Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из 'Дневника старого врача'

ModernLib.Net / История / Пирогов Николай / Из 'Дневника старого врача' - Чтение (стр. 22)
Автор: Пирогов Николай
Жанр: История

 

 


      Рана была грудная и опасная. Меня позвали на третий день, когда уже развилось сильное воспаление плевры. Я дня два посещал раненого, вскоре затем отдавшего богу душу.
      Меня призывают к Крафтштрему:
      - Вы лечили раненого на дуэли?-спрашивает он меня. - Я.
      - Вы знали, что он был ранен на дуэли?
      - Я мог бы вам ответить, что не знал, так как никто мне не докажет, что я знал; но я не хочу вам лгать, и потому говорю: знал.
      - А когда знали, то почему не донесли по закону? Вы будете отвечать...
      Назначается суд, не университетский, не домашний, а уголовный. Затем, прощайте,- прибавил он.
      Суд, действительно, начался, и меня притянули к нему. На суде я сказал то же самое, что мне никто не докажет, что я знал о дуэли, но я сознаюсь, что знал; а не донес потому, что, во-первых, твердо был уверен в существовании доноса о дуэли и помимо меня; а во-вторых, считал для раненого вредным судебное дознание, неизбежное, если бы я донес при жизни больного, находившегося в опасности; по смерти же я, действительно, доносил по начальству о приключившейся от грудной раны смерти вследствие воспаления в плевре.
      Итак, эта дуэль расстроила меня с Крафтштремом. Я перестал посещать его. Встречаясь на улице, мы не кланялись друг другу. Я получил через совет выговор от министра.
      Натянутые мои отношения к попечителю продолжались несколько месяцев.
      Появление на свет 1-й части моих клинических анналов доставило мне, почти в одно и то же время, приятность и выгоду. Приятны, чрезвычайно приятны были для меня привет и дружеское пожатие руки профессора Энгельгардта.
      Энгельгардт (профессор минералогии), цензор и ревностный пиэтист, неожиданно является ко-мне, вынимает из кармана один лист моих анналов, читает вслух, взволнованным голосом и со слезами на глазах, мое откровенное признание в грубейшей ошибке диагноза, в одном случае причинившей смерть больному; а за признанием следовал упрек своему тщеславию и самомнению. Прочитав, Энгельгардт жмет мою руку, обнимает меня и, растроганный до-нельзя, уходит.
      Этой сцены я никогда не забуду; она была слишком отрадна для меня.
      Выгода, доставленная мне анналами, получена с другой, почти противоположной, стороны.
      В то время, когда я писал свои анналы, в Дерпте был распространен сифилис в значительных размерах между студентами и бюргерской молодежью.
      Полицейских санитарных мер не существовало. Я, в статье о сифилисе, настаивал на безотлагательном введении этих мер, говоря, что если нельзя предохранить слабых детей от падения, то надо, по крайней мере, сделать падение это как можно менее вредным.
      Пошли толки, и я услышал, что Крафтштрем читал эту статью некоторым из влиятельных городских людей, причем хвалил меня за правду и нелицемерие.
      Это случилось именно в то время, когда я намеревался воспользоваться университетскою суммою, назначенною для ученых экспедиций,- поехать в Париж для осмотра госпиталей. Это дело должно было идти через попечителя. Я и отправился к нему, обнадеженный слухами о расположении его ко мне.
      Прием был, действительно, очень радушный; Крафтштрем обещал мне полное содействие в министерстве.
      В январе 1837 года я и отправился в Париж, получив пособие от университета на путевые издержки.
      (П. несколько раз определенно заявляет в дневнике, что он поехал в Париж в январе 1837 г.; но эта поездка состоялась в 1838 г. Во-первых, 20 января 1838 г. Николай I "согласно представлению министра просвещения изъявил соизволение на предприятие ординарному профессору Пирогову в течение 1-го семестра наст. года ученого путешествия в Париж с сохранением жалованья и с выдачей ему сверх того на необходимые издержки 3000 рублей из штатной, определенной на ученые путешествия, суммы" (Журнал м-ва проев. 1838, No 2, отд. I, стр. 25). Во-вторых, в делах Юрьевского университета сохранилось письмо П. из Парижа от 1 июня 1838 г. Наконец, имеется неизданное письмо П. от 24 января 1838 г. из Юрьева, невидимому, К. К. Зейдлицу: "Сижу между страхом и надеждою относительно предпринятого мною путешествия во Францию. Я еще не получил об этом определенного ответа, и получу ли? А это создает затруднения в моих делах" (копия, снятая мною в музее П. в 1915г.).
      Тринадцать дней и ночей я ехал, не отдыхая ни разу, из Дерпта до Парижа на Поланген, Франкфурт-на-Майне, Саарбрюкен и Мец. И несмотря на 13 ночей, проведенных в экипаже, я, по приезде в Париж, тотчас же отправился осматривать город.
      Париж не сделал на меня особенно благоприятного впечатления в хирургическом отношении. Госпитали смотрели угрюмо: смертность в госпиталях была значительная.
      Самое приятное впечатление произвел на меня из всех парижских хирургов Вельпо. Может быть нравился он мне и потому, что на первых же порах сильно пощекотал мое авторское самолюбие. Когда я пришел к нему в первый раз, то застал его читающим два первые выпуска моей "Хирургической анатомии артерий и фасций". Когда я ему рекомендовался глухо: "Je suis un medecin russe", (Я русский медик ) то он тотчас же спросил меня, не знаком ли я с le professeur de Dorpat, m-r Pirogoff, и когда я ему объявил, что я сам и есть Пирогов, то Вельпо принялся расхваливать мое направление в хирургии, мои исследования фасций, рисунки и т. д., и тогда же познакомил меня с английским специалистом в науке о фасциях и, по мнению Вельпо, весьма компетентным в этом деле. Это был некто Томсон, участвовавший в заговорах чартистов и бежавший из Англии в Париж.
      Действительно, весьма дельный анатом, он называл себя по своей специальности "fascia Тоm", но чудак преоригинальнейший. Всю жизнь свою в Париже он посвятил двум специальностям: исследованию фасций, с изготовлением превосходных препаратов, и преследованию профессоров. Для этой последней цели он предпринял публикование разных брошюр, выходивших почти ежедневно в свет с литографского станка. Брошюры были составляемы самим Томсоном и некоторыми весельчаками-студентами и разносились ими же самими по знакомым.
      Мне он надавал их целую груду, одну забористее другой:
      "L'art d'engraisser les professeurs", "Soi pour soi et chacun pour soi", etc., etc. ("Искусство откармливать профессоров", "Сам за себя и каждый за себя" и т. д.)
      В каждой из них было собрание скандалов, случившихся с профессорами. Тут фигурировали особенно Бретгардт, анатом Бреше, молодой Шассеньяк, получивший однажды пощечину от Томсона и судившийся с ним в police correctionnelle. (В суде исправительной полиции )
      После Вельпо несколько молодых хирургов (учеников Дюпюитрэна) могли считаться настоящими представителями современной хирургии: Бландэн-Hotel Dieu, Жобер-Hopital St. Louis. Специалисты по литотрипсии - Амюсса, Сивиаль и Леруа - d'Etoile (Названия больниц в Париже ) составляли истинную славу тогдашней французской хирургии (Henteroloup фигурировал в то время в Лондоне). Амюсса пригласил меня на свои домашние хирургические беседы. Они были весьма интересны, но на французский лад, как все курсы в Париже; привлекательны, но фразисты и нередко пустопорожни.
      Услыхав на этих беседах, куда приглашались Амюсса все приезжавшие в Париж иностранные врачи (между прочим Эстли Купер и Диффенбах), что Амюсса все еще поддерживает свое ложное мнение о совершенно прямом направлении мочевого канала (у мужчин), я заявил ему о результате моего исследования направления мочевого канала на замороженных трупах, совершенно противоречащих мнению его; и когда он голословно отверг результаты моих исследований, то я предложил ему состязание на следующей лекции, для которой я взялся и изготовить препараты, которые должны доказать справедливость моего убеждения.
      Я и притащил на следующую лекцию разрезы таза, которыми я доказывал Амюсса нелепость его воззрений на отношение мочевого канала к предстательной железе.
      Конечно, Амюсса, несмотря на всю наглядность моих доказательств, не соглашался. Люди, а особливо ученые и еще особливее тщеславные французы, с предвзятым мнением, никогда не сознаются в ошибках и заблуждениях. Но для меня довольно было и того, что я видел, как нов был для Амюсса мой способ исследования. Я доволен был еще и тем, что остальная часть присутствовавших на этом состязании молодых врачей не была на стороне Амюсса.
      Не отрадное впечатление произвели на меня и две другие хирургические знаменитости - Ру и Лисфранк.
      Лисфранк, как профессор, был, в полном смысле, французский нахал и благер-крикун, рослый, плечистый, одаренный голосом таким, который можно слышать за версту. Лисфранк тем только и привлекал на свои клинические лекции, что кричал во все горло, в самых грубых выражениях, против всех своих товарищей по ремеслу:
      - Ces per-r-roquets de la medecine,- раздавалось беспрестанно в его аудитории, когда он говорил не о себе, а о других.
      "Ce brigand du bord de l'eau",- это было прозвание, данное им некогда Дюпюитрэну,- "Ce chirurgien menuisier" - это был Ру; Velpeau назывался на языке Лисфранка "vilpeau" и т. п. (Эти попугаи медицины; этот береговой разбойник"; этот хирург-столяр; подлая шкура.)
      Несмотря на все это, Лисфранк был, действительно, замечательный хирург и клиницист своего времени, хотя и скрывавший зачастую свои промахи и ошибки.
      Что касается до Ру,- данное ему Лисфранком прозвище "столяра" было, надо сознаться, весьма метко. Огромная, полувековая опытность не сообщала знаменитому оператору никакого строго-научного авторитета.
      Гораздо выше стояла в то время научная деятельность французских диагностов и клиницистов по внутренним болезням: Андраль, Луи, Шомель, Рустэн, Крювелье и даже увлекавшийся до крайности Бульо - были истинными представителями научной медицины того времени.
      Все privatissima, взятые мною у парижских специалистов, не стоили выеденного яйца, и я понапрасну только потерял маи луидоры.
      Лица, дававшие privatissima, большею частью agreges (Адъюнкт-профессоры) не имели никакого права на доставление своим слушателям разных демонстративных пособий - трупов, препаратов, клинических случаев, и все лекции их заключались в одном говореньи или нелепых упражнениях на каком-нибудь импровизированном фантоме, как, например, у литотритэра Labut, на сухом бычачьем пузыре, со вложенным в него куском мела; а один из этих господ (m-r Beaux) ухитрился читать мне свое privatisaimum о стэтоскопии у себя на квартире, перед пылающим камином. Я не докончил слушания ни одного privatissimum и не имел терпения выдержать более половины назначенного числа лекций.
      Мои занятия в Париже состояли "исключительно в посещении госпиталей, анатомического театра и бойни для вивисекций над больными животными (лошадьми).
      Это был единственный privatissimum Амюсса с демонстрациями на живых животных. Но сам Амюсса редко являлся на живодерню. И вот, чтобы воспользоваться редким у нас случаем вивисекции на больных животных, я и несколько молодых американских врачей устроили между собою маленькое общество, с тем, чтобы производить вивисекцию в живодерне на общий счет.
      Тут я имел случай, в первый раз в жизни, присмотреться к разным, для нас неведомым и чуждым, свойствам американцев.
      Едем мы, например, вместе на живодерню мимо какой-нибудь мясной лавки. "Стой!"-кричат извозчику американцы, и выскакивают смотреть на сегодняшнюю таксу на мясо, начинают торговаться, спорить с мясником. Приехали мы на бойню, начинается спор из-за таксы с извозчиком, и мне никак не позволялось уплатить что-нибудь лишнее, лишь бы отделаться поскорее от извозчика.
      А вот однажды так и со мной заводит историю один американец из-за кровавого пятна, которое я нечаянно сделал на рукаве его байкового пиджака. Едва я мог укротить взбешенного моею неосторожностью янки, клянясь ему, что не имел ни малейшего намерения его оскорбить или причинить ему изъян, и готов тотчас же вознаградить его за причиненный ему убыток,- так называл я кровавое пятно на рукаве поношенного темнобурого байкового пиджака.
      Кроме Парижа, я делал несколько раз экскурсии из Дерпта в Москву
      (3 раза), Ригу и Ревель.
      Побывав в Москве, я имел случай сравнить мое дерптское житье-бытье с житьем в Москве старых товарищей.
      Разумеется, всего более интересовала меня жизнь моего прежнего товарища по хирургии, Иноземцева, тем более, что ему суждено было занять назначенное для меня место. Оказалось, что Иноземцев пошел в гору по практике и делался одним из первых врачей-практиков Белокаменной. Рассказывали потом, что он учредил у себя на Никитской (где он жил) товарищество из молодых врачей, разделявших с ним практику в городе; а по случаю этого товарищества сказывали, как относилась к нему публика Гостиного двора и Охотного ряда. Один гостинодворец,- повествовали мне,- страдавший весьма упорною язвою на ноге, обратился в клинику профессора Овера, который и отнесся с вопросом к больному, где он до сих пор и как лечился, на что и получил весьма характерный ответ:
      - Да были у меня раз несколько молодцов с Никитской, а потом и хозяин сам был.
      Иноземцев не был научно-рациональный врач, в современном значении, хотя он и толковал постоянно о рационализме, мыслящих врачах и т. п.
      Но Иноземцев от природы был хороший практик, имел такт, сноровку и смекалку. Иноземцев был терапевтический диагност; я после когда-нибудь скажу, что под этим названием разумею я.
      Особливо один, действительно, замечательный случай возвысил Иноземцева в медицинском практическом мире. Это было всем известное лицо, прошедшее через руки всех петербургских и большей части московских врачей. Больной страдал кровавою рвотою, с болями под ложечкою и слабостью.
      Профессор Буш и другие врачи в Петербурге считали болезнь за рак желудка. Иноземцев узнал из тщательного анамнеза, что больной страдал прежде болями и припухлостью большого пальца ноги, принял болезнь за arthritis, (Воспаление сустава ) поставил мушку на большой палец ноги, прежде болевший, и хроническая рвота прекратилась; больной выздоровел.
      Второй случай, доказавший способность Иноземцева находить правильные показания к употреблению того или другого способа лечения, встретился у него в клинике и описан был в некоторых журналах.
      Это был громадный медулярный сарком глаза, постепенно атрофировавшийся при употреблении амигдалина (внутрь) в течение нескольких месяцев. Гипсовый слепок с этого больного я видел при посещении мною клиники Иноземцева.
      В первое время своей профессуры в Москве Иноземцев не был счастлив. Спустя два года после занятия этой кафедры, Иноземцев проезжал за границу через Петербург, где мы и встретились; он до такой степени показался мне тогда жалким и убитым, что я искренно пожалел о нем, хотя в глубине души невольно думалось: "вот, ништо тебе, это за то, что отбил место и пошел не на свое!".
      Право, мне казалось тогда, что Иноземцев был не в своем уме,- до того странны были его рассказы о причиняемых ему каверзах; оперированные у него умирали в клинике оттого, что ассистенты нарочно портили раны и отравляли больных, и т. п.
      Потом вся эта мономания прошла бесследно, но он остался таким каким и прежде был,- фанатиком разных предположений, и этот-то фанатизм он и считал медицинским рационализмом. Этот фанатический рационализм и заставил Иноземцева быть периодическим приверженцем различнейших способов лечения. Одно время он восторженно превозносил lapis haematitis против всех возможных кровотечений; а другое время - amygdalin делался панацеею против раков; а во время холеры нашлись капли, известные и до сих пор под именем "Иноземцевских", которыми он, по его мнению, спасал всех больных от холеры, если только успевал во-время захватить болезнь.
      Этими знаменитыми каплями снабдил он и меня при нашем последнем свидании в Москве 1854 [г.].
      Я заехал тогда к Иноземцеву проездом через Москву в Севастополь; обедал у него, после обеда почувствовал схватки в животе, вследствие чего и получил на дорогу драгоценную панацею с наставлением, как ее употреблять против холеры. Иноземцева с тех пор я не видал уже более ни разу, а бутылку с его каплями привез нетронутою из-под стен Севастополя.
      Однажды, в бытность мою в Москве, товарищи посоветовали мне сделать визит попечителю Строгонову, уверив меня, что это будет ему очень приятно. Я решился; но Строгонов принял меня, профессора другого университета, так, как будто он стоял передо мною на высоте трона,- стоя, не пригласив сесть,- за что я и сам стал на дыбы, отвечал отрывисто, прекратил разговор почти на середине, раскланялся и ушел.
      Наш дерптский Крафтштрем, хотя и неотесанный фронтовик, не приучил нас к такому приему.
      О моих ежегодных экскурсиях в бакационное время в Ригу и Ревель я должен упомянуть, что они оставили у меня много разного рода воспоминаний. Один из моих приятелей называл эти экспедиции, по множеству проливавшейся в них крови, чингисханскими нашествиями. Но оставшиеся у меня воспоминания вовсе не кровавые,- кровавые помещались в хирургических анналах,- а тихие и приятные.
      Впрочем, поездка в Ригу могла бы сделаться памятною на целую жизнь; но тихою ли и приятною, это одному богу известно.
      Дело в том, что в Риге, в 1837 году, я чуть было не сделал предложения одной девушке, вовсе еще не расположенный так рано жениться. Тотчас по приезде в Ригу я познакомился с семейством главного доктора военного госпиталя (родом серба). Семейство его состояло из жены доктора, очень умной и образованной немки, и трех дочерей.
      Однажды, подгуляв за обедом, данном мне рижскими врачами, мы с главным доктором отправились к нему в госпиталь; расположенный после шампанского к болтовне, я вдруг задаю-моему спутнику вопрос, как он думает, хорошо ли я поступлю, сделав предложение одной мне знакомой и ему известной барышне?
      Конечно, он не мог не заметить, о ком шла речь. Но отвечал весьма уклончиво, в таком роде, что, мол, так, через год, когда вы опять сюда приедете, будет удобнее.
      Я прикусил язык и тотчас же переменил разговор. С той минуты не было и помину о предложении. На другой год, проезжая через Ригу в Париж, я сделал визит этому семейству, и отец, старый доктор, заметно употреблял разные манеры, чтобы снова возбудить во мне охоту сделать предложение. Но было поздно; я притворился, что ничего незамечаю, отобедав, распростился и уехал. Бог знает, кто из нас двоих был глупее: отец невесты или я.
      Мои летние экспедиции в Ревель продолжались и тогда, когда я переехал из Дерпта в Петербург. Я любил Ревель; в нем и после Дерпта, и после Петербурга я отдыхал и телом, и душою.
      Я целых 30 лет, не пропуская почти ни одного года, купался в море (прежде в Балтийском, потом в Черном и, наконец, в Средиземном), и чувствовал себя всегда укрепленным и поздоровевшим после купаний; только в Сорренто, около Неаполя, морские купанья подействовали на меня неладно и взволновали мой кишечный катарр, может быть, и оттого, что они были соединены с непривычным режимом (горячительным вином, пищею на прованском масле, с разными итальянскими приправами).
      Но, кроме купаний, Ревель оставил во мне приятные воспоминания на целую жизнь тем, что я проводил в нем время и как жених с невестою, при первой женитьбе, и с молодою женою и детьми после моего второго брака.
      В Ревеле жило семейство моего хорошего приятеля по университету, д-ра Эренбуша. Мы проводили приятно время вместе в его загородном доме (в Катеринентале); в Ревеле знакомился я ежегодно с интересными личностями, приезжавшими из Петербурга.
      Так, однажды я познакомился в Ревеле с графиней Растопчиной (поэтом), и у нее же узнал князя Вяземского и Толстого (американца) [...].
      (Ф. И. Толстой (1782-1846), известный дуэлист и авантюрист; прозван "американцем" по одному эпизоду из его жизни, полной анекдотических приключений: участвуя в кругосветном плавании 1803 и сл. годов, он был высажен "за свое невозможное поведение" на каком-то острове. В Россию он вернулся через Америку - отсюда его прозвище. )
      В Ревеле же, наконец, возобновил я старое знакомство с моим товарищем по Берлину и вместе с ним завел новое с лицом не менее интересным, как и мой старый товарищ, но крайне подозрительным.
      Как-то нечаянно я встречаю в морских купальнях знакомое лицо; всматриваюсь и узнаю, что это Н. Ив. Крылов, профессор римского права в Московском университете.
      -Ба, ба, ба! Ты зачем здесь очутился?-спрашиваю я его.
      - Да, вот, проездом из Петербурга, хочу попробовать выкупаться в море. Я чай, вода-то тут у вас холодная, прехолодная? А? (Эта частица "а" прибавлялась Крыловым к каждому периоду).
      - А, вот, рекомендую моего друга, главного врача при морских купальнях и ваннах, доктора Эренбуша. Познакомьтесь. господа: мой старый товарищ профессор Крылов. -Очень рады.
      --Ну что; Эренбуш, сегодня вода в море,-: спросил я, подмигнув Эренбушу,-холодна?
      - О, нет! - отвечает Эренбуш: - очень приятная, в самую пору.
      Мы раздеваемся и идем купаться. Первый входит в воду Крылов; но как только окунулся, так сейчас же -благим матом и назад; трясясь, как осиновый лист, посинев, Крылов бежит из воды, крича дрожащим голосом:
      - Подлецы-немцы!
      Мы хохотали до упаду при этой сцене [...].
      Потеха продолжалась целый день потом.
      С Крыловым нельзя было не смеяться. Он стал рассказывать нам свое похождение с генералом Дубельтом. (Дубельт Л. В. (1792-1862) в молодости вращался в кругах прогрессивного офицерства, был близок с видными участниками движения декабристов; при Николае I-один из самых рьяных деятелей так наз. III Отделения (корпус жандармов и политическая полиция). Блестящая характеристика его-у А. И. Герцена ("Былое и думы", т. II, по Указателю).
      Крылов был цензором, и пришлось им в этот год цензировать какой-то роман, наделавший много шума. Роман был запрещен Главным управлением цензуры, а Крылов вызван к петербургскому шефу жандармов, Орлову. Вот об этом-то деле и надо было подсунуть представление. Крылов приезжает в Петербург, разумеется в самом мрачном настроении духа, и является прежде всего к Дубельту, а затем, вместе с Дубельтом, отправляются к Орлову. Время было сырое, холодное, мрачное.
      - Проезжая по Исаакиевской площади, мимо монумента Петра Великого, Дубельт, закутанный в шинель и прижавшись к углу коляски, как будто про себя,так рассказывал Крылов,- говорит:
      - Вот бы кого надо было высечь, это Петра Великого, за его глупую выходку: Петербург построить на болоте.
      Крылов слушает и думает про себя: "понимаю, понимаю, любезный, не надуешь нашего брата, ничего не отвечу".
      И еще не раз пробовал Дубельт по дороге возобновить разговор, но Крылов оставался нем, яко рыба. Приезжают, наконец, к Орлову. Прием очень любезный.
      Дубельт, повертевшись несколько, оставляет Крылова с глазу-на-глаз с Орловым.
      - Извините, г. Крылов, - говорит шеф жандармов,- что мы вас побеспокоили почти понапрасну. Садитесь, сделайте одолжение, поговорим.
      - А я,- повествовал нам Крылов,- стою ни жив, ни мертв, и думаю себе, что тут делать: не сесть-нельзя, коли приглашает; а сядь у шефа жандармов, так, пожалуй, еще и высечен будешь. Наконец, делать нечего, Орлов снова приглашает и указывает на стоящее возле него кресло. Вот я,- рассказывал Крылов,потихоньку и осторожно сажусь себе на самый краешек кресла. Вся душа ушла в пятки. Вот, вот, так и жду, что у меня под сиденьем подушка опустится и -известно что...
      (Крылов, по рассказу П., имел в виду слухи о том, что в III Отделении наказывают провинившихся "по-отечески"-подвергают порке независимо от общественного положения.)
      И Орлов, верно, заметил, слегка улыбается и уверяет, что я могу быть совершенно спокоен, что в цензурном промахе виноват не я. Что уж он мне там говорил, я от страха и трепета забыл. Слава богу, однакоже дело тем и кончилось. Чорт с ним, с цензорством!-это не жизнь, а ад.
      В этот же день познакомил нас мой приятель Эренбуш и еще с двумя личностями, оставшимися у меня в памяти. Почему?
      Одна из этих личностей, германского происхождения, обязана горошине тем, что я ее еще помню, хотя другие, более меня интересующиеся классицизмом и царедворством, вспоминают о профессоре д-ре Гримме по его, некогда весьма известной у нас, учебно-придворной деятельности.
      Гримм был учителем вел. кн. Константина Николаевича, а потом и наследника вел. кн. Николая Александровича; этот знаток древних языков и биограф покойной императрицы Александры Федоровны, глухой на одно ухо от роду (как он сам полагал), приехав с государынею в Ревель, обратился к доктору Эренбушу, боясь, чтобы не оглохнуть на другое ухо.
      Но как же и Гримм, и все мы были удивлены, когда, после нескольких спринцовок теплою водою, из глухого от роду уха выскочила горошина. А с появлением горошины на свет Гримм тотчас же вспомнил, как он, еще неразумный ребенок, играя в горох, засадил себе одну горошину в ухо.
      Другая личность, также более или менее патологическая, только в другом роде, был граф Гуровский, присланный тогда в Ревель из С.-Петербурга по распоряжению шефа жандармов, чего мы, однакоже, тогда еще не знали. Гуровский с жадностью, можно сказать, принял знакомство с нами и, частью на французском, частью на ломанном русском языке, затянул с нами нескончаемую канитель о могуществе России, ее богатствах, открытых племянником Гуровского, Тенгоборским, и т. п. )
      (Ад. Гуровский принимал деятельное участие в польском восстании 1830-1831 гг., много писал против России. Затем "раскаялся" и в виду близости его сестры к императрице Александре Федоровне рассчитывал на хорошую административную карьеру. Путь к этому проложил себе брошюрой в духе III Отделения. Позднее выступал в угоду последнему с пасквилями на Герцена. О нем еще в сб. "Литературное наследство" ).
      Л. В. Тенгоборский (1793-1857)-автор книги "О производительных силах России" (1854-1858).)
      При этом он утверждал, что правительство наше не должно допускать слишком интимного сближения русской молодежи с польскою. Были случаи, впоследствии напоминавшие мне это правило Гуровского.
      После диарреи (Поноса) слов, продолжавшейся несколько часов сряду, мы разошлись, и первое, что мне и Крылову пришло в голову,- что с Гуровским нам надо быть осторожным. Одно только нас озадачивало: как поляк Гуровский, замешанный в революционной пропаганде, мог сделаться нашим русским пресмыкающимся? Впоследствии это объяснилось: Гуровский имел родственницу, чуть ли не сестру, замужем за шталмейстером Фридрихсом, очень приближенную к государыне императрице Александре Федоровне и очень ею любимую.
      Ревель, вместо или под видом ссылки, послужил Гуровскому местом службы, да еще какой - основанной на обширной доверенности к верноподданническим чувствам и патриотизму служащего. Гуровский [...] позволял себе иногда зазнаваться.
      Мне, например, и Крылову он прямо объявил, что писал уже о нас, куда следует, в Петербург и очень рад был найти в нас людей вполне благонадежных.
      "Вот шельма-то!- думаю я,- едва только сам с виселицы сорвался, а берет уже на себя смелость быть судьею других, ничем не провинившихся перед правительством".
      И что же? К моему удивлению, Гуровский получил предлинное послание от одного из главных рептилий, в котором, сверх благодарности Гуровскому, заключались еще отеческие наставления разного рода.
      Письмо это Гуровский показывал, и не оставалось никакого сомнения у меня, что кривой, никогда не скидающий своих синих очков, польский аристократ-революционер (впоследствии родственник, если не ошибаюсь, испанской королевской фамилии) принадлежал, по воле судеб, к классу пресмыкающихся нашего обширного государства.
      А граф Гуровский покончил свое пребывание в Ревеле тем, что набрал разных вещей в лавках, за поручительством Эренбуша, и в одно прекрасное утро без вести исчез.
      Потом, как слышно было, этот высокорожденный авантюрист и рептилия появился в Испании.
      В мою последнюю экскурсию в Ревель я вдруг занемог тогда непонятною еще для меня болезнью.
      Однажды, сидя за обедом в Катеринентале, я вдруг почувствовал какую-то страшную, никогда небывалую боль в левой чревной области. Сначала это была скорее какая-то неловкость при движении всего тела, чем боль; но потом неприятное чувство делалось все сильнее и сильнее и превратилось в нестерпимую боль, не позволявшую мне разогнуться; кое-как я встал из-за стола и, в сопровождении Эренбуша, поехал к нему на квартиру; по дороге мы заехали в заведение ванн, поставили мне сухие банки и положили на больное место горячие компрессы.
      На квартире у Эренбуша я почувствовал тошноту, потом и рвоту; принял рицинное масло, положил теплую припарку, заснул и встал совершенно здоровый.
      Но по приезде в Дерпт боль по временам стала навещать меня и не давала мне покоя тем, что я никогда не мог быть уверен, что не почувствую внезапно боли и не буду принужден бежать домой. Это мешало моим занятиям месяца два и более, пока я не слег от слабости.
      Однажды ночью я просыпаюсь и чувствую, что боль прошла и в то же самое время показался corpus delicti (Доказательство вины [причины болезни]) чрезвычайно острый, величиною с ячменное зерно, почечный камешек и, как показал анализ, чистый оксалат.
      Образование его я приписал тогда постоянному употреблению сквернейшего поддельного французского вина. Воды эмбахской (Эмбах-река в Юрьеве) я не переносил, колодезная расстраивала также мой желудок, к пиву я никогда не мог привыкнуть, и поневоле пил прокислое дешевое вино.
      Не прошло и двух месяцев после моего выздоровлений, как началась другая напасть: это мой прежний кишечный катарр, уже несколько лет оставивший меня в покое.
      Оттого ли, что я, опасаясь вина, начал опять пить воду, или же от патологической связи страданий двух органов - почек и кишечного канала,только никогда еще поносы не обнаруживались у меня с такою силою и упорством, как после страдания почек... Я перестал лечиться и держать диэту: ни вина, ни пива, ни водки.
      Научные занятия мои продолжались попрежнему; им суждено было, однакоже, принять другое направление и другие размеры.
      Отдаленною тому причиною был случившийся в с.-петербургской Медико-хирургической академии казус, заставивший ее перевернуться вверх дном.
      Положение этого единственного в С.-Петербурге учебно-медицинского высшего учреждения было весьма странное: оно состояло в ведомстве министерства внутренних дел; президентом его был главный военно-медицинский инспектор, баронет Виллье, а главное назначение заключалось преимущественно в приготовлении военных врачей. Вследствие этого назначения президент академии Виллье счел даже ненужным учреждение женской и акушерской клиник.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25