Начинаешь забывать, какой была мирная жизнь. Где-то там в прошлом –
сколько веков назад? – можно было спать всю ночь, не просыпаясь. Теперь этому пришел конец. Вой сирен будит нас в четвертом часу утра – точнее в 3:30, и мы бежим на аэродром мимо огневых позиций зенитчиков, охраны, пожарных расчетов. Раздаются взрывы бомб – ив воздухе пахнет смертью, медленно оседает пыль, тянутся к небу упрямые языки пламени и клубы дыма. Британские ВВС сражаются превосходно, да и все остальные ничуть не хуже – наземная артиллерия, торговые суда, которые смогли пройти сквозь кольцо блокады к острову, мои собственные товарищи по оружию. Именно так: товарищи по оружию, ибо хотя наш отряд гражданской обороны и состоит из обычных работяг, мы стали воинами в высшем смысле этого слова. Если в войне и есть благородство, то состоит оно не в разрушении, а в восстановлении разрушенного. Несколько переносных прожекторов (их вечно не хватает) высвечивают нам участок работ. И с помощью кирок, лопат и граблей мы ровняем мальтийскую землю для маленьких отважных «спитфайров».
А разве это не путь к прославлению Бога? Тяжелый труд – несомненно. Но мы трудимся так, будто, сами того не подозревая, были приговорены к тюремному заключению. После очередного налета все, что мы засыпали и разровняли, снова будет разворочено, и придется заново засыпать воронки и выравнивать полосу, которая будет вновь разрушена. И так изо дня в день, без конца. Уже несколько раз я ложился спать, не помолившись на ночь. Теперь я молюсь стоя, во время работы, нередко под ритмичные взмахи лопатой. В эти дни становиться на колени – непозволительная роскошь.
Мы почти не спим, плохо питаемся, но никто не жалуется. Быть может, все мы – мальтийцы, англичане и несколько американцев – образовали некое единство? Нас учили, что на небесах существует сонм святых. Возможно, и на земле, даже в этом Чистилище, есть свой сонм, своя общность – но не богов и героев, а простых смертных, искупающих грехи, о которых они не подозревали, плененные водами непроходимого моря и охраняемые орудиями смерти. Здесь мы словно в тюрьме, которой стала наша родная Мальта.
Как видно, он искал убежище в религиозных абстракциях. А также в поэзии, и ему даже удавалось выкроить время, чтобы записывать свои стихи. Фаусто IV уже где-то высказывался о поэзии, посвященной второй Великой Осаде Мальты. Фаусто II не сумел избежать штампов, свойственных тому времени. В его стихах возникали характерные образы, чаще всего Валлетта Рыцарей. Фаусто IV ограничился тем, что назвал эту поэзию «бегством от действительности». Конечно, она выдавала желаемое за действительное. Маратт описывал Ла Валлетту, патрулирующего улицы во время затемнения; Днубиетна написал сонет о воздушном бое («спитфайр» против ME-109), используя в качестве основного образа рыцарский поединок. Это был возврат к тем временам, когда схватка личностей имела смысл, когда война хоть как-то облагораживалась иллюзией чести. Но может быть, на самом деле виной тому было отсутствие времени? Даже Фаусто II обратил на это внимание:
Только сейчас, около полуночи, наступило затишье между налетами, и я, глядя на спящих Елену и Паолу, как будто вновь обретаю время. Полночь знаменует тонкую грань между сутками, как то и задумал Господь. Но когда падают бомбы или когда ты работаешь – время как будто останавливается. Словно все мы скрываемся и трудимся в безвременном Чистилище. Это ощущение, вероятно, связано с тем, что мы живем на острове. Возможно, у другого типа сознания всегда есть ориентир, вектор, неизменно указующий на какую-нибудь точку суши, – скажем, перешеек полуострова. Но на острове, куда бы вы ни двигались в пространстве, вы неизменно выходите к морю, и поэтому лишь из ернической самонадеянности можно утверждать, будто существует целенаправленное движение во времени.
Или еще в том же духе, только с большей горечью:
Наступила весна. За городом, наверное, уже цветет сума. А здесь, в городе, то светит солнце, то идут дожди – обильнее, чем нужно. Но это не суть важно, верно? Даже я начинаю подозревать, что наша дочка растет независимо от времени. Скоро снова задует ветер, ее тезка, и остудит ее разгоряченное и вечно грязное личико. Тот ли это мир, в который можно привести ребенка?
Никто из нас теперь не вправе задавать этот вопрос. Только ты, Паола.
Еще одним образом, возникшим в те годы, был образ, который я могу обозначить только словосочетанием «медленно надвигающийся апокалипсис». Даже радикально настроенный Днубиетна, который в силу своего темперамента творил мир, во весь опор несшийся к апокалипсису, теперь рисовал вселенную, в которой истина была важнее его инженерной политики. Он был, пожалуй, нашим лучшим поэтом. По крайней мере, первым, кто остановился и, повернувшись на 180°, пошел своим собственным путем назад – к реальности, к тому, что осталось после бомбежек. Пародия на «Пепельную Среду» знаменовала низшую точку его развития; впоследствии он отказался от абстрактных построений и политических нападок, которые, как он сам позже признавал, были всего лишь «позой», и все больше внимания стал уделять тому, что есть, а не тому, что должно или может быть при надлежащей форме правления.
Со временем мы все вернулись назад. Маратт проделал это способом, который можно было бы назвать театральным при любых других обстоятельствах. Он работал механиком на аэродроме «Та-Кали» и подружился с некоторыми пилотами. Один за другим они гибли в небе. В ночь, когда погиб его последний приятель, Маратт забрался в офицерский клуб, украл там бутылку вина (которое, как и все остальное, было большим дефицитом, поскольку конвои не могли подойти к острову) и напился до весьма воинственного состояния. После этого он оказался на окраине города, где стояли зенитные орудия, и упросил зенитчиков научить его стрелять из пушки. Они успели научить его как раз перед очередным налетом. И потом Маратт делил свое время между работой на аэродроме и зенитной батареей, выкраивая на сон не более трех-четырех часов в сутки. Количество сбитых им самолетов быстро росло. А в его поэзии тоже наметилось «бегство из убежища».
Возвращение Фаусто II было самым бурным. Он, как ошпаренный, отбросил абстракции и влетел в состояние Фаусто III – состояние нечеловечности, которое в наибольшей степени соответствовало реальному положению дел. Скорее всего. Никто особо над этим не задумывался.
Однако все разделяли это ощущение низвержения, медленного спуска в бездну, как будто остров мало-помалу погружался в море. В стихотворении «Я помню» тот Фаусто писал:
Я помню,
Как танго грустило в ночи, с прежнем миром прощаюсь,
Как девочка, прячась за пальмой,
Отель «Финикия» глазами сверлила.
Maria, alma de mi соrаzon[229],
To было еще до пожаров,
До груды развалин и пепла,
До всяких воронок внезапных
И раковых пятен земли свежевырытой.
То было до злобных стервятников, в небе кружащих:
До пенья цикад,
До рожковых деревьев
И улицы этой пустой.
О, мы в избытке плодили лирические строки, вроде «Отель "Финикия"» глазами сверлила». Свободный стих – почему бы и нет? У нас просто не было времени, чтобы снабдить стихи метром и рифмами, позаботиться о благозвучии и многозначности. Сочинению стихов приходилось уделять так же мало времени и внимания, как еде, сну или сексу. Наспех сколоченные стихи получались не такими изящными, какими могли бы быть. Но они выполняли свою функцию – фиксировали истину на бумаге.
Под словом «истина» я подразумеваю максимальную точность. Никакой метафизики. Поэзия – это не средство связи с ангелами или с «подсознанием». Она напрямую связана с желудком, гениталиями и пятью вратами чувственного восприятия. Не более того.
Здесь в этой истории имеется краткое упоминание о твоей бабушке, детка. Карла Мейстраль, как ты знаешь, умерла в марте прошлого года, пережив моего отца на три года. Этого события было бы достаточно, чтобы возник новый Фаусто, если бы оно случилось в более ранний «период правления». Скажем, во времена Фаусто II, который был как раз таким запутавшимся мальтийским юнцом, не отделявшим любовь к острову от любви к матери. А если бы в момент смерти Карлы Фаусто IV был большим националистом, то сейчас мы, возможно, имели бы Фаусто V.
Следующий отрывок относится к началу войны:
Мальта – имя собственное, женского рода. С 8 июня [230] итальянцы из кожи вон лезут, пытаясь лишить ее невинности. Суровая, она лежит на спине посреди моря в своем изначальном женском естестве. Ее распростертую плоть, достигая оргазма, сотрясают взрывами бомбардировщики Муссолини. Но душу ее не осквернить, это им не удастся.
Ибо ее душа – это мальтийцы, которые живут, укрываясь в ее расщелинах и катакомбах, тая до поры до времени свою силу, данную им верой в Бога. Разве плоть имеет значение? Плоть уязвима, она становится жертвой насилия. Но как Ной спасся в ковчеге, так дети Мальты спасутся в ее неприступном каменном чреве. Это спасение даровано нам, ее детям и чадам Божьим, за сыновнюю и дочернюю верность.
Каменная утроба. Каких только подземных признаний мы не выслушивали! Должно быть, именно там, в подземелье, Карла однажды рассказала ему об обстоятельствах его появления на свет. Это было незадолго до Июньских Волнений, в которые каким-то образом был вовлечен Мейстраль-старший. Каким именно – так и осталось неясным. Но настолько серьезно, что Карла отвергла его и была готова покончить с собой. Настолько, что однажды она чуть было не совершила со мной последний акробатический прыжок в море со ступеней в конце улицы Сан-Джованни, примыкающей к Гавани: мне предстояло отправиться в Лимб, а ей как самоубийце – гореть в аду. Что удержало ее от этого шага? Только по ее вечерним молитвам юный Фаусто мог догадываться, что причиной тому был некий загадочный англичанин по имени Стенсил.
Может, он чувствовал, что попал в ловушку? Удачно покинул одну утробу, но оказался в темнице другой, да еще при менее счастливом раскладе звезд?
И вновь классический ответ: бегство в убежище. На сей раз опять в это треклятое «единение». Вот запись, сделанная после гибели матери Елены от взрыва случайной бомбы, сброшенной на Витториозу:
Мы привыкли к такого рода вещам. Моя мать жива и здорова. Да благоволит ей Господь и впредь. Но если Он решит забрать ее у меня (или меня у нее) – ikunlitridInt: да свершится воля Твоя. Я отказываюсь размышлять о смерти, так как прекрасно знаю, что даже здесь юноши лелеют иллюзию бессмертия.
Возможно, на этом острове вера в бессмертие еще сильнее, поскольку мы в конечном счете слились друг с другом. Стали частями единого целого. Одни умирают, другие продолжают жить. Если волос упадет с моей головы или отломится ноготь, разве я перестану быть живым и целостным существом?
Уже семь налетов за сегодня, и еще не вечер. Почти сотня «мессершмиттов» за один заход. Они сровняли с землей церкви, постоялые дворы рыцарей, памятники старины. Превратили наш город в Содом. Вчера было девять налетов. Работать тяжело как никогда. А мышцы не увеличиваются, потому что еды не хватает. Лишь нескольким судам удается подойти к острову, в основном же конвои идут ко дну. Некоторые мои сотоварищи уже валятся с ног. Ослабли от голода. Чудо, что я не свалился первым. Подумать только, тщедушный Мейстраль, субтильный студентик-поэт – работяга, строитель! Один из тех, кому суждено выжить. Я должен.
Все вновь обращается в камень. Фаусто II умудрился даже впасть в суеверие.
Не трогайте эти стены. Они разносят грохот взрывов на многие мили. Камень все слышит и передает звук, который идет по костям, через кончики пальцев, по руке, в грудную клетку, в кости конечностей и снова выходит наружу. Его мгновенный проход через тело случаен, просто таково свойство костей и камня – но он служит своего рода напоминанием.
Сотрясение нельзя описать словами. Ощущение звука. Жужжание. Стучат зубы. Боль, покалывание в онемевшей челюсти, удар по барабанным перепонкам, от которого закладывает уши. И так снова и снова. Будто кто-то лупит колотушкой все время, пока длится налет, а налеты следуют один за другим. К этому невозможно привыкнуть. Начинаешь думать, что мы все сошли с ума. Что заставляет меня стоять не сгибаясь и держаться подальше от стен? И молчать. Не что иное, как дикарское стремление быть начеку. Чисто мальтийская черта. Быть может, она останется навсегда. Если слово «навсегда» все еще имеет хоть какой-то смысл.
Оставайся свободным, Мейстраль…
Эта запись сделана уже в самом конце Осады. Выражение «каменная утроба» приобрело значение для Днубиетны, Маратта и Фаусто именно в конце, а не в начале Осады. Хиромантия времени позволяет свести эти дни к простой последовательности грамматических времен. Днубиетна писал:
Пыль от раздробленных камней
На трупы оседает цератоний;
И атомы железа
Кружат над мертвой кузней
На этой стороне прожорливой луны.
И Маратт:
Мы знали, что они лишь куклы,
И музыка из граммофона;
Мы знали: выцветут шелка,
Истреплются наряды бальные,
Чесоткой заразится плюш;
Мы знати, что взрослеют дети
И начинают ерзать в нетерпенье -
И сотни лет с начала пьесы не пройдет, -
Заметят к середине дня, зевая,
Что сходит краска со щеки у Джуди[231];
Не верят в паралитика-тупицу
И замечают фальшь в злодейском смехе.
Но, Боже, тонкая рука в алмазах
Мелькнула за кулисами внезапно,
Свечу зажженную сжимая в пальцах,
И озарила пламенем ужасным
Весь наш убогий, но бесценный скарб.
Кто та, что рассмеялась на прощанье,
Сказав «спокойной ночи» еле слышно
На фоне хрипов постаревших деток?
От живого к неодушевленному. Таким было великое «движение» поэзии времен Осады. В том же направлении развивалась раздвоенная душа Фаусто II. До той поры развитие шло лишь в процессе усвоения единственного урока жизни: в мире гораздо больше случайностей, чем человек способен вообразить, оставаясь в здравом уме.
Вот как он описывает встречу с матерью, с которой не виделся несколько месяцев:
Ее коснулась рука времени. Я пойман себя на мысли: а знача ли она, что ребенок, которого она родила и которому дала имя, приносящее счастье (нет ли в этом иронии?), станет несчастным и будет страдать? Может ли вообще мать предвидеть будущее, смириться с мыслью, что приходит время, когда ее сын становится мужчиной и должен оставить ее, чтобы самостоятельно найти свое место на этой вероломной земле? Нет, не может, опять-таки из-за того, что мальтийцы лишены чувства времени. Они не чувствуют, как годы покрывают лицо, глаза и сердце патиной возраста, маразма, слепоты. Сын есть сын, и мать неизменно видит в нем тот красный, сморщенный комочек, что впервые предстал ее взору. Всегда найдутся слоны, которых надо напоить допьяна.
Последняя фраза – из старой народной сказки. Король повелел юноше построить дворец из слоновой кости. Юноша унаследовал физическую силу от своего отца, знаменитого воина. Но мать научила сына хитрости. Подружись со слонами, сказала она, напои их вином, а потом убей и забери их бивни. Разумеется, юноша все так и сделал. Но в сказке ничего не говорится о том, что он переплыл через море.
«Должно быть, – объясняет Фаусто, – тысячи лет назад существовал перешеек, соединявший нынешний остров с материком. Не случайно Африку называют Землей Топора. Слоны водились к югу от горы Рувензори. С тех незапамятных времен море постепенно затапливало сушу. Немецкие бомбы могут завершить этот процесс».
Декаданс, упадок. Что это? Всего лишь явственное движение к смерти или, вернее, к нечеловечности. По мере того как Фаусто II и III вместе со своим островом становились все более неодушевленными, они все ближе подходили к тому времени, когда, подобно мертвому листку или куску металла, будут подчиняться законам физики. Л пока продолжали делать вид, что находятся в гуще сражения между законами человеческими и божескими.
Не потому ли Фаусто так остро чувствовал связь между материнской властью и упадком, что Мальта – матриархальный остров?
«Матери ближе, чем кто-либо, к миру случайностей. Они с болью ощущают в себе оплодотворенную яйцеклетку: так Дева Мария поняла, что свершилось зачатие. Но зигота – всего лишь клетка [232], и она не имеет души». Он не стал развивать эту тему. Однако:
Дети всегда рождаются по чистой случайности – в результате ряда совпадений. Матери смыкают ряды и творят мифическую мистерию о материнстве. Это не более чем компенсация за неспособность примириться с истиной. А истина состоит в том, что они не понимают, что же на самом деле происходит внутри них – физическое развитие чуждого им существа, которое в какой-то момент обретает душу. Они одержимы. Можно сказать иначе: те же силы, что определяют траекторию падения бомбы, вызывают гибель звезд, ветры и водяные смерчи, без ведома самой женщины концентрируются на некой точке за лобковой костью, чтобы произошла еще одна великая случайность. Это и пугает женщин до смерти. Такое кого угодно испугает.
Это подводит нас к вопросу о «взаимоотношениях» Фаусто с Богом. Очевидно, эти отношения никогда не были такими же простыми, как противопоставление Бога Цезарю, особенно тому неодушевленному кесарю, которого мы знаем по античным медалям и статуям, кесарю, представляющему «силу», о которой мы читаем в исторических сочинениях. Цезарь ведь тоже некогда был живым человеком и испытывал трудности в столкновении с миром вещей и сонмом вырождающихся богов. Поскольку драматичность ситуации проистекает из конфликта, может, было бы проще говорить о конфликте между законом человеческим и законом божественным, разворачивающемся в замкнутом пространстве дома Фаусто. Я имею в виду его душу, а также остров. Но в этом нет ничего драматического. Лишь апология Дня Тринадцати Налетов. Но даже то, что случилось после этого, не проясняет данного вопроса.
Я знаю, что есть машины, которые устроены намного сложнее людей. Если это отступничество – hekk ikun [233]. Чтобы рассуждать о гуманизме, мы для начала должны удостовериться в собственной человечности. Но это тем труднее, чем дальше мы идем по пути декаданса.
Все более отчуждаясь от самого себя, Фаусто II начинал замечать вокруг признаки прекрасной неодушевленности.
Зимний грегейл несет с севера бомбардировщики, как эвроклидон вынес к острову корабль апостола Павла. Благословения, проклятия. Но не является ли ветер частью нас самих? Имеет ли он к нам хоть какое-то отношение?
Где-то там, за холмом, – относительное спокойствие: фермеры сеют пшеницу, чтобы в июне собрать урожай. Бомбят в основном Валлетту, Три Города, Гавань. Пасторальная жизнь становится чрезвычайно привлекательной. Но и за городом порой взрываются шальные бомбы: одна из них убила мать Елены. Мы не можем ждать от бомб большего снисхождения, чем от ветра. Не должны. Если мне удастся избежать maridb'mohhu [234], то я так и останусь сапером, могильщиком, я должен отказаться от мыслей об иной участи – в прошлом и в будущем. Лучше сказать себе: «Так было всегда. Мы пребываем в Чистилище и останемся здесь в лучшем случае на неопределенный срок».
Вероятно, именно тогда он и пристрастился бродить по улицам во время налетов. После работы на «Та-Кали», в те часы, когда должен был спать. И не потому, что хотел убедиться г. своей храбрости, и вне какой– либо связи с работой. И поначалу нс слишком подолгу.
Груда кирпичей в ферме могильного холмика. Рядом зеленый берет. Боец аз отряда королевских десантников? Разрывы зенитных снарядов над гаванью Марсамусчетто. Красный свет, длинные тени возникли у магазина на углу, кружат в колеблющемся свете вокруг невидимой оси. Чьи это тени – определить невозможно.
Утреннее солнце не спешит подниматься над морем. Слепящий свет. Ослепительно яркая световая дорожка – сияющий путь от солнца к смотрящему на него. Рев «мессершмиттов». Самих самолетов не видно. Рев становится громче. По тревоге взлетают «спитфайры», круто взмывают ввысь. Крошечные черные силуэты на фоне яркого неба. Берут курс на солнце. В небе появляются грязные пятна. Рыжевато-коричневато-желтые. Цвет экскрементов. Черные пятна. Солнце золотит их контуры. Они, как медузы, уплывают вдаль. Пятна расползаются, новые расцветают среди старых. На такой высоте воздух обычно почти неподвижен. Если же дует ветер, то он в считанные секунды разносит пятна в клочья. Ветер, машины, грязный дым. Иногда проглядывает солнце. Когда идет дождь, ничего не видно. Но ветер носится в небе, и слышен шум воздушного боя.
И так на протяжении нескольких месяцев практически ничего, кроме «впечатлений». О Валлетте? Во время налетев все одушевленные гражданские лица прятались под землей. Остальные были слишком заняты своим делом, чтобы «наблюдать». Покинутый город был сам по себе – в нем оставались лишь одиночки вроде Фаусто, который чувствовал несказанную близость к этому городу и настолько уподоблялся ему, что процесс восприятия «впечатлений» не влиял на их подлинность. Необитаемый город был совсем другим. Не таким, каким его мог бы увидеть «обычный» наблюдатель, бродя по темным – просто темным – улицам. Все ложно-одушевленные или лишенные воображения существа грешат тем, что боятся остаться одни.
Их потребность кучковаться, их патологическая боязнь одиночества начинают действовать сразу за порогом сна; так что, когда они поворачивают за угол, как должны все мы, как все мы делали и делаем (одни чаще, другие реже), и оказываются на улице… Ты понимаешь, какую улицу я имею в виду, детка. Улицу XX Века, в дальнем конце или за поворотом которой – надо надеяться – нас ждет покой и безопасность. Впрочем, нет никаких гарантий. Но мы оказываемся не в том конце улицы – по причинам, которые наверняка известны тем, кто нас туда направил, если нас кто-то вообще направлял. В любом случае, это улица, по которой мы должны идти.
Это серьезное испытание. Населять или не населять. Призраки, монстры, преступники, извращенцы – это признаки мелодрамы и слабости. Они ужасны только потому, что тот, кто их видит, боится остаться один. Но пустыня и ряд фальшивых витрин, куча шлака и кузница, в которой погашен огонь, улица и одинокий мечтатель, сам не более крохотной тени в этом ландшафте, часть прочих бездушных теней и объемов – это и есть кошмар XX века.
Не из-за бессердечности, дорогая Паола, покидал он тебя и Елену во время налетов. И не из-за обычной безответственности, свойственной юности. Его юность, как и юность Маратта, Днубиетны и всего их «поколения» (как в литературном, так и в буквальном смысле), мгновенно закончилась 8 июня 1940 года, когда на остров упали первые бомбы. Древние китайские кудесники и их последователи – Шульц и Нобель – состряпали приворотное зелье посильнее всех известных прежде. Одной порции этого зелья хватило, чтобы сделать «Поколение» невосприимчивым к жизни, невосприимчивым к страху смерти, к голоду, тяжелому труду, невосприимчивым к заурядным соблазнам, которые увлекают мужчину прочь от жены и детей и от необходимости заботиться о них. Они стали невосприимчивы ко всему, креме того, что однажды случилось с Фаусто во время седьмого из тринадцати налетов. В момент просветления, случившийся в процессе его фугообразных шатаний, Фаусто сделал эту запись:
Как прекрасно затемнение в Валлетте. Пока с севера не налетит очередная «стая». Ночь черной жидкостью заполняет улицы, струится по сточным канавам, затрудняет движение, словно бредешь по щиколотку в бурном потоке. Кажется, будто город, как Атлантида, погрузился под воду, в пучину ночи.
Только ли ночь окутала Валлетту? Быть может, еще некая человеческая эмоция, «настроение ожидания»? Но это не ожидание сновидений, в которых то, к чему мы стремимся, расплывчато и невыразимо. Валлетта отлично знает, чего ждет. В этой тишине нет болезненного напряжения; есть холодное спокойствие и надежность; это тишина скуки или привычного ритуала. На соседней улице зенитчики спешат к своему орудию. Но их похабная песенка еще какое-то время продолжает звучать, пока чей-то удивленный голос не смолкает на полуслове.
Слава Богу, Елена, вы в безопасности в нашем запасном, подземном жилище. Ты и ребенок. Если старик Сатурно Агтина с женой уже переехали в коллектор, значит, теперь есть кому позаботиться о Павле, когда тебе надо идти на работу. Сколько других людей заботились о ней? У наших детей один общий отец – война, и одна общая мать – Мальта, все ее женщины. Это плохо для Семьи и для правления матерей. Клановая система и матриархат не идут ни в какое сравнение с Единением, которое принесла Мальте война.
Я ухожу от тебя, любимая, не потому, что должен идти. Мы, мужчины, вовсе не флибустьеры или гяуры, тем более теперь, когда наши корабли становятся добычей злобных железных рыбин, которые выплывают из своих нор, – немецких подлодок. Для нас не существует иного мира, кроме нашего острова, а здесь из любого места не более дня пути до моря. Я отнюдь не покидаю тебя, Елена, по крайней мере наяву.
Но во сне есть два мира: мир улицы и мир подземелья. Один – это царство смерти, другой – царство жизни. А разве может жить поэт, не исследуя иное царство, хотя бы в качестве туриста? Сны служат пищей для поэта. И если не придут конвои, чем еще мы будем питаться?
Бедный Фаусто. Вот, кстати, та «похабная песенка», которую пели на мотивчик марша «Полковник Боуги»:
Гитлер
с яйцом лишь левым ходит,
Геринг
с двумя, но меньше дроби,
Гиммлер
с размером тем же, вроде,
А Геббельс
вообще без них жил сроду.
Пожалуй, эта песенка лишний раз подтверждает, что на Мальте мужественность и активность никак не связаны между собой. Все мальтийцы – и Фаусто первый соглашался с этим – были тружениками, а не искателями приключений. Мальта с ее жителями стояла как непоколебимый каменный утес посреди реки Судьбы, так и не затопленный наводнением войны. Одни и те же мотивы побуждают нас населять призраками улицу-видение и приписывать камню такие человеческие качества, как «непобедимость», «упорство», «непоколебимость» и т. д. Но это даже не метафора, это самообман. Однако благодаря этому самообману Мальта не сдалась.
Мужественность мальтийцев в большей степени определялась качествами, присущими камню. В этом таилась некоторая опасность для Фаусто. Живя в основном в мире метафор, поэт всегда сознает, что значение метафоры есть ее функция, что она является всего лишь трюком, художественным приемом. Так что если большинство людей могут считать законы физики действующим законодательством и представлять Бога антропоморфным существом с бородой длиной в энное количество световых лет и с туманностями вместо сандалий, то людям вроде Фаусто приходится жить в одинокой вселенной вещей как таковых и прикрывать это врожденное заблуждение удобоваримой и благочестивой метафорой, дабы «практичное» большинство могло и впредь уповать на Великую Лож, пребывая в уверенности, что машинам, жилищам, улицам и погодным явлениям свойственны человеческие побуждения, черты характера и приступы своеволия.
Поэты занимались этим делом на протяжении веков. Это единственная практическая функция, которую они выполняют в обществе; и если все поэты вдруг завтра исчезнут, то общество просуществует не дольше, чем живая память и мертвые книги их стихов.
Такова «роль» поэта и в этом, XX веке. Творить ложь. Днубиетна писал:
Если я выскажу истину,
Вы не поверите, знаю.
Если скажу: наделенный душою не может
Смерть с воздуха сеять, и нет злого умысла в том,
Что загнаны мы в подземелье,
То вы рассмеетесь в лицо мне,
Как будто я губы в улыбке скривил восковые