Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Диккенс

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Пирсон Хескет / Диккенс - Чтение (стр. 27)
Автор: Пирсон Хескет
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Так почему бы им не поступить точно так же с его сборами? Продолжать разговор бесцельно. Он, Форстер, твердо решил, что его друг никогда больше не поедет в Америку. «Сегодня же вечером напишу Диккенсу, что я категорически возражаю против поездки и что он должен от нее отказаться». Затем Долби было указано на дверь. Пришлось Диккенсу самому поехать в Росс в надежде (очень слабой) настроить друга хотя бы чуточку менее непримиримо. Напрасно — Форстер не поддавался уговорам. Но тут нашла коса на камень: Диккенс тоже оказался непоколебим. И 30 сентября 1867 года из Росса в Бостон на имя Долби пришла телеграмма: «Еду. Готовьтесь».

В это же время Диккенс вместе с Коллинзом писал для «Круглого года» рождественский рассказ «Проезд закрыт», Фехтер, прочитав рассказ в гранках, объявил, что из него выйдет отличная пьеса, и Диккенс перед самым отъездом в Америку набросал вместе с ним план пьесы, предоставив Коллинзу писать текст. Пьеса была поставлена во время его отсутствия и шла с большим успехом. 2 ноября в Масонском зале в его честь был устроен прощальный банкет под председательством лорда Литтона, и 9 ноября он уехал из Ливерпуля в Бостон — теперь уже без «своей дамы», которой только что написал в последний раз:

«Милая Кэтрин!

Я был рад получить твое письмо и твои добрые пожелания. Прими и ты мои. Меня ждет тяжелая и напряженная работа, но в моей жизни это не ново; я не ропщу на судьбу и делаю свое дело.

Искренне твой Чарльз Диккенс»

Итак, Кэт пожелала ему доброго пути. А еще раньше, после стейплхерстской катастрофы, она послала ему сочувственную записку. «Благодарю за письмо», — официально ответил он и рассказал о том, что пережил во время крушения. Приблизительно год спустя ей нужно было посоветоваться с ним о чем-то насчет своего дома, и он попросил Джорджину ответить. «Я никогда не войду в ее дом и твердо решил иметь с ней как можно меньше общего (что не мешает мне во всем прочем сохранять к ней добрые чувства)». Мать десяти его детей встретила этот новый удар спокойно и с достоинством, утешаясь мыслью о том, что, судя по его письмам, он все еще любил ее, когда родился их младший сын.

Один

КОГДА человек задумал что-то сделать или, наоборот, не делать, у него всегда найдется множество причин и для того и для другого. Диккенс приводил бесконечное количество доводов в пользу своего американского турне, и каждый раз решающим были деньги. Но он не обмолвился ни единым словом об истинной цели своей поездки: блеснуть перед американцами своим актерским дарованием, ослепить их виртуозным исполнительским искусством и вернуть себе былую популярность, которой так сильно повредил «Мартин Чезлвит». Ему хотелось поразить Америку и заставить ее еще заплатить ему за это, превратить неприязнь в восхищение, гнев — в обожание. И он действительно добился феноменального успеха, но неслыханно дорогой ценой.

А пока что корабль «Куба» попал посреди Атлантического океана в штормовую полосу, и на борту его произошел один из тех эпизодов, о которых Диккенс так любил рассказывать (именно такие маленькие истории, как мы уже знаем, и были главным содержанием его застольных бесед). Было воскресенье, и человек семьдесят пассажиров собрались в салоне на молебен. Внезапно двустворчатая дверь широко распахнулась, и взорам собравшихся явились два официанта, поддерживающие под руки пастора, — «в точности, как боксер, которого ведут на ринг» или пьяница по дороге в полицейский участок. Корабль швыряло во все стороны, но качка не мешала Диккенсу наслаждаться происходящим:

«Официанты выжидают удобного момента и стараются удержать преподобного отца, которого сносит назад. Преподобный отец, упрямо склонив голову, сопротивляется и, кажется, твердо решил возвратиться вниз, но официанты полны не менее твердой решимости доставить его к кафедре, стоящей посреди салона. Кафедра — переносная — скользит вдоль длинного стола, нацеливаясь прямо в грудь то одного, то другого прихожанина. Тут двустворчатая дверь, которую другие официанты успели аккуратно закрыть, снова распахивается, и в салон вваливается пассажир-мирянин, помышляющий, судя по всему, лишь о кружке доброго пива. Он ищет взглядом приятеля, зовет: „Джо!“ — и, догадавшись о том, что его присутствие здесь неуместно, бормочет: „Хэлло! Очень извиняюсь!“ — и вываливается обратно. Прихожане меж тем разделились на секты, как это часто бывает во всяком уважающем себя приходе, и каждую секту по очереди уносит в угол, где она с размаху наезжает на секту малодушных, которую унесло туда еще раньше. Вскоре раскол в каждом углу доходит до предела, качка — тоже. Официанты, наконец, делают рывок вперед, эскортируют преподобного отца до стоящей посреди салона мачты, которую он обнимает обеими руками, и выкатываются за дверь, предоставив ему вести переговоры со своею паствой в вышеуказанном положении... Комизм ситуации не поддается описанию, — заключает Диккенс, — и усугубляется непроницаемо-серьезным видом всех действующих лиц. Я был вынужден удалиться, пока не началась служба».

Капитан «Кубы» оказался человеком сдержанным и флегматичным, но Диккенс пустил в ход свое уменье будить в людях общительность, и после прощального обеда для пассажиров капитан произнес речь, и пел дуэты, и исполнил целый ряд сольных номеров, поразив офицеров своего экипажа, не подозревавших за ним таких талантов. «Растормошив капитана, я, кажется, заслужил на этих дальних берегах столь лестную репутацию... какой доныне не смог добиться ничем, — писал Диккенс. — Боюсь, как бы сей подвиг не затмил собою все мои выступления».

Приехав в Бостон, он увидел, что его комнаты в гостинице «Паркер-хаус» наполнены цветами и книгами. Об этом позаботилась миссис Филдс, жена американского издателя Дж. Т. Филдса. Супруги Филдс делали все, что было в их силах, чтобы скрасить пребывание Диккенса в Америке. Несмотря на бесчисленные приглашения, Диккенс не останавливался и не обедал ни в одном частном доме, сделав исключение только для Филдсов, остановившись у них во время одного из своих визитов в Бостон. У них в доме он встретился с Лонгфелло, Эмерсоном и Оливером Уэнделлом Холмсом[197]. Миссис Филдс вела дневник, а ее муж впоследствии написал о Диккенсе книгу, и в обоих этих источниках содержится немало интересных подробностей об их знаменитом госте. Начал он с того, что отказался от вина за столом и от послеобеденной сигары, сказав, как будто речь шла о времени года, что, когда наступают чтения, он не пьет и не курит. Уэнделл Холмс однажды заговорил о том, как трудно найти подход к провинциальной публике, и вспомнил, что однажды во время своей лекции заметил в зале только одно оживленное лицо — это было лицо его квартирной хозяйки. «Вероятно, — вставил Диккенс, — она увидела, что на этот раз сборы окажутся достаточными и вы сможете расплатиться с нею». Это была отличная реплика «под занавес»; не дожидаясь, пока смолкнет смех, Диккенс вскочил и пожелал собравшимся спокойной ночи. На одном из его выступлений побывал Эмерсон, невозмутимый Эмерсон, который стонал от смеха, слушая, как читает Диккенс. «Этот гений, — сказал он потом миссис Филдс, — слишком талантлив. Его талант как чудовищная машина, к которой он так крепко привязан, что не может ни освободиться, ни отдохнуть от нее. Вам он, очевидно, представляется в совершенно неверном свете. Вы пытаетесь убедить меня в том, что он добродушное существо, симпатичное, мягкое, возвышенное и не придающее серьезного значения своим талантам. А я боюсь, что он всецело в их власти. Это артист до мозга костей, откуда тут взяться естественности? Он меня пугает! Я не могу найти к нему ключа». Но миссис Филдс, по-видимому, думала, что может. Во всяком случае, она написала в своем дневнике: «Мы сыграли удивительную партию в карты — нет, мало сказать удивительную, здесь было что-то большее... Я даже забыла, что боюсь его».

Порой в доме Филдсов заходил разговор о литературе, и Диккенс говорил о своих любимых писателях и их книгах: о Кобэтте[198], де Квинси[199], «Французской революции» Карлейля и «Лекциях по этике» Сиднея Смита; о том, что предпочитает Смолетта Филдингу, «Перегрина Пикля» — «Тому Джонсу». «Ни один человек, — сказал он о Томасе Грее, — еще не отправлялся в гости к грядущим поколениям с такой маленькой книжонкой под мышкой». Он был на короткой ноге с Шекспиром и всегда умел вовремя и со знанием дела переврать какую-нибудь цитату из него. «...Уж близок час мой[200], когда к мучительному сернистому газу вернуться должен я[201]», — произнес он как-то, отправляясь на очередное чтение. Говоря о спиритизме, он страшно сердился, что люди могут верить подобному вздору. Но о себе и собственных книгах он говорил неохотно. Он никогда не отменял своих выступлений и читал, даже когда бывал серьезно болен. Однажды Филдс заявил, что за одно это героическое поведение поставил бы Диккенсу памятник. «Не нужно, лучше снесите какой-нибудь старый», — отозвался гость. Только изредка, гуляя вместе со своим хозяином, он мог вскользь вспомнить кого-нибудь из своих героев: «Смотрите, какой-то Памблчук направляется через дорогу к нам навстречу. Как бы удрать!» Или: «Вон идет мистер Микобер! Повернем обратно, чтобы не попадаться ему на глаза». Но чаще всего он рассказывал о смешных происшествиях, о человеческих странностях, о преступниках. «Воображаю, как трудно выбрать тему для разговора с человеком, которого через полчаса должны повесить, — заметил он однажды. — Допустим, идет дождь. Ведь не скажешь ему: „Завтра будет прекрасная погода“. Ему-то что за дело! Я бы, наверное, поболтал с ним о новостях эпохи Юлия Цезаря или короля Альфреда!»[202] Когда турне близилось к концу, у него обострился воспалительный процесс в ноге и хронический насморк, но, несмотря на это, он был в отличном настроении. Миссис Филдс пишет, что лишь однажды видела его раздраженным: когда Долби сказал ему, что пришли какие-то два джентльмена и спрашивают, можно ли им войти. «Нет, черт побери, нельзя!» — воскликнул Диккенс, вскочив со стула. Миссис Филдс казалось удивительным, что столько людей предубеждены против него: «Редко услышишь, чтобы о нем говорили справедливо. Люди как будто не могут простить ему того, что он всегда внушал к себе больше любви, чем другие».

Но этому не стоило особенно удивляться; ведь зависть — не только самое низменное, но и самое распространенное чувство.

Повсюду, особенно в больших городах, возникали серьезные осложнения с продажей билетов. Вечером накануне дня продажи у входа начинала собираться толпа. Те, кому не хотелось дрожать целую ночь от холода, посылали в очередь своих слуг или клерков. Ранним утром улица выглядела так, как будто на ней происходит гигантский пикник. Мужчины, женщины, мальчишки сидели на стульях, лежали на матрасах или прямо на земле, завернувшись в одеяла, и у каждого была с собой закуска и бутылка с питьем. Для бодрости духа очередь пела песни: о Джоне Брауне и «Мы домой не пойдем до утра». В Нью-Йорке очередь галдела, ревела и горланила песни на лютом морозе всю ночь напролет, совсем как тот сброд, который от заката до рассвета бесновался, бывало, у ворот Оулд Бейли накануне публичной казни. Когда открывалась касса, все устремлялись вперед, стараясь пролезть без очереди; тот, кто стоял сзади, оказывался впереди, и завязывалась кровавая потасовка. Но вот на месте происшествия появлялись полисмены (полицию заранее предупреждали о том, что возможны беспорядки) и, усердно орудуя дубинками, наводили порядок. Теперь уже улица напоминала поле брани после кавалерийской атаки. Все это происходило так регулярно, что казалось в порядке вещей. Диккенсовского импресарио Долби поставило в затруднительное положение совсем другое — спекуляция. В одни руки полагалось продавать не более шести билетов. Вначале спекулянты скупали двухдолларовые билеты, предлагая по двадцати шести долларов за штуку. Потом, увидев, как велик спрос, они стали нанимать людей и ставить их в очередь. Таким образом, наиболее оборотливым мошенникам удавалось набирать до трехсот билетов по номинальной стоимости и перепродавать их по баснословным ценам. Стоило им только пронюхать, где и когда назначено чтение, как они слетались отовсюду, подобно саранче, открывали свои «кассы», и начиналась бойкая торговля. Люди, которые не могли позволить себе платить по пятьдесят долларов за пятидолларовый билет, стали думать, что все подстроил импресарио Диккенса, решивший взвинтить цены на билеты, и скоро «во всей Америке не стало человека, которого так проклинали и ненавидели бы, как Долби». Уже под конец гастролей Долби обнаружил, что один из его же работников, приехавших с ним из Англии, не только спекулировал сам, но был подкуплен мошенниками со стороны. Его, конечно, уволили, но дело было не в нем, а в богатых американцах, готовых заплатить своим предприимчивым соотечественникам любые деньги за то, чтобы послушать Диккенса.

Джорджа Долби Марк Твен однажды окрестил «неунывающей гориллой». Это был простецкий малый, циник, как говорится, «душа-человек» — шумный, энергичный и честный. Долгие годы он занимался организацией и проведением концертов, лекций, театральных гастролей — одним словом, самых разнообразных зрелищ, праздников и аттракционов. Из всех знаменитых людей, с которыми ему пришлось иметь дело, он был самого высокого мнения о Диккенсе, утверждая, что никогда еще не встречал такого неприхотливого, веселого, практичного и добродушного человека. В самом захудалом городишке, самой скверной гостинице Диккенс никогда не жаловался, не корчил из себя важную персону, стараясь обратить все в шутку и безропотно мирясь с неудобствами. Он никогда не приказывал и, если ему что-нибудь было нужно, говорил: «Может быть, лучше сделать так-то, как вы думаете?» Если Долби обращался к нему по какому-нибудь незначительному вопросу, он чаще всего отвечал: «Делайте, как знаете, и не приставайте ко мне». Он очень привязался к Долби, бдительно охранявшему своего хозяина от всевозможных поклонников и просителей и нянчившемуся с ним во время болезни, как с младенцем. Говорил Долби громко, не заботясь о красотах слога и не слишком стесняясь в выражениях. Слушая его, Диккенс забавлялся от души. «И где это вас угораздило подцепить такое словечко?» — спросил он, когда Долби объявил ему, что кто-то его «обставил». Импресарио отнюдь не страдал излишней предупредительностью. Редактор одной бостонской газеты обратился к нему с просьбой поместить в его газете объявление о гастролях, обещая за это напечатать любое сообщение, какое Долби пожелает. Ни на обещание, ни на просьбу Долби не обратил ни малейшего внимания. В результате редактор все-таки поместил в своей газете сообщение, но уже из совсем другого источника: «Тип, именующий себя Долби, напился вчера пьяным где-то в городе и учинил драку с каким-то ирландцем, за что был отправлен в полицейский участок». Другая газета — нью-йоркская — советовала: «Пора, давно пора этому олуху Долби удалиться во мрак неизвестности, откуда он вылез на время». Диккенс рассказывал, как его импресарио однажды «приветствовала» очередь билетных спекулянтов: «В Бруклине[203] стоял такой холод, что они развели на улице огромный костер. Улочка была узенькая, застроенная деревянными домами. Вскоре прибыли полицейские и стали тушить костер. Завязалась всеобщая потасовка, и те, кто стоял в хвосте очереди, воспользовавшись моментом, рванулись вперед и, оттеснив тех, кто стоял ближе к дверям, побросали свои матрасы на отвоеванные места и крепко уцепились окровавленными руками за железные прутья ограды. В восемь утра появился Долби с чемоданчиком, в котором он носит билеты, и его тотчас же встретили оглушительным ревом: «Эге-ей! Долби! Так, значит, Чарли дал тебе прокатиться в своей коляске? А, Долби? Ну, как он там, Долби? Эй, Долби, смотри не растеряй билеты! Да поворачивайся же, Долби!» — и так далее и тому подобное. И Долби в этом содоме приступил к делу, завершив его (как обычно) ко всеобщему неудовольствию».

Первое чтение состоялось 2 декабря в Бостоне и прошло с небывалым успехом. «Творится нечто неописуемое. Весь город охвачен повальным безумием... Везде только и говорят о концертах и ни о чем другом не желают слушать. Все сходятся во мнении, что подобного фурора здесь еще не вызывал никто». Через несколько дней Диккенс мог бы уже с полным основанием похвастаться, что каждое чтение приносит ему пятьсот долларов, а ведь в те дни семь долларов были равны фунту стерлингов. Из Бостона он направился в Нью-Йорк, где остановился в отеле «Вестминстер» («Ирвинг-Плейс»). Тут во время его пребывания в Штатах помещалась его штаб-квартира. «Нью-Йорка не узнать. Он разросся, стал огромным. Здесь все имеет такой вид, как будто вопреки законам природы все вещи не ветшают, а становятся все более новыми». В Нью-Йорке очереди за билетами приняли фантастические размеры. К девяти часам утра у кассы собиралось более пяти тысяч человек, и официанты из ближайших ресторанов обносили очередь завтраками. Сначала жители Нью-Йорка были несколько смущены, услышав, что их любимые герои говорят с английским акцентом. Но охладить пыл ньюйоркца не так-то просто, и ни один человек, будь он Барбиджем[204], Беттертоном[205], Гарриком и Кином в одном лице, не мог бы добиться здесь большего успеха. Диккенс отметил, что со времени его первого приезда «здесь многое сильно изменилось к лучшему — люди научились владеть собою и вести себя подобающим образом. К сожалению, в общественной жизни я пока что не заметил существенных сдвигов». За то время, что он находился в Нью-Йорке, в отеле часто случались пожары: «впрочем, пожары в этой стране — дело обычное, будничное». Первый раз, узнав, что в отеле пожар, Долби поднялся наверх предупредить Диккенса и увидел, что «шеф» собрался лечь спать.

— В чем дело? — спросил Диккенс.

— Отель горит.

— Я знаю.

— Знаете? Откуда?

— По запаху. Ну, что будем делать?

— Не представляю себе.

— А где именно горит?

— Точно никто не знает, но думают, что где-то в том крыле.

— А когда, по-вашему, огонь дойдет сюда?

— Судя по всему, утром, что-нибудь ближе к завтраку. Горит уже часов пять-шесть.

Диккенс оделся, велел своему камердинеру Скотту собрать книги и платье, нужные для выступлений, рассовал по карманам ценности и документы и в сопровождении Долби спустился в бар, где уже собрались другие обитатели отеля в самых разнообразных и немыслимых костюмах. Источник пожара был в конце концов обнаружен, и в два часа утра вся эпопея завершилась возлияниями «погорельцев» в номере Диккенса.

Зима в том году выдалась на редкость суровая, и у Диккенса начался катар дыхательных путей, от которого он так и не смог избавиться до самого конца своего турне. Четыре месяца он превозмогал болезнь, четыре месяца его мучали удушающий кашель, насморк, шумы в голове, бессонница, обмороки, но стоило ему подняться на подмостки и начать читать, как все недуги мгновенно исчезали. Иногда ему бывало днем так плохо, что казалось невероятным, чтобы этот человек мог вечером появиться на эстраде. Однако к началу выступления он каким-то чудом оказывался в отличной форме: проходила хрипота, в голове прояснялось, температура падала — он ни разу не подвел своих многочисленных слушателей. Он никогда не навязывал своих неприятностей другим и на людях держался так, как будто был совершенно здоров. Однажды врач сказал ему, что он слишком слаб и не должен выступать, так как напряжение может оказаться для него непосильным. «Если человек в состоянии встать с постели, — ответил Диккенс, — он уже не имеет никакого права срывать свою встречу с публикой». Однако он все-таки решил отменить свою поездку по Канаде и западным штатам. Ему сказали, что если он отменит свое выступление в Чикаго, то с публикой случится удар. «Пусть уж лучше с ними, чем со мною», — ответил он. Узнав о его решении, некоторые чикагские газеты сообщили, что его брат Огастес, умерший в Чикаго в 1866 году, оставил вдову в крайней бедности, и намекали, что Диккенсу следовало бы облегчить ее участь, даже если он не желает встретиться с нею. Диккенс был вынужден заявить на страницах печати, что он уже содержит одну вдову Огастеса — официальную, ту, что живет в Англии. Он мог бы еще добавить, что его племянник, сын Огастеса — Бертрам, получает от него ежегодно пятьдесят фунтов стерлингов.

В течение нескольких недель ему приходилось читать то в Бостоне, то в Нью-Йорке, и поездки туда и обратно отнюдь не способствовали его выздоровлению. В душных вагонах с наглухо закрытыми окнами ему становилось совсем плохо, да и порядка на железных дорогах было меньше, чем двадцать пять лет назад. «По пути мы переезжаем через две реки, и каждый раз весь состав с лязгом и грохотом въезжает на огромный паром. По реке ходят волны, паром качает (на железных дорогах этого, как известно, не случается). Потом с тем же лязгом и грохотом состав либо подтягивают вверх, либо скатывают вниз. Вчера на одной такой переправе нас подтянули на такую высоту, что лопнул канат, и один вагон покатился назад, на паром. Я мгновенно выскочил из вагона и за мною еще два-три пассажира, но остальные и в ус не дули. С багажом обращаются совершенно варварски. Почти все мои упаковочные ящики уже разбиты. Вчера, накануне отъезда из Бостона, я, к неописуемому изумлению, увидел, что мой костюмер Скотт с багровой физиономией стоит, прислонясь к вагону, и горько рыдает. Оказывается, мой письменный стол разбили вдребезги. А между тем перевозка багажа организована отлично, и все было бы хорошо, если бы не вопиющая небрежность носильщиков».

Воспользовавшись его пребыванием в Америке, театры начали лихорадочно переделывать его произведения для сцены и ставить их во всех больших городах; но финансовые дела Диккенса шли так блестяще, что он и не думал протестовать. «Мой импресарио повсюду таскает с собой огромный узел, похожий на диванную подушку, — это бумажные деньги. В день его отъезда в Филадельфию это уже была не подушка, а настоящий тюфяк». В середине января 1868 года Диккенс приехал в город квакеров, поразив репортеров своим «необыкновенным спокойствием». «Им, как видно, трудно пережить тот факт, что, когда я выхожу на эстраду, у меня не подгибаются колени при виде грандиозного зрелища, свидетельствующего о величии их нации. Здесь привыкли все устраивать с треском, с барабанным боем, и часто, пока я не открываю рот, никто не может поверить, что я и есть Чарльз Диккенс. Вот если бы кто-нибудь сначала взлетел на сцену, произнес торжественную речь, посвященную мне, затем спорхнул вниз и ввел бы меня под локоток, — тогда другое дело». Почти на каждой витрине города был установлен его портрет, так что на улицах его сразу узнавали и порой поворачивали вслед за ним, чтобы обогнать его и разглядеть как следует, но никто не заговаривал с ним — не то что в 1842 году.

Вернувшись в Нью-Йорк, он четыре раза выступил в бруклинской церкви Уорда Бичера, а затем поехал в Балтимор, где, нарушив установленное им для себя правило, был на обеде у своего старого друга Чарльза Самнера[206]. Единственным гостем, кроме Диккенса, был его большой поклонник — военный министр Соединенных Штатов Эдвин М. Стэнтон, который рассказал ему о том, что произошло во время последнего заседания совета министров при президенте Линкольне. День своего рождения Диккенс отпраздновал в Вашингтоне, где ему прислали столько корзин и букетов, что вся его комната утопала в цветах. Президент Соединенных Штатов Эндрю Джонсон[207] дважды обращался к нему с просьбой выбрать время для визита в Белый дом, и утром 7 февраля, в день своего рождения, Диккенс явился к президенту. «Мы смотрели друг на друга во все глаза, и каждый старался сделать встречу как можно более приятной для другого. По-моему, нам это удалось». Во второй половине дня его хронический катар резко ухудшился; у него пропал голос, и Самнер, застав его в постели, обложенного со всех сторон горчичниками, спросил: «Но уж, во всяком случае, сегодня-то, мистер Долби, он, разумеется, не будет читать?» На что Долби ответил: «Сэр, я сегодня уже четыре раза говорил это дорогому шефу. Я и сам ужасно боюсь за него. Но вы не можете представить себе, как он меняется, сев за свой столик на сцене». Да, и на этот раз к моменту выступления с Диккенсом произошла обычная метаморфоза. После концерта вся публика, в том числе президент со своей семьей, министры, члены верховного суда, послы и прочие важные персоны, вскочила с мест и стоя аплодировала, пока он не вернулся и не произнес коротенькую речь, после которой женщины забросали его букетами, а мужчины — бутоньерками.

В конце февраля стало известно, что президенту Джонсону предъявлено обвинение в государственном преступлении за то, что он снял Стэнтона с поста военного министра без согласия сената. Страну немедленно охватило повальное безумие: люди ни о чем не говорили, кроме политики, и никуда не ходили, кроме политических митингов. В ожидании, пока американцы хотя бы частично вернут себе способность здраво рассуждать, Диккенс отменил несколько своих выступлений и взялся судить на состязании по спортивной ходьбе на тринадцать миль между Долби и Джеймсом Осгудом (сотрудником издательской фирмы «Тикнор и Филдс»). Победил американец, и это событие было отмечено праздничным обедом. Во время этого вынужденного перерыва Диккенс все-таки выступил в городе Провиденсе. Его встречала многотысячная толпа, последовавшая за ним от вокзала до самой гостиницы. «Такое чувство, как будто нас ведут в полицейский фургон на Бау-стрит»[208], — заметил Диккенс своему импресарио, поднимаясь по ступенькам отеля между плотными рядами горожан.

Перед самым началом поездки по западным городам над страной пронеслись ураганы. Везде заговорили о наводнениях, но Диккенс, понадеявшись на то, что «у страха глаза велики», в начале марта все-таки отправился в Сиракузы и Рочестер. После заключительного концерта в Буффало он устроил для своего персонала маленькие каникулы, поехав вместе с ними на два дня на Ниагарский водопад. Это зрелище снова произвело на него такое же впечатление, как и впервые: «Сквозь облака мельчайших брызг долина, величественно раскинувшаяся под водопадами, казалась сотканной из лучей радуга... Меня как будто унесло с этой земли, и предо мной открылись небеса... Смотришь и чувствуешь, как слетает с тебя „кольчуга бренной плоти...“. Он часами ходил по снегу, и у него опять распухла и заболела левая нога, и теперь к его прочим недугам прибавилась хромота. Из-за наводнения им пришлось задержаться в Ютике. Единственная гостиница была переполнена, но для Диккенса все же как-то ухитрились найти комнату, и сюда по его приглашению собирался к столу весь его персонал. За ночь вода немного схлынула. „И вот мы двинулись по воде со скоростью четыре-пять миль в час. Вокруг затопленные фермы, амбары, плывущие по волнам, как ноевы ковчеги, безлюдные деревни, разрушенные мосты и другие признаки бедствия. Вечером я должен был выступать в Олбани, и все билеты были проданы. Начальник спасательных работ, очень дельный малый, заявил мне, что если кто-нибудь и может меня „доставить до места“, так только он, а уж если и он не сможет, значит это вообще выше человеческих сил. Затем откуда ни возьмись явилась сотня молодцов в сапогах-скороходах и принялась орудовать длинными шестами, сталкивая с путей глыбы льда. Следуя за этой кавалькадой, наш поезд, наконец, добрался до суши и прибыл как раз вовремя, так что я успел прочесть и „Рождественскую песнь“ и сцену суда — с полным триумфом... Чтобы Вы ясно представили себе, какое это было наводнение, достаточно сказать, что по дороге мы сняли пассажиров с двух составов, в которых еще за сутки до этого вода залила паровозные топки. Мы выпустили из стоявших в воде товарных вагонов овец и другой рогатый скот. Я не знаю, сколько они просидели в этих вагонах — во всяком случае, овцы уже начали поедать Друг друга...“ Из Олбани Диккенс направился в Спрингфилд, а оттуда — в Вустер, Ньюхейвен, Хартфорд, Нью-Бедфорд и Портленд, завершив свое турне прощальными выступлениями в Бостоне и Нью-Йорке. Посетив бостонский приют для слепых, он распорядился о том, чтобы во всех подобных приютах Америки была за его счет напечатана специальным шрифтом „Лавка древностей“.

Приехав на восточное побережье в конце марта, он был уже на грани полного изнеможения, хотя ни одна живая душа не догадывалась об этом. «Я почти дошел до точки. — писал он Форстеру. — Климат, расстояния, катар, поездки и напряженная работа — все это начинает сказываться на мне очень тяжело... Изводит бессонница. Если бы выступления были назначены еще и на май, я бы, кажется, не выдержал. Никакими силами не удается заставить людей понять, что человек, которому твердость духа (а также винный дух) помогают каждый вечер быть на высоте положения, может с минуты на минуту сорваться». У него пропал аппетит, и теперь его дневной рацион был таков: в семь часов утра — стакан свежих сливок и две столовые ложки рома, в полдень — коктейль шерри-коблер и одно печенье; в три часа дня — пинта шампанского, перед выступлением — рюмка хереса с сырым яйцом, в антракте чашка горячего, крепкого бульона и после десяти часов вечера — суп и что-нибудь спиртное. «За целые сутки я не съедаю и полфунта твердой пищи». Ежедневно с двух часов ночи и до пяти-шести часов утра его мучал непрерывный кашель. «Вчера вечером, — писал он 29 марта из Портленда, — я выпил опийной настойки. Это единственное, что как-то мне помогает. Правда, сегодня утром меня из-за нее тошнило». В его письмах больше ничего не говорится о снотворных, но было бы странно, если бы, страдая от бессонницы, он пренебрег столь верным средством. К концу турне он хромал на обе ноги, и на прощальных концертах в Бостоне Долби стал провожать его на сцену и уводить с нее. «Долби нежен, как женщина, и бдителен, как врач. Во время выступлений он теперь не расстается со мною: сидит на краю сцены и не сводит с меня глаз ни на минуту. Не считая Джорджа-осветителя, он самый верный и надежный из всех, кто когда-либо работал у меня». После каждого выступления, бледный как полотно, он в полном изнеможении падал на кушетку в своей уборной и подолгу лежал, запрокинув голову и постепенно приходя в себя. «Вы не можете вообразить, какого труда мне стоит заставить себя переодеться после того, как все кончилось», — сказал он как-то одному своему знакомому.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32