Жизнь замечательных людей (№255) - Вальтер Скотт
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Пирсон Хескет / Вальтер Скотт - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Пирсон Хескет |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
Серия:
|
Жизнь замечательных людей
|
-
Читать книгу полностью
(668 Кб)
- Скачать в формате fb2
(2,00 Мб)
- Скачать в формате doc
(281 Кб)
- Скачать в формате txt
(274 Кб)
- Скачать в формате html
(2,00 Мб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23
|
|
Если же он уставал от шахмат и чтения, то хитрая система зеркал позволяла ему, не вставая с постели, разглядывать прохожих на Луговой аллее. Он перенес один или два рецидива, чего следовало ожидать, принимая во внимание методу лечения, но после долгой борьбы Природа наконец одержала верх над лекарями, и он начал поправляться. Кто-то из врачей назвал его выздоровление чуть ли не чудом. Чудом оно и было, если подумать о всех стараниях, положенных на Вальтера представителями медицинской корпорации.
Несколько месяцев его продержали на строгой вегетарианской диете, от которой он сделался нервным, мнительным, раздражительным и капризным. На поправку он уехал под Келсо, на берег Твида, где его дядюшка капитан Роберт Скотт приобрел славный домик под названием Роузбэнк[17]. До самой женитьбы Вальтера Роузбэнк оставался для него вторым домом, более родным, чем даже отцовский: дядя Роберт любил книги, с пониманием относился к увлечениям племянника, поощрял его литературные опыты; от дяди у Вальтера не было никаких тайн. Здесь, в Роузбэнке, он восстановил здоровье и отсюда в марте 1786 года вернулся в Эдинбург, чтобы начать ученичество в отцовской конторе, вступив, по его словам, «в бесплодную выжженную пустыню формуляров и юридических бумаг». Конторская рутина была для него ненавистней всякого тюремного заключения, и, когда отец отлучался по делам, Вальтер не упускал случая и садился играть в шахматы с другими учениками. Однако у него появилась возможность самому зарабатывать на книги перепиской судебных документов; за один присест он, бывало, расправлялся со 120 большими листами, получая за это около полутора фунтов.
На тридцать восьмом году жизни он пожалел не о том, что много лет убил на изучение права, а о том, что не потратил нескольких лет на изучение античных авторов: «Я не колеблясь отдал бы половину известности, какую мне посчастливилось обрести, если б взамен смог подвести под оставшуюся половину твердый фундамент эрудиции и научных знаний». Это было сказано еще до того, как он начал писать романы, но, видимо, он продолжал считать так до самой смерти. Слова эти выдают в нем дух юности, что из века в век взыскует невозможного, выдают честолюбивого мальчика, которому хочется все получить и быть всем на свете. Отзвук таких желаний мы распознаем в набившем оскомину суждении Бернарда Шоу о том, что, не будь Шекспир своей актерской профессией и низким происхождением отрезан от дел нации и государства и обречен водить компанию с завсегдатаями таверны «Русалка», «он, по всей вероятности, стал бы одним из виднейших государственных деятелей своего времени, а не остался всего лишь виднейшим его драматургом». Здравый смысл сам подсказывает возражения: от скольких бы государственных деятелей отказался мир ради одного Шекспира, от скольких ученых-филологов — ради одного Скотта, от скольких социалистов — ради одного Шоу и от скольких звезд — ради одного Солнца! Разрешение этой проблемы мы находим у доктора Джонсона: «Природа располагает дары свои по правую и по левую руку». Мы вольны выбирать. Чрезмерной щепетильностью или, напротив, алчностью мы ничего не добьемся. Скотт выбрал здраво: литературу, а не науку. Служение словом он предпочел активному действию.
Впрочем, что касается действия,то соблазн пойти в армию был для него очень велик. «У меня от рождения любовь к солдату и солдатской службе, которую я предпочел бы любой другой, не помешай хромота», — признавался он, когда Бонапарт хозяйничал в Европе. Однако исход наполеоновских кампаний натолкнул его на размышления иного порядка: «Когда я был помоложе, мне нравилась война и я всем сердцем тянулся в солдаты; теперь же заветнейшая моя молитва — „Ниспошли, Господи, мир на нашем веку!“ С трех лет, признавался он, в голове у него стоял барабанный бой, происходили кавалерийские учения и вступали в перестрелку враждующие кланы. Служба в отцовской конторе имела для него одну-единствепную светлую сторону — воспоминания клиентов, принимавших в свое время участие в якобитских восстаниях 1715 и 1745 годов.
Один из них был частым гостем на площади Георга и так же любил рассказывать, как Вальтер — его слушать. Александр Стыоарт из Инвернейла, фанатик якобит, зеленым юнцом сражался у Шеррифмура в 1715-м. Вальтер спросил, бывало ли ему когда-нибудь страшно. «Святая правда, Вальтер, дружок, — ответил старый вояка, — как я первый раз попал в дело да увидал красные мундиры[18], а наши ребята стащили береты, чтоб помолиться, а после нахлобучили их покрепче да поперли быками на противника, подгоняя друг друга, и принялись палить из ружей и махать палашами, так я зараз готов был тыщу монет выложить тому, кто б не дал мне удрать с поля боя». Стьюарт на спор дрался с самим Роб Роем — кто кого одолеет — и в 1746 году был в битве при Куллодене. Многое из того, что он порассказывал, Скотт использовал потом в «Уэверли» и других романах. Якобит заразил нашего отрока преклонением перед Стюартами, а рано привитые ему симпатии Скотт так до конца и не вытравил.
В Горную Шотландию Вальтер впервые попал по судебным делам, но после этого несколько лет подряд приезжал туда отдыхать. В первый же раз он увидел озеро Катрин и Тросакс, когда прибыл туда проследить за исполнением судебного решения о выселении непокорных арендаторов; его сопровождали сержант и шестеро рядовых из полка шотландских горцев, расквартированного в Стерлинге. Арендаторы сами удрали, но для Вальтера поездка оказалась весьма плодотворной: от сержанта он наслушался историй про Роб Роя, а пленившие его места со временем прославил в «Деве озера».
Таким образом он по мелочам копил материал для своих будущих произведений, когда в доме профессора Фергюсона. отца его школьного приятеля Адама Фергюсона, случай свел его с великим поэтом тех дней Робертом Бёрнсом. Огромные темные глаза Бёрнса, выдававшие страстную натуру, проницательное выражение его живого лица, уверенная повадка и внешность крепкого фермера былых времен, что сам ходил за своим плугом, навсегда врезались в память Вальтера, и он запомнил все обстоятельства этой встречи. Бёрнса до слез тронула висевшая на стене гравюра. Он спросил, кому принадлежат стихи, напечатанные под изображением. Из всех присутствующих ответить сумел один Вальтер, и Бёрнс, к дикой радости подростка, поблагодарил его словом и взглядом. Вальтеру тогда было всего пятнадцать, но ему хватило наблюдательности подметить, что Бёрнс слишком уж расхваливает достоинства менее одаренных поэтов вроде Алана Рамзея. Через много лет Скотт уподобил эти завышенные оценки «ласкам, которые знаменитая прелестница на глазах у публики расточает девушкам, много уступающим ей в красоте и „по сей причине ей тем более любезным“.
Скотт, вероятно, постарался бы встретиться с Бёрнсом снова, но его отпугнули слухи о революционных взглядах, шумных попойках и низменном окружении эйрширского поэта. Человек, приказывающий в гостях у друзей, чтобы ему перед отходом ко сну подали бутылку виски, едва ли подходит в приятели тому, кто в аналогичной ситуации предпочтет захватить в постель томик стихов. Да и одного британского патриотизма, которым пылал Скотт на исходе XVIII века, было вполне достаточно, чтобы остеречь его от хмельного санкюлотства[19] посетителей дамфризской таверны.
Глава 3
Любовь, закон и стихи
«По весне, — отмечает Теннисон, — младые мысли устремляются к любви». На семнадцатом или восемнадцатом году жизни, когда он в очередной раз гостил у дядюшки в Келсо, мысли Скотта к ней и устремились. Чувство оказалось неглубоким, но сам он отнесся к нему вполне серьезно. Способен ли юнец, не имеющий ни опыта, ни зрелости эмоций, ибо все это дается жизнью, вообще испытать любовь, страсть сложнейшую — вопрос особый. Однако почти все молодые люди склонны путать с любовью внезапно проснувшееся в них половое влечение, что повергает их либо в поэзию, либо в отчаяние. Из-за своей хромоты Скотт, конечно же, был робок в общении со слабым полом, но по той же причине и переоценивал любой знак внимания к своей особе со стороны девушек; его воображение с готовностью превратило бы простую симпатию в привязанность, а последнюю — в чувство более сильное, да еще и взаимное. Возмужавший едва ли не чудом, наделенный к тому же разгорающимся поэтическим даром, он был особенно восприимчив к женским чарам и ласке, и дочка лавочника из Келсо, которую мы знаем только по имени — Джесси, — пробудила в нем все симптомы юношеской любви.
Сперва его пленило в ней дружелюбие: «Нет слов, чтобы выразить, как глубоко запал мне в сердце Ваш дивный образ, но я твердо знаю, что он пребудет там навеки», — писал Скотт, благоразумно начиная свое признание с восхищения ее внешностью. «Ваша нежность, Ваша доброта, Ваша отзывчивость исполнили меня нежных чувств, каких мне не доводилось испытывать, — продолжал он, выдавая, что именно привлекало его к ней на самом деле. — Когда б я мог надеяться, что не безразличен Вам, я бы обрел ни с чем не сравнимое блаженство». Видимо, они обменялись еще несколькими чувствительными посланиями, потому что накануне возвращения в Эдинбург он писал:
«Я не знаю, как пережить время, которое должно миновать, прежде чем я смогу вновь обрести драгоценное милое счастье быть рядом с Вами, однако верьте, что при первой же малейшей возможности я примчусь в Келсо на крыльях любви, уповая, что Ваша доброта щедро вознаградит меня за томительные часы, проведенные в ожидании этого сладостного мгновенья. Мои и Ваши родные, кажется, не подозревают о нашей любви... Я долго присматривался и вижу, что дома Вам едва ли уютно; здесь я могу Вас понять, как никто другой, ибо слишком знаю по собственному опыту, что это такое — никудышный домашний очаг. Нам не удастся приохотить родных к простым радостям жизни, так не станем хотя бы сами бежать этих радостей, коль скоро их пошлет нам судьба... Если б я убедился, что владею Вашими мыслями пусть вполовину так безраздельно, как Вы — моими, я бы утешился сердцем. Но надеюсь на лучшее! Вы удостоили меня лестным признанием, которое я так жаждал услышать, и, полагаясь на неизменность Вашей любви, что дороже мне всего золота и всех почестей мира, я в эту минуту говорю Вам: до — близкого, да поможет нам Бог! — свидания! Бесконечно преданный Вам и любящий Вас
Вальтер».
Когда Джесси приехала в Эдинбург навестить больного родственника, Скотт жил с семьей, работал у отца в конторе и развлекался прогулками в обществе приятелей-учеников. С Джесси он виделся тайком, а так как ей нельзя было выйти из дому, им приходилось рисковать: в любую минуту в комнату могли войти и обратить Вальтера в бегство. Ему, похоже, доводилось подолгу сиживать в шкафу, сочиняя стихи, когда ее отзывали в другую комнату или чье-то присутствие в этой заставляло его прятаться. Все эти хитрости и увертки порой их даже веселили: в его письмах появляются юмористические нотки. «Я... взывал к лупе — самому воспетому из светил — так часто, что ныне стыжусь взглянуть ей в лицо. А соловьям посвятил столько од, что достанет на всех пернатых, какие есть и были». Он сообщал ей, что пишет «эпическую поэму и на много сотен строк», и послал балладу, которую слышал от лакея-ирландца, когда пяти лет приезжал с тетушкой в Бат. Вальтер был осторожней Джесси: «Опасаясь, как бы Ваши письма не попались на глаза человеку постороннему и любопытствующему, а наша верная любовь не столкнулась с еще большими испытаниями, я, скрепя сердце, сжег их все до последнего. Надеюсь, Вы уже последовали или последуете моему примеру, и тогда нам нечего будет бояться». Поступи она так, нам бы пришлось пожалеть. Но к этому времени она, вероятно, увлеклась им даже сильнее, чем он ею; она начала поощрять его писать стихи. «То, что Вы похвалили мои поэтические опыты, придает мне храбрости на новые пробы пера» — этой фразой открывается одно из его писем, которое он кончает так: «Надеюсь, Ваша нежная и безграничная щедрость станет для Вашего бедного „Рифмача“, заслуженной наградой за его радение в Вашу честь. Ваш верный Вальтер».
Но верным Вальтер ей не был, и, когда это стало заметно, она так и не смогла простить ему его поведения, хотя, очевидно, немного утешилась, выйдя замуж за студента-медика, который впоследствии стал практиковать в Лондоне. Во всяком случае, из жизни Скотта она исчезла, оставив, правда, след в его прозе: отголосок этого увлечения можно уловить на страницах «Приключений Найджела», где повествуется о женитьбе молодого лэрда на дочери торговца, очаровательной девушке и к тому же одной из самых правдоподобных героинь в книгах Скотта. Однако в конце романа автор дает понять, что считает такой брак безответственным: рассказывая о свадьбе, он единожды поминает о присутствии новобрачных, а затем фактически обходит их молчанием. Пригодились и воспоминания о том, как он скрывался в шкафу, хотя в романе король Иаков попадает в сходное положение по собственной воле.
О том, что Джесси ему не пара, он, видимо, начал догадываться, когда стал вхож в столичное общество. Семнадцати лет он был уже вполне светским молодым человеком и посещал разного рода клубы, где юношеский задор, компанейский дух и чувство такта быстро снискали ему популярность. Среди его близких приятелей этих лет стоит упомянуть Чарльза Керра, Вильяма Клерка, Джорджа Эйберкомби и Вильяма Эрскина. У двух первых он впоследствии позаимствовал кое-какие характерные черточки, наградив ими Дарси Латимера из романа «Редгонтлет». Его приятели разительно отличались друг от друга и по свойствам личности, и по выпавшим им судьбам, а это свидетельствует, что Скотта уже тогда интересовало, как проявляют себя различные характеры в различных жизненных обстоятельствах.
Чарльз Керр входил вместе со Скоттом в узкий круг единомышленников, объединившихся в колледже в «Поэтическое общество». С семьей Керру не повезло. Суровые родители его не любили, денег ему не давали и чинили ему всяческие препоны. Он влез в долги, отец отказался за него заплатить, он занял еще больше, удрал от кредиторов на остров Мэн, там вступил в брак, на который родители никогда бы не дали своего благословения, не смог содержать жену и отправился на Ямайку, где стал работать на какого-то стряпчего. В конце концов он вернулся на родину, чтобы вступить во владение родовым поместьем: отцу так и не удалось лишить его права наследования. Он продал поместье, пошел в армию, стал казначеем, потом занялся охотой на лис, наплодил детей и обрек их на бедность, скончавшись в 1821 году. Скотт был единственным, кто помог Керру в годы юношеских эскапад и кому тот писал с острова Мэн: «Если ты меня любишь, вложи в письмо прядь своих волос; верь, я буду носить ее на сердце». Скотт считал его натурой исключительной.
Другой исключительной натурой, хотя и уступавшей Керру в самозабвенном безрассудстве, был Вильям Клерк. Этот столь же последовательно обожал словопрения, сколь не терпел настоящего дела. На любую тему он умел порассуждать с толком и занимательно; подобно многим своим соотечественникам, любил от души поспорить и никогда не поднимался из-за стола, пока не укладывал оппонента на обе лопатки. Он пребывал неизменно в прекрасном настроении, отличался всеобъемлющим чувством юмора, блестящим остроумием и прямолинейностью. Но ленив он был до чрезвычайности и не сделал ровным счетом ничего, чтобы преуспеть на адвокатском поприще или обзавестись женой. Большим заработкам, на которые можно было бы содержать семью, он предпочел скромное жалованье и холостяцкий образ жизни — снимал комнаты, столовался в ресторациях и трактирах, обожал посплетничать со старухами и поболтать с закадычными друзьями, принес карьеру в жертву удобствам и разменял свою жизнь на пустяки, многим другим скрасив существование. Скотт говорил, что ему не доводилось встречать человека, более наделенного способностями, и стоило им сойтись, как шуткам и смеху не было конца.
С такими друзьями — в основном будущими адвокатами, юношами совсем другого социального круга, чем его соученики по отцовской конторе, — Скотт вошел в эдинбургское общество, коротал вечера за беззаботным застольем и совершал долгие вылазки за город. Он начал следить за своей внешностью (раньше он одевался неряшливо, теперь же стал выглядеть вполне прилично) и обнаружил, что хромота не мешает ему пользоваться успехом на танцах: «В том возрасте, когда парню особенно хочется блеснуть перед девушками, я, бывало, завидовал на танцах ребятам, которые умели поработать ногами; однако потом убедился, что стоит мне оказаться в обществе прекрасного пола — и я, как правило, добиваюсь того же самого своим языком». Новые друзья были ему много ближе, чем приятели по отцовской конторе: они умели порассуждать о поэзии и истории, принадлежали к одному с ним классу, воспринимали жизнь и вели себя примерно так же, как он. И, понятно, с ними он встречался чаще, чем со старыми приятелями-учениками, которые почувствовали, что их третируют, и дали ему об этом понять на очередном ежегодном ужине. К концу ужина Скотт потребовал объяснить такое к себе отношение, и один из учеников ответил: «Раз уж ты сам начал об этом, так вот: ты рвешь со старыми друзьями ради таких, как Клерк и другие твои из колледжа, которые нас и за людей не считают». Скотт и не подумал оправдываться: «Господа, — заявил он, — я рву с человеком лишь в одном случае — если он оказывается негодяем; однако я никому, в том числе и любому из вас, не позволю указывать мне, с кем водить дружбу. Если кому-то здесь пришло в голову, что я кого-то обидел, так лучше было переговорить со мною с глазу на глаз. Но раз уж разговор пошел по-другому, так вот что я вам скажу: многих тут я люблю и всегда любил, по уверен, что один Вильям Клерк стоит всех вас, вместе взятых». Собравшимся пришлось обратить все это в шутку.
Выбор профессии окончательно их развел. Скотт-старший догадывался, что Вальтер создан не для конторской рутины. Заявляя, что готов взять молодого человека в партнеры (если тот этого пожелает), он намекал, однако, что тому лучше заняться правом. Вальтер не стал долго раздумывать. Несколько его лучших друзей учились на адвоката, так что совместная работа должна была сблизить их еще больше. К тому же профессия адвоката приличествовала джентльмену. Итак, в 1789 году он взялся за изучение гражданского и местного права и при всем отвращении к зубрежке усердно занимался им до 1792-го. Больше того, он каждое утро ходил за две мили будить Клерка к семи часам, чтобы усадить того за учебнпик; в результате оба сдали положенные экзамены и были допущены к практике.
Впрочем, эти годы были отданы не только работе. Совершались долгие вылазки за город для осмотра замков и полей сражений, имели место и длительные словопрения с друзьями в тавернах, не обходившиеся без обильных возлияний. По натуре Скотт не был склонен к беспутству, и если он много пил, то лишь за компанию и чтобы доказать — из чистой бравады, — что он другим не уступит. Взбодрить себя он умел и без выпивки. В часы безделья «дивные и глупые фантазии всплывали в моем воображении подобно пузырькам газа в бокале шампанского — такие же пьянящие, пленительные и мимолетные». Однако вино или виски, несомненно, позволяли ему в любой подвыпившей компании чувствовать себя непринужденно. Лет тридцать спустя он рассказывал герцогу Баклю, как один старый тори из числа его собутыльников любил распевать куплеты о судьбе шотландских королевских регалий после заключения унии с Англией при королеве Анне. Каждый символ шотландской королевской власти употреблялся в этих куплетах по самому непотребному назначению; корона, например, превращалась в
Поганый жбан, Чтоб крошка Нан Лила в него, упившись. Столь же неподобающая участь ожидала и прочие регалии, а хор тем временем подхватывал:
Прощай, былое царство, Прощай, былое царство, Ведь англичане-торгаши Тебя купили за гроши — О, черное коварство! С Клерком и другими приятелями он с большой пользой для собственного здоровья отправлялся на дальние озера или в горы, где они развлекались рыбной ловлей пли альпинизмом. Ходил он не хуже других, хотя и медленней: за час он покрывал три мили, но и тридцать миль в день не были для него пределом. Он отличался огромной физической силой — утром для разминки «одной рукой подымал наковальню» и мог выдержать любые лишения и любое перенапряжение. Уже тогда приятели обратили внимание на два его характерных свойства: упрямство и любовь к одиночеству. Когда они собирались в очередной совместный поход, ему было все равно, куда отправиться, и он соглашался с любым предложением. Но если спрашивали его совета, а потом этим советом пренебрегали, он «откалывался» от остальных и шел туда, куда ему хотелось. И это его ничуть не тревожило—ему нравилось бывать наедине с самим собой. Еще в ранней юности он страстно полюбил одиночество; он часто удирал от других, чтобы без помех предаваться мечтам и строить воздушные замки, воображая себя то всесильным владыкой, то сказочным богачом. Правда, с восемнадцати лет обновленное здоровье и обостренное честолюбие толкали его в объятия света, однако же он всегда с облегчением покидал общество, находя в сокровенных своих грезах источник безмерного наслаждения. Во время своих одиноких прогулок он так глубоко погружался в себя, что нередко забредал в самые неожиданные места. Родные сначала волновались, когда он исчезал на несколько суток кряду, но потом привыкли к его отлучкам. «Упрекая меня в таких случаях, отец любил говорить, что я родился бродячим торговцем. Сие пророчество было призвано уязвить мое самолюбие, но мысль о таком будущем не очень меня ужасала». На самом же деле отец пенял ему: «Страшусь, премного страшусь, сэр, что вам на роду написано стать подзаборным бродягой». Не приходится сомневаться, что будущие успехи Вальтера на литературном поприще снискали бы у строгого стряпчего мало поддержки, а одобрения и того меньше.
Когда Вальтер учился на адвоката, он каждый год проводил несколько недель из своих летних каникул у дядюшки в Келсо. Отрывочные свидетельства сообщают нам, что он бывал в Сэндиноу, гонял зайцев, стрелял диких уток, посещал бега, ловил рыбу в Твиде, разъезжал верхом по окрестностям и читал все, что попадалось под руку. Вечерами он обычно уделял час-другой охоте на цапель: дядюшкин сад спускался прямо к реке. «Выстрелишь в цаплю — она обязательно переберется на тот берег, выстрелишь снова, — как правило, вернется назад, и так несколько раз, пока не поднимется в воздух. Отменный спорт, тем более что цаплю не так и легко подстрелить: она не подпускает к себе близко. А пока она снует туда и обратно, можно вдоволь полакомиться крыжовником». В дядюшкином саду одно раскидистое дерево нависало над самым Твидом, и Вальтер устроил себе сиденье среди ветвей. Другу Клерку он сообщил: «Больше всего мне нравится читать вот так, примостившись на суку, особенно если западный ветер, как сейчас, раскачивает ветви, а внизу река катит свои мутные волны цвета крови. Я даже проделал в листве бойницу и теперь могу стрелять в чаек, бакланов и цапель, когда они с криком проносятся над моим гнездом». Погода, однако, слишком часто бывала «самая рассобачья».
Последние летние недели в 1791 и 1792 годах он великолепно отдохнул с дядюшкой в Нортумберленде, где они осмотрели развалины Римской стены, побывали на полях сражений во Флоддене, Оттерберне, Чиви-Чейс и т. д., а большую часть времени посвятили охоте, рыбной ловле и прогулкам пешком и верхом. Как-то они остановились на ферме в шести милях от Вулера, в самом сердце Чевиота. Скотта поразило невежество деревенских жителей по английскую сторону границы: он выяснил, что местные скотоводы и барышники относят все адресованные им письма в приходскую церковь, где по окончании службы дьячок читает им эти письма и пишет ответы под диктовку получателей. На ферме не нашлось ни одного писчего пера, и Скотт разжился таковым, подстрелив ворону. Дядя для поправки здоровья пил сыворотку из козьего молока; Вальтер последовал его примеру, как только обнаружил, что сыворотку «каждое утро ровно в шесть подает прямо в постель хорошенькая молочница».
Тем временем он забросил учебники и проявлял куда больше интереса к балладам Пограничного края и немецкой поэзии, чем к тонкостям судопроизводства. В 1792 году Керр познакомил его с Робертом Шортридом, исполнявшим обязанности главного судьи Роксбергшира; но не за юридическим советом обратился к нему Скотт. Он собирался заняться собиранием баллад, которые сохранились в изустной передаче среди обитателей дикого и труднодоступного округа Лиддесдейл, хорошо знакомого Шортриду. Семь лет кряду Скотт и Шортрид осуществляли вылазки в долы и горы Лиддесдейла, ночуя у пастухов, в домах приходских священников или под открытым небом. Во всем округе не было ни одного постоялого двора, а тропинки представляли собой высохшие русла, совладать с которыми было не под силу никакому колесному экипажу. Друзья записывали слова и мелодии баллад у местных жителей, благо Скотт быстро находил с ними общий язык — один из них так и сказал про него: «Свой парень». Спутникам нередко приходилось делить постель (если постель вообще находилась), и Шортрид весьма высоко отозвался о своем товарище-компаньоне: «Я обнаружил в нем неисчерпаемый кладезь юмора и добродушия! Стоило нам проехать десять ярдов, как мы принимались смеяться, дурачиться или горланить песни. Где бы мы ни останавливались, он к каждому умел подойти!.. Каким только я его не видал во время наших поездок — сумрачным и веселым, серьезным и легкомысленным, трезвым и пьяным; но пьяный ли, трезвый ли, он всегда оставался джентльменом. Подшофе он выглядел тупицей и тугодумом, однако никогда не терял хорошего расположения духа».
Напивался Скотт преимущественно из вежливости. Он боялся обидеть воздержанием своих хозяев, особенно когда последние прилагали столько хлопот, чтобы разжиться спиртным. Однажды после нескольких дней гостеприимных возлияний они наконец смогли перевести дух: в каком-то из горных кланов им оказали весьма трезвый прием. Ужин с вином из бузины завершился религиозной церемонией, ублажившей хозяйку дома, но повергшей хозяина в сон. Однако в самый разгар молебствий хозяин, пребывавший, как и все, в коленопреклоненном положении, неожиданно вскочил с воплем: «Хвала господу! Вот и бочоночек!» — два пастуха втащили бочонок контрабандного бренди, за которым их успели послать. Пока жена и духовная особа приходили в себя от столь нечестивого завершения церемонии, хозяин многословно извинялся за то, что до сих пор был вынужден оказывать любезным гостям столь скудный прием, и распорядился водрузить бочонок на стол — просидели «до третьих петухов».
За первые годы своей адвокатской практики Скотт урывками смог повидать и Горную Шотландию, и Пограничный край: с Адамом Фергюсоном он съездил в Пертшир, еще раз побывал на озере Катрин, наслушался новых историй про Роб Роя и рассказов о восстаниях 1715 и 1745 годов. Были они и в Форфаршире, где на кладбище в Донаттаре Скотт познакомился с Робертом Патерсоном, который вменил себе в обязанность уход за эпитафиями на могилах павших в бою ковенантеров и которого будущий писатель впоследствии обессмертил в «Пуританах»[20]. Однако свободное время Скотта не уходило целиком на собирание старинных баллад и преданий. Он был ревностным антикваром, осматривал множество исторических мест и памятников и даже занимался раскопками. Помимо этого, он познакомился с немецкой поэзией и изучал немецкий заодно со своими друзьями, главным образом с Вильямом Эрскипом. Вернее, изучали друзья, а он, как всегда в раздоре с синтаксисом и грамматикой, сумел как-то овладеть языком, использовав знание шотландского и англосаксонского диалектов английского языка.
Было бы преувеличением утверждать, что он имел известность в судебных кругах или что его адвокатских услуг так уж домогались. Ему, разумеется, перепадали кое-какие дела от отца и от отцовских друзей; но если он и был незаметной фигурой в зале суда, то за его степами пользовался у законников большой популярностью как рассказчик. Они имели обыкновение толпиться вокруг него в кулуарах, и тогда работа уступала место смеху и шуткам. Прохихикав все утро в суде, они, понятно, испытывали необходимость подкрепиться и отправлялись на поиски кларета и устриц. Так проходили дни, недели, месяцы, и молодой адвокат понемногу забывал право, которому его учили, закладывая основу для будущего литературного успеха, о котором тогда и не подозревал.
Здесь уместно вспомнить об одной из его защитительных речей, поскольку в ней мы найдем пару весьма характерных высказываний. Некоего священника из Галлоуэя по имени Мак-Ноут обвиняли, помимо прочего, в регулярных попойках и пении непристойных куплетов. Скотт поехал в Галлоуэй собирать показания в защиту клиента, но мало что обнаружил в пользу последнего. Однако он смог доказать, что за четырнадцать лет священник бывал пьяным всего три раза и что в каждом из этих случаев употреблял в высшей степени неподобающие выражения исключительно по подначке собутыльников. «Стоило ему утратить разум, — аргументировал Скотт, — как он превращался в одушевленную машину, столь же неспособную сознательно отвечать за своп проступки в речах или деяниях, как попугай или автомат... ибо считать человека завзятым сквернословом или бесстыдником лишь на том основании, что в состоянии опьянения он вел соответствующие речи, так же нелепо, как полагать его идиотом, поскольку, напившись, он нес бессмыслицу». Мак-Ноута все же лишили сана: высокоморальный суд не смог переварить две песенки из тех, что он распевал в пьяном виде. На выездной сессии суда в Джедбурге Скотту повезло больше — он добился у присяжных оправдания старика браконьера, промышлявшего кражей овец. «Твое счастье, мошенник», — шепнул он своему подзащитному. «Благодарствуем вашей милости, — ответил клиент, — утречком пришлю вам косого». Обещанный «косой», то есть заяц, наверняка был бы изловлен в чужих угодьях.
Однажды Скотт и сам попал на скамью подсудимых. Французская революция взбудоражила Ирландию, и в 1794 году компания ирландских студентов-медиков повадилась ходить в театр, где, расположившись в задних рядах партера, они своими воплями заглушали государственный гимн[21], горланили революционные песни и шумно приветствовали любую произнесенную со сцены реплику, коль скоро ее можно было истолковать в бунтарском духе.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23
|
|