Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Третья столица

ModernLib.Net / Отечественная проза / Пильняк Борис / Третья столица - Чтение (стр. 3)
Автор: Пильняк Борис
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - А-а, князь, князинька! я сейчас, - и бежит наверх, снять мокрое белье и платье.
      Надежда знает, что губы князя - терпкое вино: самое вкусное яблоко это то, которое с пятнышком. Разговор, пока Лиза наверху, короток и вульгарен. Здесь не было камина и помещичьей ночи, хоть и был помещичий вечер, коньяк не жег холодом, от которого ноют зубы и который жжет коньяком, - здесь не утверждался - Иннокентием Анненским Лермонтов, но французская пословица - была та же.
      - Ты останешься у нас ночевать? - Останься. - Я приду.
      - Знаете, Надин, все очень пошло и скучно. Мне все надоело. Я запутался в женщинах. Я очень устал -
      Лиза сбегает, - ссыпается - с лестницы.
      - Лиза Калитина, здравствуйте.
      - Здравствуйте, князька! - а я была у обрыва, - как там гудит ветер! После ужина пойду опять, - пойдемте все! Так гудит ветер, так метет - я вспомнила нашу нижегородскую.
      Надежда сидит на диване с ногами, кутается в шаль. Лиза садится в кресло, откидывается к спинке, - нет, не шахматная королева, - зеленая стрела зеленого горького лука. Князь расставил ноги, локти опер о колени, голову положил на ладони.
      - Я задумал написать картину, - говорит князь, - молодость, девушка в саду, среди цветущих яблонь, - удивительнейшее, прекрасное - это когда цветут яблони, - девушка тянется сорвать яблоновый цвет, и кто-то, негодяй, вожделенно - смотрит на нее из-за куста: - пол-года, как задумал, сделал эскиз - и не хватает времени как-то... Очень все пошло...
      - Обязательно пойдем после ужина к обрыву, - это Лиза.
      - Что же, пойдемте, - это князь.
      Из кабинета приходит генерал, кряхтит - добрый хозяин - здоровается, шутит: - давно не виделись, надо выпить коньячишка, - Лизе надо распорядиться, чтобы мама позаботилась об ужине повкуснее. За ужином князь чувствует, как тепло водки разбегается по плечам, по шее, - привычное, изученное тепло алкоголя, когда все кругом становится хрупким и стеклянным, чтобы потом - в онемении - стать замшевым. Генерал шутит, рассказывает, как мужики в России лопатки, те что на спине, называют крыльями: от водки всегда первым делом, тепло между крыльями; Лиза торопит итти к обрыву, - и князю нельзя не пойти, потому что в метели есть что-то родное яблоновому цвету - белым снегам цветения яблонь. Генерал недовольно говорит, что ему надо посекретничать с князем. Надежда повторяет: - "я иду спать, пора спать" -
      Сосны шипят, шумят, стонут. Ничего не видно, снег поколена. У обрыва ветер, невидимый, бросается, хватает, кружит. С моря слышно - не то воет сирена, не то сиреною гудит ветер. Князь думает о яблоновом цвете, гуляет тепло алкоголя между обескрыленных крыльев. Там, у обрыва, стоят молча. Слушают шипение сосен. Лиза стоит рядом, плечо в плечо. Лиза стоит рядом, князь берет ее за плечи, поднимает ее голову, заглядывает в глаза, глаза открыты, Лиза шепчет: - "Как хорошо" - князь думает минуту минута как вечность, князь тоже шепчет: "моя чистота" - и целует Лизу в губы; губы Лизы теплы, горьковаты, неподвижны. Они стоят молча. Князь хочет прижать к себе Лизу, она неподвижна, - "моя милая, моя чистота, мое целомудрие" -
      - Пойдемте домой, - говорит Лиза громко, глаза ее широко раскрыты, я хочу к маме.
      Лиза идет впереди, почему-то очень деловито. Из прихожей генерал зовет князя к себе в кабинет. Лиза проходит наверх, Надежда стоит у окна в ночном халатике.
      - Князь пошел спать? - спрашивает Надежда.
      Генерал закрывает двери кабинета поплотнее, крякает.
      - Видите ли, князинька, хочу вам показать - не купите ли -
      Генерал показывает князю серию порнографических фотографий, где мужчины и женщины в масках иллюстрировали всяческие человеческие половые извращения, - и князь краснеет, сизеет мучительно, ибо на этих фотографиях он видит себя, тогда в Париже, после Константинополя и Крыма, спасшего себя этим от голода. -
      Генерал говорит витиевато:
      - Видите ли - нужда - жалованья не хватает - дети, дочери - вам - художнику -
      Лермонтов не подтверждается Анненским этой метельной ночью. На самом ли деле, самое вкусное яблоко - это то, которое с пятнышком -
      Лиза - наверху в мезонине - говорит Надежде, - Лизу Калитину впервые поцеловал мужчина, Лиза Калитина, как горечь березовая в июне, - Лиза говорит Надежде, - покойно, углубленно, всеми семнадцатью своими годами:
      - Надя, сейчас у обрыва меня поцеловал Павел. Я его люблю.
      У Надежды, - нет, не ревность, не оскорбленность женщины, - любовь к сестре, тоска по чистоте, по правде, по целомудрию, по попираемой кем-то - какой-то - справедливости - сжали сердце и кинули ее к Лизе - в об'ятия, в слезы
      а - в -
      с
      Нет, не Россия. Конечно культура, страшная, чужая, - публичный дом в пятьсот лет, за стеной, у Толстой Маргариты и Тонкого Фауста. Внизу у печки, еще хранятся медные крюки для рыцарских сапог. В "Черном Вороне" - была же, была шведская гильдейская харчевня.
      - Над городом метель. В публичном доме тепло. Здесь - богема теперь, вместо прежних рыцарей. Две девушки и два русских офицера разделись донага и танцуют голые ту-стэп: голые женщины всегда кажутся слишком коротконогими, мужчины костлявы. Музыки нет, другие сидят за ликером и пивом, воют мотив ту-стэпа и хлопают в ладоши, - там, где надо хлопать смычком по пюпитру. Час уже глубок, много за полночь. - Иногда по каменной лестнице в стене, парами уходят наверх. Поэт на столе читает стихи. И народу, в сущности, немного, - в сущности, сиротливо, - и видно, как алкоголь - старинным рыцарем, в ботфортах - бродит, спотыкаясь, по сводчатому, несветлому залу. - Ротмистр Тензигольский сидит у стола молча, пьет упорно, невесело, глаза обветрены - и только ветрами, и ноги трудились в обветривании. Местный поэт с русским поэтом весело спорят о фреккен из "Черного Ворона", - русский поэт, на пари заберется сегодня ночью к ней: к сожалению, он не учитывает что в "Черный Ворон", вернется он не ночью, а утром, после кофе у Фрайшнера. - Николай Расторов, еще с вечера угодил в этот дом, с горя должно быть, - и как-то случайно уснул возле девушки: в нижней рубашке, в помочах, в галифе и женских туфлях на ногах, он спускается сверху, смотрит угрюмо на голоспинных и голоживотых четверых танцующих, подходит к поэтам и говорит:
      - Ну, и чорт. Это тебе не Россия. Заснул у девки, а карманы - не чистили. Честность. - Сплошной какой-то пуп-дом. Я успел тут со всеми перепиться - и на ты, и на мы, и на брудер-матер. Не могу. Собираюсь теперь снова выпить на вы послать всех ко - е - вангелейшей матери и вернуться в Москву. Не могу, - самое главное: контр-разведка. Затравили меня большевиком. Честность...
      - Ну, и чорт с тобой, - брось, выпей вот. На все - наплевать. - Даешь водки.
      Ротмистр Тензигольский встает медленно, - трезвея, должно быть, всползая вверх по изразцам печи, - ротмистр царапает затылок о крюк для ботфортов, глаза ротмистра - растеряны, жалки, как головы галчат с разинутыми ртами.
      - Сын - Николай...
      И у Николая Расторова - на голове галченка: - тоже два галченка глаз, удивленных миру и бытию.
      - О - отец?.. Папа. -
      - Утром в публичном доме, в третьем этаже, в маленькой каменной комнате, как стойло, - желтый свет. Здесь за пятьсот лет протомились днями в желтом свете тысячи девушек. В каменной комнате - нет девушки, здесь утром просыпаются двое, отец и сын. Они шепчутся тихо.
      - Когда наступала северо-западная армия я ушел вместе с ней из Пскова. Запомни, - губернатор Расторов убит, мертв, его нет, а я - ротмистр Тензигольский, Петр Андреевич. Запомни. - Что же, мать голодает, все по прежнему на Новинском у Плеваки? - А ты, ты - в че-ке работаешь, чекист?
      - Тише... Нет, не в чеке, я агент комминтерна, брось об этом. Мать ничего, не голодает. О тебе не имели сведений два года.
      - Ты что же, - большевик?
      - Брось об этом говорить, папа. Сестра Ольга с мужем ушла через Румынию, - не слыхал, где она?
      - Оля, - дочка?.. - о, Господи.
      Пятьсот лет публичному дому - конечно, культура, почти мистика. Шопот тих. Свет - мутен. Два человека лежат на перине, голова к голове. Четыре галченка воспаленных глаз, должно-быть, умерли -
      Ночь. И в "Черном Вороне", в тридцать девятом номере - то-же двое: Лоллий Львович Кронидов и князь Павел Павлович Трубецкой. В "Черном Вороне" тихо. Оркестр внизу перестал обнажаться, только воют балтийские ветры, седые, должно-быть. Лоллий - в сером халатике, и из халата клинышком торчит лицо, с бородою - тоже клинышком. Князь исповедывается перед протопопом Аввакумом, князь рассказывает о Лизе Калитиной, о парижских фотографиях, о каком-то конном заводе в России. -
      ... Где-то в России купеческий стоял дом - домовина - в замках, в заборах, в строгости, светил ночам - за плавающих и путешествующих - лампадами. Этот дом погиб в русскую революцию: сначала из него повезли сундуки с барахлом (и вместе с барахлом ушли купцы в сюртуках до щиколоток), над домом повиснул красный флаг и висли на воротах вывески - социального обеспечения, социальной культуры, чтоб предпоследним быть женотделу (отделу женщин, то-есть), - последним - казармам, - и чтоб дому остаться, выкинутому в ненадобность, чтоб смолкнуть кладбищенски дому: дом раскорячился, лопнул, обалдел, все деревянное в доме сгорело для утепления, ворота ощерились в сучьи, - дом таращился, как запаленная лошадь
      - И нет: - это не дом в русской разрухе, - это душа Лоллия Львовича в "Черном Вороне", ночью. - Но в запаленном, как лошадь, каменном доме, - горит лампада:
      - В великий пост в России - в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут ручьи под ногами, - как в июне в росные рассветы в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в руку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что смотришь на солнце через закрытые веки) - сердце наполнено, сердце трепещет, - и знаешь, что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с миром, с его землей с его чистотой.
      - Эта свечка: Лиза Калитина.
      Ночь. Мрак. "Черный Ворон".
      - Ты, понимаешь, Лоллий, она ничего не сказала. Я коснулся ее, как чистоты, как молодости, как целомудрия; целуя ее, я прикасался ко всему прекрасному в мире. - Отец мне показал фотографии: и меня мучит, как я, нечистый, - нечистый, - посмел коснуться чистоты...
      - Уйди, Павел. Я хочу побыть один. Я люблю Лизу. Господи, все гибнет... - Лоллий Львович был горек своей жизнью, он был фантаст, - он не замечал сотен одеял, воткнутых во все его окна, - и поднятый воротник даже у пальто - шанс, чтоб не заползла вошь. Но - он же умел: и книгам подмигивать, сидя над ними ночами, - книгам, которые хранили иной раз великолепные замшевые запахи барских рук. -
      Ночь. Мрак. "Черный Ворон".
      Фита. -
      В черном зале польской миссии, на Домберге, - темно. Там, внизу, в городе - проходит метель. В полях, в лесах над Балтикой, у взморий - еще воет снег, еще кружит снег, еще стонут сосны, - не разберешь: сиреналь кричит на маяке или ветер гудит, - или подлинные сирены встали со дна морского. Муть. Мгла. И из мути так показалось - над полями, над взморьем, как у Чехова черный монах, - лицо мистера Роберта Смита, как череп, - не разберешь: двадцать восемь или пятьдесят, или тысячелетие: на ресницы, на веки, на щеки - иней садится, как на мертвое: лицу ледянить коньяком - в морозе черепов, и коньяк - пить из черепа, как когда-то Олеги.
      - В черном зале польской миссии темно. Полякам не простить - Россию: в смутные годы, смутью и мутью, - сходятся два народа делить неделимое. В Смутное время воевода Шеин бил поляков под Смоленском, и в новую Смуту в Россию приходили поляки к Смоленску. Не поделить неделимое и - не найти той веревочки, которой связал Россию и Польшу - в смутах - чорт. В черной миссии - в черном зале в вышгороде - в креслах у камина сидят черные тени. О чем разговор?
      В публичном доме, которому, как мистика культуры, пятьсот лет - танцует голая девушка, так же, как - в нахт-локалах - в Берлине, Париже, Вене, Лондоне, Риме, - тоже так же танцовали голые девушки под музыку голых скрипок, в электрических светах, в комфортабельности, в тесном круге крахмалов и сукон мужчин, под мотивы американских дикарей, ту-стэп, уан-стэп, джимми, фокс-троте. Как собирательство марок с конвертов, промозглую дрожь одиночества таили в себе эти танцы, в крахмалах и сукнах мужчин, - недаром безмолвными танцами на асфальте улиц началась и кончилась германская революция, - чтоб к пяти часам во всей Европе бухнуть кафэ, где Джимми и где женщины томили, топились в узких рюмках с зеленым ликером, в плоти, в промозглости ощущений, чтоб вновь разбухнуть кафэ и диле к девяти, - а в час за полночью, в ночных локалах, где женщины совсем обнажены, как Евы, в шампанском и ликерах, - чтоб мужчинам жечь сердца, как дикари с Кавказа жарят мясо на шашлычных прутьях, пачками, и сердца так же серы, как баранье шашлычное мясо, политое лимонным соком. Ночные диле были убраны под дуб, днем мог бы заседать в них парламент, но по стенам были стойльца и были диваны, как в будуарах, ярко горело электричество, - были шампанское, ликеры, коньяки, - в вазах на столах отмирали хризантемы, оркестранты, лакеи и гости-мужчины были во фраках, - и было так: голая женщина с подкрашенным лицом, с волосами, упавшими из-под диадемы на плечи, - матовы были соски, черной впадиной лобок и чуть розовели колени и щиколотки, - женщина выходила на середину, кланялась, - было лицо неподвижно, - и женщина начинала склоняться в фокс-троте - голая - в голом ритме скрипок: голая женщина была, в сущности, в сукнах фраков мужчин. -
      - И еще можно видеть голых людей - так же - даже - ночами. В Риме Лондоне - Вене - Париже - Берлине - в полицей-президиумах - в моргах лежали на цинковых столах мертвые голые люди, мужчины и женщины, дети и старики, - в особых комнатах на стенах были развешаны их фотографии. Все неопознанные, бездомные, нищие, без роду и племени, - убитые на проселках, за городскими рвами, на перекрестках у ферм, умершие на бульварах, в ночлежках, в развалинах замков, выкинутые морем и реками, - были здесь. Их было много, еженощно они менялись. - Это задворки европейской цивилизации и европейских государств, - задворки в тупик, в смерть, где не шутят, но где последнего даже нет успокоения, где одиноко, промозгло, страшно, - нехорошо, - но, быть может, в этом тоже свой фокс-трот и ужимки Джимми? неизвестно. Здесь социальная смерть. В морг итти слишком страшно, там пахнет человеческим трупом, запахом, непереносимым человеком, так же, как собаками - запах собачьего трупа - там во мраке бродят отсветы рожков с улиц, - в моргах рядами стоят столы и мороз, чтобы не тухнуло - медленно тухнуло - мясо. - Вот с фотографии смотрит на тебя человек, фотография выполнена прекрасно, глаза в ужасе вылезли из орбит и он ими смотрит - в ужасе - на тебя: - глаза кажутся белыми с черной дырой зрачка, - так выполз белок из орбит. Вот - молодая женщина, у ней отрезана левая грудь, кусок груди - мяса - лежит рядом на цинке. Вот лежит юноша, и у юноши нет подбородка: там, где должен быть подбородок, каша костей и мяса - и первого пушка усов и бороды. - Но фотографии воспроизводят не только морг, фотографии запечатлевают и место, и то, как и где нашли умерших. - Вот - в замочном, кирошном и ратушном городке - за стеной во рву лежит человек, головою в ров, ногами на шоссе; человек смотрит в небо, и на нем изодранный - пиджачишка, человек - vogabon - бродяга. Почему у убиваемых всегда открыты глаза? - и не столкнешь уже взора мертвых с той точки, куда он устремлен. - Здесь социальные задворки государств, они пахнут тухлым мясом. - Ночь. Мороз. Нету метели. Пахнет запахом человеческого трупа, непереносимым человеком также, как собаками - собачий трупный запах. Их много, этих голых мертвецов в Европе, их собирают, убирают, меняют ночами. Они тоже пляшут в этой своей череде уборок, про них никто не помнит, их никто не знает. -- Ах, какое промозглое, продроглое одиночество - человечески-собачье одиночество - испытывать, когда женщина, девушка, самое святое, самое необыкновенное, что есть в мире, несет бесстыдно напоказ сукнам мужчин с жареным шашлыком сердец, - когда она, женщина, девушка, должна - должна была бы притти к одному, избранному, - не ночью, а днем в голубоватом свете весенних полдней, в лесу, около сосен на траве. - Помните
      - - ...В черном зале польской миссии - бродят тени, мрак. Ночь. Мороз. Нету метели. За окнами - газовый фонарь, и газовые рожки бросают отсветы на колонны и на лепной потолок. В колонном зале - ночное совещание - враги: мистер Смит, министр Сарва, посол российский Старк и - хозяин - польский консул Пиотровский. Враги. И разговор их вне политики, выше, - над - - Иль это только бред? - Колонный зал безлюден, - кресла спорят? - докладчик: Питирим Сорокин.
      - Милостивые государи, - не забудьте, что в Европе восемь лет под-ряд была война. Шар земной велик: не сразу вспомнишь, где Сиам и Перу. В мире, кроме белой, есть желтая и черная человеческие расы. Последние две тысячи лет мир на хребте несла Европа, человеческая белая раса, одноженная мужская культура. Людей белой расы не так уж много. - Милостивые государи! война унесла тридцать три миллиона людей белой расы, - желтая и черная расы почти невредимы. Тридцать три миллиона - это больше, чем половина Франции, это половина Германии, это Сербия, Румыния и Бельгия вместе. Но это не главное: не главное что вся Европа в могилах, что нету семьи, где не было бы крэпа, не главное, что мир пожелтел от войны, как европейцы пожелтели в преждевременной дряхлости, от страданий и недоедания. - Милостивые государи! - Равенство полов нарушилось, ибо война мужской аггрегат, и гибли мужчины, носители мужской европейской культуры - за счет одиночества, онанизма, проституции и иных половых извращений. Но война унесла в смерть самых здоровых, самых работных - и физически и духовно, - оставив жить человеческую слякоть, идиотов, преступников и шарлатанов, скрывавшихся от войны. Но война унесла, кроме самых лучших физически и духовно, и мозг народов; - это касается не только России Россия - страна катастрофическая; - Англия - богатая страна, - на тысячу населения в Англии два университетских человека, - едва ли после войны осталось на тысячу полчеловека: студенты Кембриджа - все пошли на войну офицерами - и к маю 1915 года живыми из них осталось лишь 20%. Европа обескровлена. Мозг ее высушен. Остались жить и плодиться: больные и калеки, старики, преступники, шарлатаны, трусы безвольные. Но это не все. "По векселям войны платят после нее", - это говорил Франклин, и он был прав. Есть в мире закон, который гласит: каковы семена, таковы и плоды, такова и жатва. Война уничтожает не только лучших, но и их потомство. Война унесла не только лучших, но вообще мужчин. Новые семена будут сеяться в дни развала семьи, половых извращений. Те мужчины, что вернулись с фронтов, навсегда понесут в себе разложение смерти. Где-то Наполеон сказал об убитых в сражении: "Одна ночь Парижа возместит все это". - Нет Sir был не прав: тысяча ночей Парижа, и Лондона, и Рима не возместят эту гибель лучших производителей, - количественное возмещение - это не значит еще качественное, а новый посев будет посевом "слякоти". - Милостивые государи! Вы все знаете старую истину, - что совершенство государственной организации, исторические ее судьбы. - находятся в исключительной, в единственной зависимости от культуры, быта и особенностей народности этого государства: каков поп, таков и приход, - русский император Николай II в Англии должен был бы быть парламентским королем, а английский Георг VII стал бы в России деспотическим императором, - - восстановятся разрушенные фабрики, заводы, села и города, задымят трубы, - но человеческий состав будет окрашен человеческой слякотностью. - Милостивые государи! Мало нового под луной. В Европе много могил, если помнить историю Европы, - под Лондоном, Римом, Парижем гораздо больше человеческих костяков, чем живых людей, - но за две тысячи лет гегемонии Европы над миром, - впервые теперь центр мировой культуры ушел из Европы - в Америку и к желтым японцам. В Европе много кладбищ. В Европе не хватает моргов. Вы знаете об этом жутком помешательстве Европы на танцах дикарей. И еще надо сказать о России. Эстия, Латвия, Литва - отпали от России. Вместе с Россией они несли все тяготы, но у них нет советов, разрухи и голода, как в России, потому что у них нет русской национальной души, русско-сектантского гипноза. Я констатирую факт. - В черном зале польской миссии бродят тени, мрак. Ночь. Мороз. Нету метели. - И вот идет рассвет. Вот по лестнице снизу идет истопник, несет дрова. В белом зале - серые тени, в белом зале пусто. За истопником идет уборщик. В печи горит огонь. Уборщик курит трубку, закуривая угольком, и истопник закуривает сигаретку. Курят. Тихо говорят. - За окнами, под крепостной стеной внизу - ганзейский древний город, серый день, синий свет, - где-то там вдали, с востока, из России мутное восстает, невеселое солнце.
      - И в этот час, в рассвете, под Домбергом идут (- в те годы было много изгоев, и - просто, русский наш, сероватый суглинок) офицеры русской армии из бараков, те, что не потеряли чести, - за город, к взморью, в лес - пилить дрова, лес валить, чтобы есть впроголодь. Впереди их идет с пилой Лоллий Кронидов, среди них много Серафимов Саровских и протопопов Аввакумов, тех, что не приняли русской мути и смуты. Они не знают, что они лягут костьми, бутом в той бути, которым бутится Россия, - они живут законом центростремительной силы. Благословенная скорбь.
      - Но в этот миг в Париже - еще полтора часа до рассвета, ибо земной шар - как шар, не всюду сразу освещен, в Париже шла страшная ночь. Нация французов, после наполеоновских войн понизилась в росте на несколько сантиметров, ибо Наполеон был неправ, говоря об "одной ночи Парижа" и ибо после Наполеона осталась слякоть человеческая. - В эту ночь еще с вечера потянулись толпы людей на метрополитенах, на автобусах, на таксомоторах, на трамваях и пешком: на такую-то площадь, у такой-то тюрьмы, у такого-то бульвара. Все кафэ были переполнены и не закрывались всю ночь. В три часа ночи толпа прогудела о том, что приехала гильотина. Гильотину стали безмолвно собирать у ворот тюрьмы, в пятнадцати шагах от ворот, против ворот, на площади, чтобы толпа могла видеть, как будут резать голову. Полиция все время просила толпу быть бесшумной, ибо тот, которому через час отрежут голову, - спал и должен был ничего не знать о приготовлениях к отрубанию головы. Казнь, по закону, должна была быть до рассвета. В тюрьме - в такой-то тюрьме, у такого-то начальника тюрьмы прокурор, защитник, священник и прочие начальники томились от неурочного бездействия и пили глинтвейн, на минуту заходил палач, в черном сюртуке, в белых перчатках и белом галстуке. Имя палачу - такое-то. Имя палача такое-то - было во всех газетах, вместе с его портретом. А когда пришли к тому, которому должны были отрубать голову, он на самом деле спал. Прокурор разбудил его, коснувшись плеча.
      - Проснитесь, Ландрю, - сказал прокурор и заговорил о законах Французской Республики.
      Ландрю попросил уйти всех, пока он вымоется и переоденется. Священнику он сказал, когда тот хотел его исповедывать, - что ему не надо посредников, тем паче, что он очень скоро будет у Бога. Ландрю тщательно оделся, надел высокий крахмальный воротничек, выпил стакан кофе. Прокурор спросил, и Ландрю ответил, чо он не считает себя виновным. Внизу в парикмахерской палач остриг Ландрю и тщательно обрезал ворот рубашки вместе с крахмальным воротником, обнажив шею: - концы галстуха упали за жилет. Батюшка вторично приступил к молитвам. Из парикмахерской было слышно, как морским прибоем гудит на площади толпа: в гул человеческих вскриков и слов врезывались бестолково гудки автомобилей. Но когда ворота открылись и вместе с прокурором, защитником, батюшкой и прочими палачами и сволочью Ландрю вышел к гильотине, к палачу, в белом галстухе, толпа смолкла.
      Мерзко, знаете ли, братцы!
      Фита.
      Но эта фита не из русской абевеги.
      В Лондоне, Ливерпуле, Гавре, Марселе, Триесте, Копенгагене, Гамбурге и прочих портах портились в тот год корабли за бездействием и бестоварьем. В Лондоне, Ливерпуле, Гавре, Марселе, Триесте, Копенгагене, Гамбурге и прочих городах, на складах, в холодильниках, в элеваторах, подвалах - хранились, лежали, торчали, сырели, сохли - ящики, бочки, рогожи, брезенты, хлопок, масло, мясо, чугун, сталь, каменный уголь. Сколько квадрильонов штук крыс в Европе?! -
      --------------
      Обстоятельство первое.
      "Гринок", судно Эдгара Смита, идет на пол-румба к северу. Судно находится 70°45' северной широты. Льды, которые обязательно должны были бы быть здесь, не видны. Над волнующеюся свинцово-серою поверхностью нет уже никаких живых существ кроме обыкновенных чаек, буревестников да изредка темных чаек - разбойников, которые бросаются на простых чаек, только-что поймавших в воде рыбу. Морская тишь оглашается тогда жалобным криком обижаемой птицы. Весьма возможно, что, когда судно войдет во льды, лоцману посчастливится высмотреть из обсервационной бочки белого медведя. К одиннадцати часам вечера светлело как днем. Телеграфист шлет радио. Динамо гудит все сильнее и сильнее, жалобные призывы уносятся с антен в небесный простор, упорно повторяясь через ровные промежутки. Динамо останавливается, и телеграфист прислушивается к ответу. Югорский шар ответил, передали письма.
      К часу по полуночи - синее небо, открытое море и полный штиль. Солнце начинает золотить небо и скоро появится над горизонтом. Море совсем покойно и кажется таким безбрежным, что в три часа "Гринок" меняет курс, повернув почти на норд-норд-ост, чтобы пройти Белый Остров. Твердо уверенный, что это удастся, капитан мистер Эдгар Смит, начальник экспедиции, пошел спать.
      Но в шесть часов капитан Смит проснулся от толчка. Стало-быть, опять лед. Оказывается, лед уже давно виднелся с севера, но теперь появился и впереди. Судно наткнулось на небольшую льдину, не повредив даже обшивки. Кругом полосами полз синий, как датский фарфор, туман, его уносил утренний восточный ветер. Все оказалось пустяками, и мистер Смит собирался уже вернуться в рубку. Но тогда прибежал полуодетый телеграфист с лицом, покрасневшим и побледневшим пятнами и с разбитой прической: от толчка провод сильного тока упал на изоляционные катушки, пробил изоляционные обмотки, и радио-аппарат был испорчен непоправимо. "Гринок" оказался отрезанным от мира. Небо на севере сильно бледнело, стало-быть, там был сплошной лед. Солнце блистало так, что надо было одеть предохранительные очки.
      Телеграфист озабоченно рассматривал погибшие катушки, поправить погибшее возможности не было. Динамо гудит все сильнее и сильнее, антены выкидывают в небесный простор призывы - и безмолвно: судно и люди на нем отрезаны от мира. Последнее радио было от матери мистер Смита, - мать, по обыкновению, благословляла сына и писала о том, что даже в канонной Шотландии разрушалась семья и земное счастье. Неконченным, недопринятым было письмо брата, из Москвы.
      "- Москва - это азиатский город, и только. Ощущения, которые вызывает она, аналогичны тем, которые остались у меня в памяти от Пекина. Но кроме этого здесь чрезвычайно тщательно сектантское - - -"
      - и на этом оборвалось радио.
      Капитан Смит, начальник экспедиции, спустился в салон. Стюарт готовил кофе. Пришли врач и лоцман. Телеграфист не явился. Лоцман сумрачно сообщил, что ему совершенно не нравится быть отрезанным от вселенной. Туман окончательно рассеялся. Кругом были ледяные поля. Весь день дул слабый бриз, сначала с северо-запада, потом с запада, затем снова с северо-запада. К вечеру ветер посвежел и небо покрылось тучами. Течение по-прежнему шло заметно к югу, но было слабо. Смит и врач играли в шахматы. Судно стояло. Лоцман занимался фотографией. Вечером Стюарт особенно заботливо накрыл стол, раскупорил несколько бутылок рому. - К рассвету льды рассеялись. Капитан спал в своей каюте, его разбудили, и судно двинулось. Телеграфисту было поручено вести дневник.
      Обстоятельство второе.
      Мистер Роберт Смит - в России, в Москве, ночью. Мистер Смит с вечера перед сном сделал прогулку по городу, спустился по Тверской ко Кремлю, возвращался улицей Герцена и затем прошел бульварным кольцом. И ночью, должно быть, перед рассветом, в пустынной своей большой комнате - он проснулся в липкой испарине, в страхе, в нехорошем одиночестве, в нехорошей какой-то промозглости. Это повторялось и раньше, когда, в старости уже, сердечные перебои кидали кровь к вискам, а сердце, руки и ноги немели. Сейчас же, проснувшись, Роберт Смит первой мыслью, первым ощущением осознал совершенно ясно, промозгло-одиноко, что он - умрет. Все останется, все будет жить, - а его дела, его страдание, его тело - исчезнут, сгниют, растворятся в ничто. Это осознание смерти было физически-ощутимым, и пот становился еще липче, ничего нельзя было сделать. Обезьяной вылезла другая мысль - та, что все же у него осталось еще пятнадцать, двадцать лет, и - вновь физическое ощущение - надо - надо сейчас же: делать, работать, не потерять ни минуты.
      В окна сквозь гардины шел мутный свет. Роберт Смит вставил ноги в ночные туфли, у ночного столика налил воды в стакан. Заснуть возможности уже не было. В доме было безмолвно. Дверь в кабинет, под портьерой была полуоткрыта, - из кабинета шла дверь в зимний сад с пальмами и фонтаном. Костлявое тело в пижаме волочилось беспомощно. Мистер Смит сел в кресло у окна, отодвинул гардину. По улице шли нищие оборванцы, граждане Российской республики, женщины - одетые по-мужски и мужчины в женском тряпье, прошли солдаты в остроконечных шапках, как средневековье. Мистер Смит прошел в зимний сад, фонтан плескался тихо, пальмы в углах сливались со мраком.
      "Верноподданный, гражданин Соединенного Королевства шотландец Роберт Смит умрет так же просто и обыкновенно, не только как умирали три тысячи лет назад и будут умирать еще через три тысячи, а вот так, как умирают и сейчас, сию минуту - вот в этой страшной, невероятной стране, где людоедство". Учитель русского языка господин Емельян Емельянович Разин, об'яснил однажды, - что "с. с." - два "с" с точками после них обозначают русское ругательство - сукин сын, сын самки-собаки; мистер Смит тогда разложил в уме свою фамилию, С-мит, - но мит, по-немецки, тоже с, - и мистер Смит сказал сейчас вслух:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6