Во время патрульных поездок большое внимание Конопицын уделял также плавнику.
Ближайшие к Потаенной «кошки» — маленькие песчаные пляжи — были завалены плавником, великолепным строевым лесом, сибирской сосной и елью, которые остались от разбитых плотов — «сигар» — и от пущенных ко дну лесовозов.
Тут-то, карабкаясь по беспорядочно наваленный бревнам, Гальченко понял, каким точным было сравнение со спичками, рассыпанными по столу. Мичман Конопицын, видите ли, был привередлив, он желал «товар» только на выбор! Понравилось ему торчащее из кучи бревно, тюкнул топором, удовлетворенно улыбнулся: звенит! Но попробуй-ка вытащи облюбованный «товар» из-под бревен, лежащих наверху!
Среди «даров моря» иной раз попадалось кое-что и поинтереснее, на взгляд Гальченко, а именно: предметы, уцелевшие после кораблекрушения и прибитые к берегу.
Однажды у полосы прибоя он увидел странный светлый камень, совершенно круглый. Волны то накатывали его на гальку, то неторопливо откатывали в море.
— Подгребай! — приказал Конопицын. — Это — окатыш. Ящик с лярдом разбило о Камни, лярд всплыл и плавает.
— А почему он круглый, как шар?
— На гальке волной обкатало его. Потому и название — окатыш. Видишь, кое-где в нем галька темнеет, как изюм в булке?
И шар лярда был подобран и улегся на дно шлюпки, чтобы впоследствии отправиться в котел или на сковороду.
Сигнальщик — недреманное око — нередко замечал со своей вышки бочки или ящики, плавающие в воде, Тотчас же мичман Конопицын высылал за ними шлюпку. Добычу прибуксировывали к берегу и вскрывали. Гальченко, по его словам, всегда волновала эта процедура. Ну-ка, что за сюрприз приготовило сегодня Карское море? Все-таки он был мальчишкой, что там ни говори, и частенько воображал себя и своих товарищей новыми, заполярными Робинзонами.
Не откажите в любезности — мне отсюда не дотянуться, — справа от вас этажерка, на ней книга Визе «Моря советской Арктики». Нашли? Снимите ее, пожалуйста, и откройте на странице сто пятьдесят пятой. Там показаны траектории движения гидрографических буев и бутылок в Карском море, иначе направление господствующих ветров и течений. Ну что? Наглядно убедились в том, как попадали обломки кораблекрушения в Потаенную?
Да, это было эхо войны, овеществленное эхо…
Но и оно перестало доходить до поста с наступлением ледостава.
Холод давил, прижимал людей к земле все сильнее.
Перед тем как заступить на вахту, Гальченко и Тимохин долго отогревали руки над благословенным неугасимым примусом. Но уже спустя пятнадцать-двадцать минут пальцы окоченевали и прилипали к ключу.
Нежной радиоаппаратуре, кстати, тоже было плохо. В особенности не выносила она промозглой сырости.
А ведь ближайшая ремонтная станция отстояла от поста на сотни километров. Все повреждения приходилось исправлять самим, не обращаясь за помощью к «доброму дяде».
Снегу подваливало и подваливало с неба. Через день, не реже, приходилось откапываться из-под сугробов и пробивать в них глубокие, в половину человеческого роста, траншеи — от палаток до вышки и до штабелей дров, заготовленных впрок.
Будничные хозяйственные заботы отнимали у жителей Потаенной уйму времени, хотя Гальченко, Тимохин, Калиновский и Тюрин были заняты на вахте по двенадцать часов в сутки, а порой и больше, если приходилось заменять товарища, уезжавшего в патрульную поездку.
Сон? Ну какой на войне, да еще в Арктике, сон? Галушка был прав. Поспишь часа три-четыре за сутки, и то хорошо, рад и доволен.
Дома Гальченко, по его словам, был соней. Матери стоило труда добудиться его утром перед школой. Но на флоте организм как-то перестраивается. Моряки умеют отмерять свой сон почти гомеопатическими дозами. Знаю это по себе. Урвешь, бывало, двадцать-тридцать минуток, прикорнешь где-нибудь в уголке в штабе и спишь — не дремлешь, а именно спишь глубочайшим сном, будто опустился на дно океана. Потом вскинулся, «всплыл» со дна, плеснул в лицо воды похолоднее — и опять готов к труду и к обороне.
Кстати сказать, выражение это — «труд и оборона» — чрезвычайно точно характеризовало деятельность связистов Потаенной.
Не забывайте, что строить дом они могли только в свободное от службы время. А много ли оставалось этого свободного времени? Что бы ни происходило вокруг — хоть пожар, хоть землетрясение, — круглосуточную вахту нельзя прерывать ни на миг. А кроме того, нужно еще патрулировать по побережью, ловить рыбу, бить зверя, главным образом нерпу, заготавливать топливо, ежедневно расчищать снег, выпекать хлеб, варить пищу. И на все про все только шесть человек! Вот и ловчи, вертись, комбинируй!
Шишки, по обыкновению, валились больше всего на моториста, но Галушка не жаловался, только покряхтывал. Доставалось и сигнальщикам.
Тимохина и Гальченко мичман Конопицын берег — точнее, руки их берег. Опасался, как бы не повредили на стройке. А ведь пост без рук радиста буквально как без рук! Представляете? Поворочайте-ка на морозе двенадцатиметровые бревна, а потом заступайте на вахту у рации! Гальченко рассказывал, что иной раз он чуть не плакал от досады — ну не гнутся руки-крюки, так одеревенели от холода!
И все-таки он с охотой участвовал в строительстве, которое было увлекательно, как и всякое строительство.
Но перед тем как начать строить дом, связисты воздвигли баню. Они без промедления и с огромным удовольствием перебрались из палаток в нее. Туда же перенесли и рацию. Тесно ли было? Полагаю, как в купе бесплацкартного вагона. Нары установлены были в два ряда, а передвигались «пассажиры» по «купе» бочком. Но у тесноты этой имелись и преимущества. Не нужно было вставать с места, чтобы достать со стены или с нар нужный тебе предмет. А главное, дольше сохранялось драгоценное тепло.
Баня, понятно, была только временным жильем, переходным этапом к дому.
Еще засветло, то есть до ноябрьских праздников, связисты заложили его основу. В одном из разлогов расчистили площадку, потом прикатили туда большие валуны из тундры и положили на них бревна первого венца. Фундамент Конопицын клал по старинке, без раствора.
«Как же мы будем работать, когда наступит полярная ночь? — удивлялся Гальченко. — Этак тюкнешь топориком и вместо бревна, чего доброго, по ноге угодишь! И нет ноги!»
Беспокойное Карское море к тому времени угомонили льды. Слабо всхолмленной пустыней распростерлись они от берега до горизонта.
— Теперь мы за льдами как за каменной стеной до лета! — сказал Конопицын.
Он, понимаете ли, имел в виду не только штормы, которые не угрожали больше связистам. Ныне не угрожали им и немцы — разве что с воздуха. Движение караванов по морю полностью прекратилось. Льды загородили Потаенную и как бы отодвинули ее на зиму в тыл.
Еще летом, до начала строительства, связисты успели завязать дружбу с ненцами из соседнего стойбища.
Гальченко не помнит случая, когда те приехали бы в гости с пустыми руками. Привозилась свежая оленина и рыба. В предвидении зимы ненки поспешили сшить связистам по паре лептов note 12, по паре пимов note 13, а также по паре отличных рукавиц из камуса.
— Бери! Не стесняйся, бери! — раздавая подарки, говорил старшина стойбища, низенький старичок с таким сморщенным лицом, что казалось, он вот-вот чихнет. — Тебе должно быть у нас хорошо, тепло!
Относительная молодость шестого связиста Потаенной вызывала у ненцев особо доброжелательное к нему отношение. Во время пиршества Гальченко подкладывали наиболее вкусные куски жареной оленины или сырой строганины. А рукавицы его были разукрашены самой красивой цветной аппликацией.
Ненцам не удавалось правильно выговорить его имя: Валентин. Возникали потешные вариации, от которых и хозяева, и гости в лежку ложились со смеху.
Наконец кто-то из гостей, отсмеявшись, спросил Гальченко:
— Как дома тебя матка кличет?
— Валя.
— А, Валья, Валья!
Так он и стал у ненцев — Валья…
Рассказывая впоследствии об этом, Гальченко подчеркивал, что только гости из стойбища называли его уменьшительным именем — «как матка кличет». Товарищи обращались к нему всегда уважительно, по-взрослому: Валентин. Заметьте, никто ни разу не сказал «салага», «салажонок», как часто говорят новичкам на флоте. Иногда его подзывали: «Эй, молодой!», но ведь в этом, согласитесь, ничего обидного нет. Я сам, ей-богу, с удовольствием откликнулся бы сейчас на такое обращение. Гораздо приятнее, поверьте, чем: «Разрешите обратиться, разрешите доложить, товарищ капитан второго ранга!..»
Прозвища «шестой связист Потаенной» и «земляк знаменитого киноартиста» с легкой руки шутника Галушки приклеились к Гальченко, но они употреблялись лишь в особо торжественных случаях и почти без улыбки.
Первое время, по свидетельству Гальченко, связистам приходилось умерять охотничий пыл ненцев. Те видеть спокойно не могли мину, оторвавшуюся от якоря и всплывшую на поверхность. Тотчас же принимались палить по ней из ружей. А это было строжайше запрещено.
— Увидишь всплывшую мину, не пали в нее, как в нерпу, а заметь это место и сообщи на пост! — втолковывал ненцам Конопицын.
Ненцы послушно кивали. И все же порой не в силах были совладать с древним охотничьим инстинктом. Мина была враг, не так ли? А как можно удержаться от того, чтобы не выстрелить по врагу?
Разумеется, ненцы прониклись большим уважением к мичману Конопицыну, распознав в нем справедливого и рачительного хозяина. Он кое в чем по-добрососедски помог им — консервами, мукой, чем-то еще. В ответ связистам сделан был самый ценный по тем местам подарок — две упряжки ездовых собак, двенадцать крепеньких черных и пегих работяг с вопросительно настороженными ушками.
Что ж, ваше предположение вполне вероятно. Допускаю, что были среди них и потомки — в очень отдаленном поколении — тех псов, которые когда-то столь неприветливо встретили нас в Потаенной…
Появление на посту ездовых собак было очень важно потому, что связисты смогли возобновить и уже не прерывать до лета патрульные поездки вдоль побережья на санях.
Гальченко упросил Конопицына отдать ему одну из упряжек.
— Пусть на ней ездят и другие, — говорил он, волнуясь, — но чтобы собаки считались вроде бы как мои. Я сам стану ухаживать за ними, кормить их. И они будут знать только меня. Хорошо, товарищ мичман?
Конопицын кивнул.
Вожаком в упряжке Гальченко был замечательный пес — трудяга и оптимист! Гальченко назвал его Заливашкой, и вот почему. У него был удивительно жизнерадостный лай, на самых высоких нотах, просто собачья колоратура какая-то, иначе не скажешь. Он не лаял, а пел — самозабвенно, с восторгом! И уж зальется — никак его не остановишь!
А когда в порядке поощрения новый хозяин гладил его голову или почесывал за ушами, что пес особенно любил, тот ворковал, по словам Гальченко, — да, буквально ворковал, как тысяча голубей разом.
Зато уж никому другому не позволялись такие фамильярности. Короче, Заливашка был любимцем шестого связиста Потаенной.
И ведь он спас ему жизнь, этот Заливашка! Не будь его, нырнул бы Гальченко Валентин с разгона прямиком на дно холодного Карского моря со всей своей упряжкой и санями.
Во время патрульных поездок связисты спускались иногда на морской лед. Делали они это для того, чтобы сократить путь, срезая выступающие в море мысы. Но тут уж полагалось держать ухо востро. По дороге путешественникам попадались опасные съемы. Не слышали о них? Это полынья или тонкий лед, который затягивает воду в полынье. Собаки сломя голову рвутся к таким съемам. Оттуда, понимаете ли, пахнет морской водой, а запах этот, видимо, ассоциируется у собак с нерпой и рыбой.
Упряжка Гальченко шла головной. По сравнительно гладкому льду собаки тянут гораздо быстрее, чем по береговым сугробам. Наслаждаясь этой скоростью движения, он как-то зазевался или замечтался. И вдруг — рывок, сани резко замедлили ход!
Гальченко увидел, что Заливашка прилег вплотную ко льду и тормозит изо всех сил лапами и брюхом. При этом он еще и грозно рычал на других собак, которые продолжали тянуть вперед.
Вся упряжка круто развернулась влево, ремни перепутались, и собаки остановились, тяжело дыша.
Всего в нескольких метрах впереди темнел предательский съем!
За время длительной поездки глаза привыкают к мраку, приучаются различать отдельные, более темные пятна на фоне льда или снега. Да, это был съем!
— Зря пустил тебя вперед, — сказал Тюрин, подъезжая на своих санях. — Каюр ты пока еще очень плохой.
Гальченко объяснил ему про Заливашку. Тюрин внимательно осмотрел собаку, ощупал лапы ее и туловище. При столь резком рывке пес мог вывихнуть себе плечо. По счастью, обошлось без вывиха. Только подушечки лап были окровавлены, а один коготь сорван — с таким старанием тормозил Заливашка перед съемом, спасая своего хозяина.
Как же было Гальченко не любить своего Заливашку!..
Но история с ним кончилась печально.
Хорошо, расскажу об этом, хотя придется нарушить последовательность моего повествования.
Случай этот, кстати, довольно полно характеризует отношение к Гальченко его товарищей в Потаенной. Старшина Тимохин считал почему-то, что Гальченко балуют на посту. «У пяти нянек…» — многозначительно бурчал он себе под нос. Но это была неправда! «Нянек»? Вот уж нет! Воспитание было чисто спартанским, и вы сейчас убедитесь в этом.
Третьего декабря — Гальченко запомнил эту дату — впервые в жизни ему пришлось применить оружие — по приказанию начальства.
Внезапно характер его любимца испортился. При раздаче мороженой рыбы Заливашка стал огрызаться на собак, а те пугливо шарахались от него, хотя в таких случаях обычно не давали спуска друг другу. Изменился и вид пса. Глаза его покраснели, пушистая пегая шерсть на спине вздыбилась. То и дело он широко разевал пасть и клацал зубами, будто зевал. Гальченко ничего не мог понять.
Тюрин, который пилил у бани дрова, посоветовал привязать собака к колышку и поскорее разыскать начальника поста. Гальченко так и сделал.
Несколько минут простояли они с Конопицыным перед собакой, которая металась на привязи.
— Заливашечка, бедный мой Заливашечка… — бормотал Гальченко, дрожа от страшного предчувствия. — Что с тобой случилось, скажи мне, что?
Хозяина пес еще узнавал. Когда Гальченко окликнул его, пушистый хвост приветливо качнулся. Но вслед за тем верхняя губа собаки приподнялась, Заливашка оскалился — на хозяина-то! — и жалобно, тоскливо клацнул зубами.
— Отойди! — сказал Конопицын. — Плохо его дело. Жаль, добрый пес был. Тягучий.
— А что это с ним, товарищ мичман?
— Взбесился, разве не видишь?
— Почему?
— Наверно, песец бешеный его покусал. В тундре это бывает.
— Что же теперь делать?
— Пристрелить надо Заливашку, пока других собак не перекусал.
Сердце у Гальченко упало.
— Как — пристрелить? — забормотал он. — Заливашку — пристрелить?!
— Придется, Валентин! Сходи-ка за винтовкой своей.
Будто поняв, о чем идет речь, Заливашка залился безнадежно-тоскливым воем.
— Чтобы я сам его пристрелил? Я же не смогу, товарищ мичман!
— Сможешь! Что это значит: не сможешь? Твоя собака, из твоей упряжки, ты, значит, и должен ее пристрелить. Тюрин, принеси-ка Валентину его винтовку!
Тюрин сбегал за винтовкой, потом они с Конопицыным ушли в баню, которая тогда еще служила жильем связистам. А Гальченко, держа винтовку в руках, остался стоять возле Заливашки.
Ну что вам дальше рассказывать? Делать было нечего, он выполнил приказ командира. От его выстрела остальные собаки шарахнулись в сторону и завыли…
Плакал ли он? Говорит, что нет, удержался как-то. По его словам, с моря дул очень сильный ветер, а слезы на ветру сразу обледеневают, и веки слипаются, не видно ничего.
Вошел он в баню, молча повесил винтовку на бревенчатую стену. Никаких расспросов, никаких соболезнований! Конопицын играл в домино с Галушкой и Тюриным. Гальченко быстро разделся, разулся; вскарабкался на вторую полку и отвернулся к стене. Внизу как ни в чем не бывало продолжали деловито хлопать костяшками.
Несколько минут еще прошло.
— Заснул? — спросил кто-то, кажется Тюрин.
— Притих. Заснул, надо быть.
Конопицын встал из-за стола, шагнул к нарам и старательно укрыл Гальченко своим тулупом.
— Печка греет сегодня не особо, — пояснил он, словно бы извиняясь перед товарищами. — А ему на вахту через час…
Но возвращаюсь к дому в Потаенной.
Строили его полярной ночью — за исключением фундамента, — однако опасения Гальченко в отношении кромешного мрака оказались, по счастью, неосновательными. Мрак был не кромешный.
Примерно между тринадцатью и пятнадцатью часами чуть светлело. Это немного похоже было на предрассветные сумерки. Но как ни старалось, как ни тянулось к Потаенной солнышко из-за горизонта, лучи уже не могли достигнуть ее. И все-таки полдневные сумерки напоминали о том, что где-то, очень далеко, солнце есть и оно обязательно вернется.
Со второй половины ноября над Карским морем воцарилась полярная ночь. Однако строители продолжали работать.
Когда наступало полнолуние, видимость, по словам Гальченко, делалась вполне приличной, гораздо лучше, чем в средних широтах. Правда, тени, отбрасываемые предметами в лунном свете, были совершенно черными. К этому приходилось приспосабливаться.
При свете звезд тоже можно было работать, хотя и не так хорошо. А вот северного сияния Гальченко не терпел. Говорит, что было в нем что-то неприятное, злое, противоестественное.
Со своей стороны, могу подтвердить это ощущение молодого матроса. И я не любил и до сих пор не люблю северное сияние.
Оттенки красок на небе беспрерывно переливаются, меняются — от оранжевого до фиолетового. Очертания также самые причудливые, даже изысканные. То свешиваются с неба светящиеся полотнища, прочерченные полосами, тихо колеблющиеся, будто от дуновения невидимого ветра. То возникает вдруг огромный веер из разноцветных, торчащих во все стороны перьев. То в разных участках неба, точно пульсируя, вспыхивают красноватые пятна, с головокружительной быстротой исчезают и снова появляются.
Да, гримасы вероломного полярного божка!
Впрочем, может быть, это чисто индивидуальное восприятие, на знаю. Как бы там ни было, вкусы мои и Гальченко в данном случае полностью совпадают.
«Катка note 14 дурит на пазорях note 15». Вы вспомнили старинную поморскую примету. Иными словами хотите сказать, что антипатия к северному сиянию вытекала из нашей общей с Гальченко военно-морской профессии? Возможно, и так. Обычно нелегко докопаться до корней иных антипатий или симпатий.
И в самом деле, какого, даже самого уравновешенного, штурмана, прокладывающего курс с помощью магнитного компаса, не выведут из себя причуды его в связи с блекло-оранжевыми, красноватыми и фиолетовыми пятнами, пробегающими по небу? Но ведь на большинстве наших кораблей давно уже применяются гирокомпасы — приборы, не чувствительные к магнитным бурям. Да и Гальченко был связистом, а не штурманом.
Вот это дело другое! Вы правы, северное сияние отрицательно влияет на радиосвязь, вызывает сильные помехи. Так с чего же было любить его радистам?
Но главное, думается мне, все же в строительстве дома. Судя по описаниям Гальченко, строителям было очень трудно примениться к вероломно-изменчивому свету, падавшему сверху на снег как бы из гигантского витража. Свет этот внезапно ослабевал или совсем затухал, потом так же внезапно вспыхивал с яркостью, от которой ломило в глазах. Северное сияние вдобавок то и дело меняло свое место на небе. То оно разгоралось прямо над головой, то едва пробивалось издалека сквозь мрак, возникая низко, у самого горизонта, как зарница. Зрению почти невозможно приспособиться к беспрестанным метаморфозам на небе.
Нет, в Потаенной было не до полярной экзотики! Людям нужно работать, а не взирать на небо, засунув руки в брюки и громогласно восхищаясь этой экзотикой!
Предупреждаю: я столь подробно рассказываю про строительство дома, потому что оно имеет непосредственную причинную связь с тем спором, который возник вскоре между связистами Потаенной о послевоенном ее будущем, а через непродолжительное время нашел свое воплощение в эскизе карты…
Забыл сказать, что перед самым ледоставом связисты выловили из воды несколько бочек с горючим и перестали теперь дрожать над каждым его галлоном.
Когда небо было затянуто тучами, мичман Конопицын отдавал приказание Галушке запустить движок. В снег втыкали шест и подвешивали к нему электрическую лампочку. Пускали в ход также фонарь «летучая мышь». Преимущество его, как вам известно, в том, что он не боится ветра. Ламповое стекло было загорожено проволочной сеткой.
У связистов имелись две «летучие мыши». Одна горела постоянно на вышке в кабине сигнальщика-наблюдателя, другая использовалась исключительно на строительстве.
Конечно, все это освещение, то есть луна, звезды, электрическая лампочка на шесте и фонарь «летучая мышь», было менее шикарным, чем десятки «юпитеров», обступивших площадку, где проводятся киносъемки. Но строители не жаловались и не залеживались на нарах. И не больно-то, знаете ли, залежишься, когда мичман Конопицын все время мельтешит перед глазами. Еще раз повторяю: я не ошибся в своем выборе! Это был настоящий боцман: придирчивый, неутомимый, двужильный.
В неподвижном состоянии можно было увидеть начальника поста лишь у штабелей плавника, выловленного из моря. Он примерялся, выбирал самые лучшие, самые прямые, надежные бревна. А что выбирать-то? Все бревна первосортные, специально предназначенные для строек в Заполярье, толщиной сорок-пятьдесят сантиметров, вдобавок будто по заказу сильно обкатанные прибоем.
Кому доставалось от мичмана, так это Галушке! Он, по воспоминаниям Гальченко, был с ленцой, «жил вразвалочку». Калиновский однажды пошутил:
— А знаешь ли ты, какая разница между тобой и адмиралом Нельсоном?
— Какая? — осторожно спросил Галушка, подозревая подвох.
— Нельсон говорил о себе, что всегда упреждает свой срок на пятнадцать минут, а ты, наоборот, всегда опаздываешь на пятнадцать минут…
Зато Тюрин на стройке поражал всех. Он проявил удивительную ловкость в плотницком деле. На что уж силен был штангист Калиновский, но и тот, к своей досаде, не мог угнаться за Тюриным в работе.
Говорят свысока: плотницкая работа! Уверен, о Тюрине так не сказали бы. Топор буквально играл в его руках и перевоплощался: то срезал будто бритвой тончайшую стружку, то с двух-трех ударов раскалывал толстенное бревно.
Особенно трудно было связистам втаскивать тяжеленные бревна с «кошки» на берег. Десять-двенадцать метров — высота пологого берега. Не шутка! А на стройке могло одновременно работать не более четырех человек.
Однажды, разрешив короткий перекур, мичман Конопицын рассказал историю о том, как он познакомился с двумя замечательными командирами.
— Не за письменным столом, учтите! — сказал Конопицын, строго оглядев всех. — Во время такого же аврала с плавником, только не на берегу, а у причала в воде.
— С начальством — в воде? — усомнился Галушка.
— Именно в воде! Первый тральщик мой тогда уже потопили, а на второй меня еще не взяли. Находился я, стало быть, в резерве при штабе. И приказали мне доставить кошель бревен в гавань, а потом нагрузить их на баржу. Ну, притащил буксир этот кошель, приткнул его к причалу и ушел куда-то по своим делам. А Северная Двина, она река с норовом, сами знаете. Раскачала мой кошель, пока мы с ним баржи дожидались, и стал он разваливаться у меня на глазах. Вот незадача! Смотрю, бревнышки, будто утята, в разные стороны поплыли. И, как на грех, под рукой никого! Только два каких-то незнакомых командира метрах в ста пятидесяти оформляют у кладовщика свой груз. Делать нечего! По-быстрому разделся я — и в воду, бревна эти собирать. А что я — один-то? Попробуй поворочай в воде в одиночку двенадцатиметровые бревнышки! Слышу, кричат с берега: «Не робей, матрос! Подсобим!» Высунулся из воды, вижу — бегут по причалу два командира и на ходу кителя скидывают с себя. Ну и стали мы втроем нырять. Продрогли, конечно, но сбили кошель обратно. А вскорости и баржа к причалу подошла…
Связисты Потаенной выразили единодушное одобрение поступку командиров. А Калиновский тут же вывел мораль:
— В какой другой стране, скажи, офицер полезет в воду, чтобы своему матросу помочь?..
К середине декабря связисты срубили стены и хорошенько проконопатили их. Тамбур был дощатый, но доски пригоняли плотно, одна к одной.
Крышу покрыли листами из железных оцинкованных бочек («дары моря»!). Связисты Потаенной выламывали днища у этих бочек, разрубали стенки по вертикали, листы, полученные таким способом, развертывали и выпрямляли, а потом крыли ими крышу, как черепицей.
В доме были поставлены две печи — все из тех же бочек. Труба была с навесом, чтобы не задувало ветром, а главное, чтобы дым не поднимался стоймя над крышей. О, мичман Конопицын предусмотрел все, в том числе и маскировку! Ведь они были не просто Робинзоны, а военные Робинзоны!
А вот с окнами было сложнее. Где взять оконные стекла? Море — не универмаг, во всяком случае, оконных стекол оно не выбросило на «прилавок»
— иначе на берег Потаенной.
Мичман Конопицын приказал до весны заколотить окна досками. Все равно за окнами лежала сейчас непроглядная темь.
С вашего разрешения немного забегу вперед. Ближе к весне связисты заполнили оконные проемы пустыми трехлитровыми бутылями из-под клюквенного экстракта. По три бутыли на окно было достаточно. Их клали набок, горлышком внутрь дома, а пространство вокруг бутылей заполняли камнями и старательно проконопачивали щели между ними.
Новый год связисты встретили уже в доме.
Были у них, по словам Гальченко, помимо сеней и склада, три комнаты — большая и две маленькие, разделенные перегородкой. В большой, которую по традиции называли кубриком, поселилась команда поста. Двухэтажные нары теснились вокруг печки, тут же стояли стол и стулья, изготовленные из ящиков. Одна из маленьких комнат была отдана под рацию. Находясь в кубрике, люди слышали через дощатую перегородку работу передатчика, мелодичное его позванивание — музыка эта, знаете ли, по сердцу каждому радисту.
Конопицын расположился во второй комнатке. А в дверном проеме он торжественно навесил выброшенную волной на берег дверь с прибитой к ней медной дощечкой: «Кэптен». От морской соли дощечка стала зеленой, но мичман приказал надраить ее, и она засияла, как золотая. Как видите, начальник поста был не чужд некоторого тщеславия.
Он очень огорчался, что у него нет сейфа. Да, сейф, к вашему сведению, полагается начальнику поста для хранения секретных документов. Но какие там сейфы в Потаенной! Всю зиму Конопицыну пришлось скрепя сердце обходиться брезентовым, с замком, портфельчиком. На ночь он укладывал его под подушку.
В канун Нового года связисты перебрались в дом, и баня была наконец-то использована по прямому своему назначению.
Гальченко рассказывал мне, что до этого связисты Потаенной мылись кое-как — сначала в палатке, потом в недостроенном доме. Сами можете вообразить, что это было за мытье. Голову моешь, а холод по голым ногам так и хлещет, так и хлещет!
Теперь двуручной пилой напилили снегу — Гальченко долго не мог привыкнуть к тому, что снег в Арктике не копают, а пилят, потом завалили белые брикеты в котел, натаскали дров. Галушка вызвался протопить печь, но проявил при этом чрезмерное рвение и чуть было не задохся — столько напустил дыму. Баня была хорошенько проветрена, отдушина закрыта, и связисты приступили к священнодействию. Мылись, надо полагать, истово, по-русски.
И вот жители Потаенной, свободные от вахты, усаживаются за новогодний праздничный стол — красные, как индейцы, распаренные, довольные…
О, я забыл рассказать вам об освещении! Оно было роскошным! Обычно связисты, как я говорил, обходились одной семилинейной керосиновой лампешкой в кубрике. Сейчас — ради праздника — ламп насчитывалось четыре! Стекла на трех из них были самодельные.
Ламповое стекло, привезенное из Архангельска, от резкой смены температур лопалось. Запасов его, увы, не было. Поэтому в Потаенной широко применялись использованные стеклянные банки из-под консервов и пустые бутылки. Их ни в коем случае не выбрасывали, а немедленно пускали в дело или приберегали.
Гальченко с удовольствием описал мне эту нехитрую «робинзонскую» технику.
На донышко бутылки или банки наливалось немного горячего машинного масла, затем ее опускали в снег. Миг — и донышко обрезано, как по ниточке!
Самодельные ламповые стекла, по оценке Гальченко, служили, в общем, добросовестно, но, к сожалению, недолго. Они, понимаете ли, были чересчур толсты и спустя какое-то время лопались.
Огорченный Конопицын пробовал приспособить для освещения кухтыли note 16. Они также относились к «дарам моря», которые были подобраны летом. Волны разрывали веревочную оплетку, кухтыли освобождались от нее и, весело подпрыгивая, носились туда и сюда, будто радуясь возможности побездельничать.
Требовалось пробить в кухтыле две дыры — сверху и снизу, чтобы превратить его в ламповое стекло. Однако это редко удавалось даже Тимохину. При опускании в снег кухтыль обычно разлетался на куски…
Но это лишь необходимое пояснение. Сделав его, возвращаемся с вами в кубрик.
Итак, помещение чисто прибрано. Пол сверкает. Четыре семилинейные лампы торжественно расставлены по углам.
Щурясь от непривычно яркого света и улыбаясь друг другу, Конопицын, Тюрин, Галушка и Гальченко сидят за столом. Старшин Тимохина и Калиновского нет. Они несут новогоднюю вахту.
На столе — фляга. Мичман Конопицын разливает спирт по чашкам, а водой сотрапезники разбавляют уже по вкусу.
Выпили сначала за победу, потом по военной традиции за Верховного Главнокомандующего…
— Жаль, начальство из Архангельска не присутствует на нашем банкете! — вздохнул Конопицын, выливая в чашки остатки спирта.