Я по-прежнему считаю это неуклюжим оправданием. Не знаю, как долго длилась моя первоначальная злость, как долго я стоял в дверях и смотрел, сколько времени прошло, прежде чем я очнулся и что-то сделал. Не то что было бы возможно что-то сделать. Она была мертва, мертва уже много часов. Аккуратная, как всегда, она заботливо все подготовила. Толстая веревка, явно только что купленная в лавке, точно нужной длины. Практичный скользящий узел, встань на стул и… опрокинь его. Никакой возможности передумать в последнюю секунду, никакого шанса высвободиться. Она хотела умереть и умерла. Она была компетентна во всем, за что бралась.
И я увидел результат. Лицо, искаженное и посинелое, торчащий наружу язык, странный изгиб шеи, обвислость рук и ног. Люстра, отклоненная от вертикали ее телом, висящая под углом, и украшающие ее дешевые стекляшки чуть позванивают под сквозняком от двери. Натюрморт, вся женственность изъята, и — как с тем мальчиком на пляже — этот образ меня с тех пор не покидал.
Тщательно спланированная композиция. На столе лежала газета, развернутая на странице с вашей статьей, а под ней она написала бисерным почерком «автор Уильям Нэсмит». Как видите, она поняла. Уильям, вас утешает, что женщина даже в таком душевном смятении узнала ваш стиль? И ваша личность настолько внушительна, что заявляет о себе даже в подобных обстоятельствах? Надеюсь, это заставляет вас надуться гордостью. В конце-то концов — немалое достижение.
Но вас ждал еще больший триумф: возле газеты с вашей статьей лежала еще одна с заметкой о смерти Джеки внутри. А под ней тем же почерком было написано «погублена Генри Мак-Альпином».
Она решила, Уильям, что отцом этого ребенка был я! Она решила, что это я довел Джеки до самоубийства, что я опозорил одну и предал другую, отнял у нее подругу. Она считала меня ответственным за все и ничего не знала о вас! Ну, хоть это-то заставит вас рассмеяться? Вы не можете не увидеть смешной стороны — висящая там женщина, погибшая от собственной руки, проклиная меня с последним своим вздохом! Я этого не воспринял. Не хотел этого воспринять и потому попытался отвлечься. Я
отвернулся от трупа и увидел завершающую часть тщательно подготовленной ею mise-en-scкnй18.
Ко всем стенам, впервые повернутые лицом к комнате, были прислонены те картины, которые она не дала для своей выставки и так боялась, что я их увижу.
Картины с Джеки, написанные так, как мне бы никогда не удалось написать, заставившие меня осознать все мои недостатки. Она написала личность, а не просто натурщицу в позе, бросающей вызов художнику. У ее Джеки был характер, была личность. Она была реальной женщиной, бурлящей эмоциями, выписанной с нежностью и лаской, а не манекен с пустым лицом, прячущим услужливую глупость. Она проникла за грубость, за глупость и нашла красоту, а не просто пышное тело, которое видел я, пока тратил время на демонстрацию того, как искусно я владею техникой. Джеки сидящая, лежащая на диване, свернувшись калачиком перед огнем, — и в каждой она видела нечто особенное и трогательное, и писала это любящей рукой. А когда она сидела рядом с Джеки и смотрела ей в глаза, ее автопортрет светился теплотой или одинокостью, если комната была пуста. Это было то, чего она искала, то, чего ни один мужчина не мог бы ей дать, причина, почему она сразу же отвергла меня. Я никогда не вызывал у нее таких выражений, даже не подозревал, что они возможны.
Но там стояли и другие — картины их обеих, сплетенных, раскинутых вместе, занятых тем, от чего я и сейчас содрогаюсь. Картины страстные и необузданные, интимные и порнографические. Шокирующие картины — лица, обезображенные порочностью, тела, свившиеся немыслимым клубком в устремлении друг к другу. И она писала свет, а не скрывала себя в темноте. Черт побери, она использовала свет, как никто прежде и не пытался. Каждая картина была насыщена яркими слепящими красками: зеленые, и сиреневые, и красные тона плоти, солнце, отражающееся от чувственных ног и рук, расположенных так, как не сумела бы вживе изобразить никакая натурщица. Сложный узел углов и изгибов их тел. Восхваление, даже пока они насиловали величие человеческого тела, образ и подобие Бога, сводя его к похабности и гротеску. Солнце, сияющее сквозь окна, даже одевало их ореолами, пока они мяли друг друга, будто их развращенность была тем, из чего лепятся святые. И глаза, я помню, смотрящие с такой безмятежностью, светящиеся явью, глядящие на меня из рам, провоцирующие мое возмущение, посмеивающиеся над моим шоком. Никакая галерея не повесила бы такое на своих стенах. Никакой мужчина никогда не написал бы подобного. Я бы не поверил, что женщина осмелится.
Даже и теперь эти картины преследуют меня. Они мне снятся, они приходят ко мне непрошеные, когда я ночью лежу в постели. Я пытаюсь выбросить их из памяти, но даже теперь, четыре года спустя, не могу. Я перепробовал все — долгие прогулки, снотворные настойки всех видов, изготовляемые аптекарями Киберона, молитвы, исповеди. Ничто не действует. И они — не картины тонких намеков, не «Олимпия» Моне, предоставляющая все воображению. Такая тщательная и благопристойная поза, и смотрящий затягивается в картину, так что непристойность присутствует только в вашем сознании, а художник может сослаться на свою непричастность. В этих нет и намека на застенчивость. Всякий, кто смотрел на них, был непрошеным гостем, не имевшим права находиться там. Особенно я вспоминаю одну: Джеки на коленях перед Эвелин, обнаженной на диване. В ее лице нет радости: это не изображение влюбленной, которой коснулось божественное начало. Только что-то дьявольское и яростное, лицо перекошено, тело напряжено, изо рта вырывается ликующий вопль. Какое отношение могло это иметь к любви или нежности? Это ли хрупкая, изящная женщина, которую я знал? Но как в момент с вашим разбившимся бокалом, я понял, что это правда. Вот какой она была на самом деле — разнузданной и гнусной.
«Черт те что! Вы только посмотрите. Это… омерзительно. Немедленно поверните их изнанкой наружу. Закройте их. Сжечь их, вот что. О Господи!..» Мне запомнилось, как в какой-то момент это сказал полицейский. Полагаю, ее родные согласились с ним, когда увидели их. Не знаю. Полицейский, разумеется, был прав. Эти картины заставили меня содрогнуться. Я думал, причиной была свисающая с люстры Эвелин, но нет. Просто я впервые узнал ее и испытал отвращение к тому, как она дала волю прятавшемуся в ней и упивалась им. Делать подобное, думать подобное и писать это как любовь! Не видеть того, чем это было на самом деле, чем этому следует быть, а превратить в искусство, на какое прежде никто не посягал.
Только вопль ее квартирной хозяйки, поднявшейся по лестнице с пинтой молока для нее, застывшей позади меня, едва она заглянула внутрь комнаты, и уронившей бутылку, так что она разбилась об пол, и молоко потекло в комнату, наконец вернул меня в реальность. А вернее, вовсе выбросил меня из нее, потому что я практически не помню дальнейшего. Во всяком случае, того, что происходило. Полагаю, кто-то вызвал полицию; врачи или кто там, вероятно, сняли ее и увезли в морг. Предположительно приехал кто-то из ее родных. Видимо, я дал показания полиции, разговаривал с ее отцом. Ничего этого я не помню. Знаю только, что в конце концов оказался на пароме в Ла-Манше и впервые за неделю почувствовал, что способен снова дышать. Между тем, как я открыл дверь ее комнаты, и гудком парома, выходящего из порта, не было ничего, кроме воспоминаний об этих картинах.
По мере того как проходили дни и недели, я все больше сердился на нее за то, что она посмела вести жизнь, не видимую и не подозреваемую, пока вы не уничтожили две вещи, которые ей были по-настоящему дороги, и не вывели все это на свет. Вы низвергли жуткое извращенное животное; даже самые непредсказуемые среди лондонской богемы отпрыгнули бы от этих образов, были бы подавлены и возмущены их страстностью и силой. То, что было по-настоящему близко ее сердцу, порожденное тем, чем она была, не могло быть никому показано открыто.
Не должен ли я быть благодарен вам, Уильям? Вы обличили Эвелин, показали, что она такое в действительности, заставили меня понять ошибочность моего поведения даже в моей дружбе с ней. Не должен ли я поблагодарить вас, старый друг, за еще одну оказанную мне услугу?
Но заодно вы уничтожили и значительную часть меня самого. Вы отняли мою веру в то, что я способен видеть сущность людей в их лицах и познавать их. Вы отняли ту, кого я любил, и подменили ее чем-то уродливым и чудовищным. Теперь я почти не способен вспомнить ту Эвелин, которую знал. Не осталось ничего, кроме этой прислоненной к стене картины, и висящего там трупа, и ненависти, которую она испытывала ко мне в момент смерти. Если бы не ваше беспощадное вмешательство, ничего не изменилось бы, я никогда ничего этого не узнал бы. Жизнь могла бы продолжаться, и у меня были бы моя жена, и особняк в Холланд-парке, и мои ученики, и мои богатства.
Большую часть моего изгнания я ненавидел ее, но последнее время это чувство ослабело. И даже та жуткая картина больше не возбуждает во мне прежнего омерзения. Жалею, что вы не видели этого полотна. Ведь Эвелин, знаете ли, все-таки была хорошим художником, чем-то экстраординарным. И картина являлась доказательством, которое убедило бы даже вас. Она научила себя испытывать высший предел страсти и поняла, как претворять все это в живопись. Никто из известных мне даже близко не подошел. Могу ли я вечно ненавидеть кого-то, кто сумел создать подобное? Кто преуспел, пока я всегда отворачивался и не решался, шел на компромиссы и искал одобрения людей вроде вас? Кто был готов рискнуть всем и потерять все. Конечно, я ненавижу ее за то, откуда все это взялось. Я ругал ее и презирал за то, что она была тем, чем была. Я пытался обрести силу пожелать счастья ее душе, пожелать со всей искренностью. Но не могу, пусть даже церковь как будто способна творить подобные чудеса. Мое прощение заключено только в памяти о ее шедевре, как ни ужасен он был.
Я теперь изгоню ее всю, она больше не должна проникать в мои мысли. Я найду другой способ обретать покой для моих ночей, чтобы не видеть эти образы, едва я закрою глаза. Я замещу их образом другого друга, еще более извращенного, чем была она. В этом портрете я написал вашу душу, Уильям, насколько это в моих силах. Теперь вам можно на него посмотреть. Давайте-ка я поверну мольберт, чтобы вам не надо было подниматься. Думаю, тому, что вам так трудно встать, причиной вино, которым я вас угостил. Сильный вкус, который вам так не нравится, прячет очень многое. Не тревожьтесь. Просто будете нетвердо держаться на ногах. Я это знаю. Мои бессонные ночи заставляли меня экспериментировать со многими настоями, и мне известно действие их всех. А этот вызывает только некоторую вялость и слабость, но к утрате сознания ни в коей мере не приводит.
Ну, так что вы думаете? Можете смотреть на себя такого, какой вы есть. Замечаете холодность, которую я поместил вокруг ваших глаз? Жестокость рта, расчетливость подбородка? Надеюсь, вы заметили, что фон абсолютно темен, ведь в мире никогда никого не существовало, кроме вас одного. Особенно я горжусь тенями: как видите, никакого преобладающего источника света нет, и создается впечатление, будто свет исходит изнутри вас. Вы освещаете холст, ибо вы источник незыблемости и истины. Сопоставьте его с предыдущим, и, надеюсь, вы увидите, что именно я хочу выразить. Ум, интеллектуальность присутствуют и здесь, культурность и способность ценить красоту. Но вы растратили свои дарования впустую, использовали их недостойно, утратили право на них.
Вы знаете, я им горжусь. Бесспорно, очень хороший ваш портрет. Обманчиво простой на первый взгляд, и только всматриваясь внимательно, вы начинаете видеть его тонкости. За последние несколько лет я, как мне кажется, проделал длинный путь. Я начинаю писать именно то, что хочу написать, а не приближение к нему.
Разумеется, он не завершен. Вы не могли этого не заметить. Безусловно. Когда дело идет о картинах, вы ничего не упускаете. Он не сбалансирован. Первый — это портрет человека цельного душой и телом, второй показывает коррупцию души, но, как вы заметили, вашей внешности я несколько польстил. Я сделал вас чуточку моложе, менее ослабевшим, чем на самом деле. Сознательный прием с моей стороны, я вовсе не возвращаюсь к прежним привычкам. Параллельная коррупция тела выйдет наружу в последней части триптиха, к которой я скоро приступлю. Разумеется, при моей жизни ее никто не увидит; ее можно будет выставить не больше, чем полотно Эвелин. Но она научила меня, что это не причина, чтобы отказаться писать что-то; быть может, наиболее правдивые картины вообще необходимо прятать.
Не знаю, да, в сущности, мне все равно. Я знаю только, что предвкушаю трудности завершающей части моего замысла. И на этот раз я момент не упущу. Это не будет скороспелый набросок для газеты, он не станет упущенной возможностью или неудачей. Я буду работать над вами, пока не доведу дело до конца, не беспокойтесь. По-моему, я говорил вам, как мне не удалось справиться с мальчиком, которого выбросило на пляж, так как я не знал его живым. Он был абстракцией, просто набором форм и оттенков. Теперь я сумею этого избежать. Я бесстрашно усилю зеленые тона, глаза будут направлены на смотрящего более прямо. То, как море съедает плоть и обнажает строение костей, я выпишу с любовью. Это будет выдающаяся работа, что-то, что запечатлеется в памяти и вытеснит образы, которые пляшут у меня в голове, когда я пытаюсь уснуть. Стоит любых усилий, по-моему. Даже вы одобрили бы, хоть вы и критик. В мыслях я уже вижу все так ясно.
Надеюсь, вы понимаете все это, ведь, по сути, инициатива принадлежит вам. В конце-то концов, вы тот, кто высказал мнение, что мне следует вернуться в Англию, а иного способа вернуться туда со спокойной совестью я не нахожу. Я не мог бы провести остаток своей жизни, наблюдая ваши успехи и зная, что в сердце вашем вы жестокий, безжалостный человек, готовый губить других без секундного раздумья. Ну конечно же, вы это понимаете? Такой человек не заслуживает ни восхищения, ни счастья. Я не мог бы стерпеть ваших хороших отзывов обо мне. И скверных тоже. Я не мог бы стать членом ни одного клуба, или участвовать в каких-либо выставках, или завязать отношения с какой-либо галереей, если бы вы имели к ним какое-то отношение, а вы имеете отношение к ним ко всем. Я не мог бы терпеливо сносить ваш грех и ваши успехи. На моем портрете я придал вашей коже зеленые и бурые оттенки, затенил ваше лицо, показывая, что мне известен мрак внутри вас.
Тот, который на мольберте, можно отправить на выставку Королевской академии. Прекрасная последняя дань памяти старого друга и, вполне вероятно, поспособствует моей карьере. Они же не поймут, что лесть, которую они видят, это далеко не только подобострастие, и будут платить, чтобы то же присутствовало и в их собственных портретах, и я с удовольствием окажу им такую любезность. Затем я презентую его вашей вдове. Я был последним, кто видел вас живым, вашим старейшим другом, — такой добрый жест, чтобы смягчить ее горе. Она будет благодарна, и — кто знает? — возможно, результатом станет нечто большее, чем благодарность. Я буду ей более хорошим мужем, чем вы, старый друг.
Шторм достиг предела. Нам надо поторопиться: иногда они завершаются так стремительно, что просто глохнешь от внезапной тишины, когда за несколько секунд ветер ураганной силы вдруг стихает. Вам надо почувствовать его во всей силе, иначе вы никогда не поймете, о чем я говорил. Это искупит все дни, которые вы проводили, сидя здесь и слушая меня. Вы должны попробовать, пусть сейчас вас и одолела слабость. Я буду вас поддерживать и позабочусь, чтобы вы добрались до места. Не беспокойтесь. Я провожу вас до наилучшей смотровой площадки, чтобы вы могли увидеть, что такое истинная мощь.
Мы пойдем, я полагаю, по тропе над обрывами. Она необыкновенно красива в подобные ночи, когда ветер задувает, а земля влажная и скользкая из-за дождя. Совсем одни, потому что никакой островитянин не выйдет из дома в подобную ночь. Вы ощутите ужас перед опасностью, про который я говорил, и узнаете, что значит бояться. Это пьянит больше, чем вы способны вообразить, потому что подойти к самому краю — страшный риск. Многие люди оскользались там и падали. А всегда есть опасность упасть в море. И того, кто упадет в море, уже никому не спасти, как бы быстро они ни добежали до деревни и ни подняли тревогу. Даже самый сильный пловец не сумеет преодолеть подводные течения и избежать того, что его разобьет о скалы и выбросит на берег изломанного и истерзанного, когда море с ним покончит.
Так идемте же. Я не приму отказа.
Примечания
1
Здесь: частный дом (фр.)
3
Академия живописи (фр.)
6
Старый режим (фр.). Так после революции 1789 года называли эпоху свергнутой монархии
8
Сокрушающий маневр (фр.)
9
Здесь: Академия изящных искусств (фр.)
13
Дешевый ресторан (фр.)
15
Художественные критики (фр.)
16
Оскорбление величества (фр.)
17
Лучшие из лучших (фр.)