Глава первая
В первый день декабря аббат Радульфус явился на собрание капитула хмурый и озабоченный. На этот раз он быстро и самым решительным образом разделался с мелкими делами, с которыми пришли к нему монахи. Человек он был немногословный и, как правило, не перебивая выслушивал самые пространные разглагольствования заядлых говорунов, терпеливо дожидаясь, пока они дойдут до сути, но сегодня, как видно, на уме у него были вещи поважнее.
— Должен объявить вам, — вымолвил он, когда с повседневными делами было благополучно покончено, — что я вынужден покинуть монастырь на несколько дней. Я оставляю вас на попечение отца приора. Полагаюсь на то, что вы будете выказывать ему, как и мне, послушание и помогать во всех делах и заботах. Меня вызывают на совет к легату его святейшества Папы Римского, Генри Блуа епископу Винчестерскому. Я постараюсь вернуться как можно скорее, а вас прошу в мое отсутствие молить бога о даровании прелатам благомысленной мудрости и духа миролюбия, дабы сие собрание послужило поддержанию мира в стране.
В ровном и бесстрастном голосе аббата слышалась безнадежность. Вот уже четыре года соперники, боровшиеся за английскую корону, не изъявляли ни малейшего желания к примирению — ни король, ни императрица ни разу не проявили сколько-нибудь заметного благомыслия и мудрости. Однако Церковь обязана была, не теряя надежды, вновь и вновь предпринимать попытки примирения, невзирая на неутешительный ход событий, вернувший страну в исходное положение, с которого и началась эта гражданская война, так что ныне все могло вновь пойти по порочному кругу.
— Я вполне сознаю, что оставляю недовершенные дела, которые требуют нашего внимания, — сказал аббат. — Но их придется отложить до моего возвращения. Главное среди них — вопрос о преемнике покойного отца Адама, викария прихода святого Креста, утрату которого все мы не перестаем оплакивать. Назначение нового священника является прерогативой нашего монастыря. Покойный отец Адам в течение многих лет плодотворно трудился на ниве богослужения и духовного попечительства. Подыскать ему достойную замену — нелегкая задача, требующая долгих молитв и размышлений. До моего возвращения отец приор будет совершать все церковные службы по своему усмотрению, и всем вам следует подчиняться ему.
Окинув собравшихся долгим печальным взором и убедившись в их молчаливом согласии, аббат Радульфус встал со своего места.
— Собрание капитула окончено, — объявил он.
— Хорошо, что он отправится в путь завтра, погода обещает быть ясной, — заметил Хью Берингар, выглядывая в сад через распахнутую дверь сарайчика Кадфаэля, где они сидели вдвоем.
В саду еще зеленела трава и отважно распускались последние розы на длинных, как хворостины, стеблях. Декабрь нынче, в 1141 году от рождества Христова, пришел втихомолку, осторожной, вкрадчивой поступью, с ласковым ветерком, который едва замутил небо тонкой пеленой облаков.
— Совсем как те перебежчики, что сперва дружно встали на сторону императрицы, когда та была на вершине власти и славы, — сказал Хью с усмешкой, — а теперь, когда ветер переменился, схоронились по своим углам, чтобы перевести дух и не попадаться на глаза.
— Можно только посочувствовать его преподобию, — сказал Кадфаэль. — Папский легат не может затаиться в углу как мышь, его поступки всегда на виду. Его переход на другую сторону произойдет у всех на глазах. А дважды за год делать столь крутые повороты — это для любого человека, пожалуй, чересчур.
— Но ведь все это делается именем святой Церкви, Кадфаэль. Именем Церкви! По-человечески он тут как бы ни при чем. Не человек, но представитель Папы и Церкви совершает поворот, а Церковь и Папа Римский, как известно, ошибаться не могут.
Генри Блуа и впрямь вторично в этом году созывал епископов и аббатов на легатский совет. Первый совет состоялся седьмого апреля в Винчестере. Тогда легат доказывал необходимость поддержать императрицу Матильду, которая в тот момент была на вершине власти, тогда как ее соперник, король Стефан, находился у нее в плену и сидел в Бристольском замке. Теперь же, седьмого декабря, легату предстояло оправдывать в Вестминстере свой переход на сторону короля Стефана, находившегося уже на свободе, тогда как граждане Лондона положили конец притязаниям Матильды на корону, не дав ей обосноваться в столице.
— Как только голова у него не закружится! — с шутливым восхищением заметил Кадфаэль, покачивая головой с загорелой тонзурой. — Который же это по счету поворот? Сперва присягнул Матильде, после того, как ее отец скончался, не оставив мужского потомства, затем признал своего брата Стефана, который в ее отсутствие захватил власть, потом, когда звезда Стефана затмилась, он худо-бедно помирился с императрицей, оправдывая свой поступок тем, что Стефан-де учинил обиду и поношение святой Церкви… Теперь легату остается лишь обернуть то же самое обвинение против императрицы, если только он не припас для короля другого объяснения.
— Да что тут скажешь нового? — пожал плечами Хью. — Он будет всячески напирать на свой легатский долг и примется талдычить то же самое, что мы уже слышали от него седьмого апреля! Стефана его слова убедят не более, чем в свое время Матильду, но король только поворчит, а потом сделает вид, будто поверил, — ведь ему, как и Матильде в свое время, позарез нужна поддержка Генри Блуа. Ну, а епископ прикусит язык и, проглотив обиду, сделает перед клириками вид, что ничего особенного не происходит.
— Скорее всего, для легата этот поворот будет последним, — сказал Кадфаэль, бережно подкладывая в жаровню кусочки торфа, чтобы ее пламя поддерживало в помещении ровное тепло. — Императрица собственными руками погубила свою последнюю надежду получить корону.
Странной женщиной оказалась эта дочь короля Генриха! Совсем ребенком выданная замуж за императора Священной Римской империи Генриха V, она завоевала такую горячую любовь своих германских подданных, что после смерти мужа весь народ оплакивал ее отъезд и просил остаться в Германии. Но, вернувшись в Англию, где, казалось бы, сама судьба шла Матильде навстречу, отдав в ее руки соперника, так что корона была уже совсем близко, она вдруг повела себя столь злобно и самонадеянно, столь злопамятно принялась мстить за былые обиды, что народ столицы возмутился и поднял свой голос. Нет, он не умолял ее остаться, но навсегда изгнал из города, положив тем самым конец ее надеждам на корону. Все уже знали, что императрица способна яростно преследовать даже своих недавних союзников, но она умела также завоевать любовь и пылкую преданность лучших из числа своих баронов. В рядах сторонников Стефана не было никого, кто мог бы сравниться достоинством с ее сводным братом графом Робертом Глостерским и ее верным сподвижником Брианом Фиц-Каунтом, который был ее любовником и, как верный паладин, защищал восточную границу ее владений, где находился его родовой замок Уиоллингфорд. Однако в сложившихся обстоятельствах двух героев было мало, чтобы отстоять права Матильды на английскую корону. Желая выкупить из плена сводного брата, без которого императрица не могла рассчитывать на успех, она была вынуждена освободить своего царственного узника. Таким образом, все вернулось на круги своя. Ибо, упустив победу, императрица не желала смириться с поражением.
— Отсюда, где я сейчас нахожусь, — задумчиво проговорил Кадфаэль, — все эти вещи представляются такими далекими и ненастоящими! Если бы я не прожил в миру сорок лет, где мне самому довелось участвовать в сражениях, то все, что творится в нынешние времена, показалось бы мне, наверное, каким-то дурным сном.
— Зато для аббата Радульфуса это вовсе не сон, — неожиданно серьезно заметил Хью.
Повернувшись спиною к затихшему влажному саду, медленно погружавшемуся в зимний сон, он сел на деревянную лавку у стены. Тлевший под слоем дерна тусклый огонек жаровни озарил тонкие черты его лица: из полумрака проступили твердо очерченный подбородок и глубокие глазницы, отблеск пламени мгновенно вспыхнул в черноте его глаз, прежде чем погаснуть под бахромою черных ресниц.
— В аббате Радульфусе король нашел бы, пожалуй, лучшего советчика, чем те прихлебатели, что окружили его, едва он вышел на свободу, — продолжал Хью. — Но Радульфус сказал бы не то, что им хочется слышать, и они заткнули бы уши.
— А что нового слышно о короле? Каким он вышел, проведя целый год в плену? Сохранился ли у него былой задор, или неволя его остудила? Как думаешь, что он предпримет в ближайшем будущем?
— На эти вопросы я лучше смогу ответить после Рождества, — сказал Хью. — Говорят, король здоров и полон сил. Но императрица держала его в оковах, а такое нелегко забывается. Этого, пожалуй, даже он ей не простит. Стефан вышел на волю голодный и тощий, а на пустой желудок мысль работает острее. По натуре король всегда был горяч и сгоряча легко начинал кампанию или осаду, но, если на третий день не видно было результата, он уже остывал, а на пятый все бросал и пускался в новое предприятие. Может быть, теперь он научился наконец доводить дело до конца, не отклоняясь от цели. Иной раз я сам дивлюсь, отчего мы так за ним следуем, но когда вспоминаю, как он, бывало, кидался в гущу рукопашного боя, то понимаю причину. Подумать только! Ведь эта женщина была у него в руках, когда высадилась в Арунделле, а он, вместо того чтобы поступить так, как подсказывает здравый смысл, дал ей вооруженную охрану, которая проводила ее в замок брата. Я проклинаю его за такую глупость, но, проклиная, восхищаюсь и люблю его за это! Бог знает, какую глупость он еще выкинет по своему беспредельному рыцарскому благородству! Но я рад, что снова его увижу, и постараюсь понять его планы. Ибо и меня, как вашего аббата, вызывают на совет. Король Стефан собирается провести рождественские праздники в Кентербери и там вновь увенчать себя короной, желая наглядно всем показать, который из двоих претендентов — истинный помазанник божий. По этому случаю он созвал всех своих шерифов, чтобы они присутствовали на торжестве и дали ему отчет о том, как обстоят дела в графствах. Я тоже должен туда ехать, поскольку пока что шериф у нас не назначен.
Обратив взгляд на Кадфаэля, который внимательно слушал его с задумчивым выражением, Хью невесело усмехнулся и продолжал:
— Шаг очень разумный. Королю нужно знать, насколько он может рассчитывать на преданность своих сторонников после того, как почти год провел в плену. Однако нечего скрывать, что для меня это может кончиться плачевно, — как бы мне не слететь со своего места!
Кадфаэлю такая мысль не приходила в голову, и она его неприятно поразила. Хью по необходимости заступил на должность своего начальника Жильбера Прескота, когда тот, смертельно раненный в битве, погиб от злодейской руки. Случилось это, когда король Стефан был узником Бристольского замка и не мог сам назначить нового шерифа. Тем не менее, не имея необходимых полномочий, Хью верно служил королю как блюститель порядка и законности, и король мог быть доволен его службой. Но кто знает, согласится ли Стефан теперь, когда это зависит от его решения, утвердить в этой высокой должности такого молодого и неродовитого человека или воспользуется своей властью, чтобы столь завидным назначением привязать к себе какого-нибудь могущественного барона, владетеля окраинных земель?
— Чепуха! — твердо сказал Кадфаэль. — Стефан творит глупости только в своих личных делах. Ведь он назначил тебя помощником шерифа, когда ты был для него, можно сказать, никем. Тогда ему достаточно было убедиться в твоей храбрости. А что говорит об этом Элин?
При одном звуке этого имени лицо Хью преобразилось, его тонкие, резкие черты смягчились от нахлынувшего нежного чувства. Кадфаэль и сам заулыбался, несмотря на всю свою серьезность.
Хью и Элин познакомились у него на глазах, он знал их еще женихом и невестой, при нем они поженились, и Кадфаэль был крестным отцом их первенца, которому на рождество должно было исполниться два года. Из нежной белокурой девушки Элин превратилась в цветущую златокудрую молодую женщину. Оба друга обращались к ней за советом и помощью во всех бедах и тревогах, ее рассудительное спокойствие всегда служило им поддержкой.
— Элин говорит, что не слишком верит в благодарность коронованных особ, но Стефан вправе сам выбирать себе людей, а уж правильно или неправильно он решит, это его забота.
— А ты?
— Что я! Если он пожалует мне королевскую грамоту и утвердит в должности, я буду охранять от врагов границы его земель, а если нет — вернусь к себе в Мэзбери и там, на севере, буду защищать границу с Честером, если тамошний граф вздумает расширять свои владения. А уж западные, южные и восточные границы тогда придется оборонять кому-то другому. А тебя, дружище, я попрошу разок-другой навестить Элин, чтобы она без меня не скучала в одиночестве во время рождественских праздников!
— Стало быть, самая большая милость в нынешнее рождество выпала мне, — серьезно сказал Кадфаэль. — А я помолюсь за нашего аббата и за тебя, чтобы все ваши дела завершились к вашему удовольствию. Моя же радость заранее обеспечена.
Похороны старого священника отца Адама, семнадцать лет исполнявшего должность настоятеля прихода святого Креста в Форгейте, состоялись за неделю до того, как аббат Радульфус был вызван папским легатом на совет в Вестминстер. Право назначения нового священника принадлежало аббатству, и монастырская церковь святых Петра и Павла одновременно служила приходской церковью для жителей Форгейта, которым для богослужения предоставлялся главный неф. За последнее время Форгейт так вырос, что его жители почитали свое предместье наравне с городом. Форгейтский староста, колесник Эрвальд, именовал себя провостом, а город, аббатство и церковь потрафляли этому безобидному хвастовству, поскольку Монкс-Форгейт, каковым было полное название этого предместья, был в сущности спокойной деревенькой с законопослушными жителями и никогда не доставлял больших хлопот законной городской власти. Редкие склоки между мирянами и аббатством или короткие стычки между задиристыми парнями из Форгейта и Шрусбери не стоили того, чтобы вспоминать о них на другой день.
Отец Адам так долго священствовал в Форгейте, что вся местная молодежь выросла под его отеческим присмотром, а старики относились к нему по-свойски, и его сан давно перестал быть преградой между ним и паствой. Старик жил один в маленьком домике, расположенном в узком переулке неподалеку от церкви; с домашними делами он управлялся без посторонней помощи и держал только одного работника, который обрабатывал его поля и огородик, находившиеся за чертою предместья, ибо приход святого Креста занимал обширное пространство, выходившее далеко за пределы главной улицы Форгейта. Соответственно тому и паства была многочисленна и разнообразна: в нее входили как ремесленники и торговцы, так и крестьянское население — хозяева окрестных хуторов и безземельные издольщики. Весь этот народ был очень озабочен тем, какого священника они получат взамен умершего отца Адама. Ну да уж, даст бог, старый пастырь — царствие ему небесное! — приглядит за этим с того света и позаботится о своих подопечных!
На похоронах служил сам аббат Радульфус, а убеленный серебристыми сединами приор Роберт, как всегда величавый и полный аристократического достоинства, произнес надгробное слово, исполненное прочувствованной скорби, и разве что слегка сдобрил похвалу покойному некоторым оттенком снисходительности, ибо отец Адам был родом из простых, без особых претензий и едва знал грамоту. Однако самую лучшую эпитафию отец Адам получил из уст церковного причетника Синрика, находившегося при нем почти все эти годы, а .произнесены эти слова были в присутствии одного лишь брата Кадфаэля. Синрик снимал нагар со свечей, а Кадфаэль, проходя мимо алтаря для мирян, остановился, чтобы высказать сочувствие этому человеку, которого, как он знал, более всех огорчила смерть старого священника.
— Печальный и добрый человек, — произнес Синрик обычным своим сиповатым, ворчливым голосом, не сводя прищуренных глаз со свечи, с которой снимал нагар. — Усталый человек, имевший в сердце жалость к нам, грешным.
Не часто можно было услышать от Синрика хотя бы десяток слов кряду, за исключением тех случаев, когда он во время богослужения произносил заученные наизусть фразы. Поэтому слова причетника, сказанные от себя, производили в его устах впечатление пророческого речения: печальный человек — потому что семнадцать лет подряд он исповедовал и терпеливо прощал бесчисленные человеческие прегрешения; усталый — потому что без конца утешать, укорять и прощать людей так трудно, что к шестидесяти годам не мудрено изнемочь, в особенности для человека незлобивого и кроткого; добрый — потому что он как-то умудрился сохранить в душе сострадание и надежду, постоянно сталкиваясь с пучиной человеческой немощи. И то сказать, Синрик знал отца Адама лучше, чем кто-либо другой! За годы служения он перенял от своего наставника некоторые душевные качества, хотя и не имел его духовной власти.
— Тебе будет его не хватать, — сказал Кадфаэль. — Как и нам.
— Он останется неподалеку, — отозвался Синрик, защипнув двумя пальцами чадящий фитиль.
Синрику было лет пятьдесят с лишним, — сколько именно, никто не мог сказать, потому что сам причетник не знал года своего рождения, хотя точно помнил день и месяц.
Чернявый и черноглазый, с желто-смуглой кожей, Синрик ходил всегда в долгополом подряснике с обтрепанными от многолетней носки краями, жилищем ему служила крошечная каморка над ризницей в северном притворе, где отец Адам облачался и хранил церковную утварь. Синрик был человеком замкнутым и угрюмым, из той выносливой породы долговязых и сухопарых людей с крепкой костью, чья худоба объясняется не одной только бедностью, но отшельнической забывчивостью ко всему, что относится к телесным потребностям. Родом он был из семьи вольных крестьян, где-то в северном конце города у него жил брат, пожилой и семейный, уже вырастивший своих детей. Изредка, по большим праздникам или по случаю семейного торжества, Синрик навещал своих родственников, но вся его жизнь протекала в церкви да в отведенной ему каморке наверху. Такой молчаливый человек с изможденным и хмурым лицом, казалось бы, должен был всем внушать невольный страх, но Синрика люди не сторонились, ибо его суровость и молчание никого не обманывали: все, даже озорники мальчишки из Форгейта, знали, что на самом деле скрывается за его внешностью, поэтому она никого не отпугивала. Люди знали, что молчун Синрик — добрый старик. Все шли к нему со своими бедами, уверенные, что он, как и отец Адам, никому не откажет в помощи.
Некоторые, правда, тяготились молчаливостью Синрика и не могли подолгу переносить его общество, зато с ним дружили самые бесхитростные и невинные существа — детишки и собаки любили посидеть с ним летним вечером на ступенях северного крыльца, они прекрасно обходились без его разговоров: ребятишки болтали, ему оставалось только слушать, и это нисколько не мешало их дружбе. Матери были довольны, видя своих отпрысков в такой почтенной компании, и многие из них удивлялись, отчего Синрик не женился и не завел детей, раз так любит с ними возиться. Должность причетника не могла быть помехой для женитьбы. В Шропшире по многим приходам еще можно было встретить женатых священников, и никто не видел в этом ничего худого. Новые порядки, запрещавшие клирикам вступать в брак, еще не прижились как следует в Англии, и никто, включая даже епископов, не смотрел косо на тех, кто продолжал жить по старинке. Одно дело монахи — те выбрали свой путь, но белое духовенство по-прежнему могло жить по-мирскому, и это никому не ставилось в вину.
— У него, кажется, не было родственников? — спросил Кадфаэль, зная, что Синрик, как никто другой, был осведомлен об обстоятельствах отца Адама.
— Никого.
— Когда я прибыл сюда из Вудстока с аббатом Херибертом, — сказал Кадфаэль, — отец Адам только что заступил здесь в свою должность. Да и сам Хериберт был в ту пору еще только приором при аббате Годсфриде. А ты, помнится, появился здесь через год после меня. Да ты и моложе меня. Мы столько тут прожили, что могли бы, пожалуй, составить анналы здешней церковной истории. Это был бы достойный памятник отцу Адаму. Вот уж кто никогда не пренебрегал своими обязанностями! При нем никто не отпал, никто не был забыт. Были у него среди прихожан такие, что снова и снова грешили, но, к чести отца Адама, они всегда возвращались к нему на покаяние. Они не могли без него обойтись. А он никогда не выпускал из рук ниточку, которая держала их и притягивала назад, куда бы они ни забредали в своих блужданиях.
— Так и есть, — сказал Синрик, сощипнув пальцами сгоревший фитиль с последней свечи, затем он поправил покривившиеся свечи на приходском алтаре и, отступив на шаг, оглядел их ровные ряды сощуренными глазами.
Из горла Синрика вдруг вырвался сиплый звук, точно со скрипом отворились ржавые ворота, и причетник нехотя выдавил из себя еще несколько слов:
— У вас там уже решили, кого поставить на его место?
— Нет еще, — ответил Кадфаэль. — Иначе отец аббат сказал бы тебе. Завтра он срочно едет в Вестминстер на легатский совет, и новое назначение откладывается до его возвращения, но аббат обещал нам не задерживаться. Он знает, что время не ждет. Покуда отец аббат в отъезде, у вас будет служить брат Жером. Не сомневайся, аббат Радульфус всей душой печется о делах прихода!
Синрик кивнул в знак согласия, ибо и сам знал, какие хорошие отношения были между аббатством и приходом на протяжении всего времени, что здесь священствовал отец Адам. За эти годы сменилось три аббата, но тут все складывалось иначе, чем в других монастырских церквах, в которых совершались службы для мирян. В других монастырях частенько возникали трения из-за того, что монахи не хотели делиться местом с мирянами и не желали допускать их в свои здания, а белое духовенство поднимало шум, когда его хотели вытеснить. Не то было здесь! Наверное, так сложилось благодаря кротости отца Адама, и львиная доля заслуги принадлежала именно ему, так как с ним всегда можно было полюбовно договориться.
— Он любил иной раз угоститься винцом, — задумчиво произнес Кадфаэль. — У меня еще осталась настойка, которая ему особенно нравилась, она сделана на травах и полезна для головы и для крови. Приходи вечерком ко мне в сад, Синрик, и мы с тобой помянем отца Адама.
— Приду, — сказал Синрик и даже позволил себе немножко улыбнуться, что бывало нечасто, но эта добродушная улыбка привлекала к нему детей и собак, которые по ней распознавали его истинную суть.
Бок о бок они прошли по холодным плитам главного нефа, и Синрик, выйдя через северный притвор, пошел наверх в свою темную каморку. Кадфаэль провожал его взглядом, пока за ним не закрылась дверь. Столько лет они прожили рядом, в самых хороших отношениях, но никогда близко не общались. Да и кто мог похвалиться близкой дружбой с Синриком? С тех пор как он вышел из-под матушкиного крылышка и ушел из родного дома, он, кажется, ни с кем не сходился по-настоящему, кроме отца Адама. Когда сходятся два одиноких человека, их связывает такая особенная задушевная дружба, что они составляют одно целое. Многие, наверное, оплакивают сейчас смерть отца Адама, но самую тяжкую утрату понес с его смертью Синрик.
С наступлением декабря впервые в этом сезоне монахи растопили очаг в теплой комнате. В те полчаса между ужином и повечерием, когда братии позволено было поболтать, только и разговоров было, что о замещении должности приходского священника, даже поездка аббата Радульфуса на легатский совет отошла на задний план. Приор Роберт на время отсутствия аббата переселился в его покои, и охочие до разговоров братья еще больше развязали бы языки, если бы не брат Жером — неотлучная тень приора Роберта, который счел себя обязанным замещать приора. Субприор брат Ричард по крайнему своему благодушию, если не сказать лени, не стал связываться с ним и не отстаивал своего старшинства.
Тщедушный брат Жером был ревностным монахом, однако многие находили, что рвение это весьма однобоко и что Жерому недостает млека человеческой терпимости, каковою, по мнению самого Жерома, отец Адам излишне грешил.
— Отец Адам был, конечно, добродетельным человеком, — сказал Жером. — Чего-чего, а этого у него не отнимешь! Все мы знаем, что он ревностно трудился на божьей ниве. Но он слишком мягко относился к чужим проступкам. Он попустительствовал прегрешениям, виновники отделывались у него легкой епитимьей и слишком быстро получали отпущение грехов.
— При отце Адаме в приходе царил порядок и добрососедские отношения, — возразил брат Амброз, раздатчик милостыни, по должности своей постоянно встречавшийся с беднейшими из форгейтских бедняков. — Я знаю, что о нем говорят люди. Уйдя из жизни, он оставил после себя благополучный приход, который не доставит хлопот его преемнику. Прихожане доброжелательно встретят нового священника, потому что привыкли к доброжелательству при отце Адаме.
— Дети всегда рады слабости наставника, который боится наказывать розгой, — поучительно изрек Жером, — а воры хвалят судью, который попустительствует преступникам. Зато когда-нибудь их ждет страшная расплата. Для них было бы лучше, если бы их заставляли платить по счетам сейчас, чтобы в иной жизни их души заслужили прощение.
Брат Павел, наставник послушников и мальчиков из монастырской школы, редко прибегавший к телесным наказаниям, разве что при самых вопиющих проступках, молча улыбнулся на эти слова.
— Излишнее милосердие — это не доброта, — продолжал ораторствовать Жером, упиваясь собственным красноречием, в эту минуту он очень гордился своим даром проповедника. — Как гласит устав, дитя, совершившее проступок, должно быть наказано розгой. А кто же эти жители Форгейта, как не неразумные дети?
В этот миг раздался звон колокола, призывавший монахов на повечерие, но и без того никто из присутствующих не собирался выступать с возражениями: Жером слыл в монастыре пустозвоном, и никто не обращал на его слова особого внимания. В ближайшие два дня ему предстояло читать прихожанам проповеди, в которых он наверняка обрушит на своих слушателей суровые обличения, да только немного народу соберется его слушать, а у тех, кто придет, его слова будут влетать в одно ухо и вылетать из другого, поскольку всем известно, что он только временно замещает священника.
Как бы там ни было, Кадфаэль, отходя ко сну, был очень задумчив, ему показалось также, что он слышит чье-то перешептывание, но сам он хранил молчание, соблюдая монастырский устав, который требовал, чтобы вечерняя молитва была для монаха последними словами перед отходом ко сну и чтобы его мысли ничто не отвлекало от богослужения. Кадфаэль ни о чем другом и не думал. Ибо, засыпая, он слышал, как внутренний голос повторяет ему сквозь дрему одни и те же слова. То были стихи шестого псалма. С этим Кадфаэль и заснул.
«Domine, ne in furore… Господи! Не в ярости твоей обличай меня и не в гневе твоем наказывай меня. Помилуй меня, господи, ибо я немощен…»