Дождь, казалось, не пойдет никогда.
Русское влияние на музыку Поркепика обычно объясняли тем, что его мать в свое время была модисткой в Санкт-Петербурге. Сейчас, в промежутках между навеянными гашишем грезами и яростными наскоками на рояль в доме в Ле Батиньоль, он водил дружбу с чудным братством русских эмигрантов под предводительством некоего Хольского, портного с габаритами и внешностью громилы. Все они занимались тайной революционной деятельностью и без конца рассуждали о Бакунине, Марксе, Ульянове.
Хольский заявился, когда солнце уже закатилось, скрытое желтыми облаками. Он сразу же втянул Поркепика в спор. Танцоры разошлись, и на сцене остались только Мелани и женщина. Сатин взял в руки гитару, Поркепик сел за фортепиано, и они стали петь революционные песни.
– Поркепик, – улыбнулся портной, – однажды ты очень удивишься, когда увидишь, что мы сделаем.
– Меня уже ничто не удивляет, – отозвался Поркепик, – Если история развивается циклами, а мы сейчас живем во времена декаданса (не так ли?), то твоя грядущая революция – всего лишь еще один симптом этого декаданса.
– Декаданс – это упадок, – сказал Хольский. – А мы находимся на подъеме.
– Декаданс, – ввязался в спор Итагю, – это падение с высот человечности, и чем ниже мы падаем, тем менее человечными становимся. А становясь менее человечными, мы подменяем утраченную человечность неодушевленными предметами и абстрактными теориями.
Девочка и женщина вышли из пятна света от единственного прожектора, освещавшего сцену. Их фигуры были едва различимы в полумраке. Со сцены не доносилось ни звука. Итагю допил остатки ледяной воды.
– Ваши теории лишены человечности, – сказал он. – Вы говорите о людях так, будто они скопление точек или кривые на графике.
– Так оно и есть, – мечтательно произнес Хольский. – Я, Сатин, Поркепик – мы можем оказаться на обочине истории. Но это не важно. Социалистические идеи распространяются в массах, приливная волна неудержима и необратима. Мы живем в довольно мрачном мире, месье Итагю: атомы сталкиваются, клетки мозга изнашиваются, экономические системы рушатся, но им на смену приходят другие, и все это в такт изначальному ритму Истории. Возможно, История – это женщина, а женщина для меня остается загадкой. Но движения женщины по крайней мере предсказуемы.
– Ритм, – фыркнул Итагю. – Вроде того, что слышится, когда скрипит и ходит ходуном метафизическая кровать.
Портной зашелся радостным смехом, словно большой веселый ребенок. Из-за акустики зала его смех пророкотал замогильным эхом. Сцена была пуста.
– Пошли в «Уганду», – предложил Поркепик. Сатин что-то задумчиво вытанцовывал на столе. Выйдя на улицу, они увидели, что женщина, держа
Мелани за руку, направляется к станции метро. Обе шли молча. Итагю остановился у киоска купить «Ля Патри» – единственную более-менее антисемитскую газету, которую можно было приобрести вечером. Вскоре женщина и девочка исчезли под землей на бульваре Клиши.
Когда они спускались на эскалаторе, женщина спросила:
– Боишься?
Девочка не ответила. Она так и ушла в танцевальном костюме, только сверху накинула доломан, который на вид да и на самом деле был дорогим, и женщина его одобрила. Она купила билеты в вагон первого класса. Когда они сели в неожиданно материализовавшийся поезд, женщина спросила:
– Ты просто лежишь пассивно, как предмет, да? Разумеется. Ты и есть предмет. Une fetiche. – Она произносила немые «е» будто пела. Воздух в метро был таким же спертым, как и снаружи. Мелани сосредоточенно рассматривала дракона на своей ноге.
Спустя какое-то время поезд выехал на поверхность. Мелани показалось, что они пересекают реку. Слева, совсем рядом она увидела Эйфелеву башню. Поезд шел через мост Де Пасси. Как только поезд остановился на левом берегу, женщина поднялась. Она опять взяла
Мелани за руку. Выйдя из метро, они продолжили путь пешком, двигаясь на юго-запад в Гренель – унылый район фабрик, химических заводов, литейных мастерских. На улице больше никого не было. Неужели она живет в этом фабричном районе, подумала Мелани.
Они прошли около мили и в конце концов добрались до высокого здания, в котором пустовали все этажи, кроме третьего, где обитал шорник. Женщина жила в мансарде, и они долго поднимались туда по узкой лестнице, пролет за пролетом. И хотя у Мелани были сильные ноги танцовщицы, к концу подъема она пошатывалась от усталости. Когда они вошли в квартиру, девочка сразу без приглашения плюхнулась на большой пуф в центре комнаты. Квартира была украшена африканскими и восточными безделушками: черные примитивные скульптуры, лампа в виде дракона, драпировки из китайского шелка в красных тонах. Огромная кровать на четырех столбиках, с балдахином. Мелани скинула накидку и лежала не шевелясь, ее светлые одраконенные ноги наполовину свесились на ковер. Женщина села рядом и, обняв Мелани за плечи, начала говорить.
Как вы уже, наверное, догадались, эта «женщина» была V., смутным объектом безумных разновременных изысканий Стенсила. В Париже никто не знал ее имени.
Но это была не просто V., а V. влюбленная. Герберт Стенсил всегда хотел, чтобы ключевая фигура расследуемой им тайны имела хоть какие-то человеческие страсти. В нынешний фрейдистский период истории мы склонны считать, что лесбийская любовь проистекает из самовлюбленности, спроецированной вовне, на другую особу. Если девочка приобретает склонность к самолюбованию, то потом рано или поздно приходит к мысли, что женщины как класс, к которому она принадлежит, на самом деле не так уж плохи. Вероятно, именно это и произошло с Мелани, хотя как знать: может, очарование инцеста в Серр Шод указывает на то, что ее предпочтения просто-напросто лежали вне сферы обычного экзогамно-гетеросексуального типа поведения, который превалировал в 1913 году.
Однако, что касается V. – тем более V. влюбленной, – то ее скрытые мотивы, если таковые вообще имелись, оставались загадкой для тех, кто ее знал. Все связанные с постановкой видели, что происходит, но поскольку слухи об этой связи ходили только внутри круга людей, которые и сами практиковали такие вещи, как садизм, кощунственный разврат, эндогамию и гомосексуализм, они не проявляли особого интереса и не обращали внимания на эту парочку, предоставив их самим себе, как юных любовников. Мелани исправно появлялась на всех репетициях, и коль скоро женщина не отвлекала девушку от постановки (и, судя по всему, нс имела таких намерений, а, напротив, всячески поощряла ее участие в спектакле), Итагю не было абсолютно никакого дела до их отношений.
Однажды Мелани в сопровождении женщины пришла в «Нерв», одетая как школьник: обтягивающие черные брюки, белая рубашка и коротенький черный пиджачок. Более того, ее густые длинные волосы были коротко острижены, почти наголо, и если бы не телосложение танцовщицы, которое невозможно скрыть никакой одеждой, она вполне могла бы сойти за паренька, прогуливающего школу. К счастью, в сундуке с костюмами нашелся парик с длинными черными волосами. Сатин восторженно воспринял эту идею. В первом акте, решил он, Су Фень появится с волосами, а во втором – без, уже после пыток, которым ее подвергнут монголы. Это должно шокировать зрителей с пресыщенным вкусом.
Во время репетиций женщина сидела за столиком в глубине зала и неотрывно смотрела на сцену. Все ее внимание было сосредоточено на Мелани. Итагю поначалу пытался завязать с ней беседу, но не преуспел и вернулся к La Vie Heureuse, Le Rire, Le Charivari [264]. Когда труппа перебралась в Театр Винсена Кастора, женщина, как преданная возлюбленная, переместилась туда же.
Выходя на улицу, Мелани теперь всегда одевалась мальчиком. Все объясняли это своеобразно»! инверсией ее отношений с женщиной: поскольку такою рода связь обычно предполагает, что одна сторона является доминирующей и активной, а другая подчиняющейся и пассивной, и в данном случае было вполне очевидно, кто есть кто, то по идее роль агрессивного мужчины должна была бы играть женщина. Однажды, развлекая собравшихся в «Уганде» членов труппы, Поркепик продемонстрировал таблицу возможных комбинаций, в которые могли складываться отношения девушки и женщины. Всего он вывел 64 варианта распределения ролей, используя графы «одежда», «социальная роль» и «сексуальная роль». К примеру, обе могли одеваться в мужскую одежду, играть доминирующие социальные роли и стремиться доминировать в сексуальном плане. Или могли, скажем, одеваться в одежду противоположного пола и при этом вести себя совершенно пассивно – суть игры при этом состояла бы в том, чтобы вынудить партнершу перейти к активной позиции. И оставалось еще 62 комбинации. Возможно, предположил Сатин, задействованы также и неодушевленные вспомогательные средства. Все согласились, что это еще более осложнит картину. Потом кто-то высказал мысль, что женщина, ко всему прочему, может оказаться трансвеститом и тогда ситуация станет еще забавнее.
Но что же на самом деле происходило на последнем этаже дома в Гренеле? Каждый из завсегдатаев «Уганды» и членов труппы Театра Винсена Кастора представлял это по-своему: кому-то виделись орудия изысканных пыток, кому-то – причудливые наряды, кому-то странные движения мускулов под кожей.
Впрочем, все они были бы сильно разочарованы. Если бы они видели прожженную юбку миниатюрной скульпторши-прислужницы из Вожирара, слышали прозвище, каким женщина называла Мелани, или были сведущи – как Итагю – в новой науке о душе, то поняли бы, что для достижения полного удовлетворения ни в коем случае нельзя трогать определенные фетиши – на них можно только смотреть и любоваться. Возможно, поэтому влюбленная в Мелани женщина одаривала девушку множеством зеркал. Теперь ее мансарду, куда ни взгляни, повсюду украшали зеркала с ручками и зеркала в резных рамах, зеркала во весь рост и карманные зеркальца.
Так V. в возрасте тридцати трех лет (но подсчетам Стенсила) наконец нашла любовь, немало постранствовав по миру, который если и не был создан, то по крайней мере (давайте будем честными) был самым подробным образом описан Карлом Бедекером из Лейпцига. Странный мир, населенный исключительно людьми, которые зовутся «туристами». Его пейзажи складываются из неодушевленных памятников и зданий, его населяют полуодущевленные официанты, таксисты, гостиничные посыльные, гиды – они всегда рядом и готовы выполнить (с разной степенью эффективности) любую прихоть туриста, предварительно получив соответствующие чаевые, бакшиш, purboire, mancia. К тому же этот мир двухмерный, как и сама Улица, как картинки и карты в красных карманных путеводителях. Пока открыты филиалы Бюро Кука, Клубы путешественников [265] и банки, пока скрупулезно выполняются все рекомендации раздела «Распределение времени», пока сантехника в отеле в порядке («Ни один отель, – пишет Карл Бедекер, – нельзя назвать первоклассным, если он не удовлетворяет санитарным нормам, которые в числе прочего предполагают наличие достаточного количества воды для смыва и туалетной бумаги должного качества»), турист может безбоязненно передвигаться з этой системе координат. Воина для него – это в худшем случае стычка с карманником, представителем «огромной армии жуликов, которые моментально распознают иностранца и ловко пользуются его незнанием местных реалий»; депрессия и процветание отражаются лишь в обменном курсе валют, а политика, разумеется, никогда не обсуждается с местными жителями. Другими словами, туризм – это наднациональное явление, вроде католической церкви, и к тому же, пожалуй, наиболее совершенная форма вероисповедания на земле, ибо, кем бы ни были туристы – американцами, немцами, итальянцами и т. д., – Эйфелева башня, пирамиды и Кампанила вызывают у них совершенно одинаковую реакцию, их Библия написана безупречно четко и не допускает произвольного толкования; они созерцают одни и те же пейзажи, страдают от одних и тех же неудобств, живут в одном ясном и понятном масштабе времени. Туристы – верноподданные Улицы.
Леди V., которая так долго была одной из них, теперь вдруг оказалась отлученной от этого сообщества, бесцеремонно выдворена в бездейственное время человеческой любви; она едва успела осознать точный момент, когда время – на мгновение – перестало существовать: это произошло, когда Мелани, повиснув на руке Поркепика, вошла в боковую дверь «Нерва». Собранное Стенсилом досье основывалось в основном на сведениях, полученных от самого Поркепика, которому V. многое рассказала о своих отношениях с Мелани. Поркепик тогда никому об этом не говорил, ни в «Уганде», ни в других местах; только много лет спустя он поведал эту историю Стенсилу. Вероятно, он чувствовал угрызения совести из-за своей таблицы перестановок и комбинаций, хотя в остальном он вел себя как джентльмен. Его описание этой пары напоминает хорошо составленный и нестареющий натюрморт любви в одной из ее многочисленных крайностей: V., полулежа на пуфе, созерцает Мелани на кровати; Мелани разглядывает себя в зеркале, а ее зеркальное отражение, должно быть, время от времени бросает взгляды на V. Ни малейшего движения, минимум трения. И вместе с тем решение древнего парадокса любви: одновременное достижение полной независимости и слияния. Принципы доминирования и подчинения здесь не действовали: участие трех сторон было единственным взаимоприемлемым симбиозом. V. был нужен ее фетиш, Мелани – зеркало, передышка, удовольствие от того, что кто-то другой смотрит на нее. Ибо самовлюбленность юности такова, что неизбежно влечет за собой социальный аспект: юная девушка, чье существование столь зримо, наблюдает в зеркале своего двойника, и этот двойник становится вуайером. Страх оказаться неспособной отделить от себя некое подобие зрительской аудитории лишь усиливает ее сексуальное возбуждение. Похоже, ей нужен настоящий вуайер, чтобы полностью увериться в иллюзии, будто ее отражения и есть такая аудитория. С появлением этой другой личности – возможно, также умноженной зеркалами, – достигается полная гармония, поскольку эта другая личность тоже является ее двойником. Мелани в данном случае напоминает женщину, которая наряжается только для того, чтобы на нее смотрели и о ней говорили другие женщины: их ревнивые взгляды, произнесенные шепотом замечания, вынужденное восхищение – все это принадлежит ей. Они – это и есть она.
Сама же V. – вероятно, осознавая собственное движение к неодушевленности, – поняла, что она сама точно такой же фетиш, как и Мелани. Так для жертвы неодушевленного мира все предметы одинаковы. Это была вариация на тему Порпентайна, на тему Тристана и Изольды, а в сущности, если верить некоторым знатокам, вариация на тему одного невыносимо банального лейтмотива, свойственного романтическому умонастроению со времен Средневековья: «Акт любви и акт смерти суть одно и то же». Только умерев, влюбленные наконец соединятся с неодушевленной вселенной и друг с другом. А до этого момента любовь-игра предстает воплощением неодушевленного мира, не трансвестизмом разных полов, а переходом от живого к мертвому, от человеческого существа к фетишу. Не суть важно, кто какую одежду носит. Короткая стрижка Мелани тоже не имела значения – разве что в качестве туманного символа, имеющего смысл только для леди V. (если она действительно была Викторией Рен) в связи с ее послушничеством в монастыре.
Если она была Викторией Рен, то даже Стенсила не мог оставить равнодушным тот иронический финал, к которому в этот предвоенный август стремительно и необратимо катилась ее жизнь. Той флорентийской весной юная предпринимательница писала весенние надежды на свою доблесть и искренне верила, что можно подчинить себе Фортуну (если не подведет умение и чувство времени); та Виктория постепенно вытеснялась V., чем-то совершенно новым, для чего новорожденный век еще не имел названия. Мы все в определенной степени причастны к тайне медленного умирания, но бедняжка Виктория познала также Вещи в Потайной Комнате.
Если V. подозревала, что ее фетишизм является частью некоего заговора против одушевленного мира, своего рода первой колонией Царства Смерти, то это могло бы послужить подтверждением теории, которой придерживались завсегдатаи «Ржавой ложки», о том, что в V. Стенсил искал свое собственное «я». Но она пребывала в восторге от того, что Мелани искала и нашла себя в ней и в бездушном мерцании зеркала, и поэтому V., выбитая из колеи любовью, даже не задумывалась об этом, более того, она упустила из виду, что раздел «Распределение времени» здесь, на пуфе, на кровати и в зеркалах, не действовал, а се любовь в некотором смысле была всего лишь разновидностью туризма: как туристы привносят в существующий мир часть иного мира и со временем создают в каждом городе свое собственное параллельное сообщество, так и Царство Смерти просачивается в этот мир через такие фетишистские конструкции, как сама V., являясь своего рода проникновением в тыл.
Но если бы она знала об этом, какова была бы ее реакция? Опять-таки нельзя дать однозначного ответа. В конечном счете это означало бы смерть V. – при установлении здесь бездушного Царства, несмотря на все усилия не допустить этого. Стоило ей понять – на любом из этапов: в Каире, во Флоренции или в Париже, – что она задействована в глобальном плане, ведущем к ее личному разрушению, и она могла бы самоустраниться, а со временем установить столько способов управления собой, что стала бы – с любой точки зрения, будь то фрейдистской, бихевиористской или религиозной, – организмом с четко определенными функциями, механической куклой, лишь для оригинальности облеченной в человеческую плоть. Или же наоборот, могла восстать против всего вышеперечисленного, что мы теперь называем пуританством, и настолько далеко зайти в область фетишизма, что стала бы полностью неодушевленным объектом желания, причем на самом деле, а не просто ради любовной игры с какой-нибудь Мелани. Стенсил даже оторвался от своих рутинных занятий, чтобы изобразить, какой бы она могла быть сейчас в возрасте семидесяти шести лет: кожа, сияющая чистотой какого-нибудь новомодного пластика, в глазах – фотоэлементы, серебряными электродами подсоединенные к оптическим нервам из медных проводов, ведущих к мозгу, который представляет собой самую что ни на есть совершенную полупроводниковую матрицу. Вместо нервных узлов у нее были бы соленоидные реле, ее руки и ноги из безупречного нейлона приводились бы в движение с помощью серводвигателей, платиновое сердце-насос перекачивало бы специальную жидкость по бутиратным венам и артериям. А может, чем черт не шутит – Стенсилу порой приходили в голову мысли не менее шальные, чем прочей Братве, – у нее имелось бы и прелестное влагалище из полиэтилена со встроенной системой датчиков давления; их переменные мосты сопротивления были бы подключены к серебряному кабелю, по которому напряжение удовольствия подавалось бы напрямую к соответствующему регистру электронно-вычислительной машины в ее черепной коробке. И когда бы V. улыбалась или вскрикивала в экстазе, ее лицо озарялось бы блеском самого совершенного элемента – драгоценного зубного протеза Эйгенвэлью.
Почему она так много рассказала Поркепику? По ее словам, она боялась, что их отношения закончатся, что Мелани может уйти от нее. Яркий мир сцены, слава, похотливое внимание мужской части аудитории – проклятие многих любовных союзов. Поркепик пытался утешить ее как мог. Он не питал никаких иллюзий, знал, что любовь преходяща, и оставлял мечты о вечной любви своему соотечественнику Сатину, который все равно был идиотом. С печалью в глазах он посочувствовал ей. Да и что еще он мог сделать? Выразить свое нравственное возмущение? Любовь есть любовь. Ока проявляется в странных перестановках. Для этой бедной женщины любовь стала мукой. Стенсил лишь пожимал плечами. Пусть будет лесбиянкой, пусть превратится в фетиш, пусть умрет – все равно она чудовище, и он не станет ее жалеть и проливать слезы.
Наступил день премьеры. О том, что случилось в тот вечер, Стенсил мог узнать из полицейских отчетов да из историй, которые до сих пор рассказывают старики из Butte [266]. Даже когда музыканты в оркестровой яме начали настраивать инструменты, зрители в зале продолжали громко спорить. Постановка так или иначе приобрела политическое значение. Ориентализм – который в те годы пользовался особой популярностью в Париже, проявляясь в моде, музыке, театре, – заодно с Россией связывался с международным движением, стремившимся уничтожить западную цивилизацию. Всего шестью годами ранее парижская газета могла выступить с призывом поддержать автопробег из Пекина в Париж и в ответ получить содействие от всех стран между Китаем и Францией. Теперь же политическая ситуация была куда более мрачной, в результате чего, собственно, в тот вечер и вспыхнул переполох в театре Винсена Кастора.
Едва начался первый акт, как антипоркепикистская фракция принялась выражать свое негодование свистом и непристойными жестами. Сторонники композитора, уже окрестившие себя «поркепикиетами», пытались заткнуть им рот. Кроме того, среди зрителей была и третья сила – те, кто просто хотели спокойно насладиться представлением и потому стремились заглушить, предотвратить или утихомирить вес споры. В итоге началась трехсторонняя свара. К первому антракту она достигла апогея, близкого к полному хаосу.
За кулисами Итагю и Сатин что-то орали, будучи не в состоянии услышать друг друга из-за шума в зрительном зале. Поркепик сидел один в углу и невозмутимо пил кофе. Выскочившая из гримерной балерина остановилась, чтобы поболтать с ним.
– Вы слышите музыку?
– Не совсем, – призналась она.
– Dommage [267]. Как там себя чувствует Ля Жарретьер? – Мелани знает свою партию назубок; отлично чувствует ритм и вдохновляет своим примером всю труппу. Танцовщица не скупилась на похвалы: «Новая Айседора Дункан!» Поркепик пожал плечами, скривил недовольную гримасу. – Если у меня когда-нибудь снова появятся деньги, – сказал он скорее самому себе, нежели своей собеседнице, – то я найму оркестр и балетную труппу, чтобы поставить «L'Enlevement» исключительно для собственного удовольствия. Только для того, чтобы как следует оценить это произведение. Вполне возможно, что я тоже буду свистеть. – Они печально улыбнулись друг другу, и девушка упорхнула на сцену.
Второй акт был еще более шумным. Лишь к концу вниманием нескольких серьезных зрителей полностью завладела Ля Жарретьер. Когда музыканты, потея от волнения, по мановению дирижерской палочки заиграли заключительную часть – «Принесение девственницы в жертву» – мощное, неторопливое семиминутное крещендо, которое, казалось, достигало всех возможных пределов диссонанса, всех тональных оттенков и (как на следующее утро выразился критик в «Фигаро») «музыкального варварства», во влажных глазах Мелани как бы возродился изначальный свет и она вновь стала тем нормандским живчиком, какой ее помнил Поркепик. Он придвинулся поближе к сцене, не спуская с Мелани почти влюбленных глаз. Апокриф гласит, что в тот момент он поклялся никогда больше не прикасаться к наркотикам и не посещать Черные Мессы.
Двое танцовщиков, которых Итагю называл не иначе как «голубыми монголами», появились на сцене с длинным шестом, зловеще заостренным с одного конца. Музыка, звучавшая тройным форте, перекрывала гомон зрителей. В зал вошли жандармы, безуспешно пытаясь восстановить порядок. Сатин, положив руку на плечо Поркепика, подался вперед, весь дрожа от волнения. Эта сцена была придуманной им хореографической изюминкой всего спектакля. Идею он позаимствовал из одного описания резни американских индейцев. Еще два монгола вывели на авансцену коротко остриженную извивающуюся Су Фень, остальные всадили шест ей в промежность и медленно подняли над головами причитающих служанок. Вдруг одна из механических кукол-служанок как очумелая заметалась по сцене. Сатин заскрежетал зубами. «Чертов немец, – простонал он, – эта дрянь отвлечет внимание зрителей». По его замыслу, Су Фень, вознесенная ввысь на шесте, должна была продолжать танец, сосредоточив все движения в единственной точке пространства – высшей точке и кульминации всего действа.
Шест принял вертикальное положение, до окончания балета оставалось всего четыре такта. В зале повисла жуткая тишина, жандармы и враждующие стороны обратили взоры на сцену, словно притянутые магнитом. Движения Ля Жарретьер становились все более спастическими, агонизирующими: ее обычно мертвенно-неподвижное лицо приняло выражение, которое сидевшие в первых рядах еще долгие годы будут видеть в кошмарных снах. Музыка Поркепика достигла оглушительной громкости: все полутона слились в единый рев, ноты разлетались отдельными беспорядочными вскриками все разом, как осколки гранаты; звуки духовых, струнных и ударных смешались в жуткой неразберихе. По шесту стекала кровь, движения насаженной на него девушки замедлились, грянул последний аккорд, заставив содрогнуться зал, отзвучал эхом и спустя мгновение затих. Кто-то вырубил освещение сцены, и тут же опустился занавес.
После этого занавес так и не поднялся. Перед выходом на сцену Мелани должна была надеть защитный металлический бандаж наподобие пояса верности, в который вставлялся конец шеста. Но она его не надела. Как только Итагю заметил кровь, он сразу же велел найти среди зрителей врача и привести его за кулисы. Врач в разодранной сорочке и с синяком под глазом склонился над девушкой и констатировал, что она мертва.
Никто не знает, куда потом делась женщина, возлюбленная Мелани. Некоторые утверждают, что видели, как она билась в истерике за кулисами и ее пришлось силой оттаскивать от мертвого тела Мелани, некоторые слышали, как она кричала и клялась отомстить Сатину и Итагю, которые якобы замыслили погубить невинную девушку. Коронер милосердно вынес однозначный вердикт: смерть в результате несчастного случая. Вероятно, Мелани, измученная любовной связью, возбужденная, как это обычно бывает перед премьерой, просто забыла надеть бандаж. Украшая себя бесчисленными гребнями, браслетами и прочими блестящими безделушками, она, должно быть, настолько запуталась в этой массе фетишей, что упустила из виду тот неодушевленный предмет, который мог бы спасти ей жизнь. Итагю полагал, что она совершила самоубийство, Сатин отказывался обсуждать эту тему, Поркепик воздерживался от окончательного суждения. Как бы то ни было, кошмар ее гибели преследовал их еще много лет.
Вскоре в Париже прошел слух, что примерно спустя неделю после этого трагического события леди V. бежала из города с каким-то безумным ирредентистом [268] по имени Сгерраччио. По крайней мере, в один и тот же день оба исчезли из Парижа, а возможно, и с лица земли, как поговаривали обитатели Монмартра.
Глава пятнадцатая
Сахха[269]
I
В воскресенье утром, ближе к девяти, после ограбления и отдыха в парке парочка бесшабашных ребят появилась у Рэйчел. Ночью оба глаз не сомкнул. На стене была надпись:
«Я поехала в Уитни [270]. Киш мин тухес, Профейн [271]».
– Мене, мене, текел, унаренн [272], – сказал Стенсил.
– Охо-хо, – отозвался Профейн, собираясь устроиться прямо на полу.
Тут вопит Паола – на голове платок, в руках коричневый бумажный пакет, в котором что-то позвякивает.
– Эйгенвэлью вчера ограбили, – сообщила она. – Об этом написано в «Тайме» на первой полосе.
Профейн со Стенсилом одновременно бросились к коричневому пакету и извлекли из него разодранный «Тайме» и четыре кварты пива.
– Как тебе это нравится? – сказал Профейн. – Полиция надеется в ближайшее время схватить преступников. Дерзкое ночное ограбление.
– Паола, – окликнул Стенсил из-за его спины. Профейн вздрогнул. Паола, сжимая в руке консервный нож, обернулась и уставилась за левое ухо Профейна на то, что блестело в руке Стенсила. И, онемев, застыла, выкатив глаза.
– Нас стало трое.
Паола наконец перевела взгляд на Профейна:
– Ты едешь на Мальту, Бен?
– Нет, – неуверенно отозвался Профейн, – Зачем? Ничего нового я там не увижу. На этом Средиземье куда ни сунься, всюду либо Набережная, либо Кишка.
– Бенни, если легавые…
– Какое им до меня дело? Зубы взял Стенсил. – Но испуган был Профейн жутко. До него только сейчас дошло, что он нарушил закон.
– Стенсил, старик, а что, если один из нас вернется туда якобы с зубной болью и выяснит… – Он нс договорил. Стенсил хранил молчание,
– Выходит, ты затеял всю эту ерунду с веревкой только для того, чтобы заставить меня поехать с тобой? Что во мне такого особенного?
Никто не ответил. Паола, казалось, была готова слететь с катушек, разрыдаться и искать утешения у Профейна.
Внезапно на лестнице раздался шум. Затем забарабанили в дверь.
– Полиция, – возвестил голос.
Стенсил сунул зубы в карман и стремглав бросился к пожарной лестнице.
– Что за черт? – пробормотал Профейн.
К тому времени, когда Паола открыла дверь, Стенсил был уже далеко. За дверью стоял тот же самый Тен Эйк, который прервал оргию Мафии, а на руке у него висел насквозь промокший Руни Уинсам.
– Это дом Рэйчел Оулгласс? – спросил Тен Эйк. И затем объяснил, что пьяный Руни с расстегнутой ширинкой и перекошенной рожей пугал детишек и оскорблял приличных граждан на ступенях собора Святого Патрика. – Он упрашивал отвести его сюда. – Тен Эйк почти оправдывался. – Домой идти не желал. А его только вчера выпустили из Белльвью.
– Рэйчел скоро придет, – сухо сказала Паола. – А мы пока за ним присмотрим.
– Я возьму за ноги, – сказал Профейн. Они втащили Руни в спальню Рэйчел и свалили на кровать. – Спасибо, офицер. – Профейн был невозмутим, как международный аферист из старого фильма, и жалел лишь о том, что у него нет усов.
Тен Эйк ушел с каменным лицом.
– Бенито, все катится к чертям. Чем скорее я попаду домой…