– Вы Пепе. – Он внимательно посмотрел на меня, и я продолжил: – Вы должны были умереть.
Он не спеша обдумал мое заявление и наконец сказал:
– Нет, я жив.
Я встал с кресла, протянул ему руку и, не скрывая дрожь в голосе, сказал:
– Господин Годефруа, вы сделаете мне честь, если согласитесь выпить со мной.
Я увел его из дома. Почему мне это пришло в голову? Наверное, потому, что в глубине души я знал правду и хотел выиграть немного времени, прежде чем услышать ее. Мы пошли в ирландскую таверну, куда часто наведывался Мак-Маон: там был небольшой отдельный кабинет.
Последовавшая за этим сцена доказывает, что самые драматические моменты нашей жизни могут одновременно быть и самыми нелепыми. Мне было известно истинное имя Годефруа, а потому я знал, кто был передо мной. Таким образом, пароль терял всякий смысл. Однако мой собеседник настоял на выполнении всех правил с фанатичной настойчивостью. Ему был дан приказ не откровенничать ни с кем, пока он не услышит пароль. Он ждал два года и мог спокойно прождать еще два.
Таким образом, я должен был произнести пароль, но мне казалось крайне глупым бесконечное повторение слова «Конго». Если Каземент, где бы он ни был теперь, мог нас видеть, он, наверное, вдоволь бы посмеялся. Годефруа старался мне помочь. «Давай, давай», – говорили мне его глаза, каждый раз, когда я произносил слово «Конго». Но положение стало совсем гротескным, когда выслушав все бесконечные «Конго», Годефруа посмотрел задумчиво в потолок и сказал:
– Извините, не могли бы вы повторить пароль еще раз? Мне кажется, я обсчитался…
Но кое-как со своей задачей мы справились. И когда все было улажено, оказалось, что Годефруа невероятный болтун:
– Господин Каземент велел мне прийти по адресу старого пансиона. Со слов господина Каземента я понял, что там мне предоставят кров и рано или поздно кто-то произнесет пароль. Так оно и случилось. – Тут он выпил глоток виски и продолжил: – Однако вместо дома я нашел одни развалины, поэтому я сел возле них и, когда люди проходили мимо меня, повторял: «Mot de pas? Mot de pas?» Но никто не говорил мне пароля. До сегодняшнего дня. Чего вы так долго ждали?
Мне стоило большого труда произнести пароль из-за естественного нежелания показаться смешным. Но теперь, когда настало время задать единственный важный вопрос, я вовсе не был уверен, что хотел знать на него ответ. То, что мы сидели рядом и Годефруа намеревался мне все рассказать, казалось чудом. Я провел четыре года, работая над книгой, оперируя невидимыми персонажами, и вот теперь один из них оказался передо мной. Мне надо было задать ему один вопрос, один-единственный:
– Годефруа, что случилось в сельве?
Начало его повествования мало чем отличалось от рассказов Маркуса. Годефруа наняли белые, для того чтобы он помогал им во время экспедиции и работ на прииске, – это была экспедиция братьев Краверов. Они отправились из Леопольдвиля вместе с сотней носильщиков и углубились в джунгли, двигаясь по некоему подобию туннеля, который проходил в гуще самой буйной в мире растительности.
– Однажды, – продолжал Годефруа, – когда мы зашли уже далеко в глубь сельвы, экспедиция остановилась на одной прогалине. Господин Ричард был убежден, что они найдут там большую алмазную жилу.
– Алмазы? Вы в этом уверены? – прервал его я. – Они нашли алмазную жилу или золотую копь?
– Алмазы. Господин Ричард говорил, что золото блестит, а алмазы пахнут. И он почуял алмазы, – сказал Годефруа, ни минуты не колеблясь. – На прогалине устроили лагерь. Братья Краверы спали в одной палатке, а мы с Маркусом – в другой. На самом деле они нашли только два алмаза. Но каких! Каждый из них был размером с кулачок младенца. В тот день, когда их обнаружили, Маркус страшно нервничал и не мог сомкнуть глаз. Он вертелся с боку на бок на своем топчане и ныл: «И почему, черт возьми, этим двум идиотам достанутся оба алмаза, а мне ни одного?» А я ему и говорю: «Мне спать хочется, господин Гарвей, давайте баиньки». А он опять за свое: «И почему, черт возьми, этим двум идиотам достанутся оба алмаза, а мне ни одного?» А я ему опять повторяю очень воспитанно: «Мне спать хочется, господин Гарвей, давайте баиньки».
Бесконечные повторы Годефруа начинали выводить меня из себя. Я крепко схватил его рукой за локоть и сказал:
– Годефруа! Что было дальше?
Мой собеседник широко открыл глаза. На его черном лице блестели отливавшие желтизной белки, и его глаза казались двумя яичницами. Годефруа продолжил рассказ:
– Ну так вот, господин Гарвей и говорит мне: «А ты заткнись, черномазый», а потом он взял керосиновую лампу и револьвер и пошел к палатке братьев Краверов. Лампу он просто бросил внутрь, чтобы лучше их видеть, а потом я услышал шесть выстрелов. Я тоже вышел из палатки и увидел силуэты господ Краверов на фоне брезента. Уильям был худой, а Ричард – потолще. И слышно мне тоже все было прекрасно. Господин Гарвей ранил их; они стонали, умоляя, чтобы он их не убивал. А господин Гарвей в это время спокойненько стоял возле палатки и заряжал револьвер еще шестью пулями. Потом он снова стал в упор стрелять в братьев Краверов и выпустил все шесть пуль. Я думаю, что он попал все шесть раз, но все равно до конца их не убил. Господин Уильям плакал, он пищал и мяукал, как котенок. А господин Ричард издавал очень странные звуки, словно задыхался. Господин Гарвей еще раз зарядил пистолет и еще раз выпустил все шесть пуль. Он теперь распределял выстрелы четко по справедливости: это – Уильяму, а это – Ричарду, это – Уильяму, а это – Ричарду, это – Уильяму, а это – Ричарду. Разрядил всю обойму. Когда господин Гарвей убедился в том, что они точно были мертвые, он обернулся, увидел, что я стоял за ним, и говорит: «А ты чего пялишься, черномазый?» Потом вдруг изменил свой тон и говорит: «Погоди-ка минуточку, Пепе, нам с тобой надо поговорить». Когда господин Гарвей был в хорошем настроении, он меня «черномазым» не называл, а говорил Пепе; только в хорошем настроении он почти никогда не бывал. Я понял, что он притворялся любезным, а на самом деле снова заряжал револьвер с тем же спокойствием, что и раньше. Зачем ему понадобилась новая обойма, если господа Уильям и Ричард были уже мертвые? Это могло значить одно: что он и меня собирался убить, а мне вовсе умирать не хотелось, и я во весь дух побежал к лесу. Господин Томас!
Годефруа заметил, что у меня кровоточила ладонь. Мои ногти впились в кожу и рассадили ее до крови. Я так увлекся рассказом, что даже не заметил этого. Мне пришлось промыть ранку виски и замотать руку платком.
– Годефруа, – сказал я, – почему вы не хотите рассказать мне все?
– Все? Что вы имеете в виду, господин Томас?
– Все значит все, – ответил я.
– Ну ладно, все, – подчинился Годефруа. – Мне удалось добраться до Леопольдвиля, но я не знал, что делать. Я очень боялся снова встретиться с господином Гарвеем в Леопольдвиле, опасаясь, что он обвинит меня в убийстве. Я ведь черный, а он только коричневатый, и белые люди поверили бы скорее ему, чем мне. И действительно, как-то раз я увидел его на улице Леопольдвиля! Мне стало очень страшно, так страшно, что я пошел на исповедь к одному бельгийскому миссионеру и рассказал ему обо всех своих грехах, а особенно о грехах господина Маркуса Гарвея. Этот миссионер меня давно знал, и с господином Казементом он тоже был знаком. Миссионер привел меня к господину Казементу, и я ему все рассказал. Он мне поверил и велел молчать, сказав, что если мы хотим добиться справедливости, то должны вести себя осторожно, очень осторожно. Господин Каземент не доверял бельгийским судам. Но когда он узнал, что в Англии арестовали господина Гарвея, то прислал мне денег на билет. Я должен был сесть на корабль, явиться в суд и выступить там свидетелем. Но, к несчастью, суд все не назначали и не назначали. Потом началась война и мое путешествие все откладывалось и откладывалось, потому что приплыть сюда было не так-то просто. А остальную часть истории вы и так знаете. Когда я наконец смог сесть на корабль и приехать, господин Каземент прислал мне записку. Там был адрес, где меня должны были принять. Но я не должен был давать никаких показаний, прежде чем не услышу слово «Конго», произнесенное двенадцать раз подряд. Господин Каземент так решил, чтобы мне легче было запомнить пароль: слово «Конго» – потому что я там родился, а двенадцать раз – как двенадцать апостолов у Господа нашего.
– А что еще? Где же вся остальная часть истории?
Годефруа не понимал моего нетерпения. Он посмотрел в потолок, потом снова на меня и заключил решительно:
– Это все. Я должен был знать что-нибудь еще?
– А белые люди?
– Никого из белых людей из этой экспедиции в живых не осталось, кроме господина Гарвея, у которого кожа коричневатая и который всех их убил. – Годефруа был искренне расстроен. – Может быть, я как-то неясно выразился? Господин Гарвей – убийца, и справедливость должна восторжествовать. Господин Томсон, у вас все еще идет кровь из руки.
Я ненавидел, когда он говорил мне «господин», и он это прекрасно знал. Но настаивать не имело ни малейшего смысла. Годефруа был из тех людей, которые готовы отдать жизнь за тех, кто стоит выше, чем они, на иерархической лестнице, но неспособны изменить свои привычки, даже если сам Иисус Христос их попросит об этом лично. Из-за деревянной перегородки послышалась мелодия. Я не думал, что ирландская музыка может быть такой грустной. Годефруа взял меня за руку, размотал платок и вылил на мою ладонь виски из своего стакана. Накладывая новую повязку, он продолжил:
– Мне было очень страшно. Когда я убегал с прогалины, то ни разу не обернулся. Я вернулся в Леопольдвиль один, прошел через сельву и выжил чудом. Я ел грибы, которые росли на коре деревьев, фрукты, висевшие на ветках, и саранчу, когда мне удавалось ее поймать. Мне приходилось прятаться от дикарей, потому что, когда экспедиция шла через сельву, мы сделали много страшных дел! Очень страшных, господин Томсон, таких, что вы себе и представить не можете! А шли мы долго, целый месяц! Господин Гарвей был очень жестоким. Во время похода ему нравилось бросать бомбы в поселках, просто так, для развлечения. И господа Краверы, которым нужны были здоровые носильщики, частенько его ругали, потому что он кидал гораздо больше бомб, чем требовалось. Он тоже, как и я, на обратном пути прошел через сельву один, но господин Гарвей нес ружья и динамитные шашки, и мне кажется, что подходить к нему никто не осмеливался. Он, наверное, расстреливал даже ящериц, которые попадались ему на пути!
– Так значит, твои соплеменники не убивали Уильяма? Разве не они повесили его вниз головой, чтобы крысы сожрали его мозг и другие части тела?
– Да кто бы мог повесить господина Уильяма вниз головой? – рассмеялся Годефруа. – Нет, конечно, нет! Невозможно себе представить, чтобы кто-нибудь учинил такое над господином Уильямом. Это было наказание, которому братья Краверы подвергали непокорных носильщиков. Хотя придумали эту казнь не они, а господин Гарвей.
– А что случилось с белой девушкой? – Мне хотелось сделать еще одну попытку.
– Да что вы, господин Томсон! – сказал он. – О какой еще белой девушке вы говорите? В экспедиции не было женщин, а уж тем более – белых.
– Иди домой, Годефруа, – ответил я резко.
В этот момент музыканты перестали играть. Изменение моего тона и наступившая тишина смутили Годефруа.
– Я что-то не так сказал, господин Томсон? Вы на меня рассердились?
– Возвращайся в пансион.
Он ушел. На столе стояла бутылка виски, в которой еще оставалось довольно много спиртного, и я выпил все. Сначала я говорил самому себе, что виски помогало мне думать. Это была ложь. Я пил, потому что спиртное помогало мне не думать.
Мне показалось, что мои мысли и я сам действовали независимо друг от друга. В груди у меня скапливались отчаяние и страх в равной пропорции. Мой мозг хотел стереть с лица земли Годефруа, или Модепа, или того, кем этот человек был на самом деле. Я говорил самому себе: это самозванец, дезертир, эту ловушку поставил нам Каземент, который был озлобленным содомитом; это необразованный негр, ему нельзя доверять. Но виски в бутылке кончилось, и я осознал, что без горючего подобные идеи никакого основания под собой не имели. «Хорошо, – решил я эту проблему, – тогда пойдем за горючим».
Я вышел на улицу, но вместо того чтобы пойти домой, отправился в другой бар. Когда и его закрыли, я пошел в другой. Каждое следующее заведение было хуже предыдущего. В конце концов передо мной оказались только закрытые двери. Но я продолжал свои поиски с героической и упрямой настойчивостью, присущей пьяницам. Недалеко от мола я нашел последний открытый бар, если можно так назвать это место. Он оказался самым отвратительным из всех; настоящая гнусная дыра. Все женщины там были проститутками, а мужчины – ворами, или наоборот. Меня это не волновало. Здесь я мог получить выпивку в обмен на свои деньги.
Бар имел форму лабораторной колбы с узким горлышком, где размещалась стойка; в конце этого прохода помещение расширялось. Заведение было набито людьми, и всем приходилось разговаривать очень громко, потому что акустика была ужасной. Мне пришлось кричать прямо в ухо официанту, чтобы он меня понял. Тела сгрудились в проходе и двигались так, словно плавали в густой грязи. Я хотел отвлечься от своих мыслей и стал обдумывать причины, по которым архитектор построил такое неудобное помещение. Несмотря на то что винные пары затуманивали мой мозг, мне не составило особого труда сообразить, в чем было дело, и я рассмеялся.
Этот бар казался приютом самых развратных, гнусных и опустившихся людей Лондона, а потому его посетители всегда были начеку: в районе порта часто устраивали облавы. Длинный проход позволял издалека увидеть входящих полицейских. Собравшаяся вдоль стойки толпа мешала им быстро продвигаться вперед. Тем временем, преследуемые успевали выскочить на улицу через окно в небольшом зале, который, вероятно, предназначался для танцев.
Я слишком много выпил. Мои мысли двигались по спирали. Я подумал, что Англия создала самую большую империю в мире, и это делало мою страну воплощением мирового зла. Потом я подумал, что Лондон был ее столицей, и это делало его самым развратным городом мира. А поскольку я сейчас находился в самом ужасном баре самого ужасного города самой ужасной страны мира, то его посетители, по логике вещей, должны являться самыми гнусными представителями человеческого рода. Следуя этим рассуждениям, самые гнусные из гнусных должны были собираться в глубине помещения, как можно дальше от входа и как можно ближе к окнам. Я вытянул шею, не вставая со своего места примерно посередине стойки, чтобы посмотреть на эти отбросы человечества и, естественно, увидел там Маркуса Гарвея.
Он танцевал со старой проституткой, которая напоминала своей раскраской тропического попугая. Мелодию создавали скрипка, каблуки, стучавшие по полу, ладони, хлопавшие не в лад, и множество голосов, испорченных табаком. Маркус и его партнерша смеялись. Она хохотала, как сумасшедшая, а он смеялся над ней. На платье женщины было невообразимое количество пятен, больших и маленьких, давно засохших и совсем свежих. Я не мог даже представить себе, сколько различных жидкостей создали этот разноцветный архипелаг. Среди танцующих двигался один мужчина, который был так пьян, что не держался на ногах, но толпа удерживала его в вертикальном положении. Он повисал то на одном человеке, то на другом и старался пристроить свою голову на чье-нибудь плечо, пока его не отталкивали в сторону, и бедняга принимался искать следующую жертву.
Проститутка наскучила Маркусу, и он сменил ее на кружку пива. Женщина выразила ему свое недовольство, и тогда Гарвей ударил ее кружкой по голове. Публика, заметившая этот инцидент, захохотала. По лицу женщины текла смесь крови, пива и белой пудры. Она потеряла сознание, но подобно сонному пьянице, не падала на пол. Не могу сказать, сколько времени я завороженно следил за головами проститутки и пьяного мужчины. Они безвольно кружились, как два волчка, в людском море. Рано или поздно их головы окажутся на одном и том же плече, а губы сольются в поцелуе. Тут я сказал себе: «Проснись».
Я направился в сторону Маркуса. Но продираться через лес рук, ног и тел было тяжело. Мне приходилось безжалостно расталкивать людей, нанося им удары локтями по ребрам, и раздвигая толпу руками. Маркус заметил меня, когда нас разделяло расстояние метра в три. Он замер на месте, как ящерица на солнце, и видел теперь только меня. Гарвей стал другим человеком: его ярко-зеленые глаза показались мне затянутым ряской гнилым прудом. Никогда раньше я не видел на его лице такого выражения. Это была дерзкая ненависть, жгучая и жестокая, как пуля. Его гримаса не имела ничего общего с той грустной и несчастной физиономией, которую я видел во время наших бесед. Гвалт не позволял нам слышать друг друга, хотя мы оказались совсем близко, поэтому Маркус произнес свои слова четко, медленно двигая губами, чтобы я мог его понять: «Ах ты, сукин сын» – и выскочил в окно.
Я, естественно, последовал за ним. Его нелепая фигура удалялась в сторону порта, и прежде чем туман проглотил его, я побежал за ним. Груз с кораблей лежал на каменных плитах: тюки, контейнеры и ящики самых разных форм и размеров были сложены в кучи, и проходы между ними образовывали странный лабиринт. Маркус, конечно, хотел запутать след и обмануть меня. Его короткие ноги бежали удивительно быстро, словно ими двигал мотор, ничего общего не имевший с остальным его телом. А я слишком много выпил, поэтому мне оставалось только бежать за ним и кричать: – Стой, негодяй!
Я долго бежал, видя перед собой только смутную черную тень, напоминавшую большого таракана. Хорошо еще, что на нем были черные брюки и свитер; если бы не это, я бы не смог разглядеть его в густом, как желе, тумане. Но расстояние между нами все увеличивалось. Закоулки между кучами груза казались заколдованными. Завернув за угол, я лишь увидел, как он скрывается за очередным поворотом. Иногда дорожка раздваивалась, и Маркуса не было видно ни в одном коридоре, ни в другом. В таком случае я выбирал проход, в котором было меньше крыс, рассчитывая, что Гарвей, пробегая, их распугал. Я не хотел сдаваться. Однако мой организм принял решение за меня.
На бегу я вдруг почувствовал, как между моими ребрами внутри меня что-то надорвалось. Хотя мне было неясно, какая именно случилась беда, я почувствовал страх. Дышать стало тяжело; самое незначительное движение вызывало у меня такую резкую боль, словно мою грудь пронзало каленое железо. Я остановился и присел, прислонившись к большому, как железнодорожный вагон, контейнеру. (На следующий день врачи сказали, что в моей груди что-то разорвалось и там скопился воздух. Легкие болтались внутри меня, как две спички в пустом коробке. Мне пришлось провести в постели целый месяц, чтобы все встало на свое место.)
Не знаю, сколько времени я провел там, сидя на земле и не в состоянии шелохнуться. Если бы не виски, выпитое в ту ночь, которое сделало меня нечувствительным, я бы выл от боли. Ноябрьский холод был для меня очень опасен. А Маркуса я упустил.
Вдруг мне показалось, что пошел дождь. Однако струя отличалась от дождевых и казалась слишком сильной. Я посмотрел вверх. Мне стоило большого труда понять, что жидкость, которая заливала мне глаза, была мочой Маркуса.
Он стоял на контейнере, к которому я прислонился. Гарвей мочился очень долго, спокойно опорожняя свой мочевой пузырь. Я не мог даже встать на ноги, поэтому только повернул шею так, чтобы жидкость попадала мне на затылок, а не в лицо. Потом Гарвей спросил, застегивая пуговицы на ширинке:
– Ты можешь мне объяснить, зачем ты за мной идешь? Может, хочешь, чтобы я убил тебя?
Пар, выходивший у него изо рта, смешивался с туманом. Но этот пар был темнее и блестел в воздухе. Я чувствовал его запах. Каждое его слово воняло по-разному. Голос Маркуса казался мне совсем другим, не таким, как раньше. В этом голосе не было слышно сомнений, слез или жалоб. Это был голос злодея, который считает себя непобедимым, пока остается в своем гнилом мире.
– Я говорил с Годефруа, – сказал я. – Я сделаю так, чтобы дело пересмотрели!
На Маркуса это, казалось, не произвело большого впечатления:
– Единственное мое преступление заключается в том, что я поступил с англичанами так, словно они были неграми. – Он плюнул по ветру и сказал: – И ничего ты не добьешься, идиот.
– Добьюсь, – восстал против него я. – И тебя повесят!
Он широко развел руками и расхохотался:
– Меня? Да ведь я спас мир! Разве ты об этом забыл? Он захихикал, как обезьяна, потом замолчал, и когда заговорил снова, в голосе его зазвучали ледяные нотки:
– Если ты вздумаешь вернуться сюда, я съем твою печень. А потом убью тебя. Ты не знаешь, что такое Конго.
Он подпрыгнул и исчез по другую сторону контейнера. Я крикнул что-то ему вслед. Не помню точно, что именно. Его едкий голос ответил мне. Сквозь ночной туман до меня донеслось:
– Это все Нортон, идиот, Нортон!
30
Рассказ о смерти Стэнли, знаменитого исследователя Африки, всегда вызывал у меня противоречивые чувства. Стэнли лежал на смертном одре, и ему было слышно, как бьют часы. Однажды в полночь с последним ударом часов он прошептал:
– И это и есть время… как странно…
Это были его последние слова.
Иногда мне кажется, что я догадываюсь, о чем говорил Стэнли: самое главное свойство времени состоит в том, что оно может исчезать. Шестьдесят лет тому назад я сидел на деревянном настиле мола с поврежденными легкими, разбитый, окруженный туманом и крысами. То время и настоящее разделяют шестьдесят лет и всего несколько строк.
На протяжении долгого, как вечность, часа я не мог оторвать свою спину от стенки контейнера. Не мог и не хотел. Мне было безразлично все: холод, моча Маркуса, которая текла с моих ушей вниз, и даже портовые крысы, привыкшие к моему присутствию и игравшие у меня на коленях. Я думал обо всем – и ни о чем, словно моя голова стала пустыней. Можно было бесконечно шагать по ее бескрайним просторам внутри моих мозгов; пейзаж оставался неизменным.
Если когда-нибудь в своей жизни Томас Томсон поступал решительно и смело, то, вне всякого сомнения, это случилось в ту ночь, когда он поднялся на ноги и пошел к дому Эдварда Нортона. Я мог вернуться в пансион, но предпочел навестить адвоката. В голове у меня раздавался крик Маркуса: «Это все Нортон, идиот, Нортон!» Я сомневался в том, произнес эти слова Маркус или то был просто шум ветра. В любом случае Нортону придется многое мне объяснить.
Я ограничился тем, что пригладил волосы рукой и стер локтем с носа свисавшие с него желтые капли. Мои движения были механическими. Я старался держать спину прямо, поддерживая одной рукой грудь, а другой – спину. Иначе боль становилась невыносимой. Представьте себе, что ваша грудная клетка превратилась в мешок с гвоздями. Когда я сейчас вспоминаю об этом, мне кажется, что я добрался до кабинета Нортона только благодаря какому-то чуду.
В ранний утренний час я стоял у его дверей. Солнце еще не взошло, но предрассветные сумерки уже завоевывали город. Если Нортон по-прежнему соблюдал свой строгий распорядок дня, то его жилище уже готово было превратиться в рабочий кабинет.
Он открыл дверь и, естественно, очень удивился, увидев меня, но совершенно спокойным тоном произнес:
– Вы знаете, который час?
Я сказал ему в ответ:
– А вы знаете, с кем я только что говорил?
Он был очень умен. Ему оказалось достаточно одного взгляда на меня, чтобы догадаться о случившемся.
– Заходите, пожалуйста, господин Томсон, – произнес он заученно любезным тоном. – Мы ведь еще не отпраздновали успех нашего предприятия.
Когда Нортон затворил за мной дверь, я проговорил:
– У меня руки чешутся убить вас.
– Не делайте этого, – ответил спокойно Нортон. – Вас повесят. И знаете почему? Потому что единственного адвоката, который смог бы выиграть ваш процесс, не осталось бы в живых.
Он некоторое время молча рассматривал меня, а потом заключил:
– Нет, вы никого не хотите убить. Вы хотите выслушать объяснение.
Он протянул вперед руку, словно говоря: «Проходите». Я увидел глубокое кресло и упал туда. Вид мой был ужасен. А Нортона я застал как раз в тот момент, когда он прихорашивался. Адвокат на минуту отвернулся от меня, чтобы поправить галстук перед зеркалом. Я присмотрелся к нему и заметил, что он был одет наряднее, чем обычно. Носки были закреплены серебряными пряжками, а галстук украшала золотая булавка. Нортон всегда носил красивый жилет поверх рубашки, но сегодня жилет был из самых дорогих.
– Ну, как я выгляжу? – спросил он, разводя руки в стороны. Мое лицо, вероятно, выдавало все мои мысли, потому что Нортон поторопился добавить: – Имейте терпение. Бы желали получить объяснение относительно всего, что произошло, не правда ли? Оно будет с минуты на минуту.
– Нет, вы ошибаетесь, – сказал я. – Почему вы так поступили, Нортон? Какая вам от этого выгода? Я хочу знать только это.
Но Нортон не желал меня слушать. Бее его внимание было поглощено дверью и стенными часами. Он сказал, не смотря мне в глаза:
– А сейчас я задам вам один вопрос: что движет этим миром, господин Томсон?
Я ничего не ответил. Нортон подошел к моему креслу сзади и, не предлагая мне подняться, передвинул его вместе со мной так, что оно оказалось прямо напротив двери. Адвокат встал сбоку от кресла, наклонился к моему уху и прошептал:
– Эта раса отличается удивительной пунктуальностью.
Часы пробили семь. Последний удар действительно совпал со звонком в дверь. Словно во сне, я услышал слова Нортона:
– Заходите, пожалуйста, дорогая, дверь не заперта.
Мне никогда не приходила в голову простая мысль: кроме Маркуса Гарвея и меня был еще один человек, который знал всю историю, – Эдвард Нортон. Почему он не мог полюбить Амгам так же сильно, как я, или даже еще сильнее?
Высокая и черная колонна двигалась к нам. Ее венчала шляпа, похожая на торт, с которой спускалась черная вуаль, напоминавшая театральный занавес в миниатюре. Когда женщина увидела меня, она замерла, но Нортон галантно указал ей на кресло, стоявшее напротив моего:
– Садитесь, дорогая, это наш друг.
Мне хотелось умереть. Я без труда мог представить себе события последних месяцев. Если Гарвей рассказал историю Нортону, своему адвокату, то, по логике вещей, он наверняка также открыл ему и убежище возлюбленной. Пока я мечтал о ней, куря сигареты на кровати пансиона, Амгам встречалась с адвокатом в его кабинете. А по ночам, когда я терзался из-за приговора, который еще не был вынесен, Нортон спал с ней.
Адвокат отошел от моего кресла и сел в другое, такое же, которое стояло рядом с креслом женщины. Потом он медленно четырьмя пальцами приподнял ее вуаль. Мир остановился в этот миг. Все замерло, кроме этой черной ткани. Когда она поднялась, Нортон спросил меня:
– Вы ее знаете, не правда ли?
Я еще сильнее скорчился в своем кресле. Конечно, я знал это лицо. В «Таймс оф Британ» мне не раз приходилось придумывать подписи под фотографиями, на которых была изображена эта женщина со своим мужем или одна. Это была Берит Бергстрем, жена шведского предпринимателя, заключенного в тюрьму за грязные махинации. Это была не Амгам.
– А вот вам и ответ, – сказал Нортон. – Миром движет слава. С этих пор я – адвокат в деле Гарвея. Дело Гарвея превратило эту контору в одну из самых известных контор Лондона. Мои клиенты – сливки нашего общества. Госпожа Бергстрем являет собой пример моих новых клиентов. Она даже приходила на несколько судебных заседаний, дабы убедиться в том, что нанимает хорошего адвоката. Кстати, вам известно, что супруг госпожи Бергстрем ожидает суда в той же тюрьме, где находился Маркус Гарвей? – Он замолчал, удовлетворенный своей речью, а потом заключил: – Слава, господин Томсон, слава. Писатели желают успеха, чтобы прославиться. А адвокаты хотят славы, чтобы иметь успех. В некотором смысле мы дополняем друг друга, не так ли?
Я не мог отвести глаз от госпожи Бергстрем, как ни старался, и сказал Нортону, не глядя на него:
– А я думал, что вы делаете все ради денег.
– Это слава движет деньгами. Если бы вы были мультимиллионером, у которого возникли серьезные проблемы с законом, то в какую контору вы бы обратились? И какую сумму готовы бы были заплатить, чтобы избежать тюрьмы? – Он вздохнул и расплылся в счастливой улыбке: – Если человек хочет разбогатеть, он не должен бегать за деньгами, ему надо добиться того, чтобы деньги бегали за ним. И знаете что, господин Томсон? Престиж ведет за собой капитал.
Некое профессиональное любопытство заставило меня поинтересоваться:
– Маркус не сам придумал историю с тектонами, правда?
– Нет, – признался Нортон. – Гарвей был человеком весьма ограниченным. Он следовал моим указаниям.
Адвокат говорил о Гарвее, как будто его уже давным-давно не существовало, словно он исчез с лица земли много-много лет назад. Для Нортона, возможно, так оно и было, потому что вся его жизнь сосредоточивалась в судебных делах. Адвокат посмотрел в окно. Луч солнца проник в кабинет, объявляя о наступлении нового дня. Нортон поудобнее устроился в своем кресле рядом с госпожой Бергстрем. Он запрокинул голову. Вогнутость его затылка абсолютно точно совпадала с выпуклостью валика кресла. Теперь он говорил, закрыв глаза:
– У нас не было ни малейшей возможности выиграть это дело, поэтому я решил использовать какой-нибудь ход за пределами юридической практики. Мне пришло в голову расположить общественное мнение в нашу пользу. И хотя сделать это было непросто, другого выхода у меня не оставалось, и я не придумал ничего лучшего, чем создать книгу. Я рассказывал Маркусу главу за главой, потом он репетировал свой рассказ в камере, повторяя его раз за разом, чтобы устроить представление для вас. На самом деле ему в камере больше делать было нечего. В молодости он работал актером, и я убедил его в том, что он должен хорошо сыграть свою роль. На кон была поставлена его жизнь. Из моих слов он ясно понял, что исход дела зависит от того, какой получится книга.