Из 'Дневника старого врача'
ModernLib.Net / История / Пирогов Николай / Из 'Дневника старого врача' - Чтение
(стр. 21)
Автор:
|
Пирогов Николай |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(723 Кб)
- Скачать в формате fb2
(304 Кб)
- Скачать в формате doc
(310 Кб)
- Скачать в формате txt
(302 Кб)
- Скачать в формате html
(305 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|
Итак, сказал мне однажды Мойер в Петербурге, что Уваров "ist ein Katzen-Schwanz, mann kann sich nicht auf ihn verlassen", (Это кошачий хвост [он виляет], на него нельзя положиться. ) a про Ширинского сказал: "Das ist ein positiver Mann, er ist rеel". (человек положительный, деловой) Прошло еще два месяца, и я начал уже бомбардировать Мойера письмами, объявив ему, наконец, что решаюсь принять кафедру в Харькове, предложенную мне через Арендта попечителем, гр. Головкиным. Около этого времени (это было на маслянице) разыгралась в Петербурге известная катастрофа с балаганом Лемана; я побежал в "Обуховскую больницу, куда свезли до 150 обгорелых, большею частью, уже трупов. Из них сделали выставку в покойницкой и на дворе госпиталя для родственников погибших. Привезенные в больницу живыми были в страшном виде. Ни прежде, ни после мне не приходилось видеть у живых еще людей ожоги, достигшие такой степени разрушения. Некоторые, с совершенно обуглившеюся от огня головою жили еще по целым неделям. У некоторых вся голова до самой шеи представляла громадный кусок угля; от него можно было отнимать целые пласты обугленных тканей и странно было слышать голос и произносимые слова, выходившие из куска угля. (А. В. Никитенко записал в дневнике 3 февраля 1836 г.: "Вчера случилось ужасное происшествие... Балаган загорелся... Огонь с быстротою молнии охватил все здание и в несколько мгновений превратил его в пылающий костер, где горели живые люди... Через четверть часа все превратилось в уголь и в пепел... Согласно "Северной пчеле", погибло 126 человек, по частным слухам-вдвое больше". В ближайших записях осведомленный автор дневника сообщает, что толпившийся на площади народ хотел разобрать балаган, чтобы спасти людей, но полицейские не допустили этого, кричав что бороться с огнем должны пожарные, которых вызвали ) Между тем, до меня доходили слухи, что выбор меня в совете был бурею в стакане воды. Против меня восстали преимущественно теологи. Говорили, что дерптские богословы открыли какой-то закон первого основателя Дерптского университета, Густава-Адольфа шведского, по которому одни только протестанты могли быть профессорами университета. Существовал ли такой закон, или нет, бог его знает; но при Николае Павловиче на него нельзя было ссылаться. Это понимали, вероятно, не хуже других и дерптские богословы. Тем не менее, однакоже, яблоко раздора было кинуто, и споры длились до конца февраля. Наконец, в марте я получил известие о моем избрании в экстраординарные профессора. Матушку и сестер я не решался перевезти из Москвы в Дерпт. Такой переход мне казалось - был бы для них впоследствии неприятен. И язык, и нравы, и вся обстановка были слишком отличны, а мать и сестры слишком стары, а главное, слишком москвички, чтобы привыкнуть и освоиться. Святую [18]36 года я уже встречал в Дерпте. Незадолго до моего прибытия прибыл туда и вновь назначенный из Петербурга попечитель, гвардейский генерал-майор Крафтштрем. Я предстал перед очами этого сына Марса и был им очень любезно принят. Он приветствовал меня, как первого русского, избранного университетом в профессоры чисто научного предмета. До сих пор русские профессоры в Дерпте избираемы были только для одного русского языка, и то за неимением немцев, знакомых хорошо с русскою литературою. На этом указании, что я первый из русских и что этот первый начнет служить во время попечительства его, Крафтштрема, все это и было предметом нашего разговора в течение добрых получаса. Не надо было более получаса, чтобы узнать, какого духа новый дерптский попечитель... Очевидно, что, фронтовик до мозга костей, Крафтштрем, вообще как попечитель, оказался не худым человеком; мог бы быть гораздо хуже, поступив с седла на попечительство. Он был поэтому и предметом постоянных насмешек, в виде юмористических анекдотов, изобретавшихся на его счет студентами и отчасти и профессорами. Мировоззрение Крафтштрема было, действительно, невозможное. Наука в его воззрении была трех сортов: полезная до известной степени, вредная,-если не унять, то, пожалуй, и очень вредная,- и годная, и даже необходимая, для препровождения времени и для забавы людей со средствами. Вот как однажды Крафтштрем отнесся с глазу-на-глаз об астрономии. Это было по дороге из Дерпта в Петербург: Крафтштрем ехал вместе с профессором русского языка Росбергом, к которому имел особое доверие в то время. Лунная, прекрасная ночь; Росберг смотрит на луну, припоминает виденное им через рефрактор в дерптской обсерватории и начинает объяснять Крафтштрему виденные им горы и пропасти на луне. Слушал, слушал его Крафтштрем, да потом и говорит: - Послушайте, любезный друг, неужели вы верите всем этим бредням? - Как!-восклицает удивленный Росберг,-да ведь это все неоспоримые факты, дознанные наукою! - Полноте, пожалуйста,- успокаивает Крафтштрем,- какие там факты, когда никто еще не бывал на небе, и никто поэтому ничего и знать не может. Росберг, видя, что с научной стороны Крафтштрема не проймешь, начал с другого бока. - Да как же это, ваше превосходительство, стал бы сам государь так заботиться о постройке Пулковской обсерватории и отпускать такие громадные суммы, если бы он не был уверен, что астрономы действительно сделали чрезвычайно важные открытия? - Э, любезнейший! - заметил на это Крафтштрем,- разве вы не знаете, что у государей, как и у нас всех, есть свои забавы? У нас-небольшие, по средствам, а у царей, конечно, не по нашему, дорогие. Почему же и нашему царю не потешить себя громадною, дорого стоющею обсерваториею? Обстановка моя в Дерпте продолжалась недолго и обошлась мне дешево. Рублей 200 за квартиру в 4 комнаты в год и по 10-12 рублей в месяц за стол. Можно было за стол платить и дороже, и я это делал, но за увеличенную плату увеличивалось только количество отпускаемой пищи, а не качество. Для прислуги явилась ко мне опять моя добрая латышка Лена, прослужившая мне целых 5 лет. Вот я, наконец, профессор хирургии и теоретической, и оперативной, и клинической" Один, нет другого. Это значило, что я один должен был: 1) держать клинику и поликлинику, по малой мере, 2,5 - 3- часа в день; ) читать полный курс теоретической хирургии - 1 час в день; 3) оперативную хирургию и упражнения на трупах-1 час в день; 4) офтальмологию и глазную клинику - 1 час в день; итого - 6 часов в день. Но шести часов почти никогда нехватало; клиника и поликлиника брали гораздо более времени, и приходилось 8 часов в день. Положив столько же часов на отдых, оставалось еще от суток 8 час., и вот они-то, все эти 8 часов, и употреблялись на приготовления к лекциям, на эксперименты над животными, на анатомические исследования для задуманной мною монографии и, наконец, на небольшую хирургическую практику в городе. В течение 5 лет моей профессуры в Дерпте я издал: 1) Хирургическую анатомий) артериальных стволов и фасций (на латинском и немецком). (Классическая монография П. "О перерезыванни Ахиллесовой жилы и о пластическом процессе, употребляемом природой для сращения концов перерезанной жилы", была предметом его сообщения 2 мая 1841 г. Обществу русских врачей в Петербурге. Об этом-на русском яз.-в тогдашних общих и специальных изданиях. Немецкий текст отпечатан в Дерпте (75 стр. и 7 таблиц). Монография вызвала много отзывов и признана лучшей работой по данному вопросу (Л. Ф. Змеев, тетр. II). В 1836 г. П. впервые сделал эту операцию с счастливым исходом, а с 1837 г. до своего выступления в печати производил опыты и изучал процесс срастания перерезанных сухожилий более чем на 70 животных и в 40 случаях - на людях.) 2) Два тома клинических анналов (на немецком). 3) Монографию о перерезании ахиллесова сухожилия (на немецком). И сверх этого - целый ряд опытов над живыми животными, произведенных мною и под моим руководством, доставил материал для нескольких диссертаций, изданных во время моей профессуры, а именно: 1) О скручивании артерий. 2) О ранах кишек. 3) О пересаживании животных тканей в серозные полости. 4) О вхождении воздуха в венозную систему. 5) Об ушибах и ранах головы. Диссертации на последние две темы при мне не были еще окончены. Справедливость требует заметить, что все сказанное совершено не в 5 лет собственно, а в 4 года, потому что я целых 9 месяцев оставался (в 1837-1838 гг.) в Париже и потом в Москве, и целых три месяца проболтался, так что не мог ничем серьезно заняться. Итак, неоспоримо, существуют доказательства моей научной деятельности с самого же начала вступления моего на учебно-практическое поприще. Но другое дело вопрос: был ли я тогда действительно тем, кем казался, или, вернее, кем должен был быть, то-есть, был ли я настоящим, действительным (не кажущимся) профессором хирургии? У нас, в России, кандидатами на кафедру бывают только два сорта ученых: во-первых, заслуженные профессоры, то-есть большею частью старые или очень пожилые люди; во-вторых, молодые люди, только что окончившие курс наук. Людей, подготовлявшихся довольно продолжительное время к занятию кафедр, у нас или вовсе нет, или они так редки, что почти никогда не являются конкурентами на занятие кафедр. О первом сорте кандидатов на кафедры нечего распространяться; из 10 -ти случаев в 9-ти заслуженный профессор, остающийся на новое 5-летие, делает это вовсе не из любви и не из привязанности к науке, а для получения увеличенного вдвое оклада. Другой же сорт кандидатов, к которому принадлежал и я грешный, при вступлении моем на кафедру хирургии в Дерпте поистине не соответствует, да и не может соответствовать, своему призванию. Откуда могла взяться та опытность, которая необходима для клинического учителя хирургии? Правда, я за 4 года до вступления на кафедру перешел за хирургический Рубикон, сделав мои две первые операции в клинике Мойера: вылущение руки и перевязку бедряной артерии (в одно и то же время). Но ловко сделанная хирургическая операция еще не дает права на звание опытного клинициста, которым должен быть каждый профессор хирургии. Мало того, что молодой человек, как бы он даровит ни был, не может иметь достаточных знаний, ему еще труднее приобрести добросовестную опытность. Молодость, и именно даровитая, еще более, чем посредственная, заносчива, самолюбива, а еще чаще-тщеславна. Она, выступая на практическое поприще жизни, заботится всего более о своей репутации - и это естественно и даже похвально,- но она заботится не так, как следует; не хлопочет приобрести имя и почет внутренними своими, настоящими достоинствами, а только внешним обрадом, лишь бы хвалили и удивлялись, а за что - это не главное. Вот этот зуд похвалы и тщеславия и портит все в молодости. Служение науке, вообще всякой - не иное что, как служение истине. Но в науках прикладных служить истине не так легко. Тут доступ к правде затруднен не одними- только научными препятствиями, то-есть такими, которые могут быть и удалены с помощью науки. Нет, в прикладной науке, сверх этих препятствий, человеческие страсти, предрассудки и слабости с разных сторон влияют на доступ к истине и делают ее нередко и вовсе недоступною. Бороться за истину с предрассудками, страстями и слабостями людей невозможно. Можно только лавировать; но не менее трудно бороться и с собственными страстями и слабостями, если мы в юности, с самого детства, не развили в себе способность владеть собою, а владеть собою иначе" нельзя, как через познание самого себя. Итак, для учителя такой прикладной науки, как медицина, имеющей дело прямо со всеми атрибутами человеческой натуры (как своего собственного, так и другого, чужого я), для учителя - говорю - такой науки необходима, кроме научных сведений и опытности, еще добросовестность, приобретаемая только трудным искусством самосознания, самообладания и знания человеческой натуры. Дело ли это молодости? "Chirurgus debet esse adolescens" (Хирургом должен быть молодой (человек)- по словам Цельза. Конечно, старость, притупляющая чувства, делает хирурга неспособным. И ничто не препятствует молодым людям быть хирургами, но не учителями хирургии. Это не одно и то же, и напрасно думать, что всякий ловкий и искусный хирург может быть и хорошим наставником хирургии: Есть время для любви; Для мудрости - другое. Как самоед, я не мог не видеть и не чувствовать, как много мне недостает знания, опытности и самообладания, чтобы быть настоящим наставником хирургии. Я не был так недобросовестлив, чтобы не понимать, какую громадную ответственность перед обществом и перед самим собою [...] принимает на себя тот, кто, получив с дипломом врача некоторое право на жизнь и смерть другого, получает еще и обязанность передавать это право другим. Но молодость легко устраняет нравственные затруднения и мирит противоречия в себе. Я сознавал свои недостатки, но не мог их сознавать так, как теперь, когда я пережил их и все их следствия. Да и теперь, анализируя, я сознаюсь, как трудно решить, что было в том или другом случае главным мотивом моих действий: суетность или истинное желание помочь и облегчить страдание. Ах, как это трудно решить для человека, преданного своему искусству всею душою, когда вся цель этого искусства состоит в лечении и облегчении людских страданий! Как ни мало вероятен успех операции, как ни опасно для жизни ее производство, если оно вас интересует, как искусство, вы уже не можете совершенно беспристрастно взвесить шансы и определить, что вероятнее в данном случае: успех или гибель. И чем моложе, чем ревностнее деятель, тем более привержен он к своему искусству, тем легче он упускает из виду цель искусства и тем более расположен действовать искусством для одного искусства. Да, да "ne nocerim veritus" Галлера, запрещавшее ему - опытнейшему анатому и физиологу - делать операции на живых людях,- это есть выражение воочию нравственного чувства. Каждый хирург должен бы был со своим "ne nocerim veritus" приступать к операции. Но это значило бы подчинить интерес науки и искусства всецело высшему нравственному чувству. Да, так должно бы быть; но тут являются другие соображения, делающие невозможным решение вопроса: как поступить в сомнительном случае; а таких случаев не десятки, а сотни. Старикашка Рюль был прав, когда он требовал от госпитальных хирургов, чтобы они не иначе предпринимали операции, как с согласия больных. Он раздосадовал меня однажды, явившись в Обуховскую больницу в тот самый момент, когда я приступал к операции аневризмы, и спросил больного, желает ли он операции. - Нет,- отвечал он. - В таком случае,- решил Рюль,- нельзя оперировать против желания. (Иог. Рюль (1764-1846)-медиц. инспектор петербургских больниц, в которых П. работал после переезда в Петербург.) Все мы, молодые врачи, смеялись над пуританством Рюля, называли его козодоем, caprimulgus europensis, на которого он был, действительно, похож, Hosentrompetr'om; говорили также про него, что он приобрел себе почет в петербургском медицинском мире только тем, что умел ловко ставить промывательные покойной императрице Марии Федоровне; - все это говорилось и болталось только потому, что отживший старик осмеливается вмешиваться в дела науки и искусства и вредить научным интересам. - Так- говорили,- дойдет, пожалуй, до того, что у больных в госпиталях надо будет испрашивать согласия на кровопускания, ставление банок и мушек. Но все понимали, однакоже, что никто бы из нас не захотел, чтобы его без спроса подвергли какой-либо опасной процедуре, хотя бы и с целью спасти жизнь. А с другой стороны, разве кто-нибудь был бы в претензии за то, что спасли ему жизнь без его спроса, подвергнув его опасной процедуре? Я предвижу, что больной непременно, не нынче-завтра, изойдет от кровотечения из аневризмы, подвергаю его, не спрося его согласия, операции -и спасаю. Так я и рассуждал, приступая к операции, отмененной Рюлем за то, что не спросил сначала согласия больного. Кто прав, кто виноват? В таких случаях только голос собственной совести может- решить вопрос для каждого, и, конечно, для каждого решить по-своему. Рюль был, несомненно, прав, ибо действовал, несомненно, по глубокому убеждению в том, что никто,- больше самого больного,- не имеет права на его здоровье. Я, может быть, также прав был. Может быть,-- говорю,- потому что не знаю теперь, был ли я тогда убежден в неминуемой опасности для больного потерять жизнь от кровотечения, и притом был ли я убежден, что опасность для жизни больного от кровотечения из аневризмы превышает опасность от операции. Да, собственная совесть - другого средства нет - должна решать для истинно-честного хирурга вопрос об операции, когда опасность, с нею соединенная, для жизни кажется ему столько же значительною, как и опасность от болезни, против которой назначена операция. Но хирург в этом случае не всегда может полагаться и на собственную совесть. Научные, не имеющие ничего общего с нравственностью, занятия, пристрастие и любовь к своему искусству - действуют и на совесть, склоняя ее, так сказать, на свою сторону. И совесть в таком случае, решая вопрос о степени опасности, становится на сторону научного предубеждения. Совесть играет тут роль судьи или присяжного, основывающего свое суждение на мнении эксперта, а эксперт тут - научные сведения того же самого лица, совесть которого призвана быть судьею. Тут предубеждению дорога открыта с разных сторон. С одной стороны, предубеждение легко проникнет в запас сведений; с другой стороны, через это и самая совесть легко предубеждается. Современная наука нашла, как будто, более надежное средство против предубеждений в практической медицине,- это медицинская статистика, основанная на цифре. И совести хирурга . как будто сделалось легче решать без предубеждений. Вот болезнь: от нее умирают, по статистике, 60 проц.; вот, операция, уничтожающая болезнь; от нее умирает только 50 проц. Совести не трудно, значит, решить по совести, что опаснее: болезнь, предоставленная самой себе, или операция. Но вот загвоздка. Во-первых, эта статистика не есть нечто вполне определенное и не подлежащее ни сомнению,, ни колебанию; а во-вторых, почем же я буду знать, что, в данном случае мой больной принадлежит именно к числу 60 умирающих из 100, а не к числу 40, остающихся в живых? И кто мне сказал, что в случае операции мой больной будет относиться к числу 50 проц. выздоравливающих, а не к 50 умирающих? В конце концов, не трудно убедиться, что и эта, повидимому такая верная, цифра только тогда будет иметь важное практическое значение, когда ей на помощь явится индивидуализирование - новая, еще не початая отрасль знания. Когда изучение человеческих особей настолько подвинется вперед, что каждую особь можно, по надежным признакам, отнести к той или другой резко обозначенной категории, а свойства каждой категории противостоять внешним и органическим (внутренним) влияниям будут известны,-тогда и статистика с ее цифровыми данными получит иное значение. (В монографии 1854 г. "О трудности и счастьи в хирургии" П. писал, что "требование счастливого результата операций от молодых хирургов может принести пагубный вред больным. Желание показать товар лицом побуждало бы врачей скрывать истинную историю болезни и заставило бы, в погоне за более удачным результатом, выписывать больных возможно скорей, как бы излеченных". П. настаивал на научном исследовании болезни. Он приводит примеры "трудностей, встречаемых тем, кто без... дипломатии и без суеверия, на пути чисто ученом, хочет быть счастливым врачом и оператором". Излагает случаи, интересные для поучения начинающих врачей. Сообщает примеры из своей практики, где "только верности распознавания" больной "обязан тем, что не лишился жизни под ножом". Только осторожное и внимательное исследование приводит к счастливым результатам. Это, однако, не значит, что врач должен стоять у кровати больного "робко и недоверчиво". Успех достается врачу смелому и решительному, но только в том случае, если он не ограничивается изучением одной избранной узкой специальности. "Нужно... обращать на все самое тщательное внимание и ни малейшей вещи не оставлять без исследования". Хирург должен обладать искусством выбрать благоприятное время для операции, воспользоваться умело всяким, даже малейшим изменением в течении болезни, предпринять операцию не слишком рано и не слишком поздно, произвести благоприятное нравственное влияние на больного, поднять его надежды, устранить его страх и уничтожить его сомнения. Надо не только сделать операцию искусно, но предотвратить все могущие быть во время операции неприятные осложнения, сохранить хладнокровие и присутствие духа, что даст возможность воспользоваться во время операции даже самыми ничтожными обстоятельствами, чтобы провести последующее лечение с полною осмотрительностью и знанием дела. "Постоянное исследование, упражнение чувств и опытность могут творить неимоверное: они могут придать врачу нечто божественное". ) Мог ли же я, молодой, малоопытный человек, быть настоящим наставником хирургии?! Конечно, нет,- и я чувствовал это. Но, раз поставленный судьбою на это поприще, что я мог сделать? Отказаться? Да для этого я был слишком молод, слишком самолюбив и слишком самонадеян. Я избрал другое средство, чтобы приблизиться, сколько можно, к тому идеалу, который я составил себе об обязанностях профессора хирургии. В бытность мою за границей я достаточно убедился, что научная истина далеко не есть главная цель знаменитых клиницистов и хирургов. Я убедился достаточно, что нередка принимались меры и знаменитых клинических заведениях не для открытия, а для затемнения научной истины. Было везде заметно старание продать товар лицом. И это было еще ничего. Но с тем вместе товар худой и недоброкачественный продавался за хороший, и кому? - Молодежи - неопытной,- незнакомой с делом, но инстинктивно ищущей научной правды. Видев все это, я положил себе за правило, при первом моем вступлении на кафедру, ничего не скрывать от моих учеников, и если не сейчас же, то потом, и немедля открывать перед ними сделанную мною ошибку,- будет ли она в диагнозе, или в лечении болезни. В этом духе я и написал мои клинические анналы, с изданием которых я нарочно спешил, чтобы не дать повода моим ученикам упрекать меня в намерении выиграть время для скрытия правды. Описав в подробности все мои промахи и ошибки, сделанные при постели больных, я не щадил себя и, конечно, не предполагал, что найдутся охотники воспользоваться моим положением, и в критическом разборе выставить снова на вид выставленные уже мною грехи мои. Охотники, однакоже, нашлись. Мой хороший петербургский приятель, д-р Задлер, написал огромную критическую статью в одном немецком журнале. В этой большой статье нашлось для меня одно полезное замечание,- это русская пословица, приведенная Задлером в конце его критики: "Терпи, казак,атаманом будешь". Старик Хелиус в 1866 году напомнил мне об этой пословице, переведенной Задлером для немцев так: "Geduld, Kosak, wirst Ataman werden". Через год, вскоре после выхода первых выпусков моей "Хирургической анатомии", я был уже избран в ординарные профессоры. (Анналы Дерптской хирургической клиники изданы в двух частях. В ч. I (1836-1837) описано 18 случаев из клиники П. (Дерпт, 1837); во II ч. (1837-1839)-31 случай (Дерпт. 1839). Обе книги- на немецком языке, который был тогда наиболее употребительным среди врачей всех стран. В знаменитом предисловии к первой части П. писал: "Я только год состою директором дерптской хирургической клиники и уже дерзаю происшедшее в этой клинике сообщить врачебной публике. Поэтому книга моя необходимо содержит много незрелого и мало основательного; она полна ошибок, свойственных начинающим, практическим хирургам, скажу более - в ней выработаны некоторые такие положения, от исполнения которых следовало бы воздерживаться молодым врачам. Книга моя часто укажет, что я действовал не так, как следует в данном случае. Несмотря на все это, я счел себя вправе издать ее потому, что у нас недостает сочинений, содержащих откровенную исповедь практического врача и особенно хирурга. Я считаю священною обязанностью добросовестного преподавателя немедленно обнародовать свои ошибки и их последствия, для предостережения и назидания других, еще менее опытных, от подобных заблуждений. Я думаю, что молодые врачи должны прочитывать не одни классические сочинения великих мастеров нашего искусства, которым они уже потому подражать не в состоянии, что великое искусство их есть плод долговременной опытности. Копия с картины Рафаэля не годится для обучающегося живописи: он должен начать с обыденного, рисовать простые предметы с натуры и только после многократных ошибок, со временем, приобретет известное мастерство в своем искусстве; так и врач после повторенных ошибок и заблуждений достигает только лучших результатов и, наконец, будет в состоянии действовать почти безошибочно, по указаниям великих мастеров своего искусства. Вот почему откровенное и добросовестное описание деятельности даже малоопытного практика для начинающих врачей имеет важное значение. Правдивое изложение его действий, хотя бы и ошибочных, укажет на механизм самых ошибок и на возможность избегнуть повторения по крайней мере там, где это достижимо. Прав ли я в моем воззрении или нет, предоставляю судить другим. В одном только могу удостоверить, что в моей книге нет места ни для лжи, ни для самохвальства. Проф. Пирогов. Дерпт, в марте 1837 г.". Своим содержанием "Анналы" привлекли внимание отечественных и зарубежных деятелей медицины. В одном немецком научном журнале было тогда же заявлено, что "Анналы способны приковать к себе во многих отношениях внимание мыслящих и пытливых врачей. Они знакомят нас с блестящими анатомическими и хирургическими познаниями человека, который, повидимому, рожден и призван, чтобы со временем стать из ряда вой выходящим, неоценимым оператором. В нем сказываются все те свойства, которые редко совмещаются в одном человеке, но которые тем вернее помогают достичь самого высокого в хирургии". Когда, вскоре после выхода в свет первого тома "Анналов", студенты поднесли П. его литографированный портрет, он сделал под портретом след. надпись: "Мое сокровеннейшее желание, чтобы мои ученики относились ко мне с критикой; цель моя будет достигнута лишь тогда, когда они будут убеждены, что я действую последовательно; действую ли я правильно, это другое дело, которое выяснится временем и опытом". В предисловии ко второму тому автор указывал на господствующие в науке тщеславие и эгоизм, на отсутствие взаимного доверия у врачей и писал: "Наш святой долг только путем открытого способа действий, непринужденного и свободного признания своих ошибок уберечь медицинскую науку от опасного господства мелочных страстей". -- В феврале 1837 г. факультет вошел в Совет университета с предложением избрать П. ординарным профессором: "Со времени назначения своего профессором Пирогов с блестящим успехом в научном и педагогическом отношениях исполнил свои обязанности и выказал выдающееся искусство на многих исполненных им операциях. С равным успехом начал Пирогов и научно-литературную деятельность изданием первой части своей Хирургической анатомии артерий". В Совете П. получил 15 голосов против 1; утвержден в звании 6 марта 1837 г. (Г. В. Левицкий, стр. 264). Для издания этого труда мне нужны были: издатель-книгопродавец, художник-рисовальщик с натуры и хороший литограф. Не легко было тотчас же найти в Дерпте трех таких лиц. К счастью, как нарочно к тому времени, явился в Дерпт весьма предприимчивый (даже слишком, и после обанкротившийся) книгопродавец Клуге.. Ему - конечно, безденежно - я передал все право издания, с тем лишь, чтобы рисунки были именно такими, какие я желал иметь. Художник-рисовальщик - этот рисовальщик был тот же г. Шлатер, которого я некогда отыскал случайно для рисунков моей диссертации на золотую медаль. Это был не гений, но трудолюбивый, добросовестный рисовальщик с натуры. Он же, самоучкою, работая без устали и с самоотвержением, сделался и очень порядочным литографом. А для того времени это была не шутка. Тогда литографов и в Петербурге был только один, и то незавидный. Первые опыты литографского искусства Шлатера и были рисунки моей "Хирургической анатомии". Они удались вполне. С попечителем Крафтштремом, вначале ко мне весьма благоволившим, я не долго жил в ладу, впрочем, не по моей вине. То было время дуэлей в Дерпте. Периодические дуэли то усиливались (и едва ли не тогда, когда их преследовали), то уменьшались. Крафтштрему и ректору дуэли, разумеется, были не по сердцу, особливо случившиеся вскоре одна после другой: одна - мнимая, другая - действительная. Русский студент, сорви-голова, Хитрово безнадежно вляпался в одну приезжую замужнюю, женщину. Желая всеми силами обратить на себя внимание этой дамы, Хитрово придумал такую штуку: увидев предмет своей любви на одном концерте, он бросился стремглав к ректору с донесением, что убил одного студента на дуэли в лесу и предает себя произвольно в руки правосудия. Ректор отправил Хитрово с карцер, а сам с фонарями, педелями и полицией отправился в лес отыскивать труп убитого, Проискали целую ночь, и ничего не нашли. На другой же день оказалось, что вся эта история - выдумка взбалмошного влюбленного. Другая же, действительная, даже наделала много хлопот Крафтштрему. Нашли действительно убитого студента в лесу и, несомненно, убитого на пистолетной дуэли. Разыскивали не мало, но все оставалось шитым и крытым. В это самое время ехал через Дерпт за границу государь Николай Павлович. Можно себе представить, как струсил Крафтштрем. Он явился с докладом к государю на почтовую станцию; государь не выходил из кареты, и когда Крафтштрем донес ему о случившемся, то государь прямо объявил ему: - Ну, что же, так разгони факультет. Вот тебе раз! Что тут поделаешь? Разгони факультет! Да какой,- их целых четыре,- и как его разгонишь? Вот в это-то тревожное время и случилась еще одна дуэль на студенческих геберах.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|