— Доказательство у меня есть, — отозвался Кадфаэль. — И вот ведь что печально — по всему видно, что это преступление было совершено не сгоряча, в порыве гнева, о котором человек мог впоследствии сокрушаться, а с заранее обдуманным намерением. Ибо тот, кто стащил отраву из лазарета, должен был принести с собой склянку, чтобы было куда отлить снадобье. Эту склянку он потом долго скрывал, пока был на людях, а при первой возможности незаметно ее выбросил. Так вот, склянка попала в такое место, куда ее никак не мог забросить Эдвин Гурней, приемный сын Бонела. Любой из домочадцев мог, но только не он. Он побежал из дома прямо к мосту, а потом в город — есть свидетели, которые видели это и подтверждают.
— Досточтимые судьи, мы опять слышим одни слова, причем лживые, — вмешался Меуриг, почувствовавший себя несколько увереннее. — Склянки этой никто и в глаза не видел, иначе о ней и сержант бы помянул. Все, что он говорит, от начала до конца выдумки, он специально сочинил эту небылицу, чтобы заморочить вам головы.
Конечно же, об этой улике не знали ни Эдвин, ни Хью Берингар. О том, что склянка найдена, было известно только Кадфаэлю и брату Марку. Слава Богу, что именно Марк нашел и пометил это место: его, во всяком случае, не заподозришь в предвзятости.
Кадфаэль опустил руку в суму и вытащил оттуда маленький сверток. Аккуратно развернув салфетку, он достал склянку из зеленоватого стекла, покрытую подтеками.
— Склянка нашлась. Вот она! — воскликнул монах и поднес улику к исказившемуся от ужаса лицу Меурига.
Молодому валлийцу потребовалось всего мгновение, чтобы собрать все свое мужество и овладеть собой. Но Кадфаэль видел его испуг, и теперь у монаха не осталось и тени сомнения, только горечь, ибо этот человек ему нравился.
— Эта улика, — продолжал Кадфаэль, обернувшись к судьям, — была найдена не мною, а одним юношей, который мало что знает об этом деле и никак не заинтересован в его исходе, а потому лгать не станет. Место находки помечено. Склянка вмерзла в лея мельничного пруда, как раз под окном одной из комнат того дома, где произошло убийство. А Эдвин Гурней ни на минуту не оставался в этой комнате один, и, стало быть, выбросить из окна ничего не мог. Взгляните на нее, если хотите, но будьте осторожны — склянка и снаружи запачкана, и внутри еще осадок остался.
Меуриг посмотрел на судей, передававших друг другу завернутую в салфетку улику, и сказал решительно и нарочито спокойно:
— Допустим, что это правда, хотя здесь и нет того, кто разыскал эту штуковину, а нехудо было бы его самого послушать. Но я-то здесь причем? В доме находилось еще четыре человека, и все они целый день могли входить и выходить из той комнаты, сколько душе угодно. Я-то как раз недолго там оставался, решил вернуться в город, к своему хозяину, а они в этом доме живут.
Выдержка и отвага Меурига не могли не вызвать восхищения, однако испытание оказалось для него нелегким. Он невольно начал оправдываться, а когда понял это, испугался — не за себя, а за предмет своей всепоглощающей любви — за землю, на которой родился и которую считал своей. Кадфаэль и сам не ожидал, что будет так сочувствовать терзаниям Меурига. Но он должен был довести это дело до конца: слишком многое было поставлено на карту, и монах не мог позволить себе и дальше разрываться между состраданием и необходимостью доказать истину. Эдвин в темнице. Меуриг пока не знал об этом, и Бог весть, что бы он испытал, узнав, — жалость или облегчение. Но нет, он ни разу не пытался бросить тень подозрения на Эдвина, хотя сержант и подсказывал такую возможность.
— Вытащите затычку, — обратился монах к судьям. Просьба его прозвучала несколько резковато, но он торопился покончить с этим делом.
— Чувствуете, какой запах? Его ни с чем не перепутаешь. Поверьте мне, это и есть та самая отрава. А видите, как склянка перепачкана мазью? Заткнули ее неплотно, потому что тот, кто спрятал ее, очень спешил. Но все же ему пришлось некоторое время держать ее при себе, дожидаясь, пока уйдет сержант со стражниками. А она была вся измазана. Это снадобье оставляет маслянистые пятна, которые нелегко удалить, и запах у него очень стойкий — вы, я вижу, это уже почувствовали.
Кадфаэль обернулся к Меуригу и указал на грубую холщовую суму, свисавшую у того с пояса.
— Помнится, она была с тобой и в тот день. Пусть судьи сами осмотрят ее, и если там остались пахучие пятна, сравнят их запах с запахом из склянки. Ну-ка, Меуриг, отстегни суму и дай ее нам.
Меуриг был настолько ошеломлен, что едва не послушался монаха. Рука его уже потянулась к ремню.
«А что, если там ничего не обнаружится?» — подумал Кадфаэль. Он нимало не сомневался в том, что склянка проболталась в суме весь тот долгий и страшный день, но кто знает... Сейчас Меуриг наберется смелости, с небрежным видом протянет судьям суму, и если она окажется чистой, все обвинение растает, словно снег на ладони. Но сам Меуриг не мог быть уверен в том, что в суме не осталось пятен. Даже если осмотр ее ничего не даст, он все равно не будет окончательно и бесповоротно избавлен от подозрения, а найдись пахучее пятнышко, и он будет осужден бесповоротно.
— Нет! — хрипло выговорил молодой человек, судорожно прижимая к себе суму. — С чего это я стану подчиняться такому наглому требованию? Ясно же, что его подослало аббатство, чтобы очернить меня и поставить под сомнение мое право.
— Его требование разумно, — строго возразил главный судья. — Безусловно, ты не должен давать суму для осмотра никому, кроме членов суда. Надеюсь, ты не думаешь, что суд может что-то выиграть от признания тебя виновным. Итак, я требую, чтобы ты вручил суму писцу.
Писец, у которого и в мыслях не было, что кто-то может ослушаться веления судьи, встал и протянул руку. И тут выдержка изменила Меуригу. Он резко развернулся и устремился к открытой двери, оттолкнув в сторону одного из стариков, пришедших подтвердить его права на землю. Всего миг, — и он выбежал из церкви и помчался с быстротой оленя. Поднялся шум и гам, добрая половина собравшихся в церкви высыпала следом за беглецом, правда, после первого порыва пыл преследователей значительно поостыл. Меуриг перемахнул через каменную ограду церковного двора и метнулся к опушке леса, покрывавшего склон холма. Еще секунда — и он затерялся среди деревьев. В наполовину опустевшей церкви воцарилась гнетущая тишина. Старики беспомощно переглядывались, даже не пытаясь присоединиться к погоне. Тихо и озабоченно переговаривались трое судей. Кадфаэль стоял, понурив голову, ощущая усталость и опустошенность. Наконец он пересилил себя, выпрямился и глубоко вздохнул.
— Его бегство еще не является признанием вины, — промолвил монах, — к тому же против него не было выдвинуто официального обвинения. Однако то, что здесь произошло, может помочь парнишке, которого держат в темнице в Шрусбери по подозрению в совершении этого преступления. Я должен кое-что сказать и в защиту Меурига: уверен, он не знал, что Эдвин Гурней схвачен.
— Теперь нам придется разыскивать Меурига, — сказал главный судья, — другого выхода у нас нет, и мы займемся этим. И, разумеется, нам следует отослать шерифу в Шрусбери отчет о сегодняшнем заседании. Ты ведь этого хочешь, верно?
— Это единственное, о чем я прошу. Если не возражаете, отошлите туда и эту склянку. Молодой брат Марк подтвердит все, о чем я говорил, — это ведь он нашел улику. Сейчас обязанности шерифа исполняет его помощник, Хью Берингар, будьте добры, распорядитесь, чтобы отчет доставили ему, и никому другому. Я и сам бы хотел поехать, но у меня остались еще дела в Ридикросо.
— Нашим писцам потребуется несколько часов, чтобы составить грамоту по всей форме, а потом еще ее надо будет заверить. Но самое позднее к завтрашнему вечеру отчет будет доставлен в замок. Я думаю, твоему узнику будет больше нечего бояться.
Поблагодарив судей, брат Кадфаэль вышел на деревенскую улицу, заполненную возбужденным людом, на все лады толкующем о сегодняшнем событии. Рассказ о случившемся был у всех на устах, и наверняка эта невероятная новость очень скоро облетит весь округ Кинллайт. Впрочем, даже слухам было не угнаться за Меуригом — в этот день его больше никто так и не видел.
Кадфаэль вывел из загона свою лошадку, взобрался на нее и тронулся в путь. Сейчас, когда напряжение спало, на него свалилась смертельная усталость, сменившаяся отчаянной тоской, которая затем превратилась в тихую грусть. Монах намеренно ехал очень медленно: ему нужно было время, чтобы поразмыслить, но главное, он хотел дать время подумать кое-кому еще. Проезжая Малийли, Кадфаэль бросил на усадьбу всего лишь один горестный взгляд. Этой истории суждено завершиться не здесь. Монах прекрасно понимал, что дело пока еще не закончено.
— Ты как раз вовремя вернулся, брат, — заметил Симон, подкладывая дровишки в очаг, — не знаю уж, какие у тебя там были заботы, но надеюсь, что Господь тебя не оставил.
— Истинно так, — отозвался Кадфаэль, — а теперь настала твоя очередь отдохнуть: если осталась на сегодня какая работа, я сам с ней управлюсь. Лошадку я уже накормил, почистил и поставил в стойло. Я ее не больно гонял, так что старушка не перетрудилась. После ужина я успею закрыть курятник да засыпать сенца корове. Надо будет и овечек отогнать с пастбища вниз в овчарню, сдается мне, ночью может ударить мороз. Но до темноты на все времени хватит — в здешних местах смеркается на добрых полчаса позже, чем в городе.
— Это ты точно подметил, брат, — глаз у тебя наметанный, валлийский. Здесь редко выпадает такая ночь, чтобы путник не мог безопасно бродить по холмам, если, конечно, знает окрестности. Настоящая темень только в лесу и стоит. Случилось мне как-то говорить с одним паломником с севера, вроде бы шотландцем. Здоровенный такой рыжий детина, и говор у него был чудной, я еле понимал, что он лопочет. Так вот, он рассказывал, что в дальних краях, откуда он родом, бывают такие ночи, что солнышко только сядет, а глянь, уже снова встает, а темнеть и вовсе не темнеет. Только не знаю, — мечтательно протянул Симон, — может, это все выдумки. Сам-то я дальше Честера отродясь не бывал.
Кадфаэль не стал рассказывать ему о том, что доводилось видеть ему в своих странствиях. Вспоминая о них, он удивлялся себе: надо же, как человек меняется. Некогда его манили приключения, теперь же ему была мила спокойная жизнь в обители, если, конечно, такую жизнь можно назвать спокойной. Впрочем, всему свой черед.
— Я рад, что погостил у вас, — промолвил Кадфаэль, и не слукавил. — Дух здесь такой, как в Гуинедде. Да и по-валлийски я тут от души наговорился, а то в Шрусбери нечасто выпадает такой случай.
Брат Барнабас принес ужин: ячменные лепешки собственной выпечки, овечий сыр и сушеные яблоки. Хрипота его совсем прошла, и он не мог усидеть на месте, ища, куда бы приложить руки.
— Видишь, брат, твоими стараниями я уже поправился и могу работать. Пожалуй, сегодня вечером сам загоню овец.
— Ну уж нет, — решительно возразил Кадфаэль, — это я возьму на себя — я и так целый день проболтался без работы. Ты уже сделал доброе дело — вон каких лепешек напек, мне бы никогда так не суметь. Каждому свое, дружище.
Близились сумерки, когда Кадфаэль поднялся на гребень холма, чтобы согнать вниз отару. Над горной грядой повисло безмолвие, на востоке синело ясное, бездонное небо, а на западе, над горизонтом, занималась бледная заря. Иные овечки были уже на сносях. Таких было немного, но они требовали неустанного попечения. Случалось, что овца приносила сразу пару ягнят, и лишь при неусыпной заботе удавалось выходить обоих. Кадфаэлю подумалось, что размеренный уклад пастушеской жизни может дарить человеку особое, глубокое удовлетворение. Овцы здесь редко становились добычей хищников, хотя бывало, конечно, что они болели, калечились и в бескормицу стадо не удавалось сохранить до весны. Овец почти не закалывали на мясо, ведь молоко, и особенно шерсть, имели большую ценность, а коли снимешь шкуру, то больше уж овцу не стричь. Только в суровую зиму приходилось резать ослабших, чтобы сберечь остальных. Большей же частью овцы проживали весь отпущенный им Богом срок. Пастухи и овцы всю жизнь проводили рядом, люди привыкали к животным, даже давали им человеческие имена, а те отвечали хозяевам привязанностью и доверием. Пастухи составляли особое братство: трудолюбивые и упорные, добрые товарищи, они не склонны были бунтовать или сетовать на судьбу, а уж убийц, воров и грабителей среди них и подавно не бывало.
«И все же, — размышлял Кадфаэль, легко шагая по склону, — я бы долго в пастухах не выдержал, затосковал бы, может быть, даже по тем вещам, которые нынче порицаю». Он подумал о сложности человеческой натуры, о способности творить и добро, и зло, и мысли его вернулись к событиям сегодняшнего утра, отмеченного борьбой, победами и жертвами.
Погруженный в раздумье монах неподвижно стоял на вершине холма. Он знал, что здесь его можно увидеть издалека. Над его головой раскинулось бескрайнее синее небо, усыпанное мельчайшим бисером звезд, таких крохотных, что их можно было увидеть лишь уголком глаза, а стоило обратить на них взор, и они пропадали, сливаясь воедино.
Кадфаэль бросил взгляд вниз, где среди огороженных загонов темнели хозяйственные постройки, и приметил — или это ему только почудилось — легкую тень, почти неуловимое движение возле овина. Между тем вокруг него начали собираться овцы, они привыкли к человеческой заботе, и не было даже надобности их подзывать. Они тыкались в него мордами, терлись округлыми мохнатыми боками и таращили желтые глаза, предвкушая возвращение в теплую, пахучую овчарню.
Наконец Кадфаэль встряхнулся и начал медленно спускаться по склону. Над отарой плыл мягкий, теплый запах овчины и пота. Монах пересчитал овец и тихонько подозвал пару молоденьких ярочек, случайно отбившихся в сторону. Те послушно поспешили на его зов, и теперь все были в сборе.
Кроме самого Кадфаэля и его небольшой отары, ничто не нарушало тишину и спокойствие ночи. Нигде ни души — небось и тень у овина ему померещилась. Слава Богу, что брат Симон и брат Барнабас послушались его и остались дома, в тепле — и сейчас, наверное, клюют носом У камелька.
Кадфаэль пригнал овец к просторной овчарне, в которой все было подготовлено к скорому появлению на свет новорожденных. Широкие двери открывались вовнутрь. Монах распахнул их и впустил овец в помещение, где их дожидалось корыто с водой и наполненная кормушка. Чтобы найти кормушку, овцам не требовалось света. Внутри овчарни было темно, виднелись только смутные тени, пахло сеном и овечьим руном.
Шерсть у горных овец не такая длинная и шелковистая, как у равнинных, она короче, зато гуще — так что при стрижке здесь получали почти столько же шерсти, сколько и в долине, только, конечно, пониже сортом. Но местная порода паслась на подножном корму, на горных пастбищах, куда избалованных тонкорунных овец и загнать бы не удалось. И молока здешние овечки давали немало — один только овечий сыр сам по себе оправдывал их содержание.
Добродушно ворча, Кадфаэль загнал последнюю, постегавшую овечку, и следом за ней зашел в овчарню. Кромешная темнота на какой-то миг ослепила его. И вдруг каждым мускулом своего тела он ощутил, что позади него кто-то стоит, и застыл, не решаясь даже шелохнуться. К горлу монаха прикоснулась холодная сталь клинка. Кадфаэлю доводилось бывать в подобных переделках, и он знал, что любое неосторожное движение может вызвать озлобление или испуг. Он не такой глупец, чтобы искушать судьбу.
Сильная рука обхватила монаха сзади. Теперь руки его были прижаты к телу, но и без того он не пытался отпрянуть или оказать сопротивление. У самого его уха послышался гневный сбивчивый шепот:
— Ты разбил мою жизнь, брат, — так неужто ты думал, что я не возьму взамен твою?
— Я ждал тебя, Меуриг, — спокойно отозвался Кадфаэль.. — Закрой дверь, тебе ничто не угрожает. Я не двинусь с места. Нам с тобой свидетели не нужны.
Глава десятая
— Нет, — произнес тот же голос зловещим шепотом, — это мне не нужны свидетели. У меня дело к тебе, монах, и я с ним быстро управлюсь.
Однако руки он все же отпустил, и тут же с глухим звуком захлопнулись тяжелые двери, сквозь щелку просвечивала лишь полоска неба. Отсюда, из темноты, звезды казались крупнее и ярче.
Кадфаэль стоял, не трогаясь с места. Он слышал, как мягко зашуршала одежда Меурига, когда тот прислонился спиной к закрытой двери. Молодой валлиец глубоко вздохнул, предвкушая последнюю оставшуюся ему радость, — радость мщения. Он знал, что другого выхода из овчарни нет и добыча не ускользнет.
— Ты заклеймил меня, назвал убийцей — так с какой же стати теперь мне отказываться от убийства? Ты погубил меня, опозорил, превратил в изгоя, отнял то, что принадлежало мне по рождению, — мою землю, мое доброе имя, отнял все, ради чего стоит жить, и в отместку я отниму жизнь у тебя. Отныне я не могу больше жить, я даже умереть не могу, пока не прикончу тебя, брат Кадфаэль.
Странно, но одно то, что он обратился к своему недругу по имени, многое изменило — словно огонек затеплился в окутывавшем их мраке. Побольше света не помешает, чтобы прояснить ему голову, решил Кадфаэль.
— Возле двери — там, где ты стоишь, — спокойно промолвил монах, — висит фонарь, а рядом, на гвозде, кожаная сума с кремнем, огнивом и трутом. Почему бы нам не видеть друг друга? Только будь поосторожнее с искрами — не ровен час, загорится овчарня, а ты, надо полагать, ничего против наших овец не имеешь, опять же, на пожар люди сбегутся. Тут полка есть, туда можно поставить фонарь.
— Знаю, ты будешь умолять, чтобы я сохранил твою жалкую жизнь! — воскликнул Меуриг. — Поздно!
— Я с места не сойду, даже не шевельнусь, — терпеливо продолжил Кадфаэль. — Как ты думаешь, почему я напросился на работу сегодня вечером? Разве я не сказал, что ждал тебя? Оружия у меня нет, да если б и было, я все равно не стал бы пускать его в ход. Я распрощался с оружием много лет назад.
Повисла долгая, напряженная тишина. Кадфаэль чувствовал: Меуриг ждет от него еще каких-то слов, но молчал. Послышался негромкий всплеск — не иначе как колыхнулось масло в фонаре — знать, Меуриг нашел-таки его. Что-то скрипнуло — Меуриг нащупал полку и со стуком опустил на нее фонарь. Несколько резких ударов кресала о кремень, вспышки мгновенно гаснущих искр, и вот уже занялся уголок обугленной тряпицы. Из мрака выступили очертания лица Меурига, который, склонившись, раздувал крохотный огонек. Наконец фитиль зажегся; в переплетении теней, отбрасываемых потолочными балками, видны были кормушки, корыто и невозмутимые овечьи морды. Кадфаэль и Меуриг стояли молча и неотрывно глядели друг на друга.
— Ну вот, — прервал молчание монах, — теперь ты, по крайней мере, видишь того, кого задумал отправить на тот свет.
И он сел, удобно устроившись на краю кормушки.
Меуриг приблизился к нему, легко ступая по усыпанному соломой и мякиной полу. Он был исполнен решимости, в его глубоко запавших глазах сверкало пламя ненависти и страдания. Юноша подошел к Кадфаэлю вплотную, так что их колени соприкоснулись, медленно поднял кинжал и поднес острие к горлу монаха. Глаза в глаза смотрели они, не отводя взгляда, и разделяло их всего восемь дюймов отточенной стали.
— Разве ты не боишься смерти? — спросил Меуриг чуть громче, чем прежде.
— Мне уже случалось смотреть ей в глаза. Мы со старушкой научились уважать друг друга. Ее ведь все равно не минуешь, приятель, все там будем... Гервас Бонел... ты... я... Каждому придется умереть, рано или поздно, но не каждому приходится убивать. Мы с тобой оба сделали выбор, каждый в свое время — ты с неделю тому назад, я — много раньше, когда решил расстаться с мечом. Ты искал меня, и вот я здесь — если тебе нужна моя жизнь, возьми ее.
Монах внимательно следил за Меуригом и краешком глаза приметил, как сжались сильные, загорелые пальцы и напряглась рука, готовая без промаха нанести смертельный удар. Но удара не последовало. По телу юноши пробежала дрожь, казалось, он мучительно пытался заставить себя исполнить задуманное, но так и не смог. Он отпрянул, и из горла его вырвался приглушенный стон, стон раненого зверя. Кинжал выпал из его руки, вонзился в утоптанный земляной пол и задрожал. Молодой валлиец схватился руками за голову. Он был силен и телом, и духом, но не мог совладать с переполнявшей его мукой. Колени его подкосились, он рухнул к ногам Кадфаэля и уткнулся лицом в наполненную сеном кормушку. Мирно жующие овцы с отстраненным удивлением смотрели на непонятное поведение людей.
Закрыв лицо руками, сотрясаясь всем телом, Меуриг заговорил. Слова его звучали прерывисто и приглушенно, в голосе слышались боль и отчаяние.
— О Господи! Если бы только я мог взглянуть в лицо смерти так же бестрепетно, как ты... Ибо я должен, должен заплатить за все, но мне недостает мужества... Если бы все вернуть, если бы я снова был чист... — И со стоном, исполненным бесконечного страдания, он выдохнул: — О Малийли...
— Да, — участливо промолвил Кадфаэль, — твоя родная земля прекрасна, но мир велик, он не кончается за пределами Малийли.
— Но не для меня, только не для меня!.. Со мной все кончено! Оставь меня... Нет! Не покидай меня! Помоги мне, помоги мне умереть достойно...
Неожиданно Меуриг поднял голову, глянул в глаза Кадфаэлю и ухватился за полу его рясы.
— Брат, то, что ты говорил обо мне в суде... ты сказал: «он по природе своей не убийца»..
— Разве теперь не видно, что я был прав? — отозвался Кадфаэль. — Я жив, и вовсе не страх удержал твою руку.
— Ты сказал, что простая случайность подтолкнула меня к этому, когда по доброте душевной я пошел в лазарет... Ты сказал, что тебе жаль, очень жаль... Брат, ты говорил это искренне? Тебе и вправду жаль?
— Искренне, от первого до последнего слова, — подтвердил Кадфаэль. — Всем сердцем я скорблю о том, что ты поступил вопреки собственной натуре. Ибо, очевидно, ты отравил не только своего отца, яд разъел и твою душу. Скажи мне, Меуриг, ты навещал в последние дни деда? Может, весточку какую от него получил?
— Нет, — едва слышно прошептал Меуриг и содрогнулся при мысли о честном, прямодушном старце, лишившемся всего, чем дорожил.
— Стало быть, ты не знаешь, что люди шерифа схватили Эдвина, и теперь он в темнице, в Шрусбери.
Нет, этого он не знал. Юноша ужаснулся: он понял, что это может означать, и лихорадочно затряс головой:
— Нет, нет, клянусь тебе, в этом я неповинен. Я поддался искушению, но... Они заподозрили его, и я не мог этому помешать, но я его не выдавал. Я отправил его сюда, потому что хотел помочь ему скрыться. Конечно, этого недостаточно, я знаю, это меня не оправдывает, но, по крайней мере, предательством я не запятнан. Господь свидетель, мне нравился этот парнишка.
— Я это знаю, — сказал Кадфаэль, — как знаю и то, что не ты навел стражников на его след. Никто умышленно не доносил на него, но тем не менее его схватили. Будь доволен тем, что хоть это можно исправить. Многое уже не исправишь — поздно.
Меуриг положил руки на колени Кадфаэля. Он сжимал кулаки с такой силой, что костяшки пальцев побелели от напряжения. Слабый свет фонаря падал на его измученное лицо.
— Брат, — взмолился он, — я знаю, тебе доводилось прежде выслушивать горькие исповеди. Ради Бога, выслушай и мою! Мне худо, я сам не свой, нет у меня больше сил! Ты говорил... что жалеешь меня. Позволь мне покаяться перед тобой!
— Дитя, — промолвил потрясенный Кадфаэль, положив руки на окаменевшие кулаки Меурига, которые были холодны как лед, — но я не священник, я не вправе даровать отпущение грехов и накладывать епитимью...
— Нет, тебе дано такое право, только тебе — ведь это ты сумел заставить меня пожалеть о содеянном зле. Выслушай мое признание, дай мне хоть немного облегчить душу, а потом назначь любое наказание — я приму его с готовностью.
— Что ж, если тебе от этого легче, говори, — ответил Кадфаэль, не отпуская рук Меурига.
Тот начал свой рассказ, и слова полились, словно кровь из разверстой раны. Первый раз он пришел в лазарет безо всякой дурной мысли, хотел ублажить старика, и по чистой случайности узнал, что целебная мазь, которую он использовал по прямому назначению, имеет и другие, опасные свойства. Только тогда семя зла было заронено в его душу. Он знал, что через несколько недель ему придется навеки распрощаться с надеждой на Малийли, и вдруг судьба .предоставила ему возможность избежать этой потери.
— С той поры эта мысль неотступно преследовала меня. Казалось, это будет совсем нетрудно. И вот, когда я отправился туда во второй раз, то захватил с собой склянку и тайком отлил в нее снадобья. И хотя тогда мне это представлялось безумием... я все же взял эту склянку в тот ужасный день. Я все время твердил себе, что это так просто, — подлить ему зелья в медовый напиток или в подогретое вино с пряностями... Может, я так никогда бы и не решился на это, а только желал бы ему смерти, хоть и это само по себе уже грех. Но вышло так, что, когда я пришел, на кухне никого не было. Они все были в столовой, и я услышал из-за двери, как Олдит сказала, что приор оказал честь моему отцу, прислав ему лакомство со своего стола.
И тут я заметил этот судок, он стоял на полке над жаровней, подогревался... Все произошло быстрее, чем я понял, что делаю... Затем я услышал, что возвращаются Эльфрик и Олдит... Я едва успел отскочить к двери, а когда они появились, я стоял и вытирал ноги, будто только собирался войти... Они решили, что я только что пришел, а как же иначе! Господь свидетель, я жалел о содеянном, Жалел исступленно, безумно, но сделанного не воротишь. Я был проклят... Пути к отступлению у меня не было, оставалось лишь идти вперед до конца.
Он и сейчас не видел пути назад — именно это ощущение безысходности и привело его сюда. Вовсе не жажда отмщения заставила Меурига искать этой встречи, даже если сам он искренне полагал иначе.
— И я пошел до конца. Я боролся за Малийли, за землю, любовь к которой ввергла меня в грех, боролся изо всех сил. Я ведь никогда не испытывал ненависти к отцу, ей-Богу... если бы только я мог получить Малийли честным путем! Я потерял все, но это справедливо, и я не ропщу. Теперь можешь передать меня в руки закона, чтобы я заплатил за его жизнь своей. Я должен ответить за свое злодеяние, и по доброй воле пойду с тобой, куда ты укажешь.
Меуриг тяжело вздохнул и умолк, уронив голову на руку Кадфаэля. Не промолвив ни слова, монах возложил другую руку на густые, темные волосы молодого валлийца. Хоть он и не был священником и не мог даровать отпущение грехов, сейчас судьба уготовила для него нелегкое бремя: быть исповедником и судьей. Отравление — самое подлое убийство, иное дело удар клинком — тот, по крайней мере, мог внушить уважение. И все же... Разве жизнь обошлась с Меуригом по справедливости? По натуре он добр, мягок, незлобив, однако роковое стечение обстоятельств заставило его пойти против собственной природы. И он уже наказан осознанием своего смертного греха. Умершего не вернешь, так какой же прок во второй смерти? Господу ведомы и другие пути восстановления справедливости.
— Ты просил, чтобы я назначил тебе покаяние? — вымолвил наконец Кадфаэль. — Скажи, ты по-прежнему этого хочешь? А хватит ли у тебя сил вынести его и сохранить веру, сколь бы тяжким оно ни оказалось?
Голова юноши шевельнулась на коленях монаха.
— Я вынесу все, — прошептал Меуриг, — и все приму с благодарностью.
— И ты не хочешь легкого покаяния?
— Я хочу того, что положено мне по моим грехам. Как иначе обрету я покой?
— Хорошо, Меуриг, ты сам этого просил. Ты пришел сюда, чтобы отнять мою жизнь, но когда настало время нанести смертельный удар, не смог этого сделать. Так какую же пользу может принести миру твоя смерть? А вот твои руки, твоя сила, твоя воля, все то доброе, что осталось в тебе, может еще принести немало блага людям. Ты хочешь заплатить сполна. Что ж, плати! Покаяние твое продлится всю жизнь. Я возглашаю: ты должен жить — и да будет твоя жизнь долгой! — ибо ты проведешь ее в заботах о ближних, возвращая долги всем насельникам мира сего. Может статься, все будут говорить о твоих добрых делах, и никто не помянет сотворенного некогда зла. Такова епитимья, которую я на тебя налагаю.
Ошеломленный и недоумевающий Меуриг медленно поднял голову и взглянул на монаха. В глазах его не было радости или облегчения: он был до крайности озадачен.
— Ты говоришь это серьезно? Это все, что я должен делать?
— Именно это ты и должен делать. Живи, врачуя свою душу, при виде грешника вспоминай о собственной слабости, силу же используй, служа невинности и добродетели. Твори добро по мере возможности, а остальное предоставь милосердию Господню. Многим ли больше дано содеять и святым?
— Но ведь меня будут преследовать, — промолвил удивленный Меуриг, все еще сомневавшийся в том, что правильно понял монаха. — Если меня схватят и повесят, ты не будешь считать, что я тебя подвел?
— А никто тебя не схватит. К завтрашнему дню ты будешь уже далеко отсюда. Здесь, рядом с овчарней, конюшня, а в ней стоит лошадь — та самая, на которой я сегодня ездил в Лансилин. Насколько мне известно, в здешних краях лошадей частенько крадут — что поделаешь, исконная валлийская забава. Но эта лошадь не будет украдена. Я разрешаю тебе взять ее и буду в ответе за ее пропажу. Верхом можно добраться куда угодно — перед тобой целый мир, в котором найдется место для истинно раскаявшегося грешника. Перед тобой путь длиною в жизнь, пройди его шаг за шагом, и приблизишься к обретению милости Господней. На твоем месте я бы поспешил на запад, перевалил через холмы еще до рассвета, а потом повернул на север и отправился в Гуинедд, где о тебе никто не слышал. Ну да ты эти горы знаешь лучше, чем я.
— Я знаю их как свои пять пальцев, — кивнул Меуриг, — но неужто это все? Все о чем ты меня просишь?
— Погоди, эта епитимья еще покажется тебе совсем нелегкой. Впрочем, есть у меня к тебе еще одна просьба. Когда доберешься до безопасного места, исповедайся во всем священнику и попроси его записать твое признание и отослать грамоту шерифу в Шрусбери. Эдвина освободят из темницы, как только получат известие о том, что случилось сегодня в Лансилине, но я не хочу, чтобы после твоего побега оставалась хотя бы тень сомнения в его невиновности.