Из 'Дневника старого врача'
ModernLib.Net / История / Пирогов Николай / Из 'Дневника старого врача' - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Пирогов Николай |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(723 Кб)
- Скачать в формате fb2
(304 Кб)
- Скачать в формате doc
(310 Кб)
- Скачать в формате txt
(302 Кб)
- Скачать в формате html
(305 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|
|
Диссертация вышла для молодого докторанта не плохая. Потом, в бытность мою в Берлине, когда я представил ее знаменитому тогда Опицу, то он тотчас же велел перевести ее на немецкий язык (она была писана на латинском, под именем: "Num vinctura aortae abdominalis in aneurismate inguinali adhibitu facile ac tutum sit remedium") и напечатал ее в своем журнале ("Journal der Chirurgie und der Augenheilkunde" v. Dr. Graefe und Prof. von Walther). (Докторская диссертация П. на латинском языке: "Легко ли выполнима и безопасна ли перевязка брюшной аорты при аневризмах в паховой области" (Дерпт, 1832, 72 стр., с 12 рис.). В русском переводе: "Перевязка брюшной аорты" - в "Вестнике естественных наук и медицины" (1832, No 1, стр. 114-154); на немецком яз.-в "Журнале хирургии и глазных болезней" (1838, т. 27, No 1, стр. 122-146 и No 2, стр. 241-250, с рис.). Снимок с латинского титульного листа-у А. М. Заблудовского (1938, No 7, стр. 125). Вопрос о дате защиты докторской диссертации П. вызвал в литературе разногласия, которые мне удалось устранить архивными розысканиями. Малис сообщает, что П. защитил диссертацию 30 ноября 1832 г. Но в письме ректора университета к министру просвещения от 24 июля 1832 г. читаем: "Пирогов уже представил свое рассуждение, и его диссертация уже напечатана". Этим подтверждается указанная Змеевым дата защиты диссертации-31 августа 1832 г. Что касается утверждения П. в докторской степени, то в архиве министерства, в "Алфавите дел" Дерптского округа за 1832-1837 гг. (No 52) упоминается "дело" No 44842-1355 "О профессорском институте. Пирогов. Об утверждении в звании доктора медицины". "Дело" начато 26 ноября 1832 г., уничтожено в 1865 г. Пометка чиновника, уничтожившего это "дело" тогда, когда П. был кандидатом в министры просвещения, гласит: "По предложению попечителя 30 ноября за No 9466 утвержден". В упоминавшемся выше письме ректора к министру говорится, что П. подает "решительную надежду сделаться способным университетским преподавателем", но что ему, как и всем другим кандидатам, необходимо еще поехать на два года за границу для усовершенствования. Паррот старается успокоить царское правительство относительно вредного влияния тогдашних политических событий на будущих русских профессоров: "Мне кажется, что и в этом отношении более доводов в пользу путешествия, чем против, ибо отказ в желании, которое столь близко их сердцу и было сначала пробуждено в них, скорее может оставить в них чувствование печали и недоверчивости к правительству, нежели питать истинную любовь к отечеству, живо ощущаемую большею частию из них". Заканчивается письмо указанием, что "дальнейшее пребывание в Дерпте не принесло бы им никакой почти пользы теперь, по получении высших ученых степеней". Предложение ректора было утверждено, но выезд профессорских кандидатов за границу все-таки был отложен почти на целый год ) Мойер, чем делался старее, тем более и обленивался. В последний год нашего пребывания в Дерпте он поручал мне делать многие операции. Однажды я перевязал бедренную артерию, вылущил бьющуюся аневризму височной артерии, вылущил ручную кисть, сделал отнятие губного рака. ("Предо мною ясно стоят страницы хирургического журнала Дерптской хирургической клиники, когда был там Пирогов как врач профессорского института. За год им сделано четыре операции с его собственной отметкой: это были три случая аневризма (H. H. Бурденко, 1937, стр. 8). "Как ни мало операций выпало на долю Пирогова в клинике Мойера, мне все же удалось установить, что из 10 операций, произведенных за 2 года Пироговым, 3 или 4 относились к операциям по поводу аневризм" (H. H. Бурденко, 1941, стр. 25). Сам он, видимо, уклонялся в последнее время от больших операций. Но в городе (частной практики), когда случалось, от операции нельзя было отделаться. Последней операцией Мойера в городе была мне памятная литотомия у дерптского тогдашнего богача Шульца. Мойер делал ее, находясь очевидно не в своей тарелке. Нас несколько,- разумеется, и мы двое (я и Иноземцев),ассистировали Мойеру. Иноземцев меня уверял, что он видел собственными глазами, как Мойер, отойдя куда-то в сторону пред операцией, перекрестился; было это так: Иноземцев рассказал Мойеру, что знаменитый московский литотомист-оператор Венедиктов всегда пред операцией крестился и клал земные поклоны. - Что же, это не худо,- заметил Мойер, отошел и перекрестился. Операция у Шульца была сделана из рук вон плохо. Мойер оперировал скарповским горжеретом; я держал зонд, и, когда горжерет был введен, показалась моча, я вынул зонд. Мойер повел пальцем по горжерету, в пузырь не попал и рассердился на меня, зачем я вынул зонд рано; "nun wird es eine Geschichte", (Ну, будет история) но Geschichte никакой не было. Иноземцев ввел легко зонд опять в пузырь. Мойер полез снова горжеретом. Больной был толстяк, и инструмент для его заплывшей жиром промежности оказался недостаточно длинным; однако же дело все-таки кое-как сладилось; но вот брызнула с шипением из глубины струйка артериальной крови: - Это что еще такое? - вскрикнул Мойер; но и эта неожиданность обошлась. Наконец, извлечены два камня. Я, после операции, не утерпев, сболтнул между товарищами пошлую остроту: "Wenn diese Operation gelingt, so werde ich den Steinschnitt mit einem Stock machen". (Если эта операция кончится удачей, то я сделаю камнесечение палкою) Это передали Мойеру, но добряк Мойер не рассердился и смеялся от души; а Шульц выздоровел. (По поводу этого рассказа о Мойере его дочь, Е. И. Елагина, разразилась в своих старческих воспоминаниях гневными замечаниями по адресу П. Рассказ П. подтверждается воспоминаниями доктора Фробена, который был тогда студентом старшего курса медицинского факультета в Юрьеве: "Мойера мы не слушали. Он был занят ректорством, был и от природы ленив".) Особенно Мойер стал бояться вырезывания наростов; и когда - не помню, по какому случаю - я предлагал ему сделать такую операцию, Мойер сказал мне: - Послушайте, я вам расскажу, что случилось однажды с Рустом. Когда я был,-продолжал Мойер,-в Вене у Руста, приехав туда от Скарны из Италии, Руст показал мне в госпитале одного больного с опухолью под коленом (в подколенной яме). "А что бы тут сделал старик Скарпа?"-спросил у меня Руст. Я, исследовав опухоль, ответил, что старик Скарпа в этом случае предложил бы больному ампутацию. "А я вырежу опухоль",- сказал мне Руст. Подлипалы и подпевалы Руста уговаривали его показать прыть пред учеником Скарпы; и Руст, ассистируемый этими прихвостнями, начал делать операцию тут же, в моем присутствии. Нарост оказывается сросшимся с костью, кровь брызжет струей со всех сторон; ассистенты со страху один за другим расходятся. Я помогаю оторопевшему Русту перевязывать артерию в глубине; больной истекает кровью. Тогда Руст говорит мне: - Этих подлецов мне не надо бы было слушать,- они первые же и разбежались, а вы отсоветовали мне, и все-таки меня не кинули; я этого никогда не забуду. Занимаясь диссертацией, я вел в Дерпте приятную жизнь: днем-в клинике и в анатомическом театре, где делал мои опыты над животными; вечером-в кругу нескольких новых знакомых из немцев; я узнавал много нового о студенческой жизни и ее обычаях. Верно, нигде в России того времени не жилось так привольно, как в Дерпте. Главным начальством города был ректор университета. Старик полицеймейстер Яссенский с десятком оборванных казаков на тощих лошаденках, которых студенты при нарушении общественного порядка удерживали на месте, цепляясь за хвосты,-полицеймейстер говорю, этот держал себя как подчиненный перед ректором; жандармский полковник встречался только в обществах за карточным столом. Университет, профессора и студенты господствовали. Студенты по временам, пользуясь своим положением, терроризировали общество и особливо общество бюргеров, известных у студентов под именем "кнотов". Ни одно собрание в мещанском клубе не обходилось без какого-нибудь смешного скандала. Особливо отличались скандальными выходками студентов маскарады в этих клубах. Впускались только замаскированные; и вот один студент является в красных сапогах, с длинной палочкой красного сургуча во рту, пучком перьев на самой задней части тела и на голове; когда члены клуба не хотят его впустить, то он поднимает шум, врывается в залу и объявляет, что он замаскирован в аиста. Другой (теперь известный генерал) дошел до того, что является в бюргерский маскарад в костюме Адама, прикрытом черным домино, и, став перед кружком дам в позу, прехладнокровно открывает полы домино; дамы вскрикивают, разбегаются; сзади стоящие мужчины, ничего не видя, кроме черного домино, не понимают в чем дело; наконец, догадываются, и будущий генерал изгоняется "mit Pomp heraus". (С шумом вон) Особливую знаменитость приобрели между студентами несколько проказников и оригиналов. Так, Анке, потом профессор фармакологии Московского университета и декан медицинского факультета, славился своими остротами и проказами. Уже одна наружность делала его оригинальным. Чрезвычайно подвижная и вместе старческая, несколько смахивающая на обезьянную физиономию,- какая-то юркость и скорость движений и неистощимый юмор придавали всем проказам и остротам Анке оригинальный характер. Помню, например, такого рода проказу. Жил-был в Дерпте университетский берейтор Дау, а у него был сын, видный парень, хорошо объезжавший лошадей, но непозволительно глупый. Чтобы характеризовать его глупость, стоит рассказать только такого рода пассаж. Дау услыхал, однажды, что студент, по имени Фрей, влюбившийся в одну девушку, сделал ей предложение в таком виде: "Willst du Frei werden, oder frei bleiben?" (Смысл фразы-в игре слов: фамилия студента Фрея означает в переводе с немецкого: свобода. Сватавшийся спросил: "Хочешь ты стать женой Фрея или остаться свободной?") Это очень понравилось Дау, и он, по совету Анке, написал и своей возлюбленной: "Willst du Dau werden, oder Dau bleiben?" Вот между этим-то смертным и Анке вспыхивает война,- разумеется, придуманная самим же Анке. Подговоренные товарищи убеждают Дау, что он не должен сносить обиды такого проходимца, как Анке, и должен непременно с ним стреляться, если хочет остаться благородным человеком. Наконец, Дау ( Отсюда и дальше в рукописи фамилия этого субъекта-ошибочно: Даву.) решается на пистолетную дуэль, отдавшись совершенно в распоряжение подговоренных секундантов. Дау, как обиженный, должен стрелять первый. Пистолет его, конечно, зарядили не пулей. Дау стреляет. Анке падает и кричит, что он тяжело ранен. Друзья подбегают, раздевают. О, чудо, прострелен боковой карман в штанах; в кармане - табакерка Анке с табаком, в табакерке пуля. Дау так и ахнул от радости, что так счастливо и так метко выстрелил. В другом роде оригинал между старыми студентами в Дерпте, но так же, как и Анке, неудобозабываемый, был Жако, или Иоко, Кизерицкий. Студенческий тип, представлявшийся Кизерицким, уже вымер давно. Даже и в то время этот тип встречался только на сцене. Помню, в Берлине, в одной немецкой пьесе, известный актер Шнейдер (фаворит государя Николая Павловича) неподражаемо изобразил этот тип. В длинных ботфортах - Сапоги-пушки (Kanonen-Stiefel) со шпорами, в крагене (студенческий плащ), в студенческой корпорационной шапке на маковке, с длинным чубуком в зубах, студент-романтик прохаживается журавлиным шагом по сцене и декламирует каким-то замогильным голосом из Шекспира: "Sein, oder nicht sein?" ("Быть или не быть?"-слова Гамлета в одноименной трагедии Шекспира.) Иоко Кизерицкий был в этом роде. Это был студенческий Дон-Кихот, хотя и не высокий ростом, как Дон-Кихот, но так же, как он, истощенный, сухой, всегда серьезный и нахмуренный, в крагене, ботфортах, шапочке на маковке; Кизерицкий таял только перед дамами, сочинял им стихи и однажды издал целую книжку своих стихотворений с посвящением: "Rosen und Lilien, gewidmet von Kiseritzky". (Розам и лилиям, посвятил Кизерицкий.) Иоко являлся всегда в трауре на улицах в дни кончины Вашингтона и Боливара. ( Дж. Вашингтон (1732-1799)-один из главных борцов за освобождение, Северной Америки от гнета английских колонизаторов. Сим. Боливар (1783-1830)-освободитель Южной Америки от владычества испанских колонизаторов.) На вопрос, по ком это надел траур, Иоко принимал величественную позу, возводил глаза к небу и торжественно провозглашал: "сегодня день кончины великого сына свободы!" В то время в Дерпте не существовал еще 5-летний срок для окончания курса наук в университете, и я застал еще многих, так называемых, bemooste Haupter сиречь, мхом обросших голов. Мне показывали одного, сын крестника которого оканчивал уже курс, а крестный папенька отца все еще числился между студентами. Другого я знал, предобрейшую душу и вовсе не глупого человека, вступившего в университет года за четыре до нашего прибытия в Дерпт и уехавшего с кучкою детей; он держал уже у меня экзамен на лекаря, когда я поступил на профессорскую кафедру в Дерпте. Между старыми студентами пользовался также известностью и специфик-Шульц. Никогда я не видел человека, более похожего на птицу, как Шульца-специфика: длинный, заостренный нос, узкий череп, короткое туловище, длинная шея, длиннейшие, как шесты, ноги, походка журавлиная, студенческий костюм.- Шульц! сколько вам лет?-был постоянный вопрос знакомых и незнакомых.Тридцать два года, если не считать четыре года, проведенные в приготовлении пилюль и порошков,- был постоянный ответ Шульца-специфика. Бедненький,- сидел, сидел, ходил, ходил по лекциям, в университет, да так и не кончил курса; чрез 20 с лишкам лет я встретил его учителем немецкого языка в одной школе киевского учебного округа. Свободная провинциальная жизнь того времени и корпоративное устройство дерптского студенчества придавали ему особое значение. И университетское начальство, и городское общество сознавали эти значение, и в своих отношениях к студенчеству держали себя весьма осторожно, соблюдали деликатность в обращении со студентами и не допускали ни малейших экивоков в отношении к чести и достоинству студенчества. Даже трактирщики и купцы не позволяли себе большой требовательности в уплате долгов, опасаясь студенческой анафемы - Verschiess'a. (Бойкота.) Вероятно, не знакомый хорошо с тем настроением или, просто, слишком понадеявшись на свою наглость, Фаддей Булгарин попал однажды в большой просак. Булгарин владел возле самого города мызой (дачей) Карловом, и проживал там по целым месяцам с своей женой и знаменитой "тантою". Я нередко встречал его у Мойера. Булгарин старался всюду проникнуть и со всеми познакомиться, фрапируя (Frapper-поражать, изумлять) каждого своей развязностью, походившей на наглость. Во время годовой ярмарки он ходил по лавкам заезжих петербургских и московских купцов, и когда они не уступали в цене, то грозил им во всеуслышание, что разругает их в "Северной пчеле" [...]. Фаддей Бенедиктович и в Дерпте не скрывал своего таланта. Однажды за приглашенным обедом у помещика Липгардта, в присутствии многих гостей и между прочими одного студента, Булгарин, подгуляв, начал подсмеиваться над профессорами и университетскими порядками. Студент передал потом этот разговор, конфузивший его за обедом, своим товарищам. Поднялась буря в стакане воды. Начались корпоративные совещания о том, как защитить поруганное публично Фаддеем достоинство университета и студенчества. Порешили преподнести Булгарину в Карлове кошачий концерт. Слишком 600 студентов с горшками, плошками, тазами и разной посудой потянулись процессией из города в Карлово, выстроились перед домом и, прежде чем начать концерт, послали депутатов к Булгарину с объяснением всего дела и требованием, чтобы он, во избежание неприятностей кошачьего концерта, вышел к студентам и извинился в своем поступке. Булгарин, как и следовало ожидать от него, не на шутку струсил, но, чтобы уже не совсем замарать польский гонор, вышел к студентам с трубкой в руках и начал говорить, не снимая шапки, не поздоровавшись. "Muetze herunter! - шапку долой!" - послышалось из толпы. Булгарин снял шапку, отложил трубку в сторону и стал извиняться, уверяя и клянясь, что он никакого намерения не имел унизить достоинство высокоуважаемого им Дерптского университета и студенчества. (Ю. К. Арнольд подробно и красочно описывает подобную сцену шельмопания студентами Булгарина ). Тем дело и кончилось; студенты разошлись, но по дороге встретили еще экипаж Липгардта, окружили его и тоже потребовали объяснения, которое и было дано с полной готовностью. Начальство университета, т. е. ректор (в то время Паррот), зная, что Булгарин и жандармский полковник не смолчат, тотчас собрал сениоров (Старшин.) корпораций, потребовал объяснений, оказавшихся вожаками и распорядителями посадил в карцер, и все дело уладилось без дальнейших последствий [...] (Студенческий быт в Юрьеве того времени описан в общем сходно с рассказами П.у Ю. К. Арнольда, М. Лаврецкого; П. Красовский "Родной край. Город студентов". Рига, 1902) Во время пребывания моего в Дерпте я сделал две поездки: одну в Ревель, другую - в Москву. Поездка в Ревель - с товарищами Шиховским и Котельниковым. Для чего? А так, здорово живешь. Вздумали и поехали. Было летнее вакационное время и предпоследний год нашего пребывания в Дерпте. Случились также, и - это главное,- как-то случайно лишние деньги. Наняли Planwagen, т. е. длинную телегу, крытую парусиною, с входом и выходом сбоку. В Ревеле посмотрели на море, на Катериненталь, несколько раз выкупались в море [...]. В первые годы моего пребывания в Дерпте немцы и все немецкое производили на меня какое-то удручающее впечатление. Мне казались немцы надутыми и натянутыми педантами, свысока, недоброжелательно и с презрением относящимися ко всему русскому, а следовательно, и к нам. Они, скучные и бездарные учителя,- казалось мне,- не могли возбудить в нас ни малейшего сочувствия к своей науке. Напротив того, французы казались народом избранным, даровитым, симпатичным. В моем дневнике, который я вел тогда, беспрестанно встречались порою страстные, лирические возгласы то против моего однокашника Иноземцева, то против немецких профессоров. Это предубеждение мы, русские, выносили с собою из дома и из наших университетов. Наши отцы и учители были такого же мнения, как и мы, о немцах и французах. И надо сказать правду, немецкая наука того времени,- между прочими, конечно, и врачебная,- была не очень привлекательна для молодого русского. Мы, не приученные ни в школах, ни в университетах сосредоточивать внимание, следить и заниматься самостоятельно и самодельно научными предметами,- мы, говорю, не могли сочувственно относиться к длинным, переполненным вставками, периодам тогдашней научной немецкой речи. Все казалось с первого взгляда туманным, сбивчивым, неясным. То ли дело у француза - все ясно, чисто, гладко, наглядно. А тут еще такие имена, как Биша, Desault, Dupuytren. Пожалуй, вон, педант, немец Эрдман и называет Broussais мальчишкою в сравнении с немцем же Reil'em; да ведь это говорит немецкая же зависть и тупоумие. Так думалось в то время. И остзейские немцы своими отношениями к русским вообще поддерживали антипатию,- не хотели знать ничего русского; покровительствуемые и отличаемые правительством, - они и к нему только тогда относились сочувственно, когда оно оказывало им явное предпочтение и соблюдало их немецкие интересы. Современные [1881 г.] натянутые отношения руософилов к немцам берут свое начало с того еще времени, когда Прибалтийский край пользовался особым почетом и предпочтением; и в натянутости отношений не мало виновата и бестактность остзейцев, искавших только того, чтобы пользоваться своим выгодным положением и не умевших или не хотевших искать сближения с русскою национальностью [...]. (В дальнейшем тексте П. говорит, что при более близком знакомстве с немецкой культурой он научился уважать ее, но не забывал о "нестерпимом для русского, а может быть и вообще для славянина, неприязненном, нередко высокомерном, иногда презрительном, а иногда завистливом взгляде немца на Россию и русских".) В 1830-х годах прибалтийские дворяне, а с ними и все культурное остзейское общество, очень гордились свободою своих крестьян. - У вас там, в России, есть еще крепостные,- хвастались некоторые студенты,- а у нас уже их давно нет. У нас все свободны; это потому, что наш край - голова России. - Кто это, господа, выдумал,- слыхал я также в Дерпте,- что будто бы русское правительство заложило остзейские провинции у заграничных банкиров? Какая нелепость! Закладывают имения, земли, но где слыхано, чтобы кто закладывал свою голову и свои глаза! [...]. Но как ни хвастались перед нами прибалтийские культурные люди 1830-х годов свободою своих крестьян, видно было, что это дело свободы не совсем ладное. Нищету сельского люда нельзя было скрыть [...]. В Лифляндии я слыхал от старожилов, что Александр I, освободив крестьян в Прибалтийском крае, хотел было испробовать эту меру и в соседней Псковской губернии; но по приезде в эту губернию был предуведомлен рижским генерал-губернатором Паулуччи о заговоре против жизни императора; сбирались, будто бы, отравить его ядом. Заговор устрашил, будто бы, императора, и намерение эман-ципировать псковских крестьян было оставлено [...]. Д-р Вахтер был моим приятелем, насколько 50-60-летний, старого покроя, австрийский подданный мог быть приятелем русского юноши, искавшего прогресса чутьем. И после, когда я сделался профессором в Дерпте, я был единственный из профессоров, которого навещал и с которым знаком был Д-р Вахтер. Как кажется, именно австрийское Вахтера происхождение и католическое вероисповедание и были мотивами нашего сближения. Протестанты, северяне, доктринеры смотрели свысока на австрийского лекаря-католика, не учившегося в немецком университете. "Isti propheti", (Это пророки (презрительно). -называл он их мне на своем латинском диалекте, завидев где-нибудь профессора. Д-р Вахтер, после отставки Цихориуса, читал анатомию по найму и был, действительно, чудак не малой руки. Он выстроил себе какой-то невиданной архитектуры дом, похожий на восточные дома, с плоскою крышею, углубленный в землю, одноэтажный, кирпичный, окнами только на двор, а с улицы представлявшийся проходящим низкою и глухою кирпичною стенкою. В этом жилище д-р Вахтер обитал с своею небольшою семьею; вставал очень рано, пил вместо кофе и чая водку, закусывал ячменною кашею, брал в зубы спичку вместо сигары и отправлялся в анатомический театр, где один, без помощников, препарировал и читал лекции громко и внятно, шокируя и смеша слушателей своим австрийским диалектом. Со мною, где и как только можно, Вахтер говорил по-латыни, отпуская при каждом удобном случае какой-нибудь латинский экспромт. Заметит ли доктор, что я остановился, идя с ним по улице, и отхожу за малою нуждою за угол, он также останавливается и, смотря на оставшиеся от исполнения натуральной повинности следы, непременно напомнит мне: litterae scriptae marient. (Написанное остается) Увидит ли доктор где-нибудь собравшихся на улице баб, он непременно скажет мне: Quando convenium Catherina, Rosina, Sybila, Sermonem faciunt Et de hoc, et de hac, et de illa. (Как соберутся Катерина, Роcина, Сибила, заводят речь о том, о сем) Д-р Вахтер был и анатом, и врач-практик; делал операции, на которых я ему обыкновенно ассистировал; лечил большею частью в домах кнотов, ремесленников низшего разряда. Студенты пускали в ход множество забавных анекдотов из практики д-ра Вахтера. Как он, например, уверял своего больного, что у него солитер стал поперек кишки, а прописанное лекарство непременно поворотит глисту и распрямит ее в длину. Но лекарств из аптеки д-р Вахтер не любил прописывать и предпочитал им, где только можно, домашние; из них любимым для д-ра был ромашковый чай. Рассказывают, что, позванный однажды ночью к труднобольному, д-р Вахтер идет прямо к постели, стоявшей во мраке, и прямо дает больному свой обыкновенный совет: "Trinken Sie mal Chamomillenthae, es wird schon gut werden", (Пейте ромашковый чай, станет лучше) a затем щупает пульс и, не нашед его на похолодевшей уже руке, спокойно извиняется: - Ah, so! Verzeihen Sie, Sie sind schon todt. (Извините, вы уже умерли) Таков был Вахтер. Но пусть верят или не верят мне, а я полагаю, что он, Вахтер, принес мне своими анатомическими демонстрациями пользы не менее знаменитого Лодера. Немало из слышанных мною в немецких и французских университетах приватных лекций (privatissima) не принесли мне столько пользы, как privatissimum y Вахтера: в первый же семестр моего пребывания в Дерпте Вахтер прочел мне одному только вкратце весь курс анатомии на свежих трупах и спиртовых препаратах. С тех пор мы и стали приятелями [...]. Моя первая поездка из Дерпта в Москву была задумана уже давно. Вместо двух лет я уже пробыл четыре года в Дерпте; предстояла еще поездка за границу,-еще два года; а старушка-мать между тем слабела, хирела, нуждалась и ждала с нетерпением. Я утешал, обещал в письмах скорое свидание, а время все шло да шло. Нельзя сказать, чтобы я писал редко. У матушки долго хранился целый пук моих писем того времени. [...] Денег я не мог посылать,- собственно, по совести, мог бы и должен бы был посылать. Квартира и отопление были казенные; стол готовый, платье в Дерпте было недорогое и прочное. Но тут явилась на сцену борьба благодарности и сыновнего долга с любознанием и любовью к науке. Почти все жалованье я расходовал на покупку книг и опыты над животными; а книги, особливо французские, да еще с атласами, стоили недешево; покупка и содержание собак и телят сильно били по карману. Но если, по тогдашнему моему образу мыслей, я обязан был жертвовать всем для науки и знания, a потому и оставлять мою старушку и сестер без материальной помощи, то зато ничего не стоившие мне письма были исполнены юношеского лиризма. Тотчас же по приезде в Дерпт, под влиянием совершенно новых для меня путевых впечатлений, я распространился в моих письмах в описании красот природы, в первый раз виденного моря, Нарвского водопада, освещенного луною, прогулок в лодке по Финскому заливу, характеристики моих новых товарищей, произведенных уже мною в звание друзей, и т. п. Помню, что не забыл при этом тогда же отправить и письмецо туда, где молодое сердце в первый раз зашевелилось при взгляде на улыбавшиеся женские глаза. Как же было не написать и не напомнить о себе, о последнем прощальном дне, когда я явился в кандидатском мундире, при шпаге, и по моей просьбе был спет романс: Vous allez a la gloire, Mon triste coeur suiva vos pas; Allez, volez au temple de memoire, Suivez l'honneur, mais ne m'oubliez pas... (Вы шествуете к славе, Мое опечаленное сердце следует за вами. Идите, летите в храм славы. Следуйте за почестями, но не забывайте меня.) Тот, к кому относилось это: "Vous allez a la gloire",- это конечно, я, я сам. И вот, прошло целых года. Как не повидать мест, где мы "впервые вкусили сладость бытия", и к тому же как не показать себя, и свое перерожденное и перестроенное на другой лад я! Пусть-ка посмотрят на меня мои старые знакомые и родные и подивятся достигнутому мною прогрессу [...] Экзамен докторский сдан, диссертация наполовину уже готова, и предстоят рождественские праздники; путь санный. Надо сначала распорядиться, а для этого надобны деньги. Кое-что наберется, за месяц вперед можно взять жалованье,- но по расчету все еще нехватает взад и вперед на дорогу, да и в Москве не жить же даром на счет матери. Вот и придумываю средства. У меня есть старые серебряные часы, весьма ненадежные, по свидетельству знатока Г. И. Сокольского; есть "Илиада" Гнедича, подаренная Екатериною Афанасьевною; есть и еще ненужные книги, русские и французские, кажется; есть еще и старый самоварчик. Давай-ка, сделаем лотерею. Предложение принято товарищами. Предметов собралось с дюжину; билетов наделано рублей на 70; угощение чаем. С вырученными лотереей деньгами набралось более сотни рублей. Главное есть. Надо теперь приискать самый дешевый способ перемещения своей особы из Дерпта в Москву. Случай решает. Из заезжего дома Фрея является подводчик Московской губернии, привозивший что-то в Лифляндию и отправляющийся на-днях порожнем опять в Московскую. Лошадей тройка. А экипаж? - Есть кибиточка. "Укроем и благополучно доставим",- уверяет подводчик. Цена?-"Двадцать рублей".-По рукам. И вот в пасмурный, но не морозный, декабрьский день, в послеобеденное время, я, одетый в нагольный полушубок, прикрытый сверху вывезенною еще из Москвы форменною (серою с красным, университетским, воротником) шинелью на вате, и в валенках, сажусь в кибитку и отправляюсь на долгих в Москву. Мой возница спускается на реку, и через несколько часов по Эмбаху мы выезжаем на озеро Пейпус, направляясь к Пскову. Между тем стемнело. Месяца не видать. Небо заволокло облаками. Мы все едем и едем. Раздаются пушечные выстрелы, как будто возле нас. Это трескается лед на Пейпусе и образуются полыньи. Вдруг-стоп. Что такое? Громадная полынья; вывороченные массы льда стоят горою, а возле них широчайшая полоса воды. Слава богу, что еще не въехали прямо в воду. Что же это такое? Как же тут быть? Вдали ни зги не видать, под ногами вода. - Да леший пошутил; с съезжей дороги сбился, а я по ней сколько раз езжал,- уверяет мой возница.- Да что теперь-то поделаешь? Сем-ка я побегу, да разведаю; дорога-то должна быть тут близко. Я остаюсь один с лошадьми. Сижу, сижу,-делается жутко; в ночной тиши раздаются кругом выстрелы; мне показалось в темноте что-то блестящее, как будто огоньки; думаю, уж не волчьи ли глаза; выскакиваю из кибитки, поднимаю крик и стук палкою о кибитку; бегаю вокруг кибитки, чтобы согреться; начинает пробирать. Ничего не видно и не слышно. Ямщика и след простыл. Просто беда. Прошло, верно, не менее часа, а мне показалось по крайней мере часа четыре; наконец, слышу где-тсг вдали, в стороне, как будто человеческий голос. Я отзываюсь и кричу, что есть мочи. Голос приближается. Показались опять и, как будто, прежние огоньки, напугавшие меня. Наконец, является, едва переводя дух от усталости, и мой возница.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25
|