Остальная скотина еще томилась в коровнике; когда Свейн вернется, он выпустит коров на прибрежный луг. Конюшня и коровник стояли на широкой поляне между лесистыми холмами, которые расступались с одной стороны, открывая вид на реку. Это было уединенное местечко! С западной стороны под деревьями журчал ручеек, сбегавший к Северну; туда-то сейчас и направлялся Ниниан, чтобы стряхнуть сон. Сняв кафтан и рубашку, он, вздрогнув от холода, сунулся головой в воду, затем поднялся, поеживаясь, перевел дух после холодного купания, но с удовольствием ощутил прилив бодрости, сразу разгорячивший кровь и подхлестнувший вялые мысли. Юноша замотал головой, отряхиваясь от воды, причесал пятерней густые кудри, пробежался несколько раз, что было духу, вокруг лужайки, подхватил с земли свою одежду и припустил обратно под крышу конюшни; там он хорошенько вытерся чистой дерюжкой и оделся, готовясь встретить все, что принесет с собой начавшийся день. День обещал быть долгим и полным тревог, но сейчас вселял бодрость и надежду. Ниниан причесался, насколько это было возможно голыми руками, и уселся на сложенное кипой сено завтракать. Он как. раз принялся жевать ломоть хлеба, закусывая его яблоком — все это принесла ему Санан, — как вдруг на тропинке, ведущей к дверям конюшни, раздались шаги возвращающегося пастуха. Или это не Свейн, а кто-то другой? Перестав жевать, Ниниан замер, прислушиваясь, с недожеванным яблоком за щекой. Было тихо, а Свейн всегда предупреждал о себе свистом, да и шаги показались Ниниану непривычно торопливыми, ибо шуршали на каменистой, заросшей травой тропе. Ниниан мгновенно вскочил, взобрался на сеновал и там замер над открытым люком, готовый встретить нежданного гостя.
— Ты здесь, хозяин? — громко окликнул его вошедший. Все-таки это оказался Свейн, но он так спешил, что совсем запыхался и второпях даже забыл посвистеть на подходе к конюшне. — Где же ты, парень? Давай спускайся!
Ниниан шумно перевел дыхание, высунулся из люка и, повиснув на руках, спрыгнул на пол.
— Ну, Свейн, испугал же ты меня, ей-богу! Я уж было за кинжал схватился! Ведь я тебя сначала не узнал. Думал, что могу узнать тебя с закрытыми глазами, а сейчас принял за чужого. Так в чем же дело?
На радостях, что все обошлось, он облапил друга одной рукой, а другою немного оттолкнул от себя и быстро оглядел его с головы до пят:
— Господи! Какой ты сегодня нарядный! Это в честь чего?
Свейн был уже немолодой, седоватый и довольно полный человек с кудлатой бородой и лукавыми глазами. Наверное, он как-то утеплился от зимнего холода, но теплые вещи были, вероятно, надеты под низ, да и была у него всего лишь пара теплых штанов. Ниниан никогда не видел на нем другого наряда, кроме заношенного, выцветшего коричневого кафтана, покрытого множеством заплаток, но, оказывается, у него был еще другой — сегодня Свейн пришел в зеленом, без единой заплаты, а сверху на нем был коричневый капюшон, закрывавший голову и плечи.
— Я только что из Шрусбери, — сказал Свейн, — ходил к провосту Корвизеру забрать из починки женины башмаки. Я заходил в конюшню на рассвете и вывел коней, а то больно уж они застоялись. Потом сходил домой принарядиться для города, а оттуда мне уж некогда было зайти к себе и переодеться в рабочую одежду. В городе люди говорят, что шериф собирается пойти на похороны форгейтского священника и взять под стражу его убийцу. Вот я и решил, что надо поскорее тебе сообщить. Может, люди правду говорят.
Ниниан так и застыл перед ним, задохнувшись от изумления:
— Нет! Неужели он хочет ее схватить? Так тебе и сказали? Боже мой! Только не Диоту! Она как раз там и ни о чем не подозревает. А я здесь сижу! — Встревоженный не на шутку, Ниниан схватил Свейна за руку: — Это точно известно?
— В городе все об этом говорят. Люди прямо с ума сходят от любопытства. Должно быть, отправятся туда толпами, так что на мосту будет не пройти. Кого шериф хочет поймать, никто не знает наверняка. Говорят разное, но все уверены, что так оно и будет, как сказал шериф, кем бы ни оказался этот горемыка.
Ниниан выбросил яблоко, которое держал в руке, и, стукнув друг о друга стиснутые кулаки, стал лихорадочно думать.
— Я должен туда пойти! Месса начнется не раньше десяти, я еще успею…
— Нельзя туда ходить! Молодая хозяйка сказала…
— Сам знаю, что сказала! Но это уже мое дело. Я должен вызволить Диоту, и я ее вызволю! Кого же еще может шериф обвинить? Но я не отдам ее на расправу! Этого я не допущу!
— Тебя там узнают. Может, он вовсе не твою Диоту имеет в виду. Хорош ты будешь тогда! Может, он все правильно рассудил и неспроста это задумал. А ты себя погубишь ни за что ни про что, — убеждал Ниниана старый пастух.
— Нет! Совсем не обязательно меня должны там узнать. Я же буду в толпе. В лицо меня знают только те, кто видел в аббатстве, а из Форгейта почти никто. Во всяком случае, — произнес Ниниан решительно, — пусть кто-нибудь только попробует ее тронуть, я ему такое сделаю, что не обрадуется! Одолжи-ка мне свой кафтан и капюшон, Свейн! Ну и кто меня под ним разглядит? Меня там видели только в той одежонке, что на мне сейчас, а твоя слишком хороша для Бенета, которого они знают.
— Возьми коня, — посоветовал Свейн, послушно снимая капюшон и стаскивая через голову остальное.
Ниниан кинул взгляд на луг, где носились кони, радуясь своей свободе:
— Нет, уже некогда. Я раньше доберусь туда пешком. К тому же всадника люди скорее приметят. Много ли народу приедет верхом на похороны Эйлиота?
Ниниан натянул через голову слишком просторную для него одежду Свейна, еще хранившую тепло своего хозяина, и вынырнул из ворота с растрепанными волосами и горящим румянцем на щеках.
— Взять с собой меч я не решаюсь. А вот кинжал можно спрятать под одеждой.
В мгновение ока он слетал за кинжалом на сеновал, надежно закрепил его за поясом и спрятал под кафтаном.
Уже бросившись было за порог, он вдруг снова обернулся, пораженный новой заботой, и, воротившись назад, схватил за руку Свейна:
— Если я не вернусь, Санан позаботится, чтобы ты не остался в убытке. Это же твоя лучшая одежда! Я не имел права…
— Да иди уж ты скорее! — ответил немного обиженный Свейн, подталкивая юношу туда, где за полем начиналась роща. — Коли придется, я и в дерюге похожу. Смотри сам возвращайся живой и невредимый, а то молодая хозяйка мне голову за тебя оторвет! И надень капюшон на голову, дурачок, когда будешь выходить на дорогу!
Ниниан припустил напрямик через луг к поросшему деревьями склону, за которым начиналась дорога, ведущая к Меолу. До ручья была примерно миля пути, а там оставалось перейти на другой берег, чтобы оказаться на тракте возле городского моста.
Беспокойная молва, обойдя весь Шрусбери, достигла наконец ушей Ральфа Жиффара. Для этого потребовалось некоторое время, так как никто из его домочадцев не выходил в тот день из дома до девяти часов утра, а в девять одна из служанок отправилась с кувшином за молоком. Она пропадала довольно долго, уж больно интересные новости пришлось ей услышать по дороге! Когда она вернулась, принесенные ею слухи опять-таки не вдруг донеслись до Жиффара: пока они дошли из кухни до секретаря, тоже понадобилось время, а уже от него о них узнал сам Жиффар, который в эту минуту размышлял о том, не пора ли, поручив присмотр за городским домом управляющему, переехать в свой родовой замок на северо-востоке. В городе жилось удобно, и старик радовался, что угодил сыну, предоставив ему самостоятельно управлять поместьем. Мальчику было шестнадцать лет, он был на два года моложе своей сводной сестры и немного завидовал ей, глядя, как она по-взрослому, точно настоящая хозяйка, управляет городским домом. У мальчика уже была невеста, дочь владельца соседнего манора. Очень удачная партия! И теперь ему, понятное дело, еще больше хотелось расправить крылышки. Бесспорно, у него все должно получиться, как надо, и он может гордиться своими достижениями, но все-таки под отцовским присмотром оно как-то вернее! Отношения между сыном и падчерицей сложились хорошие, и все-таки молодой Ральф будет доволен, когда ее выдадут замуж, и она уедет из дома. Да вот беда! Уж больно дорого стоит выдать девушку замуж.!
— Милорд! — произнес старый секретарь, входя в комнату. Дело было утром, но час был уже не ранний. — Мне кажется, сегодня вы наконец избавитесь от головной боли, а если не сегодня, то во всяком случае очень скоро. По городу гуляет молва, все кумушки только о том и судачат в лавках и на улице, что Берингар нашел-таки убийцу, все уже доказано, и на похоронах священника он хочет его схватить. А кто может быть убийцей, как не молодчик, присланный Фиц-Аланом! Один раз ему удалось улизнуть, но теперь-то уж он от них никуда не уйдет!
Секретарь сообщил Ральфу эту новость как добрую весть, именно так тот ее и принял. Когда смутьян будет наконец схвачен, Ральф Жиффар, сыгравший в этой истории достойную роль верного вассала, сможет спать спокойно. Покуда этот молодчик был на свободе, его проделки всегда могли отозваться какими-нибудь неприятными последствиями для любого, кто с ним имел дело.
— Значит, я поступил правильно, когда изобличил его, — сказал Ральф, вздохнув с облегчением. — Иначе после его поимки на меня могло пасть подозрение. Так-так! С этим делом, можно сказать, уже покончено, и все обошлось благополучно.
Это была очень приятная мысль, хотя Ральф остался бы так же доволен, если бы все решилось без его участия, так как воспоминание о собственном предательстве временами давало о себе знать угрызениями совести. Но раз уж и впрямь этот малый оказался убийцей священника, то Ральф мог не терзаться больше сомнениями, зная, что тот наказан по заслугам.
Но тут Ральф — отчасти из суеверного страха, как бы все не сорвалось в последний момент, отчасти из противоречивого чувства, которое тянуло его самому поглядеть на успешное осуществление поимки преступника — вдруг передумал и принял несколько запоздалое решение пойти на похороны, чтобы уж быть совсем уверенным и вполне насладиться своим благополучным спасением.
— Так это должно случиться после мессы? Сейчас, наверное, аббат дошел до середины своей речи. Пожалуй, сяду-ка я в седло и поеду посмотреть конец.
Ральф встал с кресла и крикнул на двор, чтобы конюх седлал коня.
Аббат Радульфус уже давно начал свою речь. Он произносил слова медленно, задумчиво и по-домашнему — так говорит человек, для которого весомо каждое слово, во время напряженной работы мысли. На хорах всегда царил полумрак. Словно некое воплощение человеческой жизни, этот маленький островок неяркого света окружен был громадой тьмы над головой, в которой двигались тени, — ибо даже тьма имеет свои оттенки. В набитом людьми нефе было светлее и при таком стечении народа не слишком уж холодно. Во время совместных богослужений, на которых присутствовали сидящие на хорах монахи и община мирян, их разделение, вместо того чтобы смягчаться, проступало с еще большей отчетливостью.
«Мы — здесь, а вы — там, — думал брат Кадфаэль. — Но в конечном итоге все мы одна плоть и кровь, и души наши ждет один и тот же суд».
«Понятие о сонме святых, — говорил аббат Радульфус, обратив лицо вверх так, что взор его был устремлен скорее в пространство под сводами, нежели на тех, к кому он обращал свою речь, — невозможно объять мерою нашего разума. Этот сонм не может состоять из безгрешных людей, ибо кто когда-либо бывший во плоти, за исключением одного-единственного, имеет право на столь высокое отличие? Разумеется, среди них найдут место те, кто ставил перед собой возвышенную цель и делал все, чтобы ее достичь, а именно так поступал — и мы в это верим — ныне усопший наш брат и пастырь. Да, это так! Даже когда они целей этих не достигли, даже когда цели, как выяснилось, были слишком узкими из-за того, что ум, их породивший, был ослеплен предрассудками и гордыней и слишком алчно стремился к личному совершенству. Ибо даже стремление к совершенству может быть греховно, когда оно нарушает права и нужды другого человека. Лучше в чем-то потерпеть неудачу, свернув с избранной стези, чтобы поднять упавшего, чем пройти мимо, устремившись за своей наградой и бросив своего ближнего в одиночестве и отчаянии. Лучше тащиться хромым и немощным, но поддерживая тех, кто споткнулся, чем бодрым шагом идти вперед одному.
Также недостаточно, если ты просто отступил ото зла, ибо надобно творить добро. Сонм святых может принять в свой круг и великих грешников, но которые также любили других людей великой любовью и никогда не отвращали своего взора от чужой нужды, но благотворили людям сколько могли и не причиняли лишнего зла. Ибо в нуждах ближних своих видели нужду божию, как он сам нас учил, и, видя лик ближнего яснее, чем свое лицо, они также прозревали лик божий.
Далее я укажу вам надежно, что всякий, кто рожден на этот свет и умер, не запятнав себя личным грехом, будет причастен чистому сонму невинных святых мучеников, которые примут его в свои объятия, и будет ему дарована жизнь вечная, смерти не подвластная. И если он умрет здесь безымянным, имя его, до поры не известное здесь, уже занесено в его книгу.
Нам же всем, разделяющим бремя греха, не пристало вопрошать и спорить, какой мерою нам отмерено, и не пристало высчитывать заслуги свои и достоинства, ибо нет у нас орудия, чтобы измерить ценности духовные. Это дело бога. Пристало же нам проживать каждый день так, будто это наш последний день, со всю правдою и добротою, какая в нас заложена, и каждую ночь отходить ко сну, как будто завтрашний день будет нашим первым днем и новым, чистым началом для нас. Наступит день, когда все станет ясным. Тогда мы получим знание, как теперь имеем веру. И с этой верой мы поручаем сего пастыря нашего заботам пастыря пастырей, уповая на воскресение».
Произнося благословение, аббат обратил лицо вниз, к тем, кто его слушал. Возможно, он подумал, многие ли поняли его и многим ли нужно было понимание.
Надгробная речь была окончена, люди в нефе зашевелились и двинулись потихоньку к северной двери, чтобы первыми занять места поближе к началу процессии. С хоров трое служивших сегодня священников — аббат, приор и субприор — спустились вниз к катафалку, а братья молча выстроились за ними парами. Носильщики подняли груз и понесли его через открытую северную дверь в Форгейт.
«Отчего это так получается, — подумал Кадфаэль, который был рад отвлечься на этот пустяк, — отчего это получается, что всегда один идет не в ногу или оказывается ниже или выше других ростом, так что его шаг не совпадает с остальными? Не для того ли так делается, чтобы мы не впадали в заблуждение, слишком серьезно относясь к самой смерти?»
Кадфаэль не удивился, когда при выходе процессии из церкви ее встретила густая толпа народу, сквозь которую ей пришлось продвигаться вправо вдоль ограды. Однако он очень удивился, когда с первого взгляда определил, что половина зевак — это жители города, а не одни лишь обитатели здешнего прихода. Кадфаэль быстро понял причину. Хью позаботился о том, чтобы своевременно просочились некоторые слухи о его планах и чтобы они разнеслись в стенах города, не успев дойти до здешнего люда, которого это больше всего касалось. Здешние должны были прийти непредупрежденными, зато почтенные, а вернее сказать, малопочтенные горожане, не жалевшие потратить время во имя своего любопытства, примчались на похороны, чтобы наблюдать, чем все кончится.
Кадфаэль по-прежнему сомневался, что конец будет удачным. Затея Хью могла возбудить кое в ком желание очистить свою совесть, и этот человек мог поднять голос и выдать ни в чем не повинного соседа, которого по ошибке считал бы виновником, но, с другой стороны, это могло принести огромное облегчение виновному, который бы принял это как подарок, — разумеется, отнюдь не небесного, а совершенно противоположного происхождения! Идя с процессией, Кадфаэль перебирал в уме факт за фактом те мелочи, что крутились в его мозгу, и вдруг увидел, как они связаны. Это случилось в тот миг, когда, поскользнувшись на обледенелой колдобине, он почувствовал, как спрятанная за пазухой баночка с мазью стукнулась от встряски о его грудь. И тут он вновь увидел ее перед собой на протянутой ладони Диоты, в ее все еще красивой, хотя и немало потрудившейся на своем веку руке. Ладонь была исчерчена обыкновенными линиями, которыми всегда бывает отмечена человеческая рука. За долгую жизнь они врезались на ней глубоко, но рядом с ними были другие, совсем тоненькие белые черточки, которые перекрещивались с первыми, пучком расходясь от запястья к пальцам. Сейчас они уже были мало заметны, а скоро и совсем исчезнут.
Ледяная ночь. Кадфаэль помнил, как сам пробирался тогда, осторожно шагая по замерзшей дороге. И женщина, которая поскользнулась на пороге дома и, падая, непроизвольно выставила вперед руки, — они принимают на себя всю тяжесть внезапного удара, хотя достается все-таки и голове. Но ведь на самом-то деле Диота никуда не падала! Ушиб головы она получила по совсем другой причине. Она и впрямь падала в ту ночь на колени, но опускалась на них по своей воле, в отчаянии хватаясь при этом не за мерзлую землю, а за подол священнической рясы и за его плащ! Так откуда же тогда взялись эти царапины на обеих ладонях?
Неумышленно Диота рассказала ему только половину истории, полагая, что поведала все. Что поделаешь! Сейчас он оказался в полной беспомощности: ему нельзя выйти из процессии, и ей тоже. Он не может подойти к ней, чтобы вместе покопаться в ее памяти и вспомнить то, что она тогда забыла сказать. Пока не закончится торжественная церемония, он не сможет поговорить с Диотой. Это так. Но ведь есть еще другие немые свидетельства, которые заговорят очень красноречиво, если извлечь их на всеобщее обозрение! Кадфаэль поневоле продолжал идти вперед. Шагая в ногу с братом Генри, они прошли форгейтский тракт и свернули направо около ярмарочной площади. Церемонию погребального шествия нельзя было нарушить. По крайней мере еще не сейчас. Может быть, когда шествие вступит в ворота кладбища? Обратно они уже не пойдут процессией. Оказавшись в стенах своего монастыря, братья разойдутся поодиночке, дабы совершить омовение и затем отправиться в трапезную обедать. Следовательно, войдя в ворота, он, наверное, сможет незаметно удалиться…
Широкие ворота в стене были уже настежь распахнуты, чтобы впустить погребальное шествие на длинную аллею. Справа открывался вид кладбища, а слева огород, за которым вставала длинная крыша аббатских покоев и обнесенный изгородью маленький цветник. Могилы монахов располагались возле восточной стены церкви, а священников мирского прихода хоронили в том же конце, но немного отступя от монашеских могил. Захоронений было еще не очень много, так как монастырь основали всего пятьдесят восемь лет тому назад, приход же существовал дольше, его требы справлялись раньше в деревянной церковке, которую граф Роже заменил на каменную и отдал вновь основанному монастырю. Здесь росли деревья и травка, а летом цвели полевые цветы. Кладбище производило очень приветливое впечатление. И лишь сырая черная яма, выкопанная около стены, портила вид этого зеленого сада. Синрик установил возле могилы козлы, чтобы поставить на них гроб, прежде чем его опустят в землю. Сейчас Синрик склонился в сторонке над досками, которыми раньше была прикрыта могила, укладывая их аккуратным штабелем.
Вслед за монашеской процессией в кладбищенские ворота толпою хлынул народ. Пришла половина Форгейта и множество горожан, всем хотелось вблизи увидеть, что же произойдет дальше. Кадфаэль покинул свое место в ряду и незаметно смешался с толпой любопытствующих зрителей. Брат Генри, конечно, обратит внимание на его отсутствие, но во время церемонии он не станет бить тревогу. В то время как приор Роберт своим звучным голосом произносил первые фразы погребальной службы, Кадфаэль уже скрылся за углом здания, где собирался капитул, и торопливой рысцой устремился через двор к калитке возле лазарета, ведущей к мельнице.
Хью приехал из замка с двумя сержантами и двумя молодыми солдатами из гарнизона. Они прискакали верхом, оставили лошадей на привязи около ворот монастыря и не показывались, пока похоронная процессия не пришла на кладбище. Покуда все глаза были обращены на приора Роберта и на гроб с покойником, Хью выставил у открытых дверей двух стражников, вид которых должен был остановить тех, кто вздумал бы сейчас уйти, а сам в сопровождении сержантов вошел внутрь, и они без лишнего шума стали осторожно продвигаться через толпу. Их нарочито скромное появление и почтительное молчание, которое они хранили, остановившись перед гробом, не осталось незамеченным, а наоборот, своей необычностью привлекло к ним все взгляды, так что к тому моменту, когда они очутились на тех местах, которые заранее наметил Хью — он сам возле гроба напротив приора, и оба сержанта за спиной Джордана Эчарда, — множество глаз уже исподтишка успели на них взглянуть, а теперь все уже откровенно глазели в их сторону, и в толпе слышно было беспокойное движение и шарканье ног. Но Хью пережидал, когда все будет закончено.
Синрик и его помощники приподняли гроб, продели веревки и опустили его в могилу. Раздались глухие удары земли о крышку гроба. Произнесли последнюю молитву. Наступил неизбежный миг всеобщего молчания и тишины, после которого люди, вздохнув, задвигаются и начнут расходиться. Вздох пронесся по рядам, как порыв ветра, когда все разом перевели дыхание; толпа шелохнулась, по ней пробежал шум, похожий на шуршание ветра в сухой листве. И тогда Хью громко и отчетливо произнес свои слова, рассчитанные на то, чтобы мгновенно остановить малейшее движение:
— Милорд аббат, отец приор! Я прошу у вас прощения за то, что выставил стражу у ваших ворот, она поставлена снаружи, и тем не менее я прошу меня извинить. Никто не должен выходить отсюда, пока я не сделаю объявления. Извините меня, что я пришел в такую минуту, однако иначе было нельзя. Я пришел сюда именем короля и закона по поводу расследования об убийстве. Я должен арестовать здесь преступника, подозреваемого в убийстве отца Эйлиота.
Глава двенадцатая
Больших находок Кадфаэль не сделал, но кое-что все-таки там нашлось. Он стоял на краю обрыва, под которым в воде было найдено тело Эйлиота, прибитое к берегу течением мельничного водостока. Пень срубленной ивы, высотой в половину человеческого роста, топорщился лохмами своих выцветших, некогда зеленых волос. Среди них по краю сухого безжизненного пня, потрескавшегося от времени и со следами рубцов, нанесенных топором, торчало несколько поломанных веток. За один из рубцов с неровными острыми краями зацепился развевающийся по ветру обрывок шерстяной тесьмы длиною с мизинец; этот маленький клочок растрепавшейся тесьмы как раз соответствовал по размеру тому клочку, который был вырван из обшивки черной скуфьи. Мороз сменялся оттепелью, выбеливая его и отмывая, так что на нем не осталось ни следов крови, ни крошечного кусочка содранной кожи, которые можно было бы обнаружить раньше. Не осталось совсем ничего, кроме трепещущего на ветру черного клочка, содранного с шапочки и зацепившегося за ветку, когда скуфья, отлетев в сторону, поплыла вместе с течением, чтобы застрять потом в камышах.
С этим крошечным клочком тесьмы Кадфаэль отправился в обратный путь. Дойдя до середины монастырского двора, он услышал возмущенные вопли и понял, что там, куда он идет, царит смятение и хаос. Монах замедлил шаг, так как спешить уже было незачем. Ловушка сработала, и кто-то в нее попался. Кадфаэль опоздал предотвратить это событие, но если и случилась беда, в его власти было ее поправить, а если никто не пострадал, то тем лучше. У него имелось, что показать и рассказать, но теперь это было уже не к спеху.
Наконец Ниниан вышел на тракт и увидел перед собой мост. Он был очень разгорячен, потому что почти весь путь проделал бегом, но, подходя к перекрестку возле городского моста, откуда начиналась дорога на Форгейт, он все-таки не забыл и прикрыл лицо капюшоном. У перекрестка он сначала оторопел, увидев толпы людей, направляющихся из города в Форгейт, но затем даже обрадовался, сообразив, что так он незамеченным доберется до монастыря. Смешавшись с общим потоком, он пошел в ту же сторону и, насторожив уши, старался уловить каждое слово из разговоров вокруг себя. Со всех сторон до него доносилось его собственное имя, упоминаемое с кровожадным восторгом.
«Так вот чьего ареста ожидает часть моих попутчиков! « — подумал Ниниан.
Но он знал, что Хью Берингар скорее всего имел в виду кого-то другого, ибо вот уже несколько дней, как он потерял след Ниниана, и сейчас не мог ожидать его появления. Зато другие упоминали женщину, служившую у священника, имя которой было им, правда, неизвестно. Кое-кто строил невероятные предположения, упоминая несколько имен, не знакомых Ниниану, поскольку-де эти люди пострадали из-за непреклонной суровости священника.
Вскоре Ниниан понял, что застал на дороге опоздавших горожан, которые плелись в хвосте основного потока, слишком поздно прослышав про то, о чем судачил весь город. Весь Форгейт, начиная от ворот аббатства, был забит народом. В то время, когда Ниниан поравнялся с воротами, клир во главе с аббатом показался из северной двери церкви, за ними шли носильщики с гробом, а следом потянулась чинная процессия монахов. Это был самый опасный момент для Ниниана, если он хотел незамеченным наблюдать, как будут развиваться события, чтобы лишь в крайнем случае самому сдаться по доброй воле. Все обитатели монастыря знали его в лицо и, если увидят, могли узнать даже по осанке или по походке. Ниниан поспешно сместился из переднего ряда и, протиснувшись назад, перешел через дорогу. Зайдя в узкий переулок, он остановился там, пережидая, пока все монахи не прошли мимо. За монахами двигались отцы предместья — те, кто, не желая уронить своего достоинства, не бросился сразу вон из церкви, чтобы заранее занять на кладбище удобное местечко. Следом хлынула толпа зевак, стараясь подойти поближе, чтобы все рассмотреть; они бежали за процессией, точно дети или свора дворовых собак за странствующим акробатом, отличаясь от них только тем, что не так громко и откровенно выражали свои восторги.
Оказаться одному в хвосте было так же опасно, как высовываться вперед, и Ниниан вовремя вышел из переулка и присоединился к процессии. Он двинулся дальше в толпе, в то время как голова процессии уже заворачивала с форгейтской дороги направо и, миновав ярмарочную площадь, вливалась в открытые настежь кладбищенские ворота.
Ниниан заметил, что кроме него было еще несколько человек, которые хотели посмотреть на зрелище, не попадаясь никому на глаза. Они тоже остались стоять на дороге и заглядывали в ворота снаружи. Вероятно, они поступали так из-за того, что двое солдат из гарнизона встали по обе стороны от ворот, — они сделали это ненавязчиво, не мешая никому входить на кладбище, но все же люди посматривали на них с опаской.
Ниниан остановился в воротах и стал оттуда смотреть, вытягивая шею, чтобы из-за моря голов впереди себя увидеть, что творится на другом конце кладбища, где находилась могила. Аббат и приор были люди высокого роста, и Ниниан их хорошо видел, до него ясно доносились последние слова, произнесенные над гробом приором Робертом, который старался придать своему голосу самое сладостное звучание. Приор действительно от природы обладал великолепным голосом и очень любил им блеснуть в драматические моменты литургии.
Подвинувшись немного в сторону, Ниниан мельком увидел лицо Диоты, белевшее бледным овалом из-под черного капюшона. Как единственному более или менее близкому человеку, ей по праву досталось это место у гроба Эйлиота. Рядом с Диотой маячило чье-то плечо, чья-то рука, державшая ее под локоть, — это, конечно, могла быть только Санан, однако как ни старался Ниниан вытягивать шею и наклонять голову то вправо, то влево, он так и не смог ее разглядеть: ему все время мешала чья-нибудь голова, заслоняя от него любимое лицо.
По толпе вдруг пробежало волнение — это святые отцы подошли к могиле, и люди повернули голову, провожая взглядом их движение. Гроб опустили. Прозвучали последние слова прощания. Под высокой монастырской стеной послышалось падение первых комьев земли на гроб отца Эйлиота. Все было почти закончено, и ничто не нарушало течения траурной церемонии. Толпа зашевелилась, загудела, похороны завершились. У Ниниана отлегло от сердца, он ощущал уже робкую надежду, как вдруг раздался голос, при звуке которого оно гулко забилось в его груди. Говоривший находился возле могилы и произносил слова громко, чтобы они были слышны всем собравшимся.
Кровь так шумела у юноши в ушах, что он не разобрал остального, но понял, что эти слова были сказаны шерифом, ибо кто же еще мог так властно вести себя в стенах монастыря? Самый конец он расслышал вполне отчетливо: «Я должен арестовать здесь преступника, подозреваемого в убийстве отца Эйлиота».
Итак, совершилось самое худшее, о чем возвещала молва! В первый миг воцарилось молчание — все онемели от неожиданности, затем поднялся смятенный ропот, который, словно порыв ветра, пронесся над толпой. Ниниан слушал затаив дыхание, но, как ни напрягал слух, он не смог расслышать дальнейшего. Народ, стоявший у него за спиной за воротами, стал напирать сзади — всем хотелось получше увидеть, чтобы не пропустить самого важного, — поэтому никто не услышал цокота копыт, не заметил всадника, рысью подъехавшего из-за угла со стороны площади. За стеной кладбища в это время раздался дикий вопль, послышалась разноголосица удивленных и возмущенных выкриков, стоявшие впереди засыпали говорившего градом вопросов, затем громко передавали назад услышанное, которое доходило туда уже в искаженном и перевранном виде. Ниниан скрепя сердце приготовился уже проталкиваться вперед сквозь толпу, чтобы не оставить своих женщин беззащитными перед обрушившейся на них угрозой. Для него все теперь было кончено, он мысленно уже прощался со свободой, а может быть, и с жизнью! Набрав в грудь воздуха, он положил руку на плечо ближайшего перед собой человека, загораживавшего ему дорогу, так как ворота перед ним были забиты плотной стеной людей, которые сперва боязливо держались в стороне, а сейчас ринулись вперед, чтобы не упустить ничего из происходящего.
Зычный рев, в котором звучали ужас и возмущение, раздался из-за стены кладбища и заставил юношу остановиться так резко, что он чуть было не отшатнулся назад за ворота. Чей-то мужской голос, призывая в свидетели небо, кричал, что ни в чем не виновен. Значит, это не Диота! Не она, а какой-то мужчина!