Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тысяча душ

ModernLib.Net / Отечественная проза / Писемский Алексей / Тысяча душ - Чтение (стр. 5)
Автор: Писемский Алексей
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - А что же? - спросит в свою очередь второй.
      - Да так; не хотите ли к Семенову зайти? Мне винца столового надо посмотреть.
      - Хорошо; зайдемте.
      Зайдут к Семенову, а тут кстати раскупорят, да и разопьют бутылочки две мадеры и домой уж возвратятся гораздо повеселее, тщательно скрывая от жен, где были и что делали; но те всегда догадываются по глазам и делают по этому случаю строгие выговоры, сопровождаемые иногда слезами. Чтоб осушить эти слезы, мужья дают обещание не заходить никогда к Семенову; но им весьма основательно не верят, потому что обещания эти нарушаются много-много через неделю.
      Герой мой был слишком еще молод и слишком благовоспитан, чтобы сразу втянуться в подобного рода развлечение; да, кажется, и по характеру своему был совершенно не склонен к тому. Соскучившись развлекаться изучением города, он почти каждый день обедал у Годневых и оставался обыкновенно там до поздней ночи, как в единственном уголку, где радушно его приняли и где все-таки он видел человечески развитых людей; а может быть, к тому стала привлекать его и другая, более существенная причина; но во всяком случае, проводя таким образом вечера, молодой человек отдал приличное внимание и службе; каждое утро он проводил в училище, где, как выражался математик Лебедев, успел уж показать когти: первым его распоряжением было - уволить Терку, и на место его был нанят молодцеватый вахмистр. В четверг, который был торговым днем в неделе, многие из учеников, мещанских детей, не приходили в класс и присутствовали на базаре: кто торговал в лавке за батьку, а кто и так зевал. Калинович, узнав об этом, призвал отцов и объявил, что если они станут удерживать по торговым дням детей, то он выключит их. Те думали, что новый смотритель подарочка хочет, сложились и общими силами купили две головки сахару и фунтика два чаю и принесли все это ему на поклон, но были, конечно, выгнаны позорным образом, и потом, когда в следующий четверг снова некоторые мальчики не явились, Калинович на другой же день всех их выключил - и ни просьбы, ни поклоны отцов не заставили его изменить своего решения. В продолжение классов он сидел то у того, то у другого из учителей, с явной целью следить за способами их преподавания. Лебедев, толкуя таблицу извлечения корней, не то чтоб спутался, а позамялся немного и тотчас же после класса позван был в смотрительскую, где ему с холодною вежливостью замечено, что учитель с преподаваемою им наукою должен быть совершенно знаком и что при недостатке сведений лучше избрать какую-нибудь другого рода службу. Зверолов целый месяц не ходил за охотой и все повторял.
      - Вот, - говорил он, потрясая своей могучей, совершенно нечесанной головой, - долби зады! Как бы взять тебя, молокососа, да из хорошей винтовки шаркнуть пулей, так забыл бы важничать!
      Румянцев до невероятности подделывался к новому начальнику. Он бегал каждое воскресенье поздравлять его с праздником, кланялся ему всегда в пояс, когда тот приходил в класс, и, наконец, будто бы даже, как заметили некоторые школьники, проходил мимо смотрительской квартиры без шапки. Но все эти искания не достигали желаемой цели: Калинович оставался с ним сух и неприветлив.
      Впрочем, больше всех гроза разразилась над Экзархатовым, который крепился было месяца четыре, но, получив январское жалованье, не вытерпел и выпил; домой пришел, однако, тихий и спокойный; но жена, по обыкновению, все-таки начала его бранить и стращать, что пойдет к новому смотрителю жаловаться.
      - А! Яшка Калинович, - воскликнул он, сжимая кулак и потрясая им, как трагический актер, - боюсь я какого-нибудь Яшки Калиновича! Врет он! Он не узнал меня: ему стыдно было поклониться Экзархатову, - так знай же, что я презираю его еще больше - подлец! Я в ноги поклонюсь Петру Михайлычу, а перед ним на полвершка не согну головы!.. Он отрекся от старого товарища подлец! Ступай к нему, змея подколодная, иди под крыло и покровительство тебе подобного Калиновича! - продолжал он, приближаясь к жене; но та стала уж в оборонительное положение и, вооружившись кочергою, кричала, в свою очередь:
      - Только тронь! Только тронь! Так вот крюком оба глаза и выворочу!
      Две младшие девчонки, испугавшись за мать, начали реветь. На крик этот пришел домовый хозяин, мещанин, и стал было унимать Экзархатова; но тот, приняв грозный вид, закричал на него:
      - Плебей, иди вон!
      Но плебей не шел. Экзархатов схватил его за шиворот и приподнял на воздух; но в это время ему самому жена вцепилась в галстук; девчонки еще громче заревели... словом, произошла довольно неприятная домашняя сцена, вследствие которой Экзархатова, подхватив с собой домохозяина, отправилась с жалобой к смотрителю, все-про-все рассказала ему о своем озорнике, и чтоб доказать, сколько он человек буйный, не скрыла и того, какие он про него, своего начальника, говорил поносные слова. Это же самое подтвердил и хозяин дома. Калинович выслушал их очень внимательно и спокойно.
      - Очень хорошо, распоряжусь, - сказал он и велел им идти домой, а сам тотчас же написал городничему отношение о производстве следствий о буйных и неприличных поступках учителя Экзархатова и, кроме того, донес с первою же почтою об этом директору. Когда это узналось и когда глупой Экзархатовой растолковали, какой ответственности подвергается ее муж, она опять побежала к смотрителю, просила, кланялась ему в ноги.
      - Батюшка, - молила она, - не пусти по миру! Мало ли что у мужа с женой бывает - не все в согласии живут. У нас с ним эти побоища нередко бывали все сходило... Помилуй, отец мой!
      Пришел и хозяин дома с этой же просьбой.
      - Я, сударь, говорит, не ищу; вот те царица небесная, не ищу; тем, что он человек добрый и дал только тебе за извет, а ничего не ищу.
      На все эти просьбы Калинович отвечал:
      - Я ничего теперь больше не могу сделать с своей стороны, - и не стал больше слушать.
      Экзархатова бросилась после этого к Петру Михайлычу и рассказала ему все, как было.
      - Дура вы, сударыня, хоть и дама! Кутить да мутить только умеете! отвечал он ей.
      - Батюшка, Петр Михайлыч, если бы я это знала! Принимаючи от нас просьбу, хоть бы вспыхнул: тихо да ласково выслушал, а сам кровь хочет пить - аспид этакой!
      - То-то и есть, а меня так потатчиком называли, - проговорил Петр Михайлыч и пошел к Калиновичу.
      - Яков Васильич, отец и командир! - говорил он, входя. - Что это вы затеяли с Экзархатовым? Плюньте, бросьте! Он уж, ручаюсь вам, больше никогда не будет... С ним это, может быть, через десять лет случается... - солгал старик в заключение.
      - Я ничего не могу теперь сделать, - отвечал Калинович и объяснил, что он донес уже директору.
      - Ах, боже мой! Боже мой! - говорил Петр Михайлыч. - Какой вы молодой народ вспыльчивый! Не разобрав дела, бабы слушать - нехорошо... нехорошо... - повторил он с досадою и ушел домой, где целый вечер сочинял к директору письмо, в котором, как прежний начальник, испрашивал милосердия Экзархатову и клялся, что тот уж никогда не сделает в другой раз подобного проступка.
      Ходатайство его было по возможности успешно: Экзархатову сделали строгий выговор и перевели в другой город. Когда тот пришел прощаться, старик, кажется, приготовлялся было сделать ему строгое внушение, но, увидев печальную фигуру своего любимца, вместо всякого наставления спросил, есть ли у него деньги на дорогу. Экзархатов покраснел и ничего не отвечал. Петр Михайлыч потихоньку и очень проворно сунул ему в руку десять рублей серебром. Экзархатов вместо ответа хотел было поймать у него руку и поцеловать, но Годнев остерегся. Из первого же города бедняк прислал письмо, которое все было испещрено пятнами от слез. Читая его, Петр Михайлыч расчувствовался и сам прослезился. Когда Настенька спросила его, что такое с ним, он отвечал:
      - В гроб с собой возьму это письмо! Царь небесный простит мне за него хоть один из моих грехов.
      Вскоре пришел Калинович и, заметив, что Петр Михайлыч в волнении, тоже спросил, что такое случилось. Настенька рассказала.
      - В гроб, сударь, возьму с собой это письмо! - повторил и ему Петр Михайлыч.
      Калинович в ответ на это только переглянулся с Настенькой, и оба слегка улыбнулись.
      Вообще между стариком и молодыми людьми стали постоянно возникать споры по поводу всевозможных житейских случаев: исключали ли из службы какого-нибудь маленького чиновника, Петр Михайлыч обыкновенно говорил: "Жаль, право, жаль!", а Калиновичу, напротив, доставляло это даже какое-то удовольствие.
      - С ним не то бы еще надобно было сделать, - замечал он.
      - Эх, Яков Васильич! - возражал Петр Михайлыч. - Семьянин, сударь! Чем теперь станет питаться с семьей?
      - Он делал зло тысячам, так им одним с его семьей можно пожертвовать для общей пользы, - отвечал Калинович.
      - Знаю-с, - восклицал Петр Михайлыч, - да постращать бы сначала, так, может быть, и исправился бы!
      Затевалась ли в городе свадьба, или кто весело справлял именины, Петр Михайлыч всегда с удовольствием рассказывал об этом. "Люблю, как люди женятся и веселятся", - заключал он; а Калинович с Настенькой начнут обыкновенно пересмеивать и доказывать, что все это очень пошло и глупо, так что старик выходил, наконец, из себя и даже прикрикивал, особенно на дочь, которая, в свою очередь, не скрываясь и довольно дерзко противоречила всем его мягким и жизненным убеждениям, но зато Калиновича слушала, как оракула, и соглашалась с ним безусловно во всем.
      Когда Петр Михайлыч начал в своей семье осуждать резкие распоряжения молодого смотрителя по училищу, она горячо заступалась и говорила:
      - Не может же благородно мыслящий человек терпеть это спокойно!
      Фразу эту она буквально заимствовала у Калиновича.
      - Зло есть во всех, - возражал ей запальчиво Петр Михайлыч, - только мы у других видим сучок в глазу, а у себя бревна не замечаем.
      - Что ж, папенька, неужели же Калинович хуже всех этих господ? спрашивала Настенька с насмешкой.
      - Я не говорю этого, - отвечал уклончиво старик, - человек он умный, образованный, с поведением... Я его очень люблю; но сужу так, что молод еще, заносчив.
      Несмотря на споры, Петр Михайлыч действительно полюбил Калиновича, звал его каждый день обедать, и когда тот не приходил, он или посылал к нему, или сам отправлялся наведаться, не прихворнул ли юноша.
      Насчет дальнейших видов Палагеи Евграфовны старик был тоже не прочь и, замечая, что Калинович нравится Настеньке, любил по этому случаю потрунить.
      - Кого ты ждешь, по ком тоскуешь? - говорил он ей комическим голосом, когда она сидела у окна и прилежно смотрела в ту сторону, откуда должен был прийти молодой смотритель.
      Настеньке было это досадно. Провожая однажды вместе с капитаном Калиновича, она долго еще с ним гуляла, и когда воротились домой, Петр Михайлыч запел ей навстречу:
      Как вчера своего милого
      Провожала далеко!
      Настенька вспыхнула.
      - Что это, папенька, за шутки? Это обидно! - проговорила она и ушла в свою комнату.
      Чрез полчаса к ней явился было капитан.
      - Братец очень огорчен, что вы сердитесь на них. Подите помиритесь и попросите у них прощения, - проговорил он.
      Но Настенька не пошла и самому капитану сказала, чтоб он оставил ее в покое. Тот посмотрел на нее с грустною улыбкою и ушел.
      Вообще Флегонт Михайлыч в последнее время начал держать себя как-то странно. Он ни на шаг обыкновенно не оставлял племянницы, когда у них бывал Калинович: если Настенька сидела с тем в гостиной - и он был тут же; переходили молодые люди в залу - и он, ни слова не говоря, а только покуривая свою трубку, следовал за ними; но более того ничего не выражал и не высказывал.
      Частые посещения молодого смотрителя к Годневым, конечно, были замечены в городе и, как водится, перетолкованы. Первая об этом пустила ноту приказничиха, которая совершенно переменила мнение о своем постояльце - и произошло это вследствие того, что она принялась было делать к нему каждодневные набеги, с целью получить приличное угощение; но, к удивлению ее, Калинович не только не угощал ее, но даже не сажал и очень холодно спрашивал: "Что вам угодно?"
      - Подлинно, матери мои, человека не узнаешь, пока пуд соли не съешь, говорила она, - то ли уж мне на первых порах не нравился мой постоялец, а вышел прескупой-скупой мужчина. Кусочка, матери мои, не уволит дома съесть, белого хлебца к чайку не купит. Все пустым брандыхлыстом брюхо наливает, а коли дома теперь сидит - как собака голодный, так без ужина и ляжет. Только и кормится, что у Годневых; ну а те, тоже знаем, из чего прикармливают. Девка-то, говорят, на стену лезет - так ей за этого жениха желается, и дай бог ей, конечно: кто того из женщин не желает?
      Все эти слухи глубоко поразили сердце все еще влюбленного Медиокритского. Ровно трои сутки молодой столоначальник пил с горя в трактире с приятелем своим, писцом казначейства Звездкиным, который был при нем чем-то вроде наперсника: поверенный во всех его сердечных тайнах, он обыкновенно курил на его счет табак и жуировал в трактирах, когда у Медиокритского случались деньги. Разговор между приятелями был, как видно, на этот раз задушевный. Медиокритский держал в руках гитару. Потрынькивая на ней в раздумье, он час от часу становился мрачней и начинал уж, как говорится, "погасать".
      - Саша!.. Друг!.. Сыграй что-нибудь, отведи мою душу! - начал Звездкин, тоже сильно выпивший.
      Медиокритский вместо ответа взял в прищипку на гитаре аккорд и запел песню собственного сочинения:
      Знаешь девушку иль нет,
      Черноглазу, черноброву?
      Ах, где, где, где?
      Во Дворянской слободе.
      Как та девушка живет,
      С кем любовь свою ведет?
      Ах, где, где, где?
      Во Дворянской слободе.
      Ходит к ней, знать, молодец,
      Не боярин, не купец.
      Ах, где, где, где?
      Во Дворянской слободе.
      - А прочее сами понимайте и на ус мотайте! - заключил он и, взъерошив себе еще больше волосы, спросил две пары пива.
      - Слушай, Саша! Я тебя люблю и все знаю и понимаю, - продолжал Звездкин.
      - Погоди, постой! - начал Медиокритский, ударив себя в грудь. - Когда так, правду говорить, она и со мной амурничала.
      - Знаю, - подтвердил Звездкин.
      - Постой! - перебил Медиокритский, подняв руку кверху. - Голова моя отчаянная, в переделках я бывал!.. Погоди! Я ее оконфужу!.. Перед публикой оконфужу! - И затем что-то шепнул приятелю на ухо.
      - Важно, Саша! Слушай! Ты меня тоже знаешь, валяй, брат!.. Коли я тебе это говорю, ну, и баста! - подтвердил Звездкин.
      - И баста! - подтвердил Медиокритский совершенно уж потухающим голосом.
      VII
      Невдолге после описанных мною сцен Калиновичу принесли с почты объявление о страховом письме и о посылке на его имя. Всегда спокойный и ровный во всех своих поступках, он пришел на этот раз в сильное волнение: тотчас же пошел скорыми шагами на почту и начал что есть силы звонить в колокольчик. Почтмейстер отворил, по обыкновению, двери сам; но, увидев молодого смотрителя, очень сухо спросил своим мрачным голосом:
      - Что вам угодно?
      Калинович стал просить выдать ему письмо.
      - Нет, сударь, не могу: сегодня день почтовый, - возразил спокойно почтмейстер, идя в залу, куда за ним следовал, почти насильно врываясь, Калинович.
      - Не могу, сударь, не могу! - повторял почтмейстер. - Вы вот сами отказали мне в книжках, аки бы не приняли еще библиотеки, и я не могу: закон не обязывает меня производить сегодня выдачу.
      Калинович извинялся и уверял, что он сейчас же пойдет в училище и пришлет каких только угодно ему книг.
      - Дорога, сударь, милостыня в минуту скудости, - возражал почтмейстер, - вы меня, больного человека, в минуту душевной и телесной скорби не утешили единственным моим развлечением.
      Калинович продолжал извиняться и просить с совершенно несвойственным ему тоном унижения, так что старик уставил на него пристальный взгляд и несколько минут как бы пытал его глазами.
      - Что же вас так интересует это письмо? - заговорил он. - Завтра вы будете иметь его в руках ваших. К чему такое домогательство?
      - Это письмо, - отвечал Калинович, - от матери моей; она больна и извещает, может быть, о своих последних минутах... Вы сами отец и сами можете судить, как тяжело умирать, когда единственный сын не хочет закрыть глаз. Я, вероятно, сейчас же должен буду ехать.
      Последние слова смягчили почтмейстера.
      - Если так, то, конечно... в наше время, когда восстает сын на отца, брат на брата, дщери на матерей, проявление в вас сыновней преданности можно назвать искрой небесной!.. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! Не смею, сударь, отказывать вам. Пожалуйте! - проговорил он и повел Калиновича в контору.
      - Какой ваша матушка имеет прекрасный почерк! - сказал он, осматривая внимательно конверт и посылку.
      - Это один родственник надписывал, - отвечал Калинович, торопливо беря то и другое и раскланиваясь.
      - Книжечками не забудьте меня за мою послугу! - говорил ему вслед почтмейстер.
      Калинович что-то пробормотал ему в ответ и, сойдя проворно с лестницы, начал читать письмо на ходу, но, не кончив еще первой страницы, судорожно его смял и положил в карман.
      Возвратившись домой, он прямо прошел в свой кабинет и сел в каком-то изнеможении. Жалко было видеть его в эти минуты: обычно спокойное и несколько холодное лицо его исказилось выражением полного отчаяния, пульсовые жилы на висках напряглись - точно вся кровь прилила к голове. Видимо, что это был для моего героя один из тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и делают потом человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить, а зачем и для чего, сам того не знает. В продолжение всего этого дня Калинович не пошел к Годневым, хотя и приходил было оттуда кучер звать его пить чай. Весь вечер и большую часть дня он ходил взад и вперед по комнате и пил беспрестанно воду, а поутру, придя в училище, так посмотрел на стоявшего в прихожей сторожа, что у того колени задрожали и руки вытянулись по швам.
      У Румянцева, как нарочно, произошел в этот день большой беспорядок в классе. Известный уже нам Калашников, сидевший в третьем классе третий год, вдруг изобрел прозвать преподавателя словесности красноглазым зайцем и предложил классу потравить его: "А коли кто, говорит, не хочет, так сказывайся, я тому сейчас ребра переломаю", и все, конечно, согласились. Румянцев пришел, по обыкновению, напомаженный, причесанный и, жеманясь, сел за свой столик, как вдруг Калашников, наклонив голову под парту, прокричал басом:
      - Ату его!
      Румянцев взглянул в его сторону.
      - Ату его! Ату его! - послышались дисканты на другом конце.
      Словесник вскочил:
      - Господа! Что это значит? - проговорил он.
      - Ату его! Ату его! - отвечала ему вся первая скамейка, и, наконец, все.
      - Ату его! Ату его!
      Румянцев выбежал и бросился с жалобой к смотрителю. Калинович пришел: пересек весь класс, причем Калашникову дано было таких двести розог, что тот, несмотря на крепкое телосложение, несколько раз просил во время операции холодной воды, а потом, прямо из училища, не заходя домой, убежал куда-то совсем из города. Наставник тоже не спасся. Калинович позвал его в смотрительскую и целый час пудрил ему голову, очень основательно доказывая, что, если ученики общей массой дурят, стало быть, учитель и глуп и бесхарактерен. Робкий словесник, возвратясь домой, проплакал вместе с матерью целую ночь, не зная, что потом будет с его бедной головой.
      Между тем у Годневых ожидали Калиновича с нетерпением и некоторым беспокойством. В урочный час уж капитан явился и, по обыкновению, поздоровавшись с братом, уселся на всегдашнее свое место и закурил трубку.
      - Настя, а Настя! - крикнул Петр Михайлыч.
      - Что, папаша? - отозвалась та.
      - Поди сюда, друг мой.
      Настенька вышла в новом платье и в завитых локонах. С некоторого времени она стала очень заниматься своим туалетом.
      - Да что Калинович, придет к нам сегодня или нет? Здоров ли он? Не послать ли к нему? - сказал Петр Михайлыч.
      - Я посылала к нему, папаша; придет, я думаю, - отвечала Настенька и села у окна, из которого видно было здание училища.
      С некоторого времени всякий раз, когда Петр Михайлыч сбирался послать к Калиновичу, оказывалось, что Настенька уж посылала.
      Часа в два молодой смотритель явился, наконец, мрачный. Он небрежно кивнул головой капитану, поклонился Петру Михайлычу и дружески пожал руку Настеньке.
      - Что вы такие сегодня? - сказала она, когда Калинович сел около нее и задумался.
      - Мальчишки, верно, рассердили! - подхватил Петр Михайлыч. - Они меня часто выводили из терпения: расстроят, бывало, хуже больших. Выпейте-ка водочки, Яков Васильич: это успокоит вас. Эй, Палагея Евграфовна, пожалуйте нам хмельного!
      Водка была подана, но Калинович отказался.
      - Отчего вы не хотите сказать, что такое с вами? Это странно с вашей стороны, - сказала ему Настенька.
      - Что ж вам так любопытно? Очень обыкновенный случай: новая неудача! проговорил он как бы нехотя.
      - Что такое? - спросила Настенька с беспокойством, но Калинович вздохнул и опять на некоторое время замолчал.
      - Хоть бы один раз во всю жизнь судьба потешила! - начал он. - Даже из детства, о котором, я думаю, у всех остаются приятные и светлые воспоминания, я вынес только самые грустные, самые тяжелые впечатления.
      Калинович прежде никогда ничего не говорил о себе, кроме того, что он отца и матери лишился еще в детстве.
      - Сколько я себя ни помню, - продолжал он, обращаясь больше к Настеньке, - я живу на чужих хлебах, у благодетеля (на последнем слове Калинович сделал ударение), у благодетеля, - повторил он с гримасою, который разорил моего отца, и когда тот умер с горя, так он, по великодушию своему, призрел меня, сироту, а в сущности приставил пестуном к своим двум сыновьям, болванам, каких когда-либо свет создавал.
      - А! Скажите, пожалуйста! - произнес Петр Михайлыч.
      - И между тем, - продолжал Калинович, опять обращаясь более к Настеньке, - я жил посреди роскоши, в товариществе с этими глупыми мальчишками, которых окружала любовь, для удовольствия которых изобретали всевозможные средства... которым на сто рублей в один раз покупали игрушек, и я обязан был смотреть, как они играют этими игрушками, не смея дотронуться ни до одной из них. Мной они обыкновенно располагали, как вещью: они закладывали меня в тележку, которую я должен был возить, и когда у меня не хватало силы, они меня щелкали; и если я не вытерпливал и осмеливался заплакать, меня же сажали в темную комнату, чтоб отучить от капризов. Лакеи, и те находили какое-то особенное удовольствие обносить меня за столом кушаньями и не чистить мне ни сапогов, ни платья.
      - Это ужасно! - проговорила Настенька.
      - Господи помилуй! - воскликнул Петр Михайлыч.
      - Интереснее всего было, - продолжал Калинович, помолчав, - когда мы начали подрастать и нас стали учить: дурни эти мальчишки ничего не делали, ничего не понимали. Я за них переводил, решал арифметические задачи, и в то время, когда гости и родители восхищались их успехами, обо мне обыкновенно рассказывалось, что я учусь тоже недурно, но больше беру прилежанием... Словом, постоянное нравственное унижение!
      Петр Михайлыч только разводил руками. Настенька задумалась. Капитан не так мрачно смотрел на Калиновича. Вообще он возбудил своим рассказом к себе живое участие.
      - Я по крайней мере, Яков Васильич, радуюсь, - заговорил Петр Михайлыч, - что бог привел вас кончить курс в университете.
      Калинович горько улыбнулся.
      - Курс кончить! - произнес он. - Надобно спросить, чего это мне стоило. Как нарочно все случилось: этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру, а тут и того не стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой, и то слава богу, когда еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две - три булки в день.
      - Ужасно! - повторила Настенька.
      - Именно ужасно! - подхватил Петр Михайлыч.
      Калинович вздохнул и продолжал:
      - Отстрадал, наконец, четыре года. Вот, думаю, теперь вышел кандидатом, дорога всюду открыта... Но... чтоб успевать в жизни, видно, надобно не кандидатство, а искательство и подличанье, на которое, к несчастью, я не способен. Моих же товарищей, идиотов почти, послали и за границу и понаделили бог знает чем, потому что они забегали к профессорам с заднего крыльца и целовали ручки у их супруг, немецких кухарок; а мне выпало на долю это смотрительство, в котором я окончательно должен погрязнуть и задохнуться.
      - Да, да, какое уж это для вас место! - подтвердил Петр Михайлыч. Сколько я сужу, оно вам не по характеру, да и мало по вашим способностям.
      - Грустно и тошно становится! - почти воскликнул Калинович, ударив себя в грудь. - Наконец, злоба берет, когда оглянешься на свое прошедшее; хоть бы одна осуществившаяся надежда! Неблагодарные труды и вечные лишения - вот все, что дала мне жизнь!.. Как хотите, с каким бы человек ни был рожден овечьим характером, невольно начнет ожесточаться!.. И вы, Петр Михайлыч, еще часто меня укоряете за бессердечие! Но боже мой! Как же я стану питать к людям сожаление, когда большая часть из них страдает или потому, что безнравственны, или потому, что делали глупости, наконец, ленивы, небрежны к себе. Я ни в чем этом не виноват и все-таки страдаю... Я хочу и буду вымещать на порочных людях то, что сам несу безвинно.
      При последних словах лицо молодого человека приняло какое-то ожесточенное выражение.
      - Вы совершенно правы в ваших чувствах, - сказала Настенька.
      - Я, сударь, не осуждаю вас, я желаю только, чтоб господь бог умирил ваше сердце, - только! - проговорил Петр Михайлыч.
      Калинович встал и начал ходить по комнате, ни слова не говоря. Хозяева тоже молчали, как бы боясь прервать его размышления.
      - Что ж вас так сегодня именно встревожило? - проговорила Настенька голосом, полным участия.
      - То, что я не говорил вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, - написал повесть и послал ее в Петербург, в одну редакцию, где она провалялась около года, и теперь получил назад при этом письме. Не хотите ли полюбопытствовать и прочесть? - проговорил Калинович и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал было читать про себя.
      - Читайте, папенька, вслух! - проговорила с досадою Настенька.
      Петр Михайлыч начал:
      "Любезный друг.
      Ты, я думаю, проклинаешь меня за мое молчание, хоть я и не виноват: повесть твою я сейчас же снес по назначению, но ответ получил только на днях. Мне возвратили ее с таким приговором, что редакция запасена материалом уж на целый год. Не огорчайся этой неудачей: роман твой, по-моему, очень хорош, но вся штука в том, что редакции у нас вроде каких-то святилищ, в которые доступ простым смертным невозможен, или, проще сказать, у редактора есть свой кружок приятелей, с которыми он имеет свои, конечно, очень выгодные для него денежные счеты. Они наполняют у него все рубрики журнала, производя каждого из среды себя, посредством взаимного курения, в гении; из этого ты можешь понять, что пускать им новых людей не для чего; кто бы ни был, посылая свою статью, смело может быть уверен, что ее не прочтут, и она проваляется с старым хламом, как случилось и с твоим романом".
      Старик не в состоянии был читать далее и бросил письмо.
      - Как же редактор может не прочесть? - воскликнул он с запальчивостью. - В этом его прямое назначение и обязанность.
      - Его назначение и обязанность набивать свой карман, - сказал Калинович.
      - Именно! - подтвердил Петр Михайлыч. - После этого они не проводники образования, а алтынники; после этого им бы в лавке сидеть, а не словесностью заниматься! Возбранять ход новым дарованиям - тьфу!
      Калинович продолжал ходить взад и вперед.
      - Послушайте, вы прочтете нам ваш роман? - сказала Настенька.
      - Пожалуй, как-нибудь выберем время, - отвечал Калинович.
      - Чего тут выбирать!.. Откладывать нечего: извольте сегодня же нам прочесть. Я вот немного сосну, а вы между тем достаньте вашу тетраду, подхватил Петр Михайлыч.
      - Я за тетрадью, папенька, пошлю Катю, - сказала Настенька, - а сами вы не должны ходить, без вас найдут, - прибавила она Калиновичу.
      - Хорошо, - отвечал тот.
      После обеда Петр Михайлыч тотчас отправился в свой кабинет, а Настенька села рядом и довольно близко около Калиновича.
      - Вы давно написали ваш роман? - сказала она.
      - Года полтора, - отвечал тот.
      - А нынче вы пишете что-нибудь?
      - Пишу и нынче, - отвечал Калинович с расстановкой.
      - Что ж вы нынче пишете?
      - Знакомое вам.
      - Знакомое мне? - повторила Настенька, потупившись. - Вы и это должны нам прочесть: это для меня еще интереснее, - прибавила она.
      - Оно еще не кончено.
      - Отчего?
      - Оттого, что не от меня зависит: я не знаю, чем еще кончится.
      - А я думаю, что вы должны знать.
      - Нет, не знаю... - отвечал Калинович.
      Такими намеками молодые люди говорили вследствие присутствия капитана, который и не думал идти к своим птицам, а преспокойно уселся тут же, в гостиной, развернул книгу и будто бы читал, закуривая по крайней мере шестую трубку. Настенька начала с досадою отмахивать от себя дым.
      - Ваш страж не оставляет вас, - сказал Калинович по-французски.
      - Несносный! - отвечала она тихо и с маленькой гримасой, а потом, обратившись к дяде, сказала:
      - Что вы, дяденька, за охотой не ходите! Мне очень хочется дичи... Хоть бы сходили и убили что-нибудь.
      - Ружье в починку отдал... попортилось... - отвечал капитан.
      - Возьмите у Лебедева.
      - Их дома, кажется, нет-с. Они верст за тридцать на облаву пошли.
      - Нет, он дома: сегодня был в училище, - возразил Калинович.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32