Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сон Сципиона

ModernLib.Net / Исторические детективы / Пирс Йен / Сон Сципиона - Чтение (стр. 8)
Автор: Пирс Йен
Жанр: Исторические детективы

 

 


Он точно знал, какого ребенка хочет, в воображении видел, как она растет, и его труды принесли первый плод в тот день на бульваре Осман. Бонна, ошеломленная этой вспышкой, шлепнула девочку, чтобы ее поторопить. Юлия закричала еще громче и продолжала кричать, пока ее лицо не покраснело от смеси возмущения и отчаяния. Ее уволокли в квартиру, все еще вопящую, и велели сидеть в своей комнате, пока она не научится вести себя. Она никогда не узнала, как испугался ее отец, сколько ночей он провел без сна, терзаемый страхом, что болезнь, погубившая его жену, теперь проявилась в его любимой дочери. Этот ужас преобразился в безграничную, всеподавляющую тревогу за нее, которая слишком часто выливалась в чрезмерную обволакивавшую заботливость, почти не оставлявшую ей возможности дышать.

Однако ее выходка в тот день была просто упрямством, бунтом, а не симптомом будущего безумия. Юлия не пожелала вести себя прилично — можно даже сказать, что с той минуты она никогда себя прилично не вела. Одно мгновение преобразило благовоспитанную, уступчивую девочку в заляпанную краской отщепенку, какую она гораздо-гораздо позднее описала Жюльену (с некоторой гордостью). Вспышку спровоцировал рисунок, еле различимый сквозь витрину не слишком респектабельного торговца картинами. Она хотела остановиться и посмотреть, но бонна торопилась, ей не терпелось выпить чаю. Она пила чай во второй половине дня, а от Юлии требовалось переодеться, чинно сидеть и тридцать пять минут вести положенный разговор о том, как прошел ее день.

И она всегда это делала, а после этого дня не делала уже никогда. Через два-три месяца бонна ушла, предпочтя более цивилизованную семью. Она отказалась исполнить просьбу Юлии зайти в эту маленькую галерею, чтобы посмотреть на картину, которая даже не была выставлена в витрине, а лишь еле-еле виднелась на левой стене внутри. Юлия указала на нее. Бонна засмеялась: «Нет, только посмотрите! Обезьяна и то нарисовала бы лучше!»

Этот случай распахнул в Юлии шлюзы развивающейся личности. Перед ней было что-то, благодаря чему она могла упорядочить все те спутывающиеся мысли и чувства, которые вихрились в ее душе. Вот причина, чтобы не вести чинных разговоров, не переодеваться и не сидеть, сдвинув колени. Вот причина не подчиняться.

На следующий день, когда ей полагалось сидеть у себя в комнате и читать, она тихонько ускользнула из квартиры через черный ход, вниз по лестнице, мимо консьержки и на улицу. Впервые в жизни она вышла на улицу одна и первые несколько шагов испытывала испуг, а потом — только бодрящую радость. Она смело вошла в галерею, подражая величественным дамам, за которыми наблюдала, пока они покупали косметику в предместье Сент-Оноре, и остановилась перед той картиной.

Рисунок карандашом и размытой тушью, изображающий женщину с сильным ртом и подбородком. На правую сторону ее лица упала жидкая прядь волос, выбившаяся из узла на макушке. Она выглядела усталой, даже тоскливой, и у Юлии защемило сердце, словно она ее узнала.

В глубине залы разговаривали двое мужчин, и голоса их звучали все громче и громче, так что Юлия, завороженно стоявшая перед картиной, невольно их слушала.

— Ты проклятый мошенник, — говорил один по-французски, но с сильным акцентом. — Ты обманщик. Зачем мне иметь с тобой дело?

Безудержная ярость была страшной. Он был маленький, невзрачный, но темноглазый, и в нем ощущалась властная сила.

— Я делаю что могу. Чего вы хотите? Я содержу эту галерею, плачу помощнику, плачу за аренду, устраиваю приемы, чтобы привлечь возможных клиентов, а взамен почти ничего не получаю. Ведь эти картины не расхватывают, разрешите вам сказать, едва я успеваю их повесить.

— Вы даже и не пытаетесь.

Второй, много старше, говорил мягко, стараясь урезонивать.

— Мне очень жаль. Я делаю что могу. А если вы знаете кого-нибудь лучше, я буду счастлив с вами расстаться. И пожелать вам тот успех, который вы заслуживаете. Но я говорю правду. И если мне позволено будет сказать, то ваше собственное поведение с теми, кто думает купить ваши картины, этому никак не способствует.

— Мое поведение? Мое поведение? Да я само обаяние.

— Когда хотите. Что бывает довольно редко. По большей части вы беспричинно ведете себя оскорбительно и высокомерно. Вы без передышки говорите о самом себе и с места в карьер сообщаете, что вы гений и сначала должны решить, достойны ли они иметь ваше произведение.

Наступило молчание, потом коротышка расхохотался и обнял своего собеседника.

— А почему бы и нет? Это же все правда.

Юлия пребывала в полном недоумении. Ей казалось, что удар в нос был бы уместнее. Тут она заметила, что оба смотрят на нее, покраснела и повернулась к дверям.

— Погоди, малышка! — окликнул художник. — Как видите, кому-то мои картины нравятся. Она вошла, просто чтобы посмотреть. А вы видели? Видели выражение ее лица? Я знаю это выражение. Ха!

Он подошел и встал перед ней на колени.

— Тебе ведь она понравилась.

Юлия осторожно кивнула. Маленький художник обнял ее и поцеловал в губы, целомудренно, но всерьез. Ей отчаянно хотелось перестать краснеть.

— Ну, скажи мне, что ты думаешь?

Юлия перепугалась, но постаралась обдумать ответ, найти какие-нибудь многозначительные, умудренные слова. Однако в голову не приходило ровно ничего.

— По-моему, вы ее очень любили, — сказала она наконец и тут же устыдилась.

Но это восхитило художника, чьи темные глаза впивались в нее так, что она смущалась. Ей хотелось, чтобы он не отводил от нее своих глаз. Никогда.

— Да, — сказал он, — так и было.

Лицо Юлии вытянулось.

— Она умерла?

— В моем сердце да. — Он наклонил голову набок и лукаво улыбнулся. — Несколько лет назад она была моей любовницей. И ушла от меня с кем-то. Мне она начинала надоедать.

— Ради Бога, — сказал хозяин галереи, — нельзя же так говорить с девочкой, это неприлично.

Художник засмеялся, но Юлия посмотрела на него очень серьезно.

— По-моему, она была уже несчастна, когда вы ее рисовали. Вы сделали ее печальной, а потом нарисовали эту печаль. Это было жестоко с вашей стороны. Можно любить кого-то и делать их несчастными. Я знаю.

— Неужели? — ответил он почти смущенно. — Тогда, пожалуй, ты знаешь слишком уж много для своего возраста.

Хозяин галереи довольно улыбнулся. Никогда раньше он не видел, чтобы этот труднейший его клиент хоть сколько-нибудь смущался, никогда не слышал, чтобы ему бросали такой сокрушительный вызов. Он будет рассказывать про это снова и снова.

— Она искала чего-то, чего я дать ей не мог. — Вновь его темные глаза вгляделись в самую душу Юлии. — В тебе есть что-то такое же, девочка. Послушай моего совета: не думай, что сумеешь отыскать это в ком-то другом. Так не будет. Этого там нет. Ты должна отыскать это в себе.

Он поднялся с колен.

— Вот я и разоблачен, — продолжал он. — Но, во всяком случае, портрет тебе нравится. А? Разве нет?

— По-моему, лучше него я никогда ничего не видела, — сказала она.

Он поклонился.

— А это лучшая похвала, какую я когда-либо получал. Ты намерена в довершение моего счастья купить его?

Юлия ахнула.

— Я не смогу. Он же, наверное, стоит не меньше ста франков.

— Сто франков! Бог мой! Он стоит миллионы франков, моя дорогая. Но мой… посредник говорит, что на самом деле любая картина стоит ровно столько, сколько за нее готовы заплатить. Сколько у тебя денег?

Юлия достала свой кошелечек и пересчитала его содержимое.

— Четыре франка и двадцать су, — сказала она, грустно глядя на него.

— И это все деньги, какие у тебя только есть?

Она кивнула.

— Ну, так пусть будет четыре франка и двадцать су. — Он снял рисунок со стены. — А я взамен смогу теперь говорить, что у меня есть меценатка, которая разорилась, отдала мне все свое состояние до последней монетки, лишь бы иметь хотя бы одну мою вещь. И к тому же это больше, чем вот этот жадный поросенок за нее хоть когда-нибудь выручил бы.

Он отдал ей рисунок взял четыре франка и двадцать су, тщательно пересчитал их и уж потом ссыпал в карман.

— Видите, — сказал он через плечо. — Видите, каким обольстительным я бываю с настоящими покупателями? С достойной покупательницей, не то что эти самодовольные идиоты с избытком денег, которые читают мне лекции о недостатках моих произведений. А теперь, дитя мое, ты должна получить сопроводительную квитанцию, как положено. Как тебя зовут?

— Юлия. Юлия Бронсен.

Он помедлил и посмотрел на нее.

— Значит, ты еврейка?

Юлия внимательно подумала.

— Нет, — сказала она, глядя на него правдивыми глазами. — Мой папа говорит, что нет.

— Жаль, — сказал он. — Может быть, тебе стоит поменьше слушать своего отца. Ну, не важно. — Он что-то нацарапал на листке бумаги и вручил ей его широким жестом.

Юлия прочла: «Получены от мадемуазель Ю. Бронсен за портрет Мадлен четыре франка и двадцать су. Пикассо». Подписался он с хитрой завитушкой, которую Юлия еще много месяцев старалась воспроизвести на собственных рисунках.

В 1938 году Жюльен прочел в одном английском журнале того же года статью об итальянском банкирском доме Фрескобальди, господствовавшем над европейскими финансами в четырнадцатом веке. Не его обычный круг чтения. Совсем наоборот, но коллега вспомнил его чудаковатый интерес к провансальской поэзии и одолжил ему журнал. История конца Оливье де Нуайена была хорошо известна, но ему бросилось в глаза упоминание о графе де Фрежюсе, муже Изабеллы. Статья посвящалась описанию чего-то вроде финансовых операций этого банка в попытке проиллюстрировать, какими международными и сложными были они до того, как банк навлек на себя разорение, непродуманно предоставляя кредит английскому королю для ведения его войн: король оказался несостоятельным должником, и Фрескобальди вместе с большей частью международной банкирской сети потерпели крах вместе с ним, добавив лишние страдания простым людям, уже сокрушенным Черной Смертью.

В доказательство своих выводов автор приложил много усилий, чтобы показать, какую ключевую роль играл банк Фрескобальди в обеспечении спокойного функционирования Церкви по всей Европе, и в качестве примера сослался на дела, которые он вел с кардиналом Чеккани. Речь, в частности, шла о займе, сделанном графом де Фрежюсом для покупки земли в Аквитании.

Выводы напрашивались ошеломляющие, и не только потому, что Аквитанией тогда владели англичане, с которыми де Фрежюс сражался всего за три года до этого. Что важнее, отсюда следовало, что де Фрежюс, как и Оливье, принадлежал к сложной иерархии протеже Чеккани, и, напав на Оливье, граф напал на одного из своих. Сначала Жюльен нашел тут подтверждение, что Оливье действительно убил Изабеллу де Фрежюс, как утверждала легенда, поскольку только столь ужасное деяние могло толкнуть на месть тому, кто тоже пользовался покровительством кардинала. И лишь позднее он пересмотрел такое удобное заключение.

Первая стадия событий, отраженных в статье, была, собственно говоря, крайне проста: граф явился в великолепный дворец Чеккани за займом. И со свойственной ему прямолинейностью сразу перешел к делу:

— Я должен уплатить две тысячи золотых королю Англии как последнюю часть моего выкупа, обеспечив освобождение моих родичей, — сказал он. — Мы были взяты в плен при Креси, но король Франции отказывается нам помочь. И мы должны сами о себе заботиться. А денег у меня нет.

Говорил он вызывающе, очевидно, не сомневаясь, что встретит очередной отказ вдобавок ко всем прежним, ставшим уже привычными. Он был дюжий, с детства владел мечом и конем, привык отдавать приказания. И ему еще не приходилось просить милостыни. Он ничего не имел против служителей Церкви, но ему еще не приходилось оказываться в их власти. То, что обстоятельства поставили над ним кого-то вроде Чеккани, возмущало и озлобляло его. Собственно, пленником в английском замке в Аквитании он пробыл всего несколько месяцев — срок слишком краткий, чтобы его миловидная жена успела осознать, как приятно его отсутствие. Но его освобождение обошлось дорого, а он обещал родственникам, попавшим в плен вместе с ним, что не успокоится, пока и они не обретут свободы. Он был человеком слова, слишком прямодушным и слишком необразованным, а потому со всей неизбежностью благородным. Вот почему он так ожесточенно негодовал на тех, за кого воевал: они-то не поторопились помочь ему с той же верностью своему долгу, с какой он отправился воевать за них. И в этом Чеккани усмотрел выгодную для себя возможность.

Глаза кардинала сощурились. Он позаботился навести подробные справки о финансовом положении графа до их встречи и прекрасно знал, что оно отчаянное. Пять банкирских домов уже ответили ему отказом, а если он не найдет нужных денег в течение месяца, ему придется вернуться в Аквитанию. Таковы были правила, нерушимые почти для всех.

— Это примерно твой пятилетний доход, — сказал он. — Как мне кажется. Разумеется, я не стану, да и не могу назначать какой-либо интерес. Однако добровольный взнос в казну епархии, равный, скажем, одной двенадцатой от общей суммы, ежегодно будет для тебя сам по себе слишком тяжел. Так каким же образом ты сумеешь хоть когда-нибудь вернуть капитал?

— Ты говоришь как банкир, а не как служитель Божий.

— Уповаю, я говорю как человек, заботящийся о порученной моим заботам казне, — сурово сказал Чеккани. — Ты просишь взаймы не мои деньги, но Церкви. На меня возложено попечительство над ними. У меня много просьб о них, в подавляющем числе достойных рассмотрения, причем многие от тех, кто находится в безвыходном положении. И моя тяжкая обязанность — выбирать достойнейших. А ты, благородный рыцарь, должен я указать, предлагаешь далеко не самый лучший способ для выгодного помещения денег.

Граф был не из тех, кто клянчит, его достоинство не допускало подобного. Но стиснутые зубы, отчаяние, скользнувшее по его дряблому и несколько глуповатому лицу, поникшие плечи — все это подтвердило уже известное Чеккани: человек перед ним доспел до того, чтобы попасть к нему в руки.

— Но, конечно же, — сказал кардинал, легонько касаясь самой болезненной раны, — ты понимаешь, что король Франции находится сейчас в очень затруднительном положении. И ты не можешь требовать от него, чтобы среди своих забот он затруднял себя еще и такими делами.

— Могу и требую. Я исполнил все, чем был ему обязан, хотя у меня своих забот хватало. Я оставил мою молодую жену, заложил свои земли, чтобы платить дружинникам, и выступил, как только меня призвали. Я верно служил ему.

— Значит, если он не столь верно исполнил свои обязанности по отношению к тебе, это освобождает тебя от долга по отношению к нему? Он потерпел поражение в битве и все-таки не платит тебе за помощь, которую ты оказал ему в этой битве.

— Он по-прежнему мой сюзерен.

— Как и графы Провансские. Быть может, дама Жанна тебе не откажет?

— Не думаю. В свое время я принес ей омаж, но не обязался службой. Она мне ничем не должна, а у нее сейчас полно своих забот, как я слышал.

Кардинал вздохнул.

— Конечно, никто из нас от забот не свободен. И всякий, кто мог бы их облегчить, заслужит благословения и милости многих. Если бы, например, ты решил перейти на службу графини и нашел бы способ перестать быть вассалом французского короля, то был бы щедро вознагражден за ущерб, который понес бы.

— Я потеряю все мои земли во Франции.

— Которые приносят около семисот ливров в год, насколько я понимаю. Это легко возместить.

— А мой выкуп и выкуп моих родичей?

— Они будут тебе прощены. Возможно, возмещение, которое ты получишь, превзойдет их вдвое.

— А какая, собственно, услуга потребуется от меня взамен?

Кардинал улыбнулся.

— Никакая.

Граф улыбнулся ему в ответ. Первая его улыбка за время их разговора.

— Ни графини, ни кардиналы не бывают столь щедры ради ничего.

— Ну, если не ошибаюсь, один из твоих вассалов сейчас сенешаль Эг-Морта?

— Это так.

— Вызови его в Авиньон. И обеспечь, чтобы он выполнил все, что ему прикажут. Его исполнительность оплатит твой выкуп.

Епископ Фауст Риезский самолично руководил крещением Манлия, а два дня спустя совершил обряд рукоположения, а также возглавил собрание верных, которым предстояло избрать нового епископа Везона. Его рекомендация имела большой вес, так как его святость была уже хорошо известна, и никто не сомневался, что в положенное время чудеса засвидетельствуют его вознесение в сонм святых. Уже рассказывали про исцеления, совершающиеся повсюду, где он ни побывал, и пойти наперекор его желаниям было непросто. Он устроил все очень внушительно: смиренно отказывался высказывать свое мнение, когда члены конгрегации называли одно неподходящее имя за другим, вмешивался только для того, чтобы помешать принятию единого решения, и собрание наконец увязло в избытке имен посредственностей или просто людей ни на что не годных. Тогда влиятельнейший член конгрегации подошел к нему и упал на колени.

— Милостивый господин мой! — воззвал этот человек. — Господь не с нами. Мы видим это повсюду вокруг нас, и мы видим это здесь сейчас. Мы бредем без поводыря и нуждаемся в пастыре, дабы он указал нам путь. Помоги нам, господин. Скажи нам свое мнение. Помоги нам сделать выбор.

Но Фауст опять уклонился.

— Я не посмею вмешиваться, — сказал он. — У меня нет на то права. Выбор епископа возложен на вас и должен быть сделан вами. Но я не соглашусь, что Господь не с вами. Вам только надо научиться видеть. Ибо Его пути часто укрыты от глаз человеческих, и различить их непросто. И я не стану вмешиваться, однако хочу помочь вам, показав, почему-то, что я скажу, истинно. Ибо я недавно был свидетелем чуда, великого знака заботы Господней о всех овцах своих.

По толпе пронесся ропот волнения: чудеса внушали всем трепетное благоговение.

— Среди вас находится человек, известный как великий грешник, не пришедший к Богу. Всю жизнь он предавался мирской суете и отворачивал лицо от верных. И все же Господь позаботился о нем и принял в лоно свое. Ему привиделся сон, в котором он узрел плачущего человека и спросил: «Почему ты плачешь столь скорбно? Что я могу сделать, чтобы утолить твою печаль?» А тот поглядел и сказал: «Спаси душу свою, ибо по ней я плачу».

И он поднял взор, и этот грешник увидел на лбу его раны от тернового венца, и увидел раны на его ладонях, и во сне своем простерся перед ним и сказал: «Верую, Господи!» А на следующий день этот человек приполз ко мне на коленях и молил о крещении. И я окрестил его. И вот он сидит сейчас здесь с нами. Имя его Манлий, раб Божий.

Рассказ заставил всех, кроме Манлия, вскочить на ноги и возликовать, а когда они поуспокоились, кто-то встал и сказал:

— Господин мой, не знаменье ли это, что Господь уготовил труд для сего человека, раз Он явился к нему теперь? Как твое мнение?

— Не знаю, — ответил епископ. — Я просто радуюсь спасению грешника, тому, что человек такого умения, и рождения, и богатства, и учености ныне добавил веру к иным своим качествам. Да, поистине, может быть, что Господь нуждается в нем или же что он видит нашу нужду лучше, чем мы сами.

— Ему быть нашим поводырем, — закричал кто-то еще. — Вот смысл этого видения. Манлию быть нашим епископом.

Но даже и тогда, после такой тщательной подготовки и такого аллегорического объяснения прихода Манлия к истинной вере, многие в собрании сомневались, и сомнения их были заранее хорошо подогреты семьей Феликса, а особенно Каем Валерием, который обнаружил, что у него из-под самого носа крадут епископство, которое он уже считал своим. Раскола в собрании не произошло, но Фаусту пришлось пустить в ход всю великую силу своего авторитета, чтобы осуществить свое желание. А потом и у него появились сомнения и дурные предчувствия. Разумеется, он знал, что возвысить Манлия непросто, но не ожидал, что клан Адениев будет возражать столь рьяно. Он был епископом. Но и в достаточной мере политиком, чтобы понять, что Манлию, если он хочет обрести твердую почву под ногами, придется разделаться с этой занозой в своем боку, которая грозила стать постоянной.

Конечно, он мог бы отступить. Объявить, что воля Божья не пролилась на собрание, и закрыть его для того, чтобы снова все взвесить. Но этот человек великих добродетелей и высоких способностей имел один недостаток: его Вера в собственные суждения и вера в то, что его суждения и воля Бога суть одно и то же, были практически незыблемыми. Если его рекомендацию отвергнут, это будет равносильно тому, что вся конгрегация отвергла слово Господне, а об этом и речи быть не могло. Он нажимал и настаивал, пустил в ход все свои таланты и наконец возобладал. Манлия, плачущего от сознания своего ничтожества, вытащили из кресла и поставили перед собравшимися.

Все его жалобные вопли, что он недостоин, были отметены восторгом перед тем, что теперь было воспринято как воля Бога. Он рыдал от смирения, просился к ногам Фауста, моля избавить его от этой ужасной ноши, которая ему не по силам, и своим поведением еще больше подтверждал правильность их выбора.

К концу скверно на душе было только у Манлия, исполненного отвращением к своему поведению и даже еще большим презрением к орудию, которое он избрал для спасения всего, что было ему дорого. Необходимость этого он видел ясно. Но глубочайшая низменность всего этого, вонь конгрегации, удвоившаяся от всеобщего ликования, невнятица их голосов, то, как легко они позволили вести себя на поводу, ввергли его в такую неизбывную горесть, что она не оставляла его еще много дней.

В честь своего тридцать пятого дня рождения Жюльен устроил званый обед в ресторанчике неподалеку от Центрального рынка, потому что он расставался с лицейской жизнью, получив место преподавателя в университете Монпелье. Совсем другая жизнь вдалеке от Парижа, и она заслуживала, чтобы ее начало было достойно отмечено. Он не любил больших сборищ, а потому пригласил только трех друзей: Бернара Маршана, Марселя Лапласа и Юлию Бронсен. Дружба, объединявшая троих мужчин, была странной, так как эти двое питали взаимную неприязнь и терпели друг друга только ради него. Едва увидев Юлию, они поняли, что она совсем иная, чем обычные приятельницы Жюльена, так что вечер неизбежно превратился в своеобразную охоту за ответом почему.

Времена были такие, что трещали даже старые, испытанные дружбы, которые легко сохранились бы, если бы не давление, какому они подвергались. Наступила Великая Депрессия, а с ней пришли нужда для многих и постоянные тревоги для большинства. Для Жюльена она мало что изменила. Скромное состояние, оставленное ему отцом, он оберегал с крайним консерватизмом и благодаря рудиментам провинциализма, которые проявлялись в глубокой подозрительности к любым крупным финансовым операциям, сохранил солидную добавку к ежемесячному жалованью, так что мог позволять себе излишества, давно ставшие для него простой необходимостью.

Остальным повезло куда меньше. Насколько он понял из слов Юлии, деловая империя Клода Бронсена рухнула: заводы и фабрики позакрывались, предприятия приносили все меньше дохода. Тысячи его рабочих и служащих были бесповоротно уволены. Он все еще был, безусловно, богат, но не так несметно, как в дни их первого знакомства, и постигшие его неудачи влили в него энергию второй юности. Не успевал в каком-то месте закрыться один завод, как он уже разрабатывал планы повысить рентабельность и производительность других. Жюльен без труда мог вообразить, каким он горел фанатизмом: ведь самая его натура требовала, чтобы он преуспевал больше других, и он будет биться изо всех сил, пока не вернет себе прежние успехи, какой бы трудной ни делал его задачу пасмурный экономический климат.

«Я словно стала сиротой, — мимоходом упомянула Юлия в одном из своих писем. — Я месяцами его не вижу. И испытываю странное чувство освобождения. А теперь я знаю, что он вернется примерно через неделю, и меня мучают опасения. Не знаю почему: ведь и в Париже я буду видеться с ним не чаще, чем когда он был в Милане. Но на лето я решила снять себе домик у моря. Пожалуй, где-нибудь в Камарге, где не буду никого видеть и смогу внушить себе, что не существует ни людей вроде фашистов и коммунистов, ни экономических депрессий, ни золотого стандарта, ни забастовок и уличных беспорядков. Я бы пригласила тебя, но знаю, что ты не приедешь, и, откровенно говоря, я не хочу, чтобы даже ты меня отвлекал. Уже много месяцев я ничего путного не написала и не гожусь для общения».

Дружба между Жюльеном и Бернаром строилась на расслаблении и отдыхе, между Жюльеном и Марселем — на общности интересов. Оба по-своему были лояльны, оба горячо верили, что выбрали верный путь. И Бернар, resistant11, и Марсель, коллаборационист, посвятили себя, если заимствовать высокопарную фразу Манлия Гиппомана, делу спасения, и оба были готовы отказаться от человечности ради достижения своих целей. Оба были — или стали — фанатиками по воле случая, обстоятельства заставили проявиться тенденциям, которые так и остались бы скрытыми. В тот вечер за обедом, тщательно продуманным Жюльеном от закусок до десерта, дали о себе знать первые симптомы.

Бернар был остроумным собеседником в манере, которой Марсель был не способен, да и не хотел подражать. Сам он был слишком серьезным, преданным своим книгам и своей религии. Когда другие отправлялись отдыхать на лыжные курорты, Марсель ежегодно уезжал в Лурд, чтобы оказывать помощь больным и сирым, омываться верой, которая не знала ни сомнений, ни колебаний и которой Жюльен завидовал, все еще не забыв смутное ощущение потери, когда ему были запрещены уроки катехизиса. Насмешки Бернара Марсель терпел стоически, извлекая из этого подтверждение своей веры.

А Бернар был не просто свободомыслящим, но воинствующим атеистом и находил извращенное удовольствие, оскорбляя всех сколько-нибудь религиозных людей. Все были дураками и трусами, причем опасными, преданными заведомо безнадежным идеям типа монархии, верующими в некую утраченную идиллию сословного порядка, которой никогда не существовало. На полтора века раньше он посылал бы людей на гильотину, на полтора века раньше Марсель был бы одной из жертв.

Любопытно, что внешне они даже походили друг на друга, хотя различие в характерах настолько затемняло их сходство, что самая идея, будто они могут быть похожи, шокировала бы обоих. Оба были высоки, оба светловолосы, у обоих были зеленые глаза. Но Марсель подстригал свои волосы очень коротко, помадил и причесывал их так, что ни единый волосок никогда не торчал. Волосы Бернара были длинными, свисали почти до воротника настолько подчеркнуто, что намекали на свободный дух богемы. Глаза Марселя пристально смотрели на того, на кого бы он ни смотрел, создавая впечатление невозмутимости и внимательности. Глаза Бернара ни на чем не задерживались дольше пяти секунд. Даже изучая Юлию, он словно бы поглощал ее фрагментами, одновременно разглядывая подаваемые блюда, официанта, других посетителей за другими столиками, все частности, которые Марсель не замечал. Но главное различие крылось в выражении: Марсель солидный, всегда серьезный, иногда хмурый. Бернар всегда улыбающийся, врывающийся в разговор, умудряющийся придавать завораживающую значимость всему, о чем бы ни говорил.

Дилемма, с которой Жюльен столкнулся позднее, уже в миниатюре проглядывала во время этого обеда, и Юлия ее увидела. Она была более восприимчива, потому что смотрела свежим взглядом. Она молча замечала, как Бернар беспрерывно перебивал остальных двоих; уловила серьезность Марселя и фривольность Бернара. И видела, как Жюльен брал на себя роль миротворца, направляя разговор то в одну сторону, то в другую, пытаясь избежать ловушек от краткого спора. Было ошибкой пригласить их обоих посидеть за столом. Они не были способны удержаться и не драться за его согласие и ее интерес, хотя оба знали, что победа останется за Бернаром, если победа вообще возможна.

В другой обстановке Юлия не была бы столь упрямо вежливой, у нее не хватило бы терпения. Она бы предпочла спровоцировать открытую схватку или хотя бы не помешать ей. Во всяком случае, Марселю было бы полезно полностью утратить самообладание. И еще она заметила, что Бернар, хотя и более благодушный из них двоих, был и более беспощадным, готовым использовать быстроту своих реакций, чтобы пускать в ход всяческие мелкие шпильки, лишь бы последнее слово осталось за ним. Марсель упрямо ломился вперед, рассуждая сурово, серьезно и прямолинейно. «Право же, вы должны понять, что я имею в виду».

Бернар, разумеется, успевал понять много раньше самого Марселя, но это никакого значения не имело. Он спорил не во имя принципов, он спорил, чтобы выиграть спор. Он наслаждался, делая подножку тугодуму, демонстрируя свое превосходство сотнями тонких способов. Кроме того, Юлия в отличие от Жюльена увидела зерно подлинной ненависти, глубоко погребенное, сквозившее у одного в едва скрываемом пренебрежении, а у другого в брезгливом отвращении, на которое приходится полагаться медлительным, когда быстрые стараются их унижать. Быть может, Жюльен был прав: только тонкая корочка цивилизованности сдерживала эти опасные эмоции.

Поскольку Марсель был благовоспитан и поскольку Юлия была красива, он удержался от того, чтобы коснуться вредоносного влияния евреев во Франции, он ни разу не достиг той точки, когда вера могла взять верх над вежливостью. Нет, он рассуждал об искусстве, что вежливо маскировало то же самое. У Марселя общепринятые вкусы вполне соответствовали ортодоксальности его религии и консерватизму его политических взглядов. Юлия и ей подобные приводили его в ярость.

— Вопрос не в понимании, — сказал он в продолжении обеда. — Я говорю об ответственности. Люди вроде вас отвергли ответственность. Вы поступаете, как удобно вам.

— Мне кажется, я не поняла, — сказала Юлия.

— Художники должны быть слугами. В этом их слава. Либо монархов, либо священнослужителей. Вы нарушили эту связь и существуете только для себя. Что сказал тот человек? Не могу вспомнить, кто именно. Он расписал стену в церкви, и священник поблагодарил его и сказал, что Бог будет доволен такой лептой. А он насмешливо фыркнул и ответил: «При чем тут Бог? Я писал картину для собственного удовольствия». Вы эгоистичны, лишены корней и называете это поисками красоты.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28