обросшим седой щетиной лицом. Он поднял руку, словно бы просил подвезти его. Но куда подвезти? Впереди — река!

Шатаясь, человек шагнул к танку, потом неожиданно быстро наклонился и, обхватив руками, приник к нему. Плачет? Нет! С какой-то непонятной жадностью вдыхает запах разогревшейся на солнце краснозвездной брони.

Танкисты, выпрыгнув из танка и самоходок, окружили его.

— Кем будешь, папаша? — очень громко, как глухого, наперебой спрашивали они. — Чей ты, из каких? По-русски-то понимаешь? Наш или иностранный?

Человек поднял голову. Из открытого люка смотрел на него майор.

— Бей! — хрипло попросил человек. Слова с огромным напряжением вырывались из его пересохшего, стянутого спазмом горла. — Он там, на том берегу реки! Нельзя упустить его, нельзя! Бей прямой наводкой! Ну же, бог войны!

— Отстрелялись мы, друг, — сказал кто-то из солдат. — Разве не видишь? Все! Кончилась война!

Но, поняв, кто перед ним, гвардии майор уже вылезал из люка.

— Ваш шифр? Ваш шифр? — торопливо повторял он.

— «ЮКШС», — пробормотал человек и покачнулся. — Мой шифр — «ЮКШС». Я — Тезка.

Гвардии майор едва успел подхватить его под мышки, иначе он, запрокинув голову, упал бы на асфальт перед гусеницами танка…

3. «Ты приходишь ко мне всегда…»

«Генерал-лейтенанту медицинской службы тов. П. от майора медицинской службы Н.Кондратьевой

Докладная записка

Докладываю, что 9 мая с.г. в специализированный неврологический госпиталь, в мое отделение, поступил младший лейтенант Колесников В.Д., доставленный в сопровождении врача на самолете из Австрии.

Больной находился в бессознательном состоянии, со всеми симптомами тяжелого отравления. Для консультации был приглашен токсиколог профессор Цирульник. Обследовав Колесникова, он определил, что отравление произошло в результате длительного вдыхания паров неизвестного яда, предположительно растительного происхождения, действовавшего через рецепторы носоглотки на центральную нервную систему.

Лабораторные исследования не помогли установить природу яда, что лишило возможности использовать при лечении какие-либо специфические противоядия.

Положение осложнилось еще и тем, что, помимо отравления, обнаружено было угрожающее истощение организма, несомненно, как реакция на длительное предельное напряжение. Это явилось неблагоприятным фоном.

Лейтенант медицинской службы тов. Златопольская Н.М., сопровождавшая больного с фронта, не сумела, к сожалению, сообщить ничего существенного. Она доложила, что 8 мая 1945 года Колесников вышел из плена в районе г.Штернбург и был подобран артиллеристами гвардии майора В.И.Васильева. Колесников успел сообщить им свое звание и фамилию, после чего был доставлен в штаб фронта, потом в полевой госпиталь, а далее самолетом в Москву. В самолете он потерял сознание и ни разу не пришел в себя.

Больной был помещен мною в бокс, у его койки организовано круглосуточное дежурство. Для консультации ежедневно приезжал тов. Цирульник.

Однако, несмотря на принятые меры, состояние Колесникова В.Д. продолжало неотвратимо ухудшаться, он не приходил в сознание и…

Не могу больше! Слишком трудно официально об этом. Я в отчаянии, товарищ генерал! Это — мой самый близкий, самый родной мне человек. Его доставили в госпиталь в ужасном, почти безнадежном состоянии. Он еще жив, но медленно умирает. Уходит от нас! Вот уже пятый день мы удерживаем его буквально на краю.

Я умоляю Вас приехать!

Ужасно, что все так совпало: Виктор умирает у меня на руках, а Вы завтра рано утром улетаете в командировку.

Знаю, что в распоряжении у Вас считанные часы, что даже телефон на Вашей квартире отключен.

Товарищ генерал, умоляю, найдите возможность приехать в госпиталь по пути на аэродром, пусть ненадолго — на полчаса, на четверть часа!

Мое письмо передаст врач моего отделения Дора Бринько, золотой человек, мой друг. Она приедет к Вам рано утром. Простите, бога ради, мою назойливость, но надо же перехватить Вас дома перед отъездом.

До сегодняшнего дня, вернее, до ночи, потому что пишу Вам ночью, я не собиралась Вас беспокоить, была самонадеянной дурой, воображала, что справлюсь сама. И вдобавок меня успокаивало то, что Вы в Москве, значит, в любой момент я могу обратиться к Вам за помощью, несмотря на Вашу ужасную занятость.

Но вчера мне стало известно, что Вы улетаете в командировку. И я, признаюсь, струхнула. Как же я без Вас?..

Торопят. Заканчиваю. Бринько боится разминуться с Вами. Это было бы ужасно. Последний шанс…

Жду.

Н.Кондратьева.

Товарищ генерал, я не могу поверить в то, что мой Виктор умрет!»



…Письмо отослано. Ночь на исходе.

Через стеклянную дверь бокса виден очень длинный полутемный коридор. Нина Ивановна сидит согнувшись на табурете у койки Колесникова.

Дыхание больного беззвучно. Слышно только тиканье настольных часов. Иногда дежурная медсестра наклоняется к больному и осторожно поправляет бинты.

Тикают часы. Тикают, тикают… До чего же неприятно слышать, как они тикают!

Двадцать шесть минут прошло после отъезда Доры…

Это вконец истерзаешься так, смотря неотрывно на часы!

Но, как ни поворачивает свой табурет Нина Ивановна, часы, стоящие на тумбочке, остаются в поле ее зрения, хотя и бокового. Взгляд прикован к неподвижно лежащему Колесникову.

«Бедный ты мой, бедный, — думает она. — Вот как нам привелось встретиться! Всю войну я воображала нашу встречу, даже после того, как мне сказали, что ты погиб под Эстергомом. Но кто бы мог подумать, что встреча будет такой? И все же я знала, что увижу тебя. Я твердо знала это. Когда вернулась в марте сорок второго из Севастополя, сразу, в тот же день, написала Олегу. И больше уже не ответила ни на одно из его писем. Зачем? Та ветка алычи — наша ветка — ведь и не думала засыхать, знаешь? Она снова расцвела, как то благословенное дерево на руинах Севастополя.

Ах, Витя, Витя, какие же мы транжиры в молодости, как разбрасываемся чувствами, своими и чужими, как беспечно расходуем время на ссоры, споры, обиды, нисколечко не жалея ни себя, ни других…»

Нина Ивановна поправляет абажур настольной лампы, чтобы свет не бил больному в глаза.

Виктор молчит… Но он продолжает бороться. Где-то там, в закоулках его мозга, продолжает гореть огонек, совсем слабый, но упрямый.

Нина Ивановна с таким напряжением смотрит на безмолвно лежащего Колесникова, что у нее начинают болеть глаза. Сказываются и бессонные ночи. По счету это уже пятая ночь, которую она проводит у койки Колесникова.

Он недвижим по-прежнему. На белых подушках покоится белый шар головы. Белое одеяло чуть заметно подрагивает на груди.

Лица за бинтами не видно.



«О! Сто тридцать четыре минуты, как уехала Дора! За окном светло, ночь кончилась.

Нет, видеть больше не могу эти часы!»

Нина Ивановна порывисто встала, сняла часы с тумбочки, повернулась, чтобы поставить их на подоконник…

И вдруг она почувствовала беспокойство, какое возникает, когда на тебя пристально смотрят сзади. Это мгновенное ощущение тяжести в затылке!

Она оглянулась. Медсестра озабоченно поправляла что-то возле тумбочки. Белое пятно на подушке не шелохнулось. Значит, почудилось?

Нина Ивановна переставила часы на подоконник, потом, решив, что в боксе душно, поднялась на цыпочки, чтобы открыть форточку. Форточка хлопнула негромко.

И вслед за тем Нина Ивановна услышала свое имя. Его произнесли очень тихо, но внятно. Оно, как дуновение ветра, пронеслось по комнате!

Нина Ивановна опять оглянулась.

Глаз в квадратном просвете между бинтами был открыт! Один-единственный глаз в обрамлении белых бинтов!

Она кинулась к Колесникову:

— Ты позвал? Ты меня узнал?

— Конечно, — медленно сказал он с удивившим ее спокойствием. — Ты — Ниночка-Нинушка. Ты приходишь ко мне всегда.

Он говорил протяжно, затрудненно, с какими-то прыгающими горловыми интонациями. Так говорят глухонемые, научившиеся разговаривать с губ.

— Тебе лучше? Ну скажи, лучше тебе? — Медсестре: — Что же вы стоите? Откройте окно!

Колесников вперил в Нину Ивановну одинокий глаз, темневший из-под бинтов.

— Должен, — выговорил он с трудом. — Приказано — должен, иначе не могу.

— Что ты должен?

Но он не обратил внимания и на этот вопрос.

— Ты вчера сказала: не надо, опасно. Но я должен, пойми!

— Вчера?!

Боже мой! Но ведь он разговаривает не с ней! Даже, наверное, не видит ее. Он видит другую, воображаемую Нину — ту, которая всегда приходит к нему в бреду. С этой Ниной и продолжает непонятный, прерванный «вчера» разговор.

Колесников к чему-то прислушивался. К чему? К перешептыванию Нины Ивановны и медсестры, склонившихся над ним? К тиканью часов на подоконнике? Но он же не слышит ни тиканья, ни шепота! Он очень далеко отсюда…

Или он прислушивается к нарастающему шуму внутри — к пульсации крови? (Пульс под рукой Нины Ивановны все учащался.)

Внезапно одноглазый белый шар рывком приподнялся над подушкой.

— Шаги? Почему я не слышу шагов?

Какие шаги? Коридор пуст. И вокруг все тихо. Светает, но госпиталь еще целиком погружен в сон, будто утонул в недвижной светлой воде.

А! Шарканье дворницких метел. Первый звук пробуждающегося города. Он донесся с улицы через открытую форточку.

— Это дворники. Только дворники! Сейчас утро. Дворники подметают улицы.

Она спохватилась. Ведь мысли его не здесь, они в каком-то другом измерении. Неизвестно даже, что там: утро, день, ночь? И в этом недоступном для нее измерении почему-то стало очень тихо.

— Почему стало тихо? — спросил Колесников с заминкой. — Я не слышу шагов.

— Где?

— Наверху… Неужели он сбежал?

— Кто? — С отчаянием: — Но я же не знаю, о ком ты говоришь!

— Да, сбежал от меня. Они взяли его с собой в кузов.

— В какой кузов? — Сестре: — Шприц для укола!

Руки Колесникова прыгали по одеялу. Он вскинулся, порываясь куда-то бежать. Медсестра удержала его за плечи. Нина Ивановна сделала ему второй укол.

— Но я догоню его, — пробормотал Колесников. — Я должен догнать и догоню!

Лекарство начало оказывать действие. Одинокий глаз, темневший посреди бинтов, закрылся. Мускулы Колесникова расслабились, голова опустилась на подушку. Он дышал устало, будто несколько раз обежал вокруг госпиталя.

Одеяло на груди его поднималось медленнее и медленнее. Он погружался в сон, в оцепенение, из которого вышел всего на несколько минут.

— Нина Ивановна! — окликнула медсестра.

Белое облако, колыхаясь, быстро подвигалось по коридору. То генерал второпях и сердясь надевал на ходу халат, а семенившая рядом Дора старалась помочь ему попасть в рукава.

Нина Ивановна метнулась навстречу:

— Товарищ генерал!..

Она задохнулась от волнения.

Скрип табуретки. И мгновенно в боксе воцарилась тишина. Усевшись, генерал долго вглядывался в просвет между бинтами, где, как крыло мотылька, вздрагивало закрытое веко.

— Анализ крови? Температурный листок? — Не Оборачиваясь, он протянул руку назад. Шелест переворачиваемой бумаги. — Энцефалограмма?

— Вот она.

— Не давайте ее пока. Закончим осмотр. Разбинтуйте голову больному. Так.

И прохладная ладонь опустилась на лоб Колесникова, затем очень медленным, бережным движением откинула со лба мокрую от йота седую прядь…

4. У ворот Будапешта

Июнь. Вечер. Вереница военных машин — легковых и грузовых — спешит из Вены в Будапешт.

На фоне пологих холмов мелькают рощи и сады, черепичные крыши, шпили колоколен. Шелковица осыпается с деревьев, высаженных вдоль шоссе, и малыши в штанах с помочами, беззаботно перекликаясь, собирают ее в высокие узкие корзины.

Умиротворяющая голубизна разлита в воздухе. Или это лишь кажется так? Война кончилась, и восприятие пейзажа круто изменилось. Реки перестали быть водными рубежами, холмы — командными высотами: пейзажу возвращено первоначальное, мирное его значение.

Клаксонами шоферы подгоняют друг друга. После заката, согласно новым правилам, въезд в Будапешт запрещен. Через город по ночам пропускают только воинские части, с триумфом возвращающиеся на Родину, домой.

Многим офицерам, однако, еще не скоро домой. Они спешат в Будапешт по делам службы.

Нет, не повезло! Как ни старались, не успели миновать в положенный час контрольно-пропускной пункт у въезда в город. Облако пыли, пронизанное почти горизонтальными лучами солнца, взвилось над предместьем Будапешта. К наплавному, на понтонах, мосту гулким шагом подходит пехота. Из переулков, заваленных битым кирпичом, рысцой выезжает конница. Где-то негромко урчат моторы танков, как гром затихающей, уходящей за горизонт грозы.

Знамена вынуты из чехлов. Без роздыха играет оркестр. Представитель Военного совета фронта, генерал, провожающий войска, стоит у переправы, выпрямившись, сдвинув каблуки, не отнимая руки от козырька фуражки. Он будет стоять так очень долго, пока не пройдет последняя часть, убывающая сегодня на Родину.

Один из опоздавших, офицер-артиллерист, и его шофер вылезли из «виллиса».

— Жал на всю железку, товарищ гвардии майор, — сконфуженно говорит шофер. — На пять минут всего и опоздал.

Артиллерист не отвечает. Стоя у перил моста, засмотрелся на город.

Город на противоположном берегу будто позолочен. Вернее, позолочена верхняя его половина. Глубокие сиреневые тени обозначают устья улиц, выходящих к Дунаю. Набережная и нижние этажи зданий уже залиты сумерками, медленным приливом ночи. Но верхние этажи пока освещены солнцем. Они сплошь усыпаны блестками, мириадами ярких блесток. Там еще длится день.

— Да-а, хорош, — одобрительно сказали рядом.

— В феврале, когда брали его, не такой вроде был.

— А за дымом и пылью что увидишь…

— Зато теперь увидели его. А кое-кому и вовсе не пришлось.

— Это верно.

У парапета набережной теснятся офицеры.

Обернувшись, они прикладывают руки к козырькам фуражек и расступаются, давая вновь прибывшему место у парапета.

— Каково? — говорит, улыбаясь, один из офицеров. — Вроде бы победители мы, а нас в освобожденный нами город не пускают!

— Тоже не успели к закату?

— Ага! На бережку всем до утра припухать.

Бои в непосредственной близости к Дунаю, как известно, отличались особым ожесточением. Вокруг здания парламента горы щебня. Вихрь генерального штурма сорвал крыши с соседних домов, завязал в клубок арматуру перекрытий, в разные стороны раскидал огромные гранитные плиты. Но парламент уцелел.

Некоторое время офицеры молча смотрят на величественное здание над Дунаем, чудом уцелевшее среди всеобщего хаоса.

За их спинами, отбивая шаг, идут и идут войска. То и дело раздается высокий, сорванный голос генерала, который благодарит за службу и желает офицерам и солдатам счастливого возвращения домой.

Оркестр неутомимо играет марш за маршем. Звуки стелются над притихшей рекой.



Но вот потянуло холодом с Дуная. Уж и верхние этажи домов заволокло сумерками.

Однако движение войск не прерывается ни на минуту.

Слышны пугливое ржание и длинный журчащий перестук. Кавалеристы осторожно сводят коней на колеблющийся настил моста.

Цокот копыт смолк. Нарастает урчание моторов, лязг гусениц. Через Дунай двинулись танки и самоходные орудия.

— И так до рассвета будет, — зевая, говорит кто-то из офицеров. — Ну как? По машинам? Не мешало бы малость соснуть.

«Виллис» гвардии майора стоит на обочине шоссе в нескончаемо длинном ряду машин. Накрывшись ватником с головой, водитель спит в кабине. При этом развел такой чудовищный храп, что содрогаются и позванивают ветровые стекла.

Потеснив малость водителя, гвардии майор умащивается рядом на кожаном сиденье. Ну, спать, спать!

Козырек фуражки надвинут на глаза, воротник шинели поднят. Но сон не идет.

Переправа ярко освещена лучами фар. Длинные отблески плывут по воде. От Дуная тянет прохладой и сыростью.

Мысленно гвардии майор провожает танки, которые только что переправлялись через Дунай. С громыханием проходят они по узким улицам Будапешта. Дребезжат оконные стекла. Хотя нет! Окна, конечно, раскрыты настежь. У подоконников и на балконах теснятся люди. Русские войска уходят. Русские выполнили свой долг и уходят. Венгрия, а вместе с нею Чехословакия, Югославия, Болгария, Румыния и Австрия освобождены от фашизма!

Из соседней легковушки доносятся голоса. Ишь полуночники! Не наговорились еще!

— До чего же тесно в Европе живут, товарищ капитан.

— Тесно?

— Ну, прямо сказать, впритык, один к одному. Считайте: от Вены до Братиславы шестьдесят километров — час-полчаса езды, всего ничего. От Братиславы до Будапешта — сто двадцать, будем говорить — полтора часа. А ведь три самостоятельных государства: Австрия, Чехословакия, Венгрия! У нас в Сибири…

— Сейчас прикидываешь так — полчаса, час! А во время наступления в другом порядке километры считал: от Будапешта до Братиславы и от Братиславы до Вены. Тогда ох и длинными же небось показались они тебе, километры эти!

— Еще бы! Тогда и Дунай вроде бы пошире выглядел — под снарядами-то и под бомбами! Помните, как мы форсировали его зимой? Льдины плавучие вокруг, взрывы…

— Ты бы потише все-таки! Рядом в машине майор-артиллерист. Может, не спит еще.

— Ну да, не спит! Храпит как, не слышите?

Однако голоса соседей понижаются почти до шепота.

Угревшись в кабине под боком у водителя, гвардии майор начал было и сам дремать. Вдруг из полусна выводит упоминание знакомой фамилии.

— Колесников как раз и предупредил в декабре о подготовке контрнаступления немецких танковых дивизий! Точно вам говорю. Он, он, и не спорьте!

— Я не спорю, я только сказал, что не уверен. В осажденный Будапешт он проникал, это да. Должен был похитить генерала Салаши, но тот в последний момент сбежал.

— И не Салаши вовсе, и не в Будапешт! Колесников тайно проник в подземный завод, где изготовлялись детали для ракет «фау», и взорвал его.

— Рабочим, что ли, устроился там?

— Он инспектировал все подземные заводы в Австрии! Прибыл туда под видом личного представителя Геринга.

— Рассказывают… — Храп водителя помешал разобрать слова.

— И опять ничего похожего! Наш он, красноярский! Мне и деревню называли, откуда он, только вылетело сейчас из головы.

Еще несколько слов не расслышал гвардии майор. Потом:

— Ну конечно! Силищи медвежьей, неимоверной. И ростом великан!

Даже великан! Гвардии майору вспомнился худой, невысокого роста, измученный до предела седой человек, который, подняв руку, остановил его самоходки на шоссе перед рекой Эннс.

Он хотел было вмешаться в разговор соседей, сделал даже движение, чтобы вылезти из машины, но раздумал.

Творится на глазах фронтовая легенда…



«В строю — даже мертвый!»

(Окончание письма бывшего командира отдельного гвардейского дивизиона самоходных орудий бывшему командиру отряда разведки)

«…и внешне, как видите, представал в их воображении великаном, богатырем, хотя то, что с ним произошло в действительности, может, несомненно, затмить любой вымысел.

Я получил некоторое представление об этом еще 8 мая, когда вез Вашего разведчика из Штернбурга в штаб своей войсковой части. (Тов. Колесников в категорической форме потребовал, чтобы его доставили сначала туда, а потом уже в госпиталь. Правда, первую помощь ему оказал наш фельдшер.)

По дороге он несколько раз впадал в беспамятство из-за крайнего истощения и, видимо, боясь, что мы не успеем довезти его в штаб живым, вкратце, в довольно беспорядочной форме сообщил мне — для последующей передачи — все, что касалось этого нового отравляющего газа, действовавшего непосредственно на рассудок людей.

Мне все же удалось довезти Вашего разведчика до штаба. Там он пробыл недолго, и на моих глазах его увезли в полевой госпиталь, а я после этого вернулся в Штернбург.

Спустя несколько дней, к общему нашему сожалению, стало известно, что из полевого госпиталя тов. Колесников был отправлен на самолете в Москву, в специализированный госпиталь, но вскоре по прибытии туда умер.

Думаю, что иначе оно и не могло быть. Судя по тому, как он выглядел, Вашему разведчику пришлось слишком много перенести в плену. Нервная система его была вконец истощена.

Некоторым утешением для Вас, как его друга и бывшего командира, может, вероятно, служить то, что о нем не устают вспоминать до сих пор в наших войсках, и он, таким образом, продолжает как бы оставаться в строю — даже мертвый!..»

ЭПИЛОГ

Колесников против Бельчке

Молчание гробовое!

(Из письма бывшего командира отряда разведчиков бывшему командиру отдельного гвардейского дивизиона)

«…тогда же отправил Вам ответное письмо с благодарностью за чрезвычайно обстоятельное описание интересовавших меня событий 8 мая 1945 года.

Сейчас, разыскав Ваш новый адрес, спешу в свою очередь сообщить известие, которое, несомненно. Вас обрадует: подобранный Вами на шоссе разведчик Колесников жив! Только что я вернулся из поездки к нему. (Вам он напишет на днях, а пока передает через меня самый сердечный привет.)

Не примите лишь это за претензию, однако получилось так, что письмо Ваше (от 17 июля 1945 года, с описанием событий на шоссе) в какой-то степени меня дезориентировало — при всей своей обстоятельности, вернее, именно благодаря этой обстоятельности. Вы протянули цепочку фактов, последовательно (по часам и минутам) сменявших друг друга, и все они были, безусловно, достоверны до мельчайших деталей, кроме последнего факта — смерти Колесникова. Насчет этого Вы были неправильно информированы. Но мне, сами понимаете, и в голову не пришло проверить Вас.

В данном случае отчасти извиняет меня еще и то, что сразу же после выздоровления я получил назначение на службу за границей и отсутствовал несколько лет.

По возвращении на Родину, как Вы догадываетесь, первым моим побуждением было возобновить связь со своими разведчиками. Все они к тому времени демобилизовались и жили в разных городах Советского Союза. Между нами завязалась оживленная переписка.

Можете представить мое изумление, когда один из разведчиков вскользь упомянул о том, что Колесников, по его сведениям, жив и ныне находится на Урале.

Сначала я не поверил. Но во время очередной своей командировки в Москву все же пошел в Управление кадров Министерства обороны и навел справки.

Да, В.Колесников жив. Местопребывание — Урал. Город? Медногорск.

Немедленно же я послал Колесникову авиаписьмо. Никакого ответа. Второе письмо! То же самое. Осердясь, я бабахнул телеграмму из тридцати слов! Молчание гробовое!

Как раз, очень кстати, подошел мой отпуск. Я быстро собрался и вылетел в этот город Медногорск…»



По дороге его осаждали мрачные опасения.

Что с Виктором? Каков он теперь? Почему не ответил на два письма и телеграмму, хотя всюду было подписано «батя»? Почему не переписывается ни с кем из фронтовых товарищей, вообще не подает вестей о себе? Залег, стало быть, как медведь в свое логово, и погрузился в спячку? Но это совсем не в его характере.

Возможное объяснение: Виктор — инвалид и лишен возможности общаться с внешним миром.

Бывший командир разведчиков знал одного храбреца, который прошел всю войну без единой царапины. Война кончилась, он был демобилизован. И вот — несчастный случай на рыбалке: взорвалась мина, лежавшая на грунте. Герой, побывавший в самых опасных переделках, потерял, уже после войны, зрение и кисти рук!

И все же, ослепший, безрукий, он продолжает жить. Диктует навещающим его пионерам свои фронтовые воспоминания, иногда выступает по радио. Воля его не сломлена, рассудок не поколеблен.

Страшнее всего, конечно, потерять рассудок. Погрузиться в вечные сумерки, в лабиринт пугающих кошмаров без надежды выбраться оттуда…

Не произошло ли это с Колосниковым?

Его подвергали в плену воздействию какого-то отравленного ветра, старались свести с ума. Там, в плену, рассудок его устоял. Но по возвращении из плена?.. Все, что происходило с Колесниковым под конец войны, можно сравнить с тяжелой контузией. А контузия — это мина замедленного действия.

Вывший командир разведчиков боялся, что в Медногорске его встретит не Колесников, а тень Колесникова, трясущийся, согбенный, с мутным взглядом и отвисшей нижней губой человек.

Но законы фронтового братства обязывают. Во что бы то ни стало нужно повидаться с Виктором. Ведь он, быть может, нуждается в помощи…

— Не знаете ли вы такого Колесникова? — спросил бывший командир разведчиков у администратора гостиницы, получив ключ от номера. — В Медногорске у вас поселился вскоре после войны.

— Колесников? — Администратор вопросительно взглянул на горничную, стоявшую у его конторки. — Наверное, Колесникова, вы ошиблись? Ну кто же не знает ее в городе! Главный врач больницы. Невропатолог. К нашей Колесниковой больные приезжают за советом со всего Урала, — добавил он с гордостью.

— Может, это муж ее. Колесников, — предположила горничная.

Вот как обернулось все после войны! Бывшего фронтовика знают в городе Медногорске только как мужа своей жены…

Одноэтажный домик Колосниковых стоял в обрамлении фруктовых садов на пригорке. Отсюда хорошо просматривалась река внизу. Леса подступили к городу вплотную.

Бывший командир разведчиков постучал в дверь… Молчание. Все ушли? Ну что ж, подождем.

Он присел на скамейку перед домом.

Вскоре один из хозяев появился из-под горы, предваряя о себе веселым и мелодичным, поистине художественным свистом.

Свист оборвался. Посетитель был замечен. Посреди палисадника стоял и смотрел на него худощавый белоголовый мальчик лет одиннадцати. В одной руке у пего был бидон из-под молока, локтем другой он придерживал буханку хлеба, ухитряясь при этом еще и щелкать себя прутиком по ноге.

— Здравствуйте, — вежливо сказал он. — Вы к доктору или к дяде Вите?

— К дяде Вите.

— Он в Златоусте, приедет скоро. Но тут вам нехорошо сидеть, самая жара. Проходите в комнаты, в холодочек!

Гость следом за мальчиком прошел внутрь дома.

— Что ж, давай знакомиться, — сказал бывший командир разведчиков. — Меня тоже зовут дядя Витя, а тебя как?

Выяснилось, что белоголового зовут Павлушка и он приходится племянником хозяйке дома.

— А у нас ваша фотография есть, — заметил он, присматриваясь к гостю. — Только там вы помоложе, хоть и с бородой.

— Давно ее снял, брат Павлушка. Положил, так сказать, на алтарь Победы.

Мальчик завороженно смотрел на него снизу вверх. Среди детей бывший командир, разведчиков всегда чувствовал себя немного неловко, как Гулливер, попавший в страну лилипутов.

— Какой рост у вас? — спросил вдруг Павлушка.

— Сто девяносто два сантиметра.

— Ого! Мне бы такой! — Павлушка завистливо вздохнул. — А весите, наверное, килограммов сто пятьдесят?

— Нет, девяносто четыре. Сохраняю свой военный вес.

— А почему?

— Спортом занимаюсь. Не хочу форму терять… Слушай, водятся щетки сапожные в этом доме? Притащи-ка одну, будь добр. Пылища у вас в Медногорске! А я, знаешь, пока не почищусь, вроде бы тяжеловато себя чувствую.

Гость был усажен в удобную качалку у окна, и Павлушка принялся занимать его разговором.

Бывший командир разведчиков узнал, что в саду у соседей живет один очень умный скворец, по свисту они с Павлушкой отлично понимают друг друга. Нина (тетка) привезет из Златоуста подарок — тренировочный пистолет, который бьет на десять шагов резинкой. Ведь уже с детства надо вырабатывать меткость, правильно? Хотя он, Павлушка, и не собирается быть военным, хочет стать археологом, скитальцем во времени.

Выяснилось, что с дядей Витей они отлично ладят. Вместе ходят на рыбалку, болеют за одну и ту же футбольную команду, а недавно начали мастерить байдарку на двоих. И Нина это поощряет.

— Я даже некоторые газеты и журналы контрабандой ему приношу, — с гордостью объявил Павлушка. — Риск? А что такого! Риск — благородное дело, верно? Только вы Нине не говорите.

— Не буду. А что за газеты?

— Ну, те, из-за которых Нина вечно почту ругает, будто бы та запаздывает и путает. Сегодня, скажем, поругает, а завтра уже всячески выдабривается перед почтальоншей!

Гм! Почта путает и запаздывает… Но так, вероятно, происходит и с письмами?

Бывший командир разведчиков спохватился. Он же не в разведывательной операции. Выспрашивать у простодушного Павлушки тайны этого дома?.. И он перевел разговор на скворцов и байдарки.

А вскоре пожаловали взрослые хозяева.

Первым в комнату вошел Колесников. На улице в толпе бывший командир разведчиков, пожалуй, не узнал бы его. Выглядел он, в общем-то, неплохо, но был совершенно седой. Белой была его коротко остриженная голова. Белыми были усы, которые он отпустил после войны, короткая щеточка усов. Белыми были и брови. Больше всего поразили именно белые брови.

Фронтовые друзья обнялись. Оба прослезились при этом, но постарались скрыть свою слабость друг от Друга.

— С женой моей незнаком? — услышал гость охрипший от волнения голос Колесникова. — Познакомься! Величают Ниной Ивановной… Нинушка, это же батя!

Бывший командир разведчиков ожидал увидеть матрону с властными чертами лица и почему-то в старомодном черепаховом пенсне. Нет, перед ним стояла худенькая женщина, робко улыбаясь ему. Милые, чуть раскосые глаза ее были почему-то встревоженными.

Однако он только скользнул по ней взглядом и опять обернулся к Колесникову.

Живой! Подумать только! Раненный, битый, пытанный, даже убитый. Но все равно живой!..



Гостя пригласили к столу. Уже выпили за хозяйку, за фронтовое братство, за молодое поколение (Павлушку). Но выражение озабоченности и тревожного ожидания не сходило с лица Нины Ивановны.

— Ты в штатском, батя. Тоже демобилизовался?

— Нет. Служу.

— И в каких чинах?

Бывший командир разведчиков назвал свой «чин».

— Ого, — уважительно протянул Колесников. — Но так странно видеть тебя в штатском и без бороды! Можно сказать, историческая была борода. Вернее, военно-историческая.

Посмеялись.

— А как относятся к ветеранам здесь? Не обижают?

— Что ты! — Колесников усмехнулся. — Дважды в году, двадцать третьего февраля и Девятого мая, усаживают в президиуме… Нет, ты про наш героический, неустрашимый отряд расскажи. Жору не видел? Жив ли он?

— Еще как жив-то! Водит грузовики в Херсоне. Орден Трудового Красного Знамени получил на днях за ударную работу во время хлебозаготовок.

— Молодец какой! А Веня?

— Этот в Кургане. Директором Дворца культуры.

— Ну а Лешка?

— Старший инструктор горкома партии в Смоленске.

— Ого! Про Аркадия слыхал, батя?

— Как же! Художник. В Ленинграде живет. Будешь к Новому году, или к Первомаю, или к Октябрю открытки поздравительные покупать, присмотрись: самые лучшие, пятнадцатикопеечные, — это его!

— Ну, разведчики, как и положено, всегда впереди!

Колесников мельком взглянул на жену и отвернулся.

— А я, батя, со скуки собираюсь марки начать коллекционировать. Чем не занятие для отставника? Вот проехался в поезде в Златоуст — уже экспедиция!

— Разве твои товарищи столько пережили, сколько ты? — тихо сказала Нина Ивановна.

— На войне каждый достаточно пережил… Хоть бы и тебя, батя, взять.

Бывший командир разведчиков обрадовался случаю и поспешил увести разговор с опасного направления.

— Скажи, тезка, смог бы ты сейчас пройти через кладбище?

— Ночью?

— Угу. Я, знаешь, как-то прикинул: смогу или нет? Смогу, конечно, если прикажут, но трястись буду как осиновый лист на ветру.

Павлушка засмеялся. Он решил, что гость шутит. Такой высоченный, под потолок — и вдруг трястись! Но Нина Ивановна не засмеялась. Она продолжала печально смотреть на мужа.

— Да уж, страху натерпелись за войну! И поту пролили немало…

— Такую бы картину написать, — с воодушевлением объявил бывший командир разведчиков. — Рано утром стоит посреди окопа разведчик, только что вернулся из операции. Полз сколько там километров на брюхе. А сейчас, понимаете, стоит и куртку свою выжимает, мокрую от пота. Многие ведь до сих пор не знают, чем она пахнет, война-то. А она пахнет прежде всего потом солдатским! Ну, конечно, и газами пороховыми.

— Для меня еще резедой пахнет, — пробормотал Колесников. — Есть такой цветочек!

— Витя, ну я прошу, не надо об этом!

— Почему? Бате же интересно. Сколько лет не видались. Обязан я ему доложить, как воевал с этой резедой, или нет? — Он повернулся к Павлушке и ласково сказал: — А кому уже спать давно пора?

— Дядечка Витечка!

— Никаких дядечек.

— Хоть пять минуточек еще!

— Павлушка! Оглянись, брат, на часы! Кому в школу рано вставать? Мне или тебе?

— Да, как говорится, пробили часы урочные, — сочувственно сказал бывший командир разведчиков и улыбнулся Павлушке, вылезавшему с надутым видом из-за стола.

— Может, завтра, Витя? — неуверенно спросила Нина Ивановна. — Ты же с дороги. Устал.

— Нет.

— Опять ночь не будешь спать.

— Перебьюсь.

Нина Ивановна ушла в другую комнату вслед за Павлушкой. Оттуда были неясно слышны их голоса. Судя по интонации, Павлушка жаловался на свою судьбу, а Нина Ивановна его успокаивала.

— Ну вот, значит, батя, привезли меня в этот загородный дом… — неторопливо начал Колесников.

Над столом закружилось облако дыма. Рассказчик и слушатель очень волновались и курили без отдыха. Целая пирамида выросла в пепельнице, окурки начали класть уже на чайные блюдца.

За стеной было тихо. Павлушка заснул, а Нина Ивановна все не ложилась — наверное, читала.

«Доклад» командиру был закончен только в первом часу ночи.

Нина Ивановна вышла проводить гостя.

— Не знаю, как Виктор ваш, но я наверняка не усну сегодня, — сказал тот, прощаясь.



Несколько дней подряд Колесников и его гость не расставались друг с другом. Один вечер провели в ресторане, дважды съездили на рыбалку, а так все больше посиживали среди цветов в палисаднике.

(По молчаливому уговору, о саде-полигоне более не упоминалось.)

«Странно, что Нина Ивановна так до сих пор дрожит над ним, — думал бывший командир разведчиков. — Энергии, резвости суждений, азарта у Виктора, во всяком случае, не занимать стать.

Но, в конце концов, и Нину Ивановну можно понять. Она как бы встала в дверях своего дома, раскинув руки, не пуская внутрь плохие вести, вернее, то, что считала плохими вестями. Бдительно охраняет мужа от всего, что грозит нарушить его покой, в том числе и от воспоминаний о саде-полигоне.

Резонно опасается, что переписка с фронтовыми товарищами или встреча с ними разбередит эти воспоминания. До Виктора не доходят некоторые письма и телеграммы. («Нина ругает почту, а потом выдабривается перед почтальоншей» — слова Павлушки.) Исчезли, несомненно, и отдельные номера газет и журналов, где писалось о новых опытах, связанных с психическим газом («отравленным ветром»).

С моральной точки зрения довольно неприглядно выглядит, да?

Однако Нина Ивановна — врач-невропатолог. И Виктор все время находился в госпитале под ее наблюдением. Уж она-то, наверное, знает, что ему можно и чего нельзя».

Вот почему на четвертый день своего пребывания в Медногорске бывший командир разведчиков позвонил в больницу Нине Ивановне и попросил назначить ему время для встречи.

— Приезжайте хоть сейчас, — ответил негромкий голос. — Я уже давно жду вашего звонка…

Бывший командир разведчиков решительно постучал в дверь с надписью «Главный врач» и переступил через порог.

За письменным столом в сверкающе-белоснежном докторском халате и шапочке Нина Ивановна выглядела строже и отчужденнее.

— Садитесь, — сказала она. — Я знала, что вы придете. Все поняли, да? И, наверное, очень осуждаете меня? Но вы не видели, какой он был в неврологическом госпитале. Витя пролежал там без малого два года, все боялись за его жизнь. Наконец ему разрешили выписаться. Мы поженились. Консилиум профессоров рекомендовал увезти его из Москвы в какой-нибудь тихий город. В Медногорске у меня были родственники. Мы переехали сюда. Я хотела, чтобы он жил подальше от моря и от Дуная. Я хотела, чтобы ничто не напоминало ему о пережитом. — Голос ее сорвался.

Бывший командир разведчиков осмелился пошутить, чтобы разрядить напряжение.

— Прямо окружили его тройным поясом обороны! — сказал он, улыбаясь.

— Пусть так. Для себя я сформулировала это иначе: «Лечить забвением!» Я лечила его забвением. И знаете, что было наиболее трудным для меня в этом лечении? То, что день за днем, систематически и неуклонно, должна была лгать ему — для его же пользы. А он безгранично верил и верит мне.

Бывший командир разведчиков не мог не подивиться самоотверженной, заботливой настойчивости этой женщины с усталым лицом и негромким голосом.

— Не думаете ли вы, — мягко сказал он, — что ваше лечение и, так сказать, щадящий режим не нужны сейчас, даже стали вредны?

Она помедлила с ответом.

— Может быть. Не знаю.

— Нина Ивановна, милая, — продолжал так же мягко бывший командир разведчиков, — вы знакомы с Виктором с юношеских лет, он вчера говорил мне. Я знал его всего лишь каких-нибудь три с половиной года. Но это были годы войны, учтите. У Виктора по временам наступают длительные периоды апатии. В таких случаях нужно, чтобы его что-то встряхнуло, вывело из этого состояния. Фигурально выражаясь, раздались бы над ухом звуки боевой трубы. Я привез из Москвы несколько газетных выдержек, которые, ручаюсь, встряхнут его.

— Но вы уверены в том, что это не повредит ему? И ведь он сделал все, что должен был сделать. Что еще можно от него требовать?

— Я не хочу от него ничего требовать, Нина Ивановна. Я думаю только о нем, о его пользе. Поймите, по складу своей натуры он должен бороться. Иначе просто не умеет жить.

Долгое молчание. Наконец женщина в белом докторском халате устало повела в сторону рукой:

— Хорошо…

Итак, «добро» от врача получено!

На обратном пути из больницы бывший командир разведчиков зашел за Колосниковым.

— Сходим-ка, брат, ко мне в гостиницу, — предложил он. — Привез кое-что для тебя из Москвы.

В номере он вручил Колесникову папку:

— Держи! Читай! Вечерком загляну, обменяемся мнениями…



Он никогда не думал, что именно Колесникову предстоит прочесть эти газетные и журнальные вырезки, терпеливо собиравшиеся на протяжении ряда лет. Начал подбирать их, когда Колесников еще считался погибшим. И о существовании сада-полигона было тогда неизвестно бывшему командиру разведчиков. Из письма гвардии майора он узнал лишь о загадочном «отравленном ветре».

Отсюда и возник его обостренный интерес. А со временем выработалось так называемое избирательное внимание. Он научился выискивать в газетах и журналах все, что касалось этого «отравленного ветра», в новейшей, послевоенной его модификации.

В Медногорск он прихватил папку с вырезками на всякий случай. И вот они пригодились. Лекарство, конечно, сильнодействующее, но будем надеяться, что…

Бывший командир разведчиков наспех пообедали, вернувшись в номер, принялся нервно расхаживать по нему.

Как там справляется Виктор с папкой? Не слишком ли волнуется?

Он представил себе: вот Виктор с любопытством раскрывает папку, наклоняется над первой газетной заметкой. Что в ней? А! Козы в горах Шварцвальда!

Это сообщение агентства Рейтер из Мюнхена. Корреспондент писал о том, что в горах Шварцвальда произошло недавно загадочное происшествие. Стадо коз, которые паслись на зеленом склоне горы, у пропасти, было внезапно охвачено паникой. На глазах у пастухов, стоявших поодаль на гребне горы, козы стремглав ринулись вниз по склону и прыгнули в пропасть одна за другой.

Во время загадочного происшествия в горах не было ни грозы, ни снежного обвала. Царила величественная, ничем не возмутимая тишина. Небо оставалось безоблачным.

Случай с козами спустя несколько дней повторился в соседней деревне при сходных обстоятельствах.

Случай! Корреспондент осторожно назвал это случаем. Но если случай повторился, да еще «при сходных обстоятельствах», то это скорее всего уже не случай.

На память бывшему командиру разведчиков тотчас же пришел «отравленный ветер». Вырезав из газеты заметку о шварцвальдских козах, он аккуратно положил ее в специально заведенную папку.

Вскоре за козами последовали туда и овцы.

Агентство Ассошиэйтед Пресс сообщило из штата Юта о несчастном случае с овцами неподалеку от города Солт-Лейк-Сити. На полигоне происходили какие-то секретные испытания. Неожиданно направление ветра изменилось. По-видимому, он подхватил и унес в сторону что-то вроде химического облака. Через несколько часов на фермах, находившихся в сорока пяти милях от аэродрома, начался падеж овец.

В Шварцвальде — козы! В штате Юта — овцы!

Как отреагировал Виктор на эти два первых сообщения? Наверное, руки его задрожали, он выронил заметки на стол и откинулся на спинку стула, чтобы немного успокоиться.

Соберись с силами, тезка! Мужайся! Теперь тебе — вслед за козами и овцами — предстоит прочесть и о людях.

В городе Пон-Сент-Эспри (на юге Франции) вспыхнула таинственная психическая эпидемия. Предполагалось отравление хлебом, выпеченным из недоброкачественной муки. Больные галлюцинировали, буйствовали, пытались покончить жизнь самоубийством. Им казалось, что на город спускается с неба огненный шар. Их окружали разинутые рыбьи пасти, выпученные круглые глаза. Бывший летчик вообразил себя самолетом, выпрыгнул из окна больницы и расшибся. Другим больным виделись огромные цветы пугающе яркой окраски. Игрушки заболевшего семилетнего мальчика превратились для него в фантастических зверей. Мир за какой-то срок неузнаваемо и пугающе исказился для несчастных жителей Пон-Сент-Эспри, словно бы они видели его отражение в кривых зеркалах.

Был поставлен диагноз: эрготизм, иначе отравление рожками спорыньи. Считалось, что эта болезнь давным-давно исчезла. Но, по свидетельству старинных хроник, в средние века она поражала массовым безумием население многих деревень Европы и опустошала их подобно чуме. (У нас болезнь эту называют в народе злыми корчами.)

Теперь, перебирая вырезки, Виктор должен наткнуться на зловещую фамилию Гофмана.

Изучая в своей лаборатории рожки спорыньи, этот швейцарский химик сумел выделить из них неизвестное ранее вещество, которое назвал тремя буквами — ЛСД. Оно-то, оказывается, и порождало судороги, страх, тоску и самые причудливые галлюцинации, вдобавок разноцветные.

Открытием Гофмана немедленно воспользовались дельцы за океаном.

Да, началась новая гофманиана, причем самые фантастические, самые гротесковые видения прославленного немецкого писателя Гофмана не могли идти ни в какое сравнение с галлюцинациями, порожденными ЛСД, «детищем» его швейцарского однофамильца.

Примечательно, что потребители ЛСД, эти «медлительные самоубийцы», совершенно не выносят зеркал. Приняв наркотик, они боятся смотреть в зеркала.

Оттуда пялятся на них какие-то чужие, враждебные, страхолюдные чудовища. Нет, не лица. Уродливые маски! Перекошенные злобными гримасами, воплощенное в зрительных образах, неотвратимо надвигающееся безумие…

Почта физически, на расстоянии ощутил бывший командир разведчиков, как заволновался Колесников, дойдя до этого места. Пальцы его нетерпеливо теребят газетные заметки и статьи. Он нервничает, спешит. Отчасти это напоминает торопливое чтение записей Бельчке в его кабинете, только никто не целится сзади из потайного отверстия в стене, выложенной белыми панелями. Но ведь, в сущности, эти газетные выдержки не что иное, как своеобразное продолжение записей Бельчке!

Надо думать. Колесников уже добрался до высказываний одного прогрессивно мыслящего американца. «Симптоматично, — писал тот, — что открытие нового наркотика ЛСД почти совпало с созданием атомной бомбы». И далее приводил цифры, из которых явствовало, что торговля наркотиками наиболее выгодный бизнес двадцатого века, более выгодный даже, чем продажа оружия. Чистая прибыль от продажи всего одного грамма ЛСД составляет двадцать тысяч долларов! Грамм, то есть четверть чайной ложки, никак не больше…

Бизнес войны и бизнес торговли наркотиками неразрывно переплелись в капиталистическом мире.

Еще триста-четыреста лет назад янычары, идя в атаку, одурманивали себя гашишем. Это был своеобразный допинг того времени. А во второй мировой войне английские диверсанты-коммандос вместо гашиша взвинчивали себя фенамином.

Но в будущей войне применение наркотиков совсем другое, диаметрально противоположное.

Их задача: не подстегивать, а угнетать дух!

В последней газетной вырезке дано описание документального фильма, который был посвящен специальным маневрам, проведенным в Англии. Над «полем сражения» авиация распылила небольшие дозы ЛСД. Ветер (направление и сила его были рассчитаны заранее) подхватил и понес на «позиции» отравленный воздух. Эффект разительный! Солдаты перестали подчиняться офицерам, бросали оружие. Некоторые в панике взбирались на деревья…

Вероятно, Колесников уже закончил читать и отложил папку. Нина Ивановна, вернувшись из больницы, обеспокоенно посматривает на него. Вот они сели обедать. О чем говорят сейчас?..



Когда бывший командир разведчиков пришел вечером к Колесникову, тот сидел и курил в палисаднике.

— Обедал, батя?

— Обедал.

— А то разогрею борщ и котлеты. Нина оставила для тебя.

— А где она?

— На ночном дежурстве.

Бывший командир разведчиков подсел к другу на скамейку. Некоторое время они курили в полном молчании. Лицо Колесникова было спокойно, хоть и бледно и очень сосредоточенно.

Он первым нарушил молчание:

— Бельчке жив, батя.

— Необязательно. Считаешь, все это он?

— И он, батя. Я знаю. Его рука. А я думал, он подох давно. Или с ума спятил. Были на это указания в тетради, я рассказывал тебе. Запах резеды стал напоследок донимать его самого.

— Стало быть, до поры до времени Бельчке твой таился где-то, как змея под колодой.

— Именно под колодой. Устроился, скажем, провизором в аптеке. Смирнехонько растирал порошки в каменной ступке, готовил слабительные-успокоительные. А потом взял и объявился!

Бывшему командиру разведчиков показалось, что Колесников скрипнул зубами. Снова молчание.

— Он, гад, гнал меня ветром к водоему с лилиями, — послышался ровный голос Колесникова. — Теперь понятно, чего хотел. Ему надо было, чтобы я заглянул в этот водоем и увидел какую-нибудь чертовню вместо своего отражения. Чтобы полезли оттуда кривляющиеся, гнусные уродцы! Это он называл второй стадией эксперимента.

— Но ты же не пошел к водоему с лилиями.

— Да, упирался изо всех сил. Хотя еще ничего не понимал. Но я делал все наперекор Бельчке.

— По-твоему, он уже тогда добавлял этот ЛСД в ядовитое зелье?

— Выполнял инструкции наставниц своих, ведьм нюрнбергских. Одна резеда все же была слабовата. Надо думать, не оказывала нужного действия.

— Дядечки Витечки! — В окне показался улыбающийся Павлушка. — Чай с вишневым вареньем идите пить!

— Мы после… Сделал уроки?

— Ага!

— Ну, пей чай с вареньем, послушай радио и ложись спать!..

Колесников подождал, пока Павлушка отошел от окна.

— Бельчке писал в тетради о злаке, распространенном в Европе. Несомненно, рожь, больная рожь! И заметь, галлюцинации — разноцветные! Нет, совладение полное.

Он торопливо закурил новую сигарету.

Уже все сине вокруг. Сильнее запахли флоксы и лаванда в палисаднике.

— А как тебе запах цветов? Ничего?

— Сейчас-то уже ничего. А несколько лет было какое-то, не скажу отвращение, а тревожное недоверие к цветам. Потом приобвык помаленьку. Но резеду не переношу. Вот тебе еще одно странное увечье военное.

Длинная пауза. Колесников продолжал:

— И ведь откуда корни эти тянутся! Из средних веков! Недаром нацисты с таким благоговением относились к средневековью. И яды психические полезли оттуда же, из этой ямищи черной. Перекличка нюрнбергских ведьм и жизнерадостного толстячка профессора Бельчке! Каково? И видишь, он оказался способным учеником. Тоже стал наводить порчу на людей — только с помощью химии современной.

— Злой химии, — вставил бывший командир разведчиков.

— Это ты правильно: злой! Есть, само собой, и добрая химия.

— Но ты все лишь о Бельчке одном…

— Ну, не Бельчке — он, Бельчке — они! Для меня все они Бельчке, эти новейшие колдуны-отравители, толстячки со стеклянными глазами, желающие вогнать нас в безумие!

— Волнуешься, тезка.

— Да нет. Решение мною принято. Что же тут волноваться! — Он швырнул окурок наземь и придавил его каблуком. — Прохладновато становится. Пошли в дом!

Набегавшись за день, друг скворцов и будущий скиталец во времени уже спал. Стараясь ступать бесшумно и говоря вполголоса. Колесников выставил на стол чайные стаканы, хлебницу, сахарницу, банку с вареньем. Потом он отправился на кухню за чайником, который терпеливо пофыркивал на конфорке, как поезд под парами. И вся эта мирная картина вдруг показалась неправдоподобной бывшему командиру разведчиков после недавнего разговора о Бельчке, об ЛСД и о нюрнбергских ведьмах…

— Считай, батя: призвал меня из запаса! — сказал Колесников, вернувшись. — Ты в больших чинах… — Гость сделал протестующий жест. — В больших, в больших, не скромничай! Будешь проездом в Москве, напомни, кому надо, обо мне. Похлопочи, а? Объясни там, что есть в Медногорске бывший твой разведчик, человек полезный и нужный: можно сказать, с самим Бельчке на короткой ноге, чуть было от него капитуляцию не принял. И никак, мол, не согласен этот разведчик в создавшемся положении заниматься только рыбалкой. Пусть подыщут мне задание! — Он добавил, улыбнувшись: — В случае чего готов в отъезд…

Бывший командир разведчиков с удовольствием смотрел на своего друга. Сейчас белые усы и брови выглядели как наклеенные и седую шевелюру его можно было принять за парик.

— Ну а что Нина Ивановна скажет на это?

— Нинушка? Так она же умница у меня. И любит. Значит, поймет.

Колесников неожиданно засмеялся и тотчас же пугливо оглянулся на дверь в комнату, в которой спал Павлушка.

— Она, знаешь, хитростями всякими опутывала меня. Хотела заслонить, прикрыть собой от всего опасного и злого на свете. Хитрости-то, конечно, прозрачные у нее. Разве старого разведчика запросто обманешь? Но до поры до времени прикидываюсь дурнем. Жалею ее, батя…

Он встал, поправил на Павлушке одеяло, которое сползло на пол. Мальчик не проснулся, только пробормотал что-то, удовлетворенно почмокал во сне губами и перевернулся на другой бок.

— Беспокойно спит, — пояснил Колесников, вернувшись к столу. Лицо его еще сохраняло заботливо-доброе выражение. — Хороший парень, — добавил он, будто извиняясь перед гостем. — Таких вот и хочется заслонить собой. От Бельчке разных. Правильно?

— Конечно.

— Пишут, — продолжал Колесников, — преодолен в авиации звуковой барьер, сверхзвуковой! А почему не напишут никогда о психическом барьере, который был преодолен во время войны? Говорю не только о нас, фронтовиках, но и о гражданском населении, главным образом о гражданском. Бомбежки эти, голод, холод, похоронки… Диву даешься, когда вспомнишь, сколько сил душевных понадобилось нашему человеку, чтобы выстоять! И есть ли, батя, вообще предел этим силам?

Бывший командир разведчиков неторопливо, как всегда, размял пальцами кончик сигареты, скользнул взглядом по Колесникову, закурил, подумал.

— По-моему, тезка, — сказал он, — для нашего человека предела нет!


Будапешт — Вена — Москва

1

Австрия

2

Стрелковый полк.

3

Орден Отечественной войны в отличие от других орденов остается после смерти награжденного в его семье.

4

Военно-морские учебные заведения.

5

Стихи Ю.Борева.

6

«Победа или Сибирь!»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13