Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Три возраста Окини-сан

ModernLib.Net / Художественная литература / Пикуль Валентин Саввич / Три возраста Окини-сан - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Пикуль Валентин Саввич
Жанр: Художественная литература

 

 


Но тут все офицеры стали взывать к ней хором:

– Просим! Умоляем ваше величество… не обижайте нас.

Коковцев глянул на Эйлера, который, пряча лицо за портьерой, переламывался от хохота, и этого было достаточно, чтобы Коковцева тоже охватил приступ смеха. Офицеры клипера едва сдерживали хохот, и только один Атрыганьев был неподражаем в своем спокойствии. Минут на пять, не меньше, он занял внимание императрицы лекцией о качествах японского фарфора, и Мария Федоровна забрала вазу с собой:

– Благодарю. Я буду держать ее в своем кабинете…

Измотанный Чайковский перехватил на трапе Коковцева:

– Слава богу, государь всем доволен. Артиллерийского учения не будет, но при салюте не забудьте вынуть пробку.

– Петр Иванович, как можно забыть?..

Пора прощаться. Матросы и офицеры снова построились. Императрица, не расставаясь с вазой, что-то нашептала своему мужу, и Александр III отыскал взором Атрыганьева:

– Лейтенант, сколько лет вы в этом чине?

– Тринадцать, ваше императорское величество.

– А сколько имеете кампаний?

– Одних кругосветных три плавания, ваше величество.

– Почему же вы еще лейтенант?

Рука Атрыганьева задержалась у фаса треуголки:

– Ваше величество, все мы, мужчины, небезгрешны. Извините великодушно, что вынужден признаваться в присутствии вашей супруги. Но страсть к женщинам всегда губила мою карьеру!

Царю такая откровенность пришлась по душе:

– Поздравляю! Отныне вы – капитан второго ранга.

– Рад служить вашему величеству…

Эйлера опять стало коробить от хохота, и Коковцев, тоже готовый прыснуть смехом, судорожно прошептал:

– Леня… умоляю… не надо… потом…

В этот патетический момент царю явно чего-то не хватало. Александр III посмотрел на жену – невыразительно. Глянул на вестового с чаркой водки – выразительно. При этом он сделал жест, как бы поднимая стопку, но его пальцы были пусты, и он произнес слова, чтобы все сомнения разом отпали:

– Я желаю поднять чарку за бравую команду «Наездника», который не устрашился ни бурь, ни врагов, ни…

– Чистяк, чего разинулся? – внятно сказал Чайковский.

Император охотнейшим образом снял чарку с подноса:

– За ваше здоровье пью, братцы!

– Ах, Сашка… – простонала императрица.

Наблюдая за движениями кадыка, алчно ворочавшегося в шевелюре бороды, пока царь сосал водку, матросы кричали:

– Уррра-а!.. Урррра-а-а!.. Уррра-а-а!..

Царь уже направился в сторону забортного трапа, за ним вереницей двигались остальные: императрица с «дровами», наследник престола с обезьяной, Ксения с «попкой», потом и все прочие… Чайковский, смахнув со лба пот, указал:

– Носовой плутонг, по местам – к салютации!

Коковцев первым делом спросил комендоров:

– Братцы, а пробку вынули?

– Так точно, – заверили его матросы.

Стрельба должна вестись пороховыми зарядами – громом и пламенем холостых выстрелов. Надо лишь выждать, чтобы придворная яхта «Царевна» отошла от клипера подальше. Этот момент наступил!

– Начать салютацию. Первая – огонь!

Пушка, присев на барбете и откатившись назад, как испуганная баба, изрыгнула смерч пламени, а по волнам Большого рейда, догоняя царя и его семейство, закувыркался… снаряд.

Это видели все. Это видели и на царской яхте. Фугасный снаряд летел точно в «Царевну», срезая верхушки волн. Потом зарылся в море и утонул. Наступила тишина…

На фалах царского корабля подняли флажный сигнал.

– Спрашивают: ЧЕМ СТРЕЛЯЛИ? – прочел сигнальщик.

Все растерялись, не зная, что отвечать.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Все растерялись, кроме Чайковского.

– На фалах! – зарычал он, раздваивая свою бородищу.

– Есть на фалах! – отреагировали сигнальщики.

– Поднять сигнал: СТРЕЛЯЛИ ПРОБКОЮ.

– Вы с ума сошли, – перепугался командир клипера.

– Лучше сойду с ума, но в тюрьму не сяду…

Спрыгнув с «банкета», Чайковский добежал до носового плутонга и, свирепея, поднес кулак к носу старшего комендора:

– А ты что? Или с тачкой по Сахалину захотел побегать?

Потом – Коковцеву (бледному как смерть):

– Держать фасон! Пробку – за борт!

Коковцев схватил пробку и утопил ее в море.

– Открыть кранцы, – догадался Чайковский.

В кранце первой подачи, чего и следовало ожидать, не хватало снаряда. Как случилось, что прежде заряда вложили в пушку боевой фугас – выяснять уже некогда.

– В крюйт-камерах, – позвал Чайковский «низы».

– Есть крюйт-камеры, – глухо отвечали из погребов. – Фугасный на подачу.

– Есть подача… – отозвались в «низах».

Коковцева била дрожь. Дело подсудное: будет виноват старший офицер, сорвут погоны с мичмана, а в действиях комендоров усмотрят злодеяние. От «Царевны» уже отваливал катер, там сверкали мундиры свиты. Сейчас начнется допрос по всем правилам жандармской науки – следовало спешить.

Петр Иванович, шагая между пушек, побуждал матросов:

– Торопись, братцы, чтобы кандалами потом не брякать…

Все делалось архимгновенно. На поданный из низов снаряд наводили «фасон» – кирпичной пылью и мелом, натирая фугас до солнечного блеска, чтобы он ничем не отличался от тех снарядов, что постоянно хранились в кранце первой подачи.

Матросы старались, работая, как черти:

– Вашбродь, мы ж не махонькие, сами знаем, что по царям, как и по воробьям, из пушек никто палить не станет…

Горнисты снова исполнили «захождение», когда на палубу высыпало высокое начальство, а Пещуров был даже бледнее Коковцева. Вся свита царя, словно легавые по следу робкого зайца, кинулись следом за адмиралом прямо в носовой плутонг.

Сначала они решили взять наездников на арапа:

– Где пробка от салютовавшей пушки?

Коковцев шагнул вперед (пан или пропал):

– Осмелюсь доложить, пробку вышибло при выстреле.

Пещуров не поверил, крикнув матросам:

– Раздрай кранцы первой подачи!

Мигом подлетели комендоры, распахивая дверцы железного ящика. А изнутри полыхнуло сиянием наяренной бронзы, что всегда приятно для адмиральского глаза. Улики выстрела были уничтожены. Пещуров начал орать на Коковцева:

– Как можно быть таким бестолковым? Вы же, собираясь распить бутылку с вином, прежде вынимаете из нее пробку?

– Иногда вынимаем, – отвечал Коковцев.

– Иногда? – удивился Пещуров. – А почему же сейчас, в такой высокоторжественный момент, не вынули ее из пушки?

– Извините. Растерялся. Виноват один я!

– Вы, мичман, плавали вахтенным начальником?

– Никак нет. Только вахтенным офицером.

В этом была разница, понятная одним морякам, и весь гнев адмирал Пещуров обрушил на старшего офицера клипера:

– Почему неопытным мичманам доверяют плутонги?

Но Чайковский был уже с большой бородой, он много чего повидал на белом свете, и на испуг его не возьмешь. На все окрики адмирала он отвечал сверхчетко, сверхкратко:

– Есть!.. Есть!.. Есть!..

Искаженное на русский лад «иес, сэр», превратившись в простецкое «есть», уже не раз выручало флот от неприятностей. Так случилось и сейчас. Пещуров переговорил со свитой царя.

– Составьте рапорт по всем правилам, – указал он…

Свита удалилась, а Чайковский отдал честь Коковцеву:

– Господин мичман, благодарю за рвение! Должен заметить, к вашему вящему удовольствию, что прицел вами был взять отлично: этот проклятый фугас кувыркался точно в борт императорской «Царевны»… Кто порол вашу милость последний раз?

Коковцев, очень мрачный, нехотя, отвечал:

– Не помню – я ведь не злопамятный.

– Но я сохранюсь в вашей памяти… Пошли!

В каюте он отцепил саблю, бросил ее на постель. Зашвырнул треуголку в шкаф, потянул с пальцев лайку перчаток.

– Ладно, что так обошлось. Когда станете составлять рапорт о салюте пробкой , не забудьте, что одного фугаса в крюйт-камерах не хватает. Потому вы спишите его по ведомости как растраченный где-либо в море близ берегов Японии.

– Есть! Есть! Есть! – покорно соглашался Коковцев.

Чайковский внимательно оглядел мичмана:

– Это у нас здорово получилось! Весной Александра Второго угробили народовольцы, Желябов с Перовской, а в конце лета Александра Третьего убирали фугасом вы да я с бравыми комендорами… Самое же удивительное в этой истории, что вы рассчитали прицел подозрительно точно!

– Нечаянно всегда бывает точнее, – ответил Коковцев. – По себе знаю: если очень стараться, никогда в цель не попадешь…

Далее в действие пришел механизм круговой поруки: кубрик не выдаст кают-компанию, а кают-компания не выдаст кубриков. Скоро с Большого рейда клипер перегнали в Военный Угол, стали готовить для постановки в док. После дальнего плавания команде и офицерам полагался шестидесятидневный отпуск. «Наездник» осторожно вошел в док, а когда его обсушили, все увидели днище корабля, с которого свисали длинные бороды водорослей, гроздьями присосались к нему ракушки дальних морей. Настал час расставания. Пожилой матрос с бронзовой серьгою в ухе поднес старшему офицеру клипера икону Николы Морского, поверх которого, в святочном нимбе, сияла надпись: «НАЕЗДНИК».

– Ваше высокородь, – сказал матрос, – это на память вам от команды, извиняйте за скромность. Конешно, мы не святые, всяко бывалоча. Оно и правда, что пять бочек аликанты мы в трюмах за ваше здоровьице высосали. Но спасибо вам, Петр Иваныч, что, сколь ни плавали, никому кубаря по ноздрям не совали. А што до энтих матюгов касательно, так это шоб дисциплина не убывала. Мы ж не звери – все понимаем. Грамотные!

Тогда редко кто из офицеров получал подарки от матросов за гуманность. Чайковский растрогался, с его глаз сорвались слезы, он взял «Николу наездника», расцеловал матроса:

– Спасибо, Тимофеев, и вам, братцы, спасибо… Теперь разъедутся матросы по всяким там рязанским, курским и тамбовским деревням, при свете лучин станут рассказывать землякам, как ярко горели звезды в тропиках, о дивной стране Японии, где из шелка можно портянки наматывать, как плыли Суэцом и мимо Везувия. А какое вино пили… эх! По высоким сходням спускались на днище дока, и каждый матрос не забывал ласково тронуть усталое днище усталого корабля:

– Прощай, «Наездник»: уж побегали мы с тобой по свету.

Все матросы тащили на себе громадные парусиновые чемоданы, полные японских и китайских даров для заждавшихся Тонек и Марусек, а на чемоданах заранее сделаны броские девизы: «МОРЯКЪ ТИХАВА ОКIЯНУ». Когда идет человек с таким чемоданом, балтийцы, сидящие за решетками крепостных казематов, с тоскою думают: «Повезло же людям… а когда нам повезет?»

– Отплавались, – надрывно вздохнул Атрыганьев.

Вестовые с Якорной площади уже подогнали пролетки, чтобы развезти офицеров с их багажом на пристань или по квартирам. Все перецеловались, старший офицер сказал мичманам:

– Господа, если что нужно, вы меня можете найти по вечерам в кегельбане Бернара на Пятой линии Васильевского острова…

Атрыганьев печально глянул на Вовочку Коковцева:

– Ах, Каир! Как жаль, что я не показал тебе Каира…

Что ему дался этот Каир? Коковцев оставался в Кронштадте, сняв комнатенку в обширной квартире клепальщика с Пароходного завода; пытаясь наладить уют, мичман украсил свое убогое жилье восточными безделушками. Хозяйка Глафира свет Ивановна весь день пекла и жарила, закармливая его всякими сдобами и творожниками, а ему было страшно одиноко. Вечерами Коковцев усаживался возле окна и подолгу смотрел, как вспыхивают клотики кораблей на рейде, а вдали загораются дачные огни Ораниенбаума и Стрельны, до боли похожие на огни Иносы, давно угасшие… Жить-то, конечно, надо. Но как?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Эйлер уже подал в отставку, а Коковцева еще долго мучило сознание, что «Наездник» затих в доке, пустой и мертвый, голодные крысы шуршат в его трюмах… Мичман лежал на перине, покуривая папиросу, в соседней комнате стучали ходики, жизнь представала перед ним бессодержательной, как глупый роман, где он ее полюбил, а она его не полюбила. Давно бы уже следовало навестить мать, но Коковцев все откладывал свидание с нею, угнетаемый чувством ложного стыда: он мичман, а она… кастелянша! Нехотя прифрантился, отложил в бумажник деньги, прихватил банки с «Мокко» и ванилью, рейсовым пароходиком приплыл в Петербург, высадившись напротив Летнего сада…

В громадном вестибюле Смольного института его задержал привратник, вызвав дежурную надзирательницу, учинившую мичману расспрос – кто он, откуда, нет ли у него иных причин для посещение института, помимо свидания с матерью?

– Поверьте, мадам, и быть их не может.

– Вам придется подождать здесь.

Ждать пришлось долго, пока не разогнали по дортуарам смолянок, которые не должны видеть молодых холостых мужчин, паче того, офицеров флота, о которых ходят самые ужасные легенды. Коковцев, бряцая кортиком у пояса, едва поспевал за сухопарой и злющей, как ведьма, надзирательницей.

– Здесь вы спуститесь ниже, – сказала она мичману.

Коковцев оказался в подвальных помещениях Смольного, следуя длинным коридором, отыскал склад постельного белья и здесь увидел состарившуюся маму.

– Вова… ты? – И она расплакалась.

Мать провела его в свою казенную комнату, где было чистенько и убогонько, словно в келье. Второпях рассказывала сыну, что начальство ею довольно, у нее в хозяйстве полный порядок, но очень много хлопот с вороватыми прачками. В двери иногда заглядывали женщины в чепцах и белых фартуках.

– Как хорошо, что они тебя видели, – призналась мать. – Никто ведь не верит, что у меня сын офицер флота. Думают, что я привираю. Ах, если бы тебя могла видеть еще инспектриса! А то она даже не отвечает на мои поклоны…

Коковцеву было неуютно. За низким окном виднелись ноги прохожих. Чистота была какая-то больничная, вымученная, флоту несвойственная. Он сказал, что извозчик стоит за углом:

– Я не отпускал его, мама, поедем в «Квисисану»…

За столиком кафе ему стало лучше. Он просил подать пирожные и фрукты, для себя заказал бордо.

– Вова, – забеспокоилась мать, – как ты можешь? Еще день на дворе, а ты уже пьешь вино?

– О чем ты, мамочка? Если бы тебе показать, как мы плыли из Кадикса на бочках с вином, ты бы ахнула… Жаль, что мой папа не дожил. Пусть бы он на меня посмотрел.

– У нас никого с тобой нет, – вдруг сказала мать.

Это верно. С родственниками отношения не ладились.

– Бог с ними со всеми! – сказал Коковцев. – Не имея никакой протекции, я должен надеяться на себя. Так даже лучше…

Маменька с бедняцкой аккуратностью откусывала от эклера, косилась по сторонам – не смеются ли над нею, все ли она делает как надо, жалкая провинциалка? Коковцев отсчитал для нее деньги, сказал, что лейтенантом будет получать сто двадцать три рубля.

– На кота широко, а на собаку узко… Знаешь, у нас на флоте принято жить, совсем не задумываясь о сбережении.

Мать спросила: когда же он станет лейтенантом?

– Ценз для этого мною уже выплаван.

Маменька не совсем-то понимала, что такое «ценз», но ему лень было объяснять ей. Он сказал:

– О цензе расскажу потом. Наверное, мама, снова уйду в море. Вот вернулись, стали на якоря, и сразу будто опустилась заслонка перед носом – хлоп! Ощущение такое, словно угодил в мышеловку… Так и живу. А ты сыта, мама?

– Да, сынок. – Мать с жалостью оставляла недоеденные пирожные и недопитый кофе. – Ты куда сейчас, Вовочка?

– Наверное, в Кронштадт… Кстати, мамуля, извозчика я не отпустил, уже расплатился, он и довезет тебя до Смольного.

– Так жить, – никаких денег не хватит, – сказала мать.

– Иначе нельзя. Я ведь офицер флота. Принадлежу флотской касте, которая имеет свои законы…

Коковцев навестил Эйлера, поселившегося в старинной просторной квартире родителей на фешенебельной Английской набережной. Бывший мичман разгуливал в удобном японском кимоно, его мать Эмма Фрицевна, еще моложавая корпулентная дама, вполне одобряла решение сына ехать учиться в Париж.

– Конечно, – говорила она, – германская профессура намного лучше, но, если Леон желает непременно в Париж, я не возражаю: Париж – это все-таки солиднее Нагасаки, где вы шлялись бог знает где, так что до сих пор не можете опомниться.

Коковцеву стало смешно. Эйлер захохотал тоже.

– Вообще, я считаю (и так считают все порядочные люди), что флотская служба способна только портить нравственно. Правда, – сказала Эмма Фрицевна, – «Ecole Polytechnique» – это не Морской корпус, куда берут без разбора всяких оболтусов, с юности загрустивших о выпивке и женщинах. Леон штудирует сейчас учебник в две тысячи страниц – сплошные интегралы. Но в мире формул наша фамилия говорит сама за себя!

Эйлер увлек Коковцева в свой кабинет. Через широкие окна барской квартиры вливалась прохлада Невы, по которой скользили белые речные трамваи, развозящие публику на острова, из зелени садов слышалась музыка Оффенбаха и Штрауса.

Эйлер ожесточенно всадил штопор в пробку бутыли:

– Шамбертен из запасов дедушки… Хорошо, что зашел. Я хотел с тобою поговорить. У меня пробоина в сердце. Давай пей. Я, как последний дурак, признался своей невесте, что в Иносе завел роман с «мусумушкой», и невеста, святая непорочная девушка, отвергла меня. На этом белая акация засохла, соловьи умолкли, а последний дачный поезд ушел без меня.

Эйлер пылко пробежался пальцами по клавишам:


О, неверная! Где же вы, где же вы?..

– Не бесись, Ленечка, – сказал ему Коковцев.

– На всякий случай, – ответил Эйлер, – ты будь умнее меня, и об Окини-сан афиш по заборам столицы не расклеивай.

– А я так и не был у Воротниковых.

– Это фамилия твоей Оленьки?

– Да.

Эйлер с размаху, спиною вперед, плюхнулся на диван:

– Воротниковы? Сначала наведи справку в департаменте герольдии правительствующего сената: похоже, что предок твоей пассии шил-пошивал воротники из собачьего меха.

– Наверное, – не возражал Коковцев. – Но после всего, что было в Иносе, являться на Кронверкском мне очень неловко…

Ленечка пухленькой дланью растер румяный лоб:

– Наверное, затем и плаваем в Нагасаки, чтобы в России не выдали, что мы там вытворяем. Но я бы на твоем месте не мешкал. – Эйлер щедро дополнил бокалы из богемского стекла. – Смотри сам…. Сейчас ты в самой завидной форме. Денег полные карманы. Выглядишь великолепно. Ценз выплаван! Это очень важно. К Новому году следует ожидать чинопроизводства… Это не она тебя – это ты ее осчастливишь!

– Я пока воздержусь… С моими замашками скоро будет как у Салтыкова-Щедрина: «Баланцу подвели, фитанцу выдали, в лоро и ностро увековечили, а денежки-то – тю-тю, плакали?с!» Останется мне пятьдесят семь рублей мичманских.

– Но получишь лейтенанта!

– Сто двадцать три рубля. А молодую жену, volens-nolens, хоть раз в месяц надобно выводить на рейд светской жизни, чтобы ее все видели и чтобы она на всех поглазела…

Коковцев вернулся в Кронштадт ночным пароходом. В дороге размышлял: как легко живет по корабельному расписанию и как трудно составить для себя расписание жизни. «Что делать?»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На Финляндском вокзале он купил «Парголовский листок», напичканный дачными сплетнями; среди отдыхающих персон, внесших посильную лепту на создание купальных мостков, мичман обнаружил ценное указание: «Г-нъ В.С. ВОРОТНИКОВЪ – 30 коп.» При сановном положении мог бы и рубля не пожалеть… Коковцев задумался, правильно ли он поступает, оказавшись в этом вагоне, который уже бежал мимо зелени Шуваловского парка. Дачную публику встречал на перроне духовой оркестр Парголовской пожарной команды. Возле палисадника станции, кого-то поджидая, томился капитан первого ранга с золотым шнуром флигель-адъютантского аксельбанта; под его окладистой бородой расположилась на груди гирлянда орденов – Георгия, Анны и двух Станиславов. Коковцев почтительно приветствовал кавторанга, мучительно соображая: «Откуда я знаю этого человека?» Музыканты в сверкающих касках беспечно выдували на трубах «Невозвратное время», и мичман с тоскою припомнил вальс в Морском собрании Владивостока: «Напрасно я там не остался!»

Вот и дачная калитка, за нею склонились ветви жасмина, а спаниель умными человечьими глазами смотрел на мичмана.

– Ты разве не узнал меня, дружище? Или вырос и уже не помнишь, кто тащил тебя из пруда за длинное ухо…

Спаниель, мотая ушами, вдруг радостно взвизгнул, описывая круги вокруг Коковцева, словно «Разбойник», обрезающий корму флагмана. Проявление собачьей радости было приятно.

– Ну, если ты узнал меня, надеюсь, узнает и твоя хозяйка…

Из сада слышались голоса, сухое щелканье деревянных шаров. Оленька была не одна. Партию в крокет она разыгрывала с тремя молодыми людьми. Это были: упитанный юноша в мундире лицеиста, бледная личность в сюртуке правоведа и долговязый ротмистр в пенсне, очень гордый от сознания, что он уже ротмистр. Все они уставились на мичмана, успевшего заметить в Ольге большую перемену: она похорошела, белое летнее платье ладно облегало ее тонкую фигурку.

Девушка застыла с молотком в опущенной руке.

Пауза в таких случаях недопустима. Коковцев сказал:

– Гомен кудасай, как говорят японцы. Прошло всего два года, и ваш скиталец возвратился. Я не помешаю вам, господа?

Последний вопрос был произнесен с оттенком явного пренебрежения. Ольга растерялась, ее слова прозвучали наивно:

– Боже мой, но откуда же вы?

Крокет оставлен. Все потянулись к дому. Отец Ольги задерживался в столице, на даче Коковцева встретила мать:

– О-о, я вас и забыла… кажется, мичман?

– Но скоро лейтенант!

– Это много или мало?

– Для меня пока достаточно.

– Я в этом ничего не понимаю, – сказала дама, жеманничая. – В гражданских чинах проще: там одни советники. Коллежские, надворные, статские и, наконец, тайные с добавкою «действительные». Прожив с Виктором Сергеевичем бездну лет, я так и не выяснила: если он советник, то он советует или выслушивает советы от других… Скажите, откуда у вас такой очаровательный загар? Вы случайно не из Севастополя?

– Нет, Вера Федоровна, меня обжаривали в иных местах, куда черноморцы, запертые Босфором, никогда не плавают.

География даму не интриговала.

– Ольга, – распорядилась она, – передай Фене, чтобы накрывала к чаю на веранде… Прошу всех к столу, господа.

Минуя зеркало, Коковцев отогнул жесткие от крахмала лиселя воротничка, торчавшие возле щек, словно острые крылья ласточки. Румян, пригож, устроен, неотразим. Очень хорошо! Над столичными пригородами вечерело. Мохнатые мотыльки кружились над керосиновой лампой, из сада тянулись к веранде гроздья жасмина. Ольга, явно кокетничая, отломила три ветки. Коковцев пожелал составить для нее букет.

– Это ведь так просто! – сказал он. – Ветвь, обращенная к небу, означает стремление к возвышенному. Вторую склоняю как олицетворение земной любви. А средняя между ними – судьба человека… Так делала в Иносе одна моя знакомая японка.

Правовед стушевался сразу. Лицеист, кажется, тоже признал свое поражение. И только один кавалерист еще не сдавался.

– А вот эти гейши! – сказал он с апломбом. – В полку говорили, что, закончив танец, они делают акробатическую стойку на голове… Вы, конечно, видели этот номер-прима?

Коковцев пожал плечами.

Вера Федоровна сказала:

– Надеюсь, если они и вставали ногами кверху, то прежде перевязывали себя ниже колен, дабы не потерять пристойности.

– Мама, ну как тебе не стыдно! – вспыхнула Оленька.

– Есть вещи, о которых вообще не следует говорить.

– Не следует, – согласился Коковцев. – Но ошибочно думать, будто все японки обязательно гейши. Японские женщины имеют очень много обязанностей. Я, например, видел гейш всего лишь раза три-четыре. Очень скромные и милые женщины…

Он уловил на себе скользящий взгляд Ольги. Конечно, мичман заметно выигрывал подле правоведа, лицеиста и ротмистра.

Из глубин веранды шумно вздохнула горничная Феня:

– Мне кум сказывал, будто япошки уж больно вежливы. А у нас, как пойдешь на рынок, всю тебя растолкают.

– Да, – подтвердил Коковцев. – Я только один раз встретил японцев, ведущих себя грубо на улице. Это случилось в Кобе. Мое внимание привлекла хохочущая толпа. В середине этой толпы сжалась от стыда несчастная японская женщина.

– Что же она сделала дурного? – спросила Ольга.

– Ничего. Но ростом была чуть выше полутора метров. По японским канонам такой рост для женщины – уже безобразие…

Лишь единожды из потемок сада выступила легкая тень Окини-сан с улыбкой на застенчивых губах. Но рядом сидела Оленька – цветущая, источавшая здоровую свежесть тела, и мичман отогнал нечаянную тоску. От станции крикнул паровоз.

– Я, кажется, засиделся, – извинился Коковцев.

Вера Федоровна не пожелала отпускать мичмана, пока ее дочь не предстанет в самом лучшем свете.

– Молодые люди давно ждут, когда ты споешь им. – Мать сама открыла рояль, указав дочери даже романс: – «Не верь, дитя, не верь напрасно…» У тебя это «не верь» всегда производит на мужчин несравненное впечатление!

Назло матери, капризничая, Ольга отбарабанила вульгарного «чижика». Ее глаза вдруг встретились с глазами Коковцева.

– Хорошо, – сказала она. – Не верить, так не верить…


В отлива час не верь измене моря,
Оно к земле воротится, любя:
Не верь, мой друг, когда в избытке горя
Я говорил, что разлюбил тебя.

Рояль звучал хорошо. Мотыльки бились о стекло лампы.


Уж я тоскую, прежней страсти полный,
Мою свободу вновь тебе отдам,
И уж бегут с обратным шумом волны —
Издалека к родимым берегам…

Это была победа! Откланиваясь Вере Федоровне, мичман испытал удовольствие, когда вслед за ним поднялась и Ольга:

– Как быстро стало темнеть. Пожалуй, я провожу вас…

Они спустились с веранды в потемки сада. Между ними бежал спаниель, указывая едва заметную тропинку.

– А сколько комаров! – заметил Коковцев. – Однажды в Киото, когда я гулял в храмовом парке, они, тоже облепили меня тучей. Но японский бонза что-то вдруг крикнул, и все комары разом исчезли. – У калитки он кивнул на освещенные окна веранды: – Эти вот… три идиота! Женихи?

– Да, – призналась Ольга. – Но вас они не должны тревожить. Ради бога, не надо: ведь вы лучше их.

Этой фразой она нечаянно призналась ему в любви.

– Я их всех разгоню, – торжествовал Коковцев.

– Стоит ли? – шепотом ответила Ольга. – Они исчезнут сами по себе, как и те комары, которых испугал японский бонза.

Коковцев нагнулся и взял спаниеля за мягкую лапу:

– Я верю, что ты не мог разлюбить меня… Это правда?

– Правда, – сказала Оленька, смутившись.

Когда Коковцев обернулся, возле калитки еще белело смутное пятно ее платья. Это напомнило ему Окини-сан, кимоно которой тихо растворялось в потемках гавани Нагасаки.

– Сайанара! – крикнул он на прощание…

Трое кавалеров плелись в отдалении. До столицы ехали в одном вагоне, но Коковцев не подошел к ним. «Каста есть каста. Пошли они все к чертям… сухопутная мелюзга!»

Вспоминая вечер на даче, он мурлыкал в черное окно:


И уж бегут с обратным шумом волны —
Издалека к родимым берегам.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Флот на Балтике имел две дивизии. В дивизии – по три эскадры. В каждой эскадре – два флотских экипажа, обслуживающих корабли теплокровной силой матросских мускулов и энергией офицеров. Экипаж по значимости приравнивался к полку. Балтийский флот имел двадцать семь экипажей, Черноморский насчитывал их с № 28?го по № 37?й, были еще – Сибирский, Каспийский, Архангельский, а выше всех стоял гвардейский экипаж.

Коковцев был причислен к 4?му флотскому Экипажу, расквартированному в Кронштадте. Отпуск продолжался, и, не зная, куда деть свое время, мичман пришел в Морское собрание, уплатил вступительные взносы. Служитель спросил его:

– За пользование бильярдом будете платить?

– Спасибо. Но я не умею играть.

Ему вручили месячную программу лекций и концертов, просили ознакомиться с правилами Морского собрания:

– Как и на корабле, карты изгнаны. При дамах курить не положено до отбытия оных. Появляться на балах с девицами, не имеющими к флоту никакого отношения, никак нельзя…

Каста! С душевным трепетом мичман вступил в святая святых русского флота. Удобные теплые помещения, прекрасная библиотека со всеми зарубежными новинками. Здесь, в доме графа Миниха, еще в 1786 году адмирал Грейг впервые собрал при свечах офицеров, жаждущих разумного общения; технический прогресс продлевали лампы, масляные и керосиновые, а теперь в Собрании блекло светились, чуть потрескивая, газовые горелки. Старые матросы, украшенные шевронами за множество плаваний, служили дворецкими, швейцарами, полотерами. Говорили тихо, выслушивая офицеров с достойным почтением. Морское собрание в Кронштадте было клубом серьезным. Балы допускались не чаще двух раз в месяц; в буфете хранились лучшие вина мира, но выпивки не одобрялись. Офицеры имели право являться сюда с женами, а невесты попадали в Собрание после тщательной проверки их генеалогии и нравственности. Но зато с почетом принимались вдовы и дочери моряков, погибших в боях за Отечество или утонувших при кораблекрушениях.

Коковцев проследовал к общему табльдоту. Под картинами кисти Лагорио, Айвазовского, Боголюбова и Ендогурова сидели заслуженные офицеры флота; общительные между собой, давно дружные семьями, они не замечали мичмана, как великолепные бульдоги стараются не замечать ничтожных болонок. Коковцев и сам понимал свою незначительность перед людьми, ордена которых осияли еще бомбежки Севастополя, минные атаки катеров на турецкие корабли. В этом почтенном обществе мичману лучше не чирикать. Коковцев даже постеснялся просить к обеду рюмку водки, довольствуя себя молочным супом и отварной телятиной, а мусс из клубники завершил его пиршество ценою всего в 35 копеек… За табльдотом рассуждали: нужно ли в морской войне будущего уповать на удар таранным шпироном в борт противника? Среди офицеров был и тот кавторанг, которого Коковцев повстречал на перроне Парголова, и мичман заметил, что слова этого человека выслушиваются с почтением.

– Таран опасен и для нападающего, – доказывал он. – Ибо от сильного удара в корпус неприятеля команда свалится с ног, мачты несомненно обрушатся, котлы сорвутся с фундаментов, а пушки, откатившись назад, всмятку раздавят комендоров…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7