В тот раз чай пили без ругани. И весь вечер меня жона «светиком» звала.
На улице уже потемень, а у нас в избе светлехонько. Мы и в толк не берем отчего да и не думам. Только я шевельнусь, свет по избе разныма цветами заиграт!
Дело-то просто. Я об радугу натерся. Сам знашь, протерты штаны завсегда хорошо светятся, а тут тер-то об радугу! Спать пора и нам, и другим.
Свет из наших окошек на всю деревню, все и не спят. Снял рубаху, стащил штаны, в сундук спрятал, темно стало.
В потемки заместо ланпы мы рубаху или штаны вешам. И столь приятственный свет, что не только наши уемски, а из дальних деревень стали просить на свадьбы для нарядного освещенья.
Эх, показать сейчас нельзя. Портки на Глинник увезли, а рубаху на Верхно-Ладино. Там свадьбы идут, так над столами мою одежу повесили, как лимонацию. Да ты, гостюшко, впредь гости, на спутье захаживай. Будут портки али рубаха дома – полюбуешься, сколь хорошо своя радуга в дому.
Рыбы в раж вошли
Весновал я на Мурмане, рыбу в артели ловил. Тралов в ту пору в знати не было, ловили на поддев, ловили ярусами – по рыбе на крючок. Так это мешкотно было, что терпенья не стало глядеть.
А рыбины в воде вперегонки одна за другой: столько рыбы, что вода кипит.
Надумал я ловить на подман. Прицепил на крючок наживку да в воде наживкой мимо рыбьих носов и вожу. Рыбы в раж вошли, норовят наживку слопать. А я ловчусь, кручу да мимо продергиваю.
Рыбы всяку свою опаску бросили, так их разобрало. И треска, и пикша, и палтусина, и сайда – все заодно. Хвостами по воде бьют, шумят:
– Отдай нам, Малина, наживку, аппетиту нашего не дразни!
Я ногами уперся да приослабил крючок с наживкой. Рыбы кинулись все разом. За крючок одна ухватилась, а друга за ее, а там одна за другу!
Вот тут надо не зевать. Я натужился, чуть живот не оборвал, махнул удилищем да выкинул рыбу из воды. Да с самого с Мурмана перекинул в нашу Уйму!
Рыбу отправил, а как будут знать, чья рыба и откудова?
Я живым манером чайку рыбиной подманил, за лапы да за крылья схватил. К носу бумажку с адресом нацепил, а на хвост – записку жоне и отписал:
«Рыбу собирай, соли. Да не скупись – соседям дай. В море рыбы хватит. Я малость отдохну да опять выхвостывать начну».
Об этом у кого хошь спроси, вся деревня знат. А чайка приобыкла и часто у нас гащивала да записочки носила из Уймы на Мурман, а с Мурмана в Уйму, и посылки, если не велики, нашивала, так и звали – Малининска чайка.
Как домой воротился – на пароходе али в лодке? На! На пароход!
Его жди сколько ден! Мурмански пароходы ходили одинова в две недели, да шли с заворотами. А я торопился к горячим шаньгам. Смастерил ходули, да таки, чтобы по дну моря шагать, а самому над морем стоять, и чтобы волной не мочило. Табаку взял пять пудов. Трубку раскурил, дым пустил – и зашагал. С трубкой иттить скорей, и устали меньше.
Потом береговые сказывали, что думали: какой такой новый пароход идет? Над водой одна труба, а дыму за пять больших пароходов. Эдакова парохода еще ни в заведеньи, ни в знати нет!
Вышагиваю себе да дым пущаю. Пристал. А тут иностранец меня настиг. Ну, ухватку ихну иностранскую я знаю: капитан носом в карту либо в кружку с пивом; штурмана на себя любуются или счет ведут, сколько наживут; команда – друг дружку по мордам лупит (это у них заместо приятного разговора – мордобой, и зовут эту приятность «боксой»).
Я остановил ходули, трубку выколотил. Иностранец со мной сравнялся, я на него и ступил да ходулями к мачтам прижался, – оно и неприметно, и еду. Есть захотел. Вижу – капитану мясо зажарили, пол-коровы. Я веревкой мясо зацепил и поел. Так вот до городу доехал. Иностранцы смотрят только на выгоду и ни разу наверх не посмотрели. А от города до Уймы – рукой подать.
Самоварова семья
Чайны чашки ручки в бок изогнули, на блюдечках подскакивают, донышками побрякивают и поют:
– Папа скоро закипит,
– Папа скоро закипит!
Чайник, старший из самоваровых робят, пошел по столу чаем засыпаться и широким боком нос отбил молочнику. Молочник заплакал, молоко пролилось.
Самовар закипел, пар пустил, песней забурлил, конфорку надел, ручки растопырил и на стол стал.
Чайник к папе подбежал, чай заварил, на конфорку скочил, крышкой прихлопыват, папе подпеват.
Пошел чайник чаи разливать, а сахарница на пути подвернулась, чайнику рыло отбила.
Когда молочнику нос отбили, его в сторону отодвинули и забыли, будто ничего не случилось. Чайнику рыло разбили – все хлопотами расплескались. Чайнику рыло сделали новое серебряное, по пути и молочнику сделали серебряный нос.
Чай отпили. Самовар кланяться стал, задни ножки подымат, конфоркой киват, этим показыват:
В другой раз гостите,
Чай пить приходите,
А сегодня не обессудьте,
Все!
Чайны чашки вымылись, вытерлись, в буфете на блюдечках спать повалились.
Чайник вытрясся, вымылся и тоже в буфет спать пошел. А молочник на холод вынесли, ему сказали, что для него вредно спать в буфете – скиснет.
Молочник хотел было в кофейну семью уйти, да вспомнил, что кофейник высоко нос задират, и чашки кофейны маленьки, и разговор кофейный заводят на час, а чайный разговор заводят с утра и до вечера. Остался в своей семье.
Раз тетка Бутеня в гости пришла. Чай уж допивали, самовар поклоны отвешивал, задни ножки подымал, конфоркой кланялся, за конпанию благодарил.
Тетку Бутеню зовут за стол садиться, чаю напиться, горячим согреться.
Бутеня чай пьет помногу, пьет подолгу. Самовару хлопотно: надо доливаться, надо догреваться, и не одиножды. Тетка к столу не подходит и с обидой говорит:
– Благодарю за приглашенье, благодарю за угощенье.
Из пустого самовара не напьешься, у холодного самовара не согреешься.
Самовар со стола скочил, водой долился, подогрелся.
Самовар закипел, на стол сел, недолго пел, опустел и опять долился. А тут новый гость поп Сиволдай. Самовар опять долился, подогрелся, а не хочет для попа песни петь, не хочет громко кипеть. Жару много в самоваре, вода кипит, вода клокочет, разорвать его хочет.
Самовар зажмурился, пару не показыват, голосу не подает.
Сиволдаю налили чаю в большу чашку: из малой Сиволдай ни пить, ни выпивать не любит. Сиволдай думат – самовар холодной, взял чашку, рот открыл во всю ширину и чохнул в себя всю чашку разом.
Так ожегся, что ни кричать, ни мычать не может, рот не закрыват, руками размахиват и бегом из дому.
Потом узнали: Сиволдай двадцать верст пробежался, отдышался, в других гостях простоквашей и шаньгами вылечился. Попы живучи были.
На радостях, что от попа избавились, чайны чашки на блюдечках приплясывали, чайник по столу кругом пошел, чай разливал, молочник с чайником в паре молоко подливал. Самовар в тот раз долго кипел, новы песни пел.
Пляшет самовар, пляшет печка
Согрела моя баба самовар, на стол вызняла, а сама пошла коров доить. Сижу, чаю дожидаюсь. Страсть хочу чаю. Самовар руки в боки, пар пустил до потолку и насвистыват, песню поет:
Топор, рукавицы,
Рукавицы, топор!
Я гдядел-глядел, слушал-слушал да подхватил самовар за ручки, и пошли мы в пляс по избе.
Самовар на цыпочках, самовар на цыпочках. А я всей ногой, а я всей ногой!
Печка в углу напыжилась, сначала на нас и не глядела, да не вытерпела, присела, попыхтела, да и двинулась. Да кругом по избе павой, павой! Мы с самоваром за ней парой, парой. И вприсядку! Самовар на цыпочках, а я всей ногой, а я всей ногой! Печка пляшет, песню поет:
Я в лесу дрова рубила -
Рукавицы позабыла,
Рукавицы позабыла.
Самовар паром пофыркиват и звонко подсвистыват:
Березова лучина,
Растопка моя!
Мне бы молча плясать, да как утерпишь, ковды печка поет, заслонкой гремит, вьюшками побрякиват. Самовар поет, отдушиной свистит. Я не стерпел да тоже запел:
Эх, рожь не молочена,
Жона не колочена!
Только поспел эти слова выговорить, слышу – в сенях жона подойником гремит и по-своему орет:
Ой, лен не мочен,
Да муж не колочен!
Едва я успел в застолье заскочить, на лавку шлепнуться. Самовар на стол скочил. Печке что! Печка в углу присела, заслонкой прикрылась, посторонком тепло пущат, как так и надо, как и вся тут! Каково нам с самоваром? Я едва отдыхиваюсь, у самовара от присядки конфорка набок, кран разворотился, из крана течет, по полу течет, на столе мокрехонько!
Вот жона взялась в ругань! На что я к этому приобык, и то в удивленьи был: откуда берет?
Отвернулся я к стене, а под лавкой поблескивают штоф, полуштоф да четвертна. И все с водкой. Поблескивают, мне подмигивают, в конпанию зовут…
Я и ране их слышал, как с самоваром вприсядку плясал. Слышал, что кто-то припеват да призваниват нашему плясу. Это, значит, скляницы под лавкой в свой черед веселились. Я их туды от жоны спрятал и позабыл.
Ну, я к ним, я к ним и одну бутыль за пазуху, другу за другу, а третью в охапку – и на поветь.
В избе жона ругается-заливается! Наругалась, себя в большу сердитость загнала, к кровати подскочила, головой на подушку шмякнулась, носом в подушку сунулась, а ноги от злости на полу позабыла. И вот носом ругательски высвистыват – спит, а ногами по полу что силы есть стучит. К утру от экова спанья из сил баба выбилась пуще, чем от работы. Подумай сам – чем больше баба спит, тем больше ногами об пол стучит!
Я на повети водку выпил, голову на подушку уложил, всего себя на сене раскинул, ноги в сторону, руки наотмашь. Сплю – от сна отталкиваюсь!
Сила моей песни плясовой
Сплю это я веселым сном да во сне носом песню высвистываю.
Утресь глаза отворить не успел – слышу топот плясовой, поветь ходуном ходит. Я уж весь проснулся, а носом плясову тяну-выпеваю. Глянул глазами.
На повети пляс! Это под мой песенный храп вся живность завертелась.
Куры кружатся, петух вертится, телка скоком носится, корова ногами перетоптыват, свинья хвостиком помахиват, сама кубарем и впереверты. Розка-собачонка порядок ведет, показыват, кому за кем по роду-племени в круге идти. Розка показыват, ковды вприсядку, ковды вприскок.
Выглянул во двор, а по двору Карька пляшет, гривой трясет, хвост вверх подбрасыват, ногами семенит с переборами. От Карькиной пляски весь двор подскакиват, дом ходуном пошел!
Моя баба сердито спала ту ночь, вся измаялась. Сердитым срывом меня в город срядила, огородно добро на рынок везти.
Стала баба на телегу груз грузить, сама себя не понимат, а сердитой бабе не перечь!
Картошки натаскала возов пять, да брюквы, да репы, да свеклы, да хрену, да редьки, да моркови, да капусты, да гороху стрючками – и все возами.
Я стою, гляжу, умом прикидываю – на сколько это подвод. Хватит ли со всей Уймы коней, ежели всю эту кладь разом везти?
Карька глянул на меня, глазом моргнул – это знак подал, что не я потащу, а он.
Я на телегу скочил, песню запел развеселу. Карька ногой топнул, другой топнул и заприплясывал на все четыре. Телега заподпрыгивала, кладь заподскакивала да вверх, да вверх, да вся и вызнялась над телегой!
Брюква с картошкой, с репой, со свеклой вызнялась стволами, редька с хреном, с морковью – ветками, гороховы стрючки – листиками, а капустны кочаны – как цветы на большом дереве!
Вся кладь над телегой, пусту телегу катить натуга не нужна. Карька пляшет, телега скачет, кладь над телегой идет. Увидали городски жители, что я небывалошны дерева на рынок везу, и бросились за моим возом. Услыхали, что я пою, мою песню подхватили да всем городом запели. Ох, и громко! Ох, и звонко!
До кого хошь коснись, всем антиресна эка небывальщина.
За Карькой, за мной, за телегой моей, за возом моим до самого рынку народ шел густой толпой, и все песню со мной пели.
На рынке я Карьку остановил. Карька стал, телега стала, кладь моя по корзинам, по кучам склалась и больше чем на полрынка!
Живым манером все распродал. Деньги в карман положил. Тут чиновник один подвернулся, ко мне в карман, как к себе домой, как в свой, и заехал. А в кармане у меня завсегда кот сидит, ковды я в город еду. Кот цапнул чиновника за руку. Чиновник сначала взвыл, а потом выфрунтился, под козырек взял и извинительным голосом гаркнул:
– Прошу прощенья, как есть я не знал, что в вашем кармане сберегательна касса с секретным замком!
Я ответного слова сказать не успел. Поднялся переполох. Я думал, како дело больше. А всего-то полицмейстер на паре прикатил. Он услыхал пенье многоголосо, ковды я без мала со всем городом пел.
– Како тако происшествие? Почему песни поют без моего на то дозволенья?– это полицмейстер кричит.
Полицейский подскочил, рапортует:
– Как есть этого мужичонка лошаденка привезла всякого припасу разом на полрынка, жители увидали и от удивленья, безо всякого позволенья проделали общо пенье!
Полицмейстер ко мне и все криком:
– Может ли твоя лошадь меня везти? Меня пара коней через силу возит, как есть я чин с весом!
Отвечаю:
– Карька увезет, ваше полицейство, только прикажите городовым полицейским на телегу стать да для параду шашки наголо взять кверху.
Полицмейстер просвистал, городовы полицейски сбежались, на телегу установились тесно, шашки вверх подняли. Полицмейстер посередке сел вольготно.
Я песню веселу завел. Карька плясом-топотом взвился. Телегу заподкидывало, полицейски заподскакивали, теснотой держатся. Полицмейстера выкинуло над телегой, на шашки посадило. Его и дальше подкидыват и обратно на шашки усаживат. Шашки хотя и тупы, а штаны полицмейстера в клочье прирвали!
Народ хохочет, народу любо, в ладоши хлопат, мне подпеват, тем Карьке плясать помогат. Всенародно полицмейстера ублажают. Полицмейстеру неохота показать, что попался мужику, он подскакиват с улыбочкой, сам голы места шинелишкой прикрыват. Скоро и шинелишка в клочья.
Полицмейстер около своего дому изловчился, скочил в сторону, к народу передом повернулся, чтобы драного места не видели, и так задом в калитку, задом на крыльцо, задом в дом ускочил.
Полицейски все подскакивают да ура кричат! Я их, очумелых, поперек улицы в пять рядов поставил, чтобы никто мне не мешал домой ехать. Купцы со всего рынка ко мне пристали:
– Подвези нас на этой лошади, мы тебе по полтине с рыла дадим!
Разным жителям тоже загорелось ехать на моей телеге. Прибежали охотники, их двадцать пять, рыболовы – их двадцать пять, дачников – двадцать пять, гуляющих – двадцать пять, ягодников – двадцать пять, грибников – двадцать пять, провожающих – двадцать пять и купцов – двадцать пять уж на телеге сидят, и всех до Уймы.
Чем телега хуже транвая? И на телеге можно друг на дружку сажать. Песню свою завел, поехал. Телегу заподбрасывало, гостей заподкидывало, да ряд над рядом, ряд над рядом. На телеге только я один. Карьке легко, мне весело. В Уйму приехал, гостей по домам самоварничать пустил. Жоне деньги за огородно добро высыпал, обсказал, что кот сберег от чиновника.
Моя баба моего кота молоком напоила, мне самовар поставила и светлым словом заговорила.
Зажигалка
Была у меня зажигалка раздвижна. В обнаковенно время – для простого закуру цигарок, а коли куда порато скоро запонадобится – я колесико у зажигалки на полной ход крутану и еду, как на лисапеде. Ежели по ровному месту али под гору, то ходко идет.
Да что, я на лисапедных гонках перву премию получил!
Мою зажигалку не единова брали на рыбалку. Там зажигалкой огонь разводили, в зажигалке уху варили, чай кипятили, мне свежу рыбу привозили. Сам ел кошек кормил.
Зажигалка у меня как подзорна труба была. Фитиль выдерну, зажигалку переверну и далеко вижу. Раз вот так смотрю на дорогу, а верст за десять от меня обоз с водкой идет, из Архангельского городу водку по деревням в кабаки везут, подвод боле полета. У задней подводы веревки ослабли, и ящик с бутылками на дорогу скатился. Я зажигалку обернул другим концом и прокричал мужикам, чтобы ящик подобрали.
Мужики ко мне заехали, четвертную водки завезли. И все бы ладно, зажигалка всем бы на пользу была, да дело вышло с теткой Бутеней, что в Лявле живет.
Скрозь зажигалку глядеть – все одно как из ружья стрелять: так же навылет и через все видно.
Гляжу я это тихим манером скрозь зажигалку свою и увидал: в деревне Лявле тетка Бутеня спать повалилась. В зажигалку я все еенны сны вижу.
Тетка Бутеня страсть охоча в гости ходить. Куды ее позовут – она и идет и приговариват:
– Сегодня вы к вам, а завтра нас к вам милости просим.
А коли приведется, что у тетки Бутени гости соберутся, дак она, тетка Бутеня, с поклонами угощат и скорыми словами приговариват:
– Что вы все едите, так не посидите.
Да растяжно добавлят:
– Ку-шай-те, по-жа-луйс-та!
Спит это тетка Бутеня и видит во снах, что в гостях во всем удовольствии сидит.
Перед теткой Бутеней пироги понаставлены: пирог с треской, пирог с палтусиной, пирог с шепталой, пирог с морошкой и всяческо друго печенье и варенье.
Столько наставлено, столько накладено, что и с натугой не съесть.
А хозяйка вьюном вьется круг тетки Бутени. А тетка Бутеня рассказыват для наведки -она здря слов не бросат, – как еенны две кумы из гостей домой голоднехоньки пришли, и какой это страм был хозяевам, у которых гостили. Одна кума на Юросе гостила, друга – в Кривом Бору. И будто тетка Бутеня спрашивала у кумушек:
– Почто, желанны, невеселы, почто ноги не плетут, из гостей идучи, головушки не качаются, глазыньки не светят, и личики ваши не улыбчаты? Али нечем угощаться было?
Одна кума и заговорила:
– Всего было много наготовлено и налажено; на стол наставлено. Только ешь. Да угощали без упросу.
Другая кума таку ужимку сделала, так жалостливо заговорила – ажно слезу прошибло:
– Где я была, там тоже всего напасено – на стол принесено, ешь всей деревней – на столе не убудет. И угощали с упросом, да чашку без золота подали. Я и есть и пить не стала.
Хозяйка завертелась, буди ее шилом ткнули, в кладовку сбегала, достала чашку бабкину, всю золоту. Тетку Бутеню угощат с великим упросом.
А тетка Бутеня от удовольствия даже икнула, а сама от стола малость отпятилась и еще рассказала:
– А третья моя кумушка в гостях была – чаем-кофеем и всяким хорошим угощали, а выпить и не показали.
Хозяйка подскочила, руками плеснула:
– Ах, да как это я! Да видано ли дело, чтобы в Малинином рассказе да без малиновой настойки!
Достала хозяйка посудину стеклянну, рюмки налила, тетке Бутене на подносе поднесла. И хозяйка и гостья заколыхались поклонами. Поклоны все мене и мене, и с самым маленьким, с самым улыбчатым рюмки ко рту поднесли, пригубить приладились.
Я зажигалку перевернул да и крикнул в само ухо тетке:
– Тетка Бутеня!
От тетки Бутени сон отскочил и с пированьем, и с чашкой золотой, и с рюмкой налитой.
Ты не гляди, что до меня было тридцать пять верст, – тетка Бутеня так меня отделала, что я сколько ден людям на глаза не показывался.
Как купчиха постничала
Уж така ли благочестива, уж такой ли правильной жизни была купчиха, что одно умиленье!
Вот как в масленицу сядет купчиха с утра блины ись. И ест, и ест блины – и со сметаной, с икрой, с семгой, с грибочками, с селедочкой, с мелким луком, с сахаром, с вареньем, разными припеками, ест со вздохами и с выпивкой.
И так это благочестиво ест, что даже страшно. Поест, поест, вздохнет и снова ест.
А как пост настал, ну, тут купчиха постничать стала. Утром глаза открыла, чай пить захотела, а чаю-то нельзя, потому пост.
В посту не ели ни молочного, ни мясного, а кто строго постился, тот и рыбного не ел. А купчиха постилась изо всех сил: она и чаю не пила, и сахару ни колотого, ни пиленого не ела, ела сахар особенный – постной, вроде конфет.
Дак благочестивая кипяточку с медом выпила пять чашек да с постным сахаром пять, с малиновым соком пять чашек да с вишневым пять, да не подумай, что с настойкой, нет, с соком. И заедала черными сухариками.
Пока кипяточек пила, и завтрак поспел. Съела купчиха капусты соленой тарелочку, редьки тертой тарелочку, грибочков мелких, рыжичков, тарелочку, огурчиков соленых десяточек, запила все квасом белым. Взамен чаю стала сбитень пить паточный. Время не стоит, оно к полудню пришло. Обедать пора. Обед постной-постной! На перво жиденька овсянка с луком, грибовница с крупой, лукова похлебка.
На второ грузди жарены, брюква печена, солоники – сочни-сгибни с солью, каша с морковью и шесть других каш разных с вареньем и три киселя: кисель квасной, кисель гороховый, кисель малиновый. Заела все вареной черникой с изюмом. От маковников отказалась:
– Нет-нет, маковников ись не стану, хочу, чтобы во весь пост и росинки маковой во рту не было!
После обеда постница кипяточку с клюквой и с яблочной пастилой попила.
А время идет и идет. За послеобеденным кипяточком с клюквой, с пастилой тут и паужна.
Вздохнула купчиха, да ничего не поделать – постничать надо!
Поела гороху моченого с хреном, брусники с толокном, брюквы пареной, тюри мучной, мочеными яблоками с мелкими грушами в квасу заела.
Ежели неблагочестивому человеку, то такого поста не выдержать – лопнет.
А купчиха до самой ужны пьет себе кипяточек с сухими ягодками. Трудится – постничат! Вот и ужну подали.
Что за обедом ела, всего и за ужной поела. Да не утерпела и съела рыбки кусочек, лещика фунтов на девять.
Легла купчиха спать, глянула в угол, а там лещ. Глянула в другой, а там лещ!
Глянула к двери – и там лещ! Из-под кровати лещи, кругом лещи. И хвостами помахивают. Со страху купчиха закричала.
Прибежала кухарка, дала пирога с горохом – полегчало купчихе.
Пришел доктор – просмотрел, прослушал и сказал:
– Первый раз вижу, что до белой горячки объелась.
Дело понятно, доктора образованны и в благочестивых делах ничего не понимают.
Снежны вехи
Просто дело снег уминать книзу: ногами топчи – и все тут. Я вот кверху снег уминаю, делаю это, ковды снег подходящий да ковды в крайность запонадобится.
Вот дали мне наряд дорогу вешить, значит, вехами обставить. А мне неохота в лес за вехами ехать. Тут снег повалил под стать густо. Ветра не было, снег валил степенно, раздумчиво, без спешности, как на поденщине работал.
Я стал на место, куда веха надобна, растопырился и заподскакивал. Снег сминаться стал над головой, аршин на пятнадцать выстал столб. Я в сторону подался, столб на месте остался.
Я на друго место – и там столб снежный головой намял. И каким часом али минутошно боле я всю дорогу обвешил, столбы лопатой прировнял. Два столба про запас приберег. Перед самой потеменью солнышко глянуло и так малиново ярко осветило мои столбы-вехи! Я сбоку водой плеснул, свет солнечно-малиновой в столбы и вмерзнул.
Уж ночь настала, темень пала, спать давно пора, а народ все живет, на свет малиновый любуется, по дороге мимо ярких вех себе погуливат. Старухи набежали девок домой гнать:
– Подите, девки, домой, спать валитесь, утром рано разбудим. Не праздник, всяко, сегодня, не время для гулянки!
Да как увидали старухи столбы солнечно-малинового свету, на себя оглянулись. А при малиновом сиянии все старухи как маковы цветы расцвели, и таки ли приятственны сделались.
Старухи сердитость бросили, личики сделали улыбчаты и с гунушками да утушками поплыли по дороге.
Ты знаешь ли, что гунушками у нас зовут? Это ковды губки с маленькой улыбочкой – бантиком.
К старухам старики пристали и песни завели, так и песни звончей слышны, и песни зацвели. А девки – все как алы розаны!
Это по зимней-то дороге сад пошел! Цветики красны маки да алы розаны. Песни широкими лентами огнистыми, тихими молниями полетели вокруг, сами светят, звенят и летят над полями, над лесами, в саму дальну даль.
Вот и утро стало, свет денной в полную силу взошел. Мои столбы-вехи уже не светят, только сами светятся, со светлым днем не спорятся.
Стало время по домам идтить, за каждодневну работу браться. Все в черед стали и всяк ко мне подходил с благодареньем и поклон отвешивал с почтеньем и за работу мою, и за свет солнечной, что я к ночи припас. Девки и бабы в полном согласье за руки взялись до Уймы и по всей Уйме растянулись. Вся дорога расцвела!
Проезжи мужики увидали, от удивленья да умиленья шапки сняли. «Ах!» – сказали и так до полден стояли. После шапки надели набекрень, рукавицы за пояс, рожи руками расправили и за нашими девками вослед.
Мы им поучительно разговор сделали: на чужой каравай рот не разевай. Проезжи не унимаются:
– А ежели мы сватов зашлем?
– Девок не неволим, на сердце запрету не кладем. А худой жоних хорошему дорогу показыват.
В ту зиму к нам со всех сторон сватьи да сваты наезжали. Всякой деревне лестно было с Уймой породниться. Наши парни тоже не зевали, где хотели выбирали.
Нас с жоной на свадьбы первоочередно звали и самолучшими гостями величали.
Ну, ладно. В то-то перво утро, когда все разошлись по домам да на работу, я запасны столбы к дому прикатил да по переду, по углам и поставил прямь окошек. С вечера, с сумерек и до утрешнего свету у нас во всем доме светлехонько и по всей Уйме свет.
Прямь нашего дому народ на гулянку собирался песни пели да пляски вели. Так и говорили:
– Пойдемте к Малинину дому в малиновом свету гулять!
У меня каждый день гости и вверху и внизу. И свои уемски и городски-наезжи. Моя жона с ног сбилась: стряпала, пекла, варила, жарила, она по Уйме первой хозяйкой живет. Слыхал, поди, стару говорю:
«Худа каша до порогу, хороша до задворья», а моя жона кашу сварит – до заполья идешь, из сыта не выпадешь.
Наши уемски – народ совестливый: раза два мы их угощали, а потом они со своим стали приходить. Вся деревня. Водки не пили. Сидим по-хорошему, разговаривам, песни поем. Случится молчать, то и молчим ласково, с улыбкой.
Девки к моим малиновым столбам изо всех сил выторапливались. Кака хошь некрасива, во что хошь одета, – как малиновым светом осветит – и с лица кажет распрекрасной и одеждой разнарядна. Да так, что из-под ручки посмотреть!
Говорят: «Куру не накормишь, девку не оденешь, девкам сколько хошь обнов – все мало».
В ту зиму одели-таки девок малиновым светом! Матери сколько денег сберегли, новых нарядов не шили. Наши девки нарядне всех богатеек были!
Река уже стала
В старо время наша река шире была. Против городу верст на полтораста с прибавком. Просторно было и для лодок, карбасов, для купанья и для пароходов места хватало.
Оно все было ладно, да заречным жонкам далеко было с молоком в город ездить.
Задумали жонки тот берег к этому пододвинуть, к городу ближе. Что ты думать? Пододвинули!
Мужики отговорить не могли. Дело известно, что бабы захотят, то и сделают.
Вот заречны жонки собрались с вечера. В потемках руками в берег уперлись, ногами от земли отталкиваются, кряхтят, шепотом дубинушку запели:
Давай, жонки, приналяжем,
Мужикам мы не уважим.
Эх, дубинушка, сама пойдет.
Берег-то сшевелился и заподвигался. Бабы не курят, на перекурошну сижанку время не тратят. Берег-то к самому городу дотолкали бы, да согласья бабьего ненадолго хватило.
Перво дело, каждой жонке охота свою деревню ближе к городу поставить, как тут не толконуть соседку, котора свой бок вперед прет? Начали переругиваться по-тихому, а как руганью подхлестнулись, и голосу прибавили.
Лисестровска тетка Задира задом крутонула да в заостровску тетку Расшиву стуконула. Обе разом во весь голос крик подняли. Другим-то как отстать?
И лисестровски, глуховски, заостровски, ладински, кегостровски, глинниковски, и ближнодеревенски, и дальнодеревенски в ругань вступились. Друг дружку стельными коровами обозвали. Ругань руганью, да и толкотня в ход пошла.
Ведь у всех жонок под одежой полагушки с молоком, простокваша в крынках двуручными корзинами, а под фартуками туеса с пареной брюквой. Заречны жонки все до одной с готовым товаром собрались. Думали берег дотолкнуть, да в рынок, кажда хотела первой скочить и торговать.
Жонки руганью да потасовкой занялись. Над рекой от ругани визг переполошной да от полагушек брякоток столь громкой, что спящи в городе проснулись. А приезжи сдивовались:
– Совсем особенны и музыка и пенье. Слыхать, что поют ото всего сердца и со всем усердием.
Приезжи особенны записны гранофоны наставили и визжачу ругань и полагушечный стукоток на запись взяли.
Как ободнело, осветило, городски жители долго глаза протирали, долго глазам не верили, говорили:
– Гляньте-ка, что оно тако? Река уже стала! Завсегда в полтораста верст была, а осталось всего три, и мало где пять. Кто дозволил тот берег чуть не под нос городу поставить?
Кегостровски бабы самы крикливы, неуемны и выперлись ближе всех.
Пока жонки толкались да дрались, все полагушки опрокинули, молоко пролили. Молоко над рекой рекой течет. Простокваша со сметаной в крынках у берега плещется. В тот день городски жители молока нахлебались задарма в кого сколько влезло. Водовозы в бочках молоко по домам развозили заместо воды. Молоко рекой над рекой – и в море, все море взбелело. С той поры и по ею пору наше море Белым и прозыватся.