Впрочем, ключа к разгадке эта пометка ке давала, поскольку свободно плавающая в глазах печаль была неопределенной и расфокусированной; случайный турист мог подумать, что причина печали – женщина, мог почти уверовать в это, но затем некие отблески католического сострадания в паутине капилляров заставляли его в этом усомниться. Но тогда что? Наверное, политика. Возникала мысль о ясноглазом Мадзини
[123] с его лучезарными мечтами, вызывавшими ощущение чего-то нежного и хрупкого, о поэте-либерале. Но внимательный наблюдатель вскоре обнаруживал, что плазма за глазными яблоками отражает все светские разновидности горестей – финансовые затруднения, пошатнувшееся здоровье, утрату веры, предательство, импотенцию, потерю близких – и после этого нашего туриста наконец осеняло, что он присутствует вовсе не на поминках, а скорее на уличном фестивале разнообразных скорбей, где выставленные экспонаты не заслуживают того, чтобы обращать на них внимание.
Разгадка была простой и разочаровывающей: синьор Мантисса действительно через все это прошел, и каждая неудача была постоянным экспонатом воспоминаний о каком-нибудь событии в его жизни – о светловолосой швее из Лиона, о провалившемся плане контрабанды табака через Пиренеи или о жалкой попытке убийства в Белграде. Все эти превратности были пройдены и зарегистрированы; синьор Мантисса придавал всем равное значение и не извлек из них ничего, кроме вывода, что они будут происходить и дальше. Подобно Макиавелли, он был изгнанником, над которым витали тени распада и повторения пройденного. Сидя у безмятежной реки, он размышлял об итальянском пессимизме и философски смотрел на всеобщую продажность: все в истории повторялось, следуя давно известным образцам. Вряд ли на него заводили досье в тех уголках мира, где ему довелось оставить след своей маленькой легкой ступни. Он не интересовал никого из класть предержащих. Он принадлежал к тому узкому кругу вымирающих провидцев, чей взор затуманивается лишь случайными слезами и чья внешняя жизненная орбита лишь слегка соприкасается с орбитами декадентов Англии и Франции или с испанским поколением 98-го года [124], для которого европейский континент стал хорошо знакомой и давно прискучившей картинной галереей, используемой нынче лишь как убежище от дождя или смутного надвигающегося бедствия. Чезаре отхлебнул из бутылки. И запел.
Il piove, dolor mia
Ed anch'io piango…
– Нет, – сказал синьор Мантисса, отодвигая бутылку. – До его прихода мне больше ни капли.
– Там две англичанки, – заорал Чезаре. – Сейчас я им спою.
– Ради всего святого…
Vedi, donna vezzosa, questo poveretto,
Sempre cantantc d'amore come…[125]
– Угомонись, ладно?
– Un vaporetto. – Заключительная нота ликующе загудела над Понте-Веккьо. Англичанки прошли мимо, ежась от страха.
После неловкой паузы синьор Мантисса полез под кресло за новой бутылкой.
– А вот и Гаучо, – сказал он.
Возле них, забавно помаргивая любопытными глазками, нарисовался высокий увалень в широкополой фетровой шляпе.
Раздраженно ткнув Чезаре большим пальцем, синьор Мантисса достал штопор, зажал бутылку между колен и вытащил пробку. Гаучо оседлал стул и хлебнул солидную порцию вина.
– Брольо, – заверил синьор Мантисса. – Лучше не бывает.
Гаучо задумчиво повертел в руках шляпу. Затем разразился речью:
– Я человек дела, синьор, и предпочитаю не тратить время даром. Итак. К делу. Я рассмотрел ваш план. О деталях вчера спрашивать не стал. Я не люблю детали. Те мелочи, в которые вы меня посвятили, как и следовало ожидать, оказались излишними. Извините, но возражений у меня масса. Вы явно перемудрили. Слишком многое может пойти не так. Сколько человек в курсе? Вы, я и этот мужлан. – Чезаре просиял. – На самом деле даже двое – уже чересчур. Вам следовало все провернуть в одиночку. Вы упомянули о том, что хотите подкупить служителя. Это будет четвертый. Скольких еще придется подкупать для успокоения совести? Хотите увеличить шансы на то, что о нас донесут еще до начала этого гиблого дела?
Синьор Мантисса выпил, вытер усы и болезненно улыбнулся.
– Чезаре вне подозрений, – запротестовал он, – у него есть необходимые связи, его некем заменить. Баржа до Пизы, судно до Ниццы, – кто все это организует…
– Вы, мой друг, – злобно сказал Гаучо, тыча синьору Мантисса в ребра штопором. – Один. Разве есть необходимость платить капитану баржи или там корабля? Нет. Надо лишь подняться на борт и отчалить. Наклюнулось дельце – действуйте сами. Будьте мужчиной. А если капитан начнет возражать… – Он резко крутнул штопор, намотав на него несколько квадратных дюймов белого льняного полотна рубашки синьора Мантиссы. – Capisci [126]?
Синьор Мантисса всплескивал руками, гримасничал, тряс золотоволосой головой и корчился, как бабочка на булавке.
– Certo io [127], – наконец удалось ему сказать, – конечно, синьор коммендаторе… мышление военного человека… действовать напрямик, конечно… но в деле столь деликатного свойства…
– Ха, – Гаучо убрал штопор и сел, не сводя глаз с синьора Мантиссы.
Кончился дождь, выглянуло солнце. Мост вновь заполнился туристами, потянувшимися обратно в отели района Лунгарно. Чезаре благожелательно взирал на них. Все трое посидели молча; потом заговорил Гаучо – спокойно, но с большой внутренней силой и страстностью:
– В прошлом году в Венесуэле было не так. И в Америке тоже все шло иначе. Не было никаких ухищрений и сложных маневров. Конфликт был ясен: мы жаждали свободы, а нам ее давать не хотели. Свобода или рабство, всего два слова, дружище-иезуит. И не нужно никаких фраз, трактатов, нравоучений или брошюр на темы политической справедливости. Мы знали, где стоим и где однажды будем стоять. И когда пришло время драться, мы тоже действовали открыто и прямо. Вам кажется, что у вас такая же гибкая тактика, как у Макиавелли. Вы читали его рассуждения про льва и лису, но ваш изворотливый ум увидел только лису [128]. А куда делись сила, агрессивность и врожденное благородство льва? Что это за эпоха, когда стоит лишь отвернуться, и каждый норовит нанести удар в спину?
Синьор Мантисса сумел до некоторой степени восстановить душевное равновесие.
– Разумеется, нужны и лев, и лиса, – примирительно произнес он. – Поэтому я и выбрал сотрудничество с вами, коммендаторе. Вы лев, а я, – скромно, – очень маленькая лиса.
– А он свинья, – рыкнул Гаучо, хлопая Чезаре по плечу. – Браво. Прекрасный кадр.
– Свинья, – радостно подтвердил Чезаре, пытаясь сцапать бутылку.
– Не надо, – остановил его Гаучо. – Синьор тут изо всех сил тщится построить карточный домик. Мне вовсе не хочется в нем жить, но я не могу позволить вам напиться и свести обсуждение к пьяной болтовне. – Он повернулся к синьору Мантиссе. – Нет, – продолжил Гаучо, – вы неверно толкуете Макиавелли. Он был апостолом свободы, свободы для всех людей. Разве можно, прочитав последнюю главу «Государя» [129], сомневаться в том, что Макиавелли жаждал увидеть объединенную и республиканскую Италию? Вот здесь, – Гаучо показал на левый берег в зареве заката, – здесь он жил и мучился под гнетом власти Медичи. Они были лисицами, и он их ненавидел. Призвать льва, воплощающего власть, поднять Италию и навеки загнать в норы всех лисиц – вот его последний призыв. Его моральные принципы были такими же простыми и честными, как мои собственные убеждения или принципы моих товарищей в Южной Америке. И теперь, под его знаменем, вы намерены увековечить мерзкое коварство Медичи, которые так долго подавляли свободу именно в этом городе. Я навеки обесчещу себя, согласившись сотрудничать с вами.
– Если коммендаторе, – синьор Мантисса вновь болезненно улыбнулся, – может предложить иной план, мы были бы счастливы…
– Конечно, у меня есть иной план, – перебил Гаучо. – Единственно возможный. Так, у вас есть карта? – Синьор Мантисса с готовностью извлек из внутреннего кармана лист бумаги с карандашным наброском. Гаучо с сомнением воззрился на схему. – Итак, это галерея Уффици, – произнес он. – Никогда там не бывал. Но думаю, придется пойти, ознакомиться с территорией. А где объект?
Синьор Мантисса указал в левый нижний угол.
– Зал Лоренцо Монако, – пояснил он. – Ситуация такова. У меня уже есть дубликат ключа от главного входа. Три главных коридора: восточный, западный и соединяющий их короткий южный. Из западного коридора – номер три – мы входим в маленький проход, обозначенный как «Ritratti diversi» [130]. В конце, вот здесь, находится единственный вход в галерею. Она висит на западной стене.
– Единственный вход – это также и единственный выход, – заметил Гаучо. – Плохо. Тупик. Чтобы выйти из здания, придется идти через весь восточный коридор к лестнице, ведущей на Пьяцца-делла-Синьория.
– Есть лифт, – воскликнул синьор Мантисса. – На нем можно попасть в проход, который выводит в Палаццо Веккьо.
– Лифт, – презрительно усмехнулся Гаучо. – Ничего другого от вас я и не ждал. – Он подался вперед и оскалил зубы. – Ваше предложение – это пример полного идиотизма: пройти один коридор, затем другой, половину третьего, выйти в тупик и вернуться обратно тем же путем, которым пришли. Расстояние… – он быстро подсчитал, – примерно шестьсот метров, и при каждом проходе через галерею или повороте за угол вы рискуете нарваться на охрану. Но даже этого вам мало. Вам нужен еще и лифт.
– И помимо прочего, – вставил Чезаре, – она такая большая…
Гаучо сжал кулак:
– Насколько большая?
– Сто семьдесят пять на двести семьдесят девять сантиметров, – признался синьор Мантисса.
– Capo di minghe [131]! – Гаучо откинулся назад и потряс головой. С видимым усилием взял себя в руки и обратился к синьору Мантиссе. – Я человек отнюдь не маленький, – терпеливо объяснил он, – Собственно, я довольно высокий. И крупный. Сложением я подобен льву. Возможно, это отличительная черта моей расы. Я родом с севера, и, наверное, в этих жилах есть доля немецкой крови. Немцы, как правило, выше представителей латинской расы. Выше и крупнее. Вероятно, когда-нибудь я обрасту жиром, но сейчас это тело сплошь состоит из мускулов. Итак, я человек крупный, согласны? Хорошо. Тогда позвольте сообщить, – он резко повысил голос, – что под этим растреклятым Боттичелли найдется место не только для меня и для самой толстой шлюхи во Флоренции, но и для ее слонихи-мамочки. Объясните, ради всего святого, как вы собираетесь пройти триста метров с этой хреновиной? Сунете ее в карман?
– Тише, комментаторе, – взмолился синьор Мантисса. – Вас могут услышать. Это мелочи, заверяю вас. Предусмотренные. Цветочник, у которого вчера побывал Чезаре…
– Цветочник. Цветочник. Вы еще и цветочника сюда приплели. Может, проще было бы опубликовать свой план в вечерних газетах?
– Но он абсолютно надежен. Он всего лишь обеспечит дерево.
– Дерево!
– Багряник, дерево Иуды. Маленькое, метра четыре, не больше. Чезаре работал все утро и выдолбил ствол. Поэтому надо приступить к осуществлению плана как можно скорее, пока не увяли лиловые цветочки.
– Простите, если я сейчас ляпну несусветную глупость, – сказал Гаучо, – но, если я правильно понял, вы хотите свернуть «Рождение Венеры», сунуть его в полый ствол вашего Иудиного дерева, тащить на себе триста метров мимо целой армии охранников, которые вскоре обнаружат пропажу, и вынести на Пьяцца-делла-Синьория, где затем предполагаете затеряться в толпе?
– Именно так. И лучше всего это сделать ближе к вечеру…
– A rivederci.
Синьор Мантисса вскочил на ноги.
– Умоляю, коммендаторе, – воскликнул он. – Aspetti [132]. Мы с Чезаре переоденемся рабочими, понимаете? В галерее Уффици сейчас ремонт, нас никто не заподозрит…
– Простите, – сказал Гаучо, – вы оба психи.
– Но без вашей помощи нам не обойтись. Нам нужен лев, стратег, специалист в области военной тактики…
– Прекрасно. – Гаучо развернулся и башней навис над синьором Мантиссой. – Предлагаю следующее. В зале Лоренцо Монако есть окна, верно?
– С толстыми и частыми решетками.
– Не важно. Бомба, маленькая бомба – это я вам обеспечу. Каждый, кто попытается помешать, устраняется силой. Через окно можно выйти неподалеку от почтамта. Где будет ждать баржа?
– Под мостом Святой Троицы.
– Четыреста – пятьсот ярдов вдоль Арно. Можно захватить карету. Пусть баркас ждет сегодня в полночь. Вот мое предложение. Вы его либо принимаете, либо нет. Перед ужином я иду в Уффици, провожу рекогносцировку. Потом до девяти сижу дома, мастерю бомбу. Затем иду в забегаловку к Шайсфогелю. К десяти сообщите ваше решение.
– Но как же дерево, коммендаторе? Оно стоит почти двести лир.
– В задницу ваше дерево. – И, четко выполнив поворот кругом, Гаучо зашагал по направлению к правому берегу.
Над Арно висело заходящее солнце. Косые лучи снашивали увлажнившиеся глаза синьора Мантиссы в бледно-розовый цвет, и казалось, что из них вместе со слезами изливается выпитое вино.
Чезаре позволил себе утешающе приобнять тонкие плечи синьора Мантиссы.
– Все будет хорошо, – успокоил он. – Гаучо – варвар. Слишком долго жил в джунглях. Ему не понять.
– Она так красива, – прошептал синьор Мантисса.
– Davvero [133]. Мне она тоже нравится. Мы с вами союзники в любви.
Синьор Мантисса не ответил. И через некоторое время потянулся за вином.
III
Мисс Виктория Рен, родом из Лардвика-на-Фене в графстве Йоркшир, недавно провозгласившая себя гражданкой мира, совершала акт покаяния, благочестиво преклонив колени у передней скамьи в церкви на Виа-делло-Студио. Часом ранее на Виа-деи-Веккьетти она увидела юного толстяка англичанина, выделывавшего курбеты в экипаже, и ее посетили непристойные мысли, в которых Виктория теперь искренне раскаивалась. В свои девятнадцать лет ока уже имела на счету один серьезный роман: прошлой осенью в Каире она соблазнила некоего Гудфеллоу, агента Британского Министерства иностранных дел. Но у юности короткая память, и его лицо уже было забыто. Впоследствии оба, не задумываясь, списали потерянную невинность Виктории на бурные чувства, которые обычно разгораются во время обострения международной ситуации (дело было в момент Фашодского кризиса). Сейчас, шесть или семь месяцев спустя, Виктория затруднялась определить, действительно ли она этого хотела или все произошло помимо ее воли. Их связь вскоре была обнаружена ее вдовствующим отцом сэром Аластэром, с которым Виктория и ее сестра Милдред путешествовали по Востоку. И вот ближе к вечеру в тенистом саду Эзбекия разыгралась сцена – с криками, рыданиями, угрозами и оскорблениями, – на которую, застыв от ужаса, со слезами на глазах взирала малышка Милдред, и одному Богу известно, какие шрамы в ее юной душе оставила эта сцена. В конечном счете Виктория ледяным тоном попрощалась с отцом и поклялась никогда не возвращаться в Англию; сэр Аластэр кивнул и увел Милдред за руку. Ни он, ни Виктория не оглянулись.
После этого найти средства к существованию не составило труда. Благодаря своей расчетливости и бережливости Виктория сумела скопить около 400 фунтов стерлингов щедротами виноторговца в Антибах, польского лейтенанта-кавалериста в Афинах, торговца предметами искусства в Риме. Во Флоренцию она приехала с целью обсудить приобретение небольшого салона мод на левом берегу. Занявшись предпринимательством, юная леди обнаружила, что у нее появились политические убеждения: она возненавидела анархистов, Фабианское общество и даже графа Роузбери [134]. С восемнадцати лет Виктория сохраняла невинный вид, который несла, словно грошовую свечку, прикрывая пламя неокольцованной и все еще по-детски пухлой ручкой, спасаемая от позора взглядом простодушных глаз, девичьей фигуркой, и выражением лица искренним, как раскаянье. Итак, она стояла на коленях, и единственным ее украшением был гребень из слоновой кости, сиявший в густой копне каштановых волос, казавшихся такими английскими. Гребень с пятью зубчиками в гиде пяти распятых фигур, держащихся за руки. Распятые были не религиозными мучениками, а британскими солдатами. Виктория приобрела этот сувенир на одном из каирских базаров. Гребень, очевидно, был вырезан каким-то кучерявым Фуззи-Вуззи [135] в память о казни англичан в 1883 году в провинции к востоку от осажденного Хартума. Причины, побудившие Викторию купить именно этот гребень, были столь же просты и естественны, как и мотивы, которыми руководствуется любая девушка, выбирая платье или украшение определенного цвета и формы.
Свою связь с Гудфеллоу и с тремя последовавшими за ним любовниками Виктория уже не считала греховной. Гудфеллоу она запомнила лишь потому, что он был первым. И дело было не в том, что она исповедовала несколько экстравагантную разновидность католицизма, легко прощавшую все, что римско-католическая церковь считала греховным: это было не попустительство греху, а безусловное восприятие этих четырех эпизодов как явственных и зримых знамений духовной благодати, дарованной ей одной. Возможно, причиной тому были несколько недель, которые Виктория девочкой провела в монастыре, где проходила обряд послушания, готовясь стать монахиней, а может, какое-то поветрие, свойственное тому времени. Как бы то ни было, к девятнадцати годам у нее выработался монашеский темперамент, причем доведенный до самой опасной крайности. И хотя Виктория не постриглась в монахини, в душе она верила, что ее суженый – Иисус Христос и что физическое единение супругов возможно через отношения с простыми смертными, каковые суть лишь несовершенные воплощения Христа, и в ее жизни их уже было четверо. Она была убеждена, что Иисус будет и впредь выполнять свои супружеские обязанности через то количество посредников, которое сочтет нужным. Нетрудно предположить, к чему могут привести такого рода убеждения: в Париже настроенные подобным образом дамы посещали черные мессы, в Италии они становились любовницами архиепископов и кардиналов и жили в прерафаэлитской роскоши. Так что Виктория была отнюдь не одинока в своих устремлениях.
Она поднялась с колен и прошла по центральному проходу в глубь церкви. Смочив кончики пальцев в святой воде, Виктория уже собиралась преклонить колени, но в этот момент кто-то тронул ее за плечо. Вздрогнув от неожиданности, она обернулась и увидела пожилого мужчину на голову ниже нее, который стоял, испуганно выставив вперед руки.
– Вы англичанка? – спросил он.
– Да.
– Вы должны мне помочь. Я попал в беду. Но я не могу обратиться к генеральному консулу.
Старик не был похож на нищего или незадачливого туриста. Что-то в нем напомнило ей Гудфеллоу.
– Вы шпион?
– Да, – ответил он с невеселой усмешкой. – В некотором роде я вовлечен в шпионаж. Но не по своей воле, поверьте. Мне этого вовсе не хотелось. – И горестно добавил: – Я хочу исповедаться, понимаете? Я пришел в церковь, место, где исповедуются…
– Пойдемте, – прошептала она.
– Останемся здесь, – сказал он. – Все кафе под наблюдением.
Виктория взяла его за руку:
– Здесь, кажется, есть внутренний садик. Сюда. Через ризницу.
Он покорно позволил вести себя. В ризнице, преклонив колени, священник читал требник. Проходя мимо, Виктория протянула ему десять сольдо. Священник даже не глянул на нее. Короткая аркада с крестовыми сводами вела в окруженный замшелыми стенами садик, где росла чахлая трава и кривая сосенка, а посередине был крохотный пруд с карпами. Виктория подвела старика к каменной скамье возле пруда. В садик время от времени врывался порывистый ветер с дождем. У старика под мышкой была газета, и он расстелил ее на скамью. Они сели. Виктория раскрыла зонтик, а старик с минуту раскуривал «кавур». Пустив несколько колечек дыма в сырой воздух, он заговорил:
– Полагаю, вы ничего не слышали о таком месте, как Вейссу.
Она не слышала.
Он начал рассказывать ей о Вейссу. О том, как они добирались туда верхом на верблюдах через бескрайнюю тундру, минуя дольмены и святилища мертвых городов, как наконец вышли к берегу широкой реки, скрытой от солнечного света густой листвой. Дальше они плыли по реке в длинных лодках из тикового дерева, сделанных в виде драконов. Гребцами на лодках были смуглые туземцы, говорившие на языке, не ведомом никому, кроме них самих. Через восемь диен пути им пришлось волоком тащить лодки через болотистую низину к зеленому озеру, за которым вздымались отроги горной цепи, окружающей Вейссу. Местные проводники отказались подниматься в горы и, показав, куда надо идти, повернули обратно. В зависимости от погоды, дальнейший путь к границам Вейссу занимает одну-две недели, пролегая через морену, крутые гранитные склоны и синие ледники.
– Значит, вы там были, – сказала Виктория.
Он был там. Пятнадцать лет назад. И с тех пор не знал покоя. Даже в Антарктиде, прячась от пурги в лагере, наспех разбитом на выступе безымянного глетчера, ему чудился тонкий аромат благовоний, приготовляемых жителями Вейссу из крыльев черных мотыльков. Временами ему казалось, что сквозь вой ветра прорываются обрывки их сентиментальных мелодий; порой сполохи полярного сияния ни с того ни с сего будили воспоминания об их выцветших фресках, изображавших битвы древних героев и любовные игры еще более древних богов.
– Вы Годольфин, – констатировала Виктория, как будто уже давно об этом догадалась.
Он кивнул, едва заметно улыбнувшись.
– Надеюсь, вы не связаны с прессой. – Виктория покачала головой, стряхнув при этом капельки дождя с волос – То, что я вам рассказываю, должно остаться между нами, – продолжил он. – К тому же все это может оказаться неправдой. Откуда мне знать про собственные глубинные мотивы? Порой я вел себя безрассудно.
– Нет, отважно, – возразила она. – Я слышала о ваших подвигах. Читала о вас в газетах, в книгах.
– И все же в этом не было никакой необходимости. Переход вдоль ледового Барьера. Попытка достичь Южного полюса в июне. Июнь в тех широтах – это середина зимы. Это было чистой воды безумием.
– Это было великолепно.
Еще минута, с тоской подумал си, и она начнет разглагольствовать о британском флаге, развевающемся на полюсе. Но, видно, было что-то солидное в возвышенной готике церкви, в окружающей их тишине, в спокойном настрое его собеседницы и в его собственном исповедальном настроении; вот только сам он разболтался, надо бы остановиться. Но си не мог.
– Мы обычно с такой легкостью всему находим оправдания, – воскликнул старик. – Например, говорим, что вели китайские кампании во имя королевы, а Индию покоряли во славу Империи. Мне ли об этом не знать. Я убеждал в этом своих подчиненных, общественность, самого себя. Сегодня в Южной Африке гибнут англичане и, вероятно, будут гибнуть завтра, потому что свято верят в эти слова, как вы веруете в Бога, не побоюсь этого слова.
Виктория едва заметно улыбнулась.
– А вы уже не верите? – мягко спросила она, разглядывая свой зонтик.
– Раньше верил, а потом…
– Да?
– Зачем? Вам никогда не случалось доводить себя до умопомрачения этим вопросом? Зачем? – Его сигара погасла. Он замолчал, чтобы снова ее раскурить, и затем продолжил: – Дело нс в том, что я увидел там нечто необычное или сверхъестественное. Никакие верховных жрецов, из поколения в поколение передающих и с незапамятных времен ревностно хранящих неведомые человечеству тайны. Никаких универсальных средств или панацеи от человеческих страданий. Вейссу вряд ли можно назвать спокойным местом. Там есть и варварская жестокость, и бунты, и междоусобная вражда. Словом, все то же самое, что и в любой другой Богом забытой отдаленной стране. Англичане на протяжении веков совершали увеселительные прогулки в места, подобные Вейссу. Вот только…
Все это время Виктория не отрываясь смотрела на старика. Ее зонтик стоял, прислоненный к скамье, рукоятка в мокрой траве.
– Цвета. Невероятное разнообразие красок. – Он закрыл глаза и, опустив голову, прижался лбом к согнутой кисти руки. – На деревьях возле хижины главного шамана обитают паукообразные обезьянки, переливающиеся всеми цветами радуги. На солнце их окраска меняется. Все изменяется. Горы и долины ежечасно меняют свой цвет, причем каждый день в разной последовательности. Кажется, будто вы попали в калейдоскоп безумца. Даже ваши сновидения расцвечиваются красками и наполняются формами, которых не видел ни один житель Запада. Эти красочные формы ирреальны и лишены какого-либо смысла. Они произвольно меняют свои очертания, как облака над йоркширскими холмами.
От неожиданного упоминания Йоркшира Виктория нервически звонко рассмеялась. Но он не обратил внимания.
– Они совсем не похожи на курчавых барашков или человеческие профили, – продолжил он. – Их невозможно забыть. В сущности, в них явлен облик Вейссу, они ее одеяния или ее кожные покровы.
– А под ними?
– Вы имеете в виду ее душу, да? Конечно. Я много думал о том, какая у Вейссу душа. Есть ли она у нее вообще. Ее музыка, поэзия, законы и обряды не позволяют проникнуть вглубь. Все это тоже своего рода кожный покров. Вроде татуированной кожи туземки. Вейссу обычно видится мне женщиной. Надеюсь, вы не обижаетесь?
– Нисколько.
– У штатских довольно странные представления о военных, но, пожалуй, в том, что они думают о нас, есть доля истины. К примеру, они верят, что распутный младший офицер где-нибудь за тридевять земель от родины набирает себе гарем смуглых туземок. Действительно, у многих из нас была такая мечта, хотя я не знаю никого, кому бы удалось ее осуществить. Не стану отрицать, я и сам подумывал об этом. Эта мысль впервые возникла у меня в Вейссу. Не знаю почему… – Он наморщил лоб. – Но мечты там не то чтобы ближе к яви, просто кажутся более реальными. Вы понимаете, что я имею в виду?
– Продолжайте. – Виктория не сводила с него восхищенных глаз.
– Как будто эта страна была женщиной, которую я нашел в далеком краю, смуглокожей туземкой, татуированной с головы до пят. И тогда словно пропасть отделяет вас от сослуживцев, и вы понимаете, что не можете вернуться назад, потому что должны остаться с ней, должны быть вместе день и ночь…
– И любить ее?
– Поначалу – да. Но вскоре эта кожа, это потрясающее буйство красок и форм встает между вами и тем, что, как вам казалось, вы в ней любили. И потом, буквально в считанные дни, эта преграда становится непреодолимой, и вы начинаете молить всех мыслимых богов, чтобы они наслали на эту кожу какую-нибудь проказу. Вам хочется содрать ее, разодрать ее на тысячи красных, багровых и зеленых кусочков, обнажить пульсирующие, кровоточащие вены и дрожащие сухожилия, чтобы наконец увидеть и коснуться их. Простите. – Он не смел взглянуть на нее. Ветер швырял дождем через ограду. – Пятнадцать лет. Это было сразу после того, как мы вошли в Хартум. Я видел зверство и жестокость во время ближневосточной кампании, но такого и вообразить не мог. Нам предстояло освободить генерала Гордона. В те годы, я полагаю, вы были совсем крошкой, но потом наверняка читали об этих событиях, о том, что махдисты сделали с этим городом, с генералом Гордоном и его солдатами. Я тогда мучился от лихорадки, и мои мучения, несомненно, усугублялись от вида развалин и изуродованных трупов. Мне вдруг ужасно захотелось бежать от всего этого; казалось, ясный мир ровных каре и контрмаршей рухнул и выродился в безумную круговерть. У меня были друзья среди штабных офицеров в Каире, Бомбее, Сингапуре. И когда через две недели мне предложили принять участие в экспедиции, я сразу же согласился. Я, знаете ли, всегда старался участвовать в предприятиях, в которых военным морякам делать в общем-то нечего. На сей раз мне было поручено сопровождать группу гражданских инженеров, следовавших в далекую опасную страну, в дикий, романтический край. Они должны были провести съемку местности, чтобы вместо белых пятен на карте появились контурные линии, отметки высот, заштрихованные и цветные участки. На благо Империи. Наверное, такого рода мысли должны были прийти мне в голову. Но в тот момент мне просто хотелось куда-нибудь сбежать. Одно дело идти в атаку с криками: «Да здравствует Святой Георгий, и смерть арабам», но совсем другое – знать, что воины Махди верещат что-нибудь в том же духе на арабском, особенно после того, как они доказали в Хартуме, что их слова не расходятся с делом.
К счастью, старик не обратил внимания на гребень в ее волосах.
– Вы привезли карты Вейссу?
– Нет, – не сразу ответил он. – Результаты экспедиции не попали ни в МИД, ни в Географическое общество. Ничего, кроме отчета о постигшей нас неудаче. Запомните: это проклятое место. В нашей экспедиции было тринадцать человек, а вернулись только трое: я, мой заместитель и один гражданский инженер – имени его я не помню, – который впоследствии, насколько мне известно, бесследно исчез.
– А ваш заместитель?
– Он… Он в госпитале. Вышел в отставку. – Последовало молчание – Второй экспедиции, разумеется, не было, – продолжил Годольфин. – По политическим соображениям – как знать? Никому до этого не было дела. Я вышел сухим из воды. Меня никто ни в чем не обвинял. Я даже получил личную благодарность от королевы, хотя сама экспедиция всячески замалчивалась.
Виктория рассеянно притопывала ножкой:
– И все это как-то связано… с вашей нынешней шпионской деятельностью?
Годольфин вдруг как будто еще больше постарел. Сигара в его дрожащей руке снова погасла. Он бросил ее в траву.