– Я хотел бы отразить следующий этап в истории наших симпатичных отношений с Японией, – разливался Кирилл Васильевич (которому с большим любопытством внимала его жена), а тарелка, повинуясь законам качки, сама по себе вернулась к послу России, и Струве с большим опозданием постучал по ней ножиком.
Промокший до нитки, явился сверху лейтенант Атрыганьев:
– Честь имею доложить – мина к взрыву готова!
Кавамура поднялся из-за стола, и офицеры с уважением отметили, что боевой самурай отлично держится на палубе.
– Взрыв мины – это очень интересно для моей дочери! Завтра же она расскажет об этом случае микадессе Харухо…
Чайковский на этот намек отреагировал мгновенно:
– Вахтенный офицер, прошу вас – распорядитесь…
Коковцев отделял фрейлину от дивана с таким же рвением, с каким недавно отрывал ее от бочки с окурками. Не надеясь, что она сведуща в языке английском (а сам беспомощный в японском), мичман бестолково решил объясняться по-русски:
– Я бы вас не тревожил, но ваш отец сказал, что вы любите взрывы. Я согласен ждать, но мина ждать не станет…
Миною с «Наездника» была взорвана прибрежная скала, но фрейлина, измученная качкой, даже не дрогнула, зато ее папаша был крайне внимателен ко всем действиям русских минеров. Струве желал высадиться в ближайшей бухточке, дабы устроить пикник, но Кавамура сказал:
– Для моей дочери виденного вполне достаточно!
На прощание О-Мунэ-сан слабо пожала руку Коковцеву, после чего сказала ему на хорошем французском языке:
– Я вам так обязана, господин мичман! Если будете в Петербурге, возможно, мы с вами еще не раз встретимся. Впрочем, – добавила она, потупив глаза, – я живу на даче в Тогицу, это всего лишь десять верст от Нагасаки… Ждать ли мне вас?
К мичману, растерянному от такого внимания фрейлины, вдруг подошел вице-адмирал Кавамура со свертком в руке:
– Вы встречали меня у трапа и ухаживали за моей дочерью. Я желаю выразить вам свою признательность. – Он развернул сверток, в нем оказался самурайский меч с рукоятью, обернутой в шкуру акулы (шершавой, как наждак). – Такой меч уже никогда не вырвется из руки! Он способен одинаково хорошо рассекать пополам стальные гвозди и даже тончайший женский волос, плавающий на водной поверхности.
Коковцев отдал честь, как бы заслоняя глаза от яркого солнца. Ничто еще не было решено, да и решится все не так, как он думал. В кают-компании после отбытия гостей царил настоящий погром. Чайковский велел «чистякам» поскорее убрать осколки посуды, разбитой во время качки. Коковцев заглянул в лоцию: Тогицу лежала на берегу залива Омуру, откуда вытекала речка, бегущая прямо к Иносе.
– О-Мунэ-сан прелесть, – искушал его Атрыганьев. – Даже очень хороша… На твоем месте я бы поехал в Тогицу!
Минер пригляделся и снял что-то с плеча мичмана:
– Откуда у тебя такой длинный женский волос?
Наверное, его оставила на плече О-Мунэ-сан, когда мичман нес ее с палубы до салона. Коковцев протянул руку:
– Давай! Сейчас я этот волос разрублю пополам…
Меч оказался бритвенной остроты.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Потрепанный штормом пароход пришел в Нагасаки с большим опозданием, и снова зажглись фонари на террасах в иносском саду Окини-сан.
Окини-сан с нетерпением ожидала конца августа:
– Скоро будет праздник дзюгоя, и мы проведем его вместе. В этот день, голубчик, нам будет особенно хорошо…
О случившемся с нею известились офицеры эскадры, единодушно признавая, что женщина поступила благородно: «Дай-то, бог, всем нашим женам сохранить такую же верность, как эта „мусумушка“…» Все удивлялись! Но сама Окини-сан ни разу не выразила удивления тому, что Коковцев случайно отыскал ее: случайность для всех – для японки была неведомым законом постоянства любви. Коковцев лишь смутно догадывался, что у этой женщины свой необозримый мир, никак не схожий с его мироощущением. Только теперь, после долгой разлуки, Окини-сан сделалась откровеннее. Она рассказала, что ее предки три столетия подряд были заняты одним постоянным делом: они жарили угрей на продажу подобно тому, как в других семьях веками ковали мечи, плели татами или убирали мусор на улицах. Округлив свои глаза, обычно узкие, Окини-сан шептала мичману, как сложно иметь дело с коварными угрями:
– Множество злых духов сторожат их от беды, а мои предки, прежде чем жарить угрей, произносили массу заклинаний, оберегая себя и свои противни от всяческого зла…
Вскоре стало ясно: пока в Петербурге дипломаты не договорились с Пекином, клиперу с Дальнего Востока не уйти – он превратился в «стационар». Отчасти эта задержка выпала кстати: возникло немало поломок в корпусе, потекли холодильники и зашлаковались котлы, а ремонтная база в Нагасаки была отличной, и теперь японские мастера, работая на совесть, с утра до ночи ковырялись в утробе клипера. Но затянувшаяся стоянка расслабила офицеров: отстояв вахту, они спешили к своим «мусумушкам», многие из которых были уже беременны. Это никого в Иносе не тревожило, тем более что офицеры зачастую брали японок с чужими детьми, неизменно уделяя им долю и своего «отцовского» участия.
Японцы никогда не отличались рыцарским отношением к женщине. Сделать себе харакири в момент неудачи или сложить голову во славу микадо – это они умели, но… женщина?
Понятно, что русские офицеры, воспитанные совершенно иначе (традициями, литературой и понятием чести), оказывали «мусумушкам» неподдельное внимание, стараясь по-рыцарски услужить им, ибо они… женщины, и этим все сказано! В сложном быту Иносы соблюдалась удивительная, неподкупная простота. Временность стоянки лишь подстегивала чувства, а денежный вопрос здесь никого не оскорблял – его попросту не касались. По заведенному в Иносе порядку, мусумэ домашнего хозяйства не заводили, обеды заказывались в ресторанах. Жили широко и даже бездумно, в Японии тогда все стоило баснословно дешево.
Близился японский праздник дзюгоя. Ничего не зная о сути праздника, Коковцев ожидал чего-то необыкновенного, но Атрыганьев поспешил разрушить очарование мичмана:
– Дзюгоя – обычное календарное полнолуние, но японцы в эту ночь стихийно превращаются в лунатиков. Сам увидишь!
Японская женщина не имела права вмешиваться в разговоры мужчин. Но в русских компаниях, зараженные европейской общностью, японки становились веселыми, хохотливыми, иногда даже язвительными на язычок, ловко подмечая мужские слабости. Беспечные разговоры затягивались до глубокой ночи, пока кто-либо не поднимался с татами, щелкнув крышкой часов:
– Мне на вахту, господа. Ну, пока… сайанара!
В одну из таких ночей, когда гости покинули их, Коковцев спросил Окини-сан, почему она не вышла замуж, как и все порядочные женщины. Лучше бы он и не спрашивал ее об этом.
– Обещай, что не прогонишь меня, если я расскажу тебе все… Я родилась в году Тора, который повторяется каждые двенадцать лет. И все женщины моего года обречены на одиночество и презрение. Мужчины избегают нас, не желая с нами общаться. А если бы и нашелся муж, я бы доедала после него объедки, на улице я бежала бы за ним только сзади, в гостях или в доме родителей мужа, пока он там пирует, я должна бы стоять под окнами и ждать его, как собака… хуже собаки!
– Отчего такая жестокость? – поразился Коковцев.
– Потому что мы приносим мужчинам несчастья, и я боюсь, что и тебе, голубчик, доставлю горе… Зато наш сын, если он родится в год Тора, это будет для него счастьем: мужчины Тора самые смелые, их все очень любят, и что они ни скажут – все становится законом для других…
Старая токугавская Япония еще держала Окини-сан в себе, и женщина, как заметил Коковцев, радовалась тому, что его не радовало, и огорчалась тому, чего он не понимал. В пятнадцатую ночь августа все огни в Нагасаки погасли – луна вступила в свои права. Окини-сан отворила дом для лунного света.
– Разве ты не видишь, как хорошо? – спросила она. – Я угощу тебя сладким моти, мы будем есть прекрасное дзони…
На низенькой подставке женщина с большим вкусом создала великолепный натюрморт из цветов и фруктов, она обсыпала его зернами риса. А фоном для этой картины служило небо, и женщина просила сесть лицом к лунному свету, отчего Коковцев испытал очень странное волнение:
женщина – ночь – луна – затишье – вечность…
Ему снова подумалось, что душевный мир японки гораздо богаче, нежели его мир. Тихо, почти шепотом, она спросила:
– Нас никто не слышит?
– Нет.
– А мы с тобой вместе?
– Да.
– И ты меня любишь?
– Да…
Удивительный праздник еще не закончился!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Желая подтянуть своих разболтавшихся офицеров, Лесовский выгнал эскадру в море на практические стрельбы. Коковцев по боевому расписанию руководил носовым плутонгом. Там возле пушек стояли кранцы (ящики), в которых береглись снаряды «первой подачи», заранее франтовато начищенные – на случай начальственных смотров. Дула орудий, чтобы в них не попала морская вода, были заткнуты особыми пробками. Хотя всем ясно, что перед стрельбой пробку надобно из дула вынуть, но в практике русского флота бывали прискорбные случаи, когда, торопясь с открытием огня, вынуть ее забывали.
– Вы об этом помните, – предупредил Чайковский.
– Есть! – обещал Коковцев…
Корабли расстреливали в море пирамиды артиллерийских щитов. «Наездник» тоже нащупал цель. Огонь! И с первого же выстрела, опережая в полете снаряд, с грохотом и дымом вылетела эта дурацкая пробка. Лесовский с флагмана запрашивал: «Чем стреляли?» Пришлось честно сознаться: «Пробкою». «Дядька Степан» распорядился оставить командира носового плутонга на всю неделю без берега. Чайковский бранил Коковцева:
– Вы еще смеете извиняться! Лучше скажите мне спасибо, что к дверям вашей каюты я не поставлю часового с ружьем, иначе даже в гальюн будете бегать под конвоем…
Эйлер сообщил Коковцеву, что «Наездник», кажется, оставят в Сибирской флотилии с базированием на Владивосток:
– Тогда я сразу же подаю в отставку. Я давно мечтаю учиться в парижской «Ecole Polytechnique», а здесь что?
Коковцев сказал, что останется на клипере:
– Тем более сибиряки ходят на докование в Нагасаки.
– А! Вот ты о чем. Но, послушай, – доказывал ему Эйлер, – нельзя же строить планы жизни, учитывая и эту японку. В конце концов, все мы небезгрешны. Но, вернувшись на Балтику, самой жизнью и наличием эполет мы осуждены создавать семейное счастье по общепринятым образцам. Разве не так?
– Может, и так, – пожал плечами Коковцев…
В кают-компании клипера иногда возникали разговоры о Японии: друг она или затаенный враг? Мир уже испытал первые уколы японской агрессивности, но политики Европы, кажется, восприняли их как некую «пробу пера», сделанную самураями на лишней бумажке, которую впору выкинуть. Эйлер говорил:
– Пока японцы лишь удачно копируют окружающий мир. Но что станется с Японией, если она, как разогнавшийся паровоз, слетит со стандартных рельсов и помчится своим путем? Если Японии надо бояться, то… когда начинать бояться?
Петр Иванович Чайковский неожиданно заговорил, что если Япония и правда затаила в себе будущую угрозу России, то эту угрозу надо учитывать без промедления.
– Вот с этого дня, и не позже! – сказал старший офицер. – Кавамура еще способен воевать с китайцами и корейцами, но те адмиралы, с которыми нам, очевидно, придется еще сражаться на океанской волне, служат пока гардемаринами и мичманами… Вы, молодые люди, не верите мне? Жаль. Тонуть-то вам, а не мне. Я буду уже на пенсии, играя по вечерам в кегельбан на Пятой линии Васильевского острова… Вот там можете и навестить меня тогда – на костылях!
Никто не пожелал развивать эту тему дальше, а Окини-сан была восхитительна, как никогда. Коковцев еще ни разу не застал ее врасплох, неряшливо одетой или непричесанной. Как она умудрялась постоянно быть в форме – непонятно, но, даже проснувшись средь ночи, мичман видел ее с аккуратней прической, лицо женщины казалось только что умытым, а глаза излучали радость. И не было еще случая, чтобы Окини-сан хоть единожды вызвала его недовольство. Но даже когда он сам бывал виноват, японка сохраняла нерушимое спокойствие, ничем не выразив своей обиды… А осень была томительно жаркой, на ночь раздвигали стенки дома прямо на рейд, и, лежа подле Окини-сан, мичман видел вспыхивающие клотики кораблей, огни Нагасаки, с неба струились отсветы дальних звезд…
– Ты не спишь, голубчик?
– Не спится.
– Хочешь, я расскажу тебе сказку?
– Да.
– Но она очень смешная.
– Тем лучше.
Возле своих глаз он увидел ее блестящие глаза:
– Далеко на севере жил-был тануки…
– Кто жил? – не понял Коковцев.
– Тануки. Тануки жил очень хорошо. Он любил музыку, а животик у него был толстенький… как у меня! Когда наступали зимние вечера, тануки стучал себя лапкой по животику, будто в барабанчик, и ты смотри, как у него это получалось. – Распахнув на себе кимоно, Окини-сан выбила дробь на своем животе. – Разве тебе не смешно? – спросила она.
– Очень. А что дальше?
Пальчиком она провела по его губам:
– А сейчас ты начнешь смеяться, голубчик…
И он действительно смеялся над проделками японского зверька тануки, делового и хитрого. Но сюжет этой сказки Коковцев помнил со слов деревенской няни, только ее героиней была хитрая русская лисичка с пышным хвостом. С этим он и заснул, преисполненный удивления. На его плече спала Окини-сан, которая в любой позе сохраняла сложную прическу «итагаэси». Отверженная, она ведь знала, что много будет в ее жизни разных причесок. Но никогда не собрать ей волосы в купол «марумагэ», как это делают замужние женщины. Ей доступно лишь то счастье, которое она дарит другим…
Утром в Нагасаки ворвался клипер «Разбойник»!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Амбушюр переговорной трубы, опущенный с мостика в кают-компанию, хрипло выговорил, что «Разбойник» собирается резать корму адмиральской «Европы». Чайковский поленился идти наверх, уверенный, что Шарло Деливрон проделает этот маневр идеально. Коковцев видел бурун под носом клипера, когда он первый раз обрезал корму флагмана. Но «дядька Степан» велел обрезать корму еще круче. «Разбойник» разошелся с крейсером уже в одной сажени. «Ближе!» – потребовал Лесовский, после чего раздался скрипучий треск дерева и звон стекол…
– Все в порядке? – спросил Чайковский офицеров, гурьбой спешивших по трапу с палубы обратно в кают-компанию.
– Теперь порядок: «Разбойник» без носа, а на «Европе» все стекла вылетели. На эскадре сразу два инвалида!
Чайковский со вздохом отложил загасающую «манлу»:
– Вот уже второй раз Шарло гробит свою карьеру – с треском! Сейчас по лихости, а на Балтике, когда плавал старшим офицером на придворной «Александрии», по забывчивости…
– Но! – предупредил Атрыганьев. – Не станем наивно полагать, что у Шарло не было расчета и сейчас, когда он разворотил свой форштевень о балкон адмирала. Теперь, когда нос клипера всмятку, «дядька Степан» уже не пошлет «Разбойника» торчать на чифунском рейде…
Старший офицер сделал минеру строгое внушение:
– Геннадий Петрович, при всем моем уважении к вам, должен, однако, заметить, что нравы нашей эскадры не дают вам никаких оснований думать о нашем коллеге столь нехорошо.
– Извините, – покаялся Атрыганьев. – Я уважаю капитана второго ранга Карла Карловича Деливрона, но мне показалось странным, что он, способный «чокнуться» с нами нока-блоками, вдруг не сумел развернуть клипер в обрезании кормы.
– Его подвел глазомер, – заключил беседу Чайковский…
Ближе к зиме в Нагасаки усилилась влажность воздуха, отчего начал разлагаться порох в корабельных крюйт-камерах. А зима, по словам Чайковского, выпала очень суровой – по ночам термометры отмечали —1°. Однажды выпал и снег, русским было непривычно видеть под снегом хурму и хризантемы. Но японцев это не заботило: раскрыв над собой бумажные промасленные зонтики, они спешили по своим делам, на спинах курток дженерикш, ожидающих седоков, снег засыпал большие номера (какие носили и кучера в русских городах).
Христианское Рождество не волновало безбожную Окини-сан, поклонявшуюся, как язычница, травам и воде, цветам и камням, зато новый, 1881 год она мечтала встретить с Коковцевым.
– Если клипер оставят на рейде, – обещал ей мичман.
Чайковский что-то долго подсчитывал на бумажке:
– Господа! На рейде двадцать восемь иностранных килей под военными вымпелами. Каждому кораблю наш клипер обязан принести поздравления с Рождеством. Следовательно, каждый из офицеров выпьет двадцать восемь бокалов с шампанским – при условии, если над каждым килем выпивать по одному бокалу.
Атрыганьев сказал, что двадцать восемь бокалов даже для него многовато, тем более в кают-компании клипера немало молодежи, которая пить еще совсем не умеет. Лейтенант добавил:
– Конечно, я охотно провел бы с мичманами тренировку, но до рождения Христа осталось мало времени, боюсь, что после третьей бутылки мичман фон Эйлер уже не услышит, когда на крейсере «Оклахома» американцы, танцуя джигу, станут орать ему в самое ухо: «Янки дудль дэнди»!
– Я пас, – не стал возражать Эйлер.
– Я тоже, – сознался Коковцев.
– Все ясно, – рассудил Чайковский. – Поздравления будем делать в две очереди. Когда первая партия вольет в себя дозу шампанского, эстафету от нее примет вторая группа офицеров, еще свежая и бодрая, как спешащие на урок гимназисты.
С такой же разумностью поступили на кораблях всей русской эскадры, а иностранцы, не разгадав их секрета, были удивлены похвальной трезвостью офицеров российского флота…
Новогоднюю ночь Коковцев провел с Окини-сан.
Плавным жестом руки женщина потянулась к сямисэну:
У любимого дома —
бамбук и сосна.
Это значит —
у нас Новый год.
Нам все это знакомо,
как и снег у окна.
Но глаза мои плачут,
зато сердце поет.
Ах, никак не пойму,
как возникла беда
в этом слове моем —
никому,
никогда…
– Если это новогодняя песня, то почему такая грустная?
– Наверное, потому, что грустная я! Близится год Тора, в котором я снова буду несчастна, делая несчастными других. Зато как счастлив будет мальчик, если он родится под знаком Тора – тигра… Ты ни о чем не догадался, голубчик?
– Прости. Нет.
– А разве ты виноват?
Она распахнула на себе кимоно и, обнажив живот, снова отбарабанила веселую музыку, как смышленый японский зверек тануки.
Ранней весной клипер «Наездник» ушел в Шанхай.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Китай пребывал в политическом оцепенении. Весь в прошлом, он имел лишь жалкое подобие министерства иностранных дел (цзунлиямынь), зато обладал министерством китайских церемоний, министерством пыток и наказаний. Мандарины до сих пор верили, что Поднебесная империя – пуп Земли, им нечему учиться у европейцев, которых они искренно считали своими вассалами[4]. Они продолжали верить, что народы всего мира – лишь подданные богдыханов, случайно вышедшие из рабского повиновения. Мандарины не совсем-то понимали, почему эти «вассалы», вроде Франции или России, не сносят к воротам Пекина обильную дань? И уж совсем не могли объяснить народу, с какой это стати вместо принесения даров европейцы грабят Китай через таможни, укладывают, где хотят, рельсы и грозятся переставить в Китае все вверх тормашками огнем своих канонерок…
В открытом море Чайковский объявил офицерам:
– Господа! Кульджинский кризис близится к концу. Россия принимает бегущих от резни уйгуров и дунган, отводя для их расселения наше плодородное Семиречье. Из цзунлиямыня обещали нашему государю не отрубать голов послам, которые вели переговоры в начале кризиса… Теперь, – заявил Чайковский, – назревает новый кризис, Англия не даст нам спать спокойно…
Но теперь следовало ожидать нападения англичан на Владивосток и Камчатку, совсем не защищенную. «А наш солдат, – рассуждали офицеры, – топает из Москвы до этих краев пешком два-три года. В любом случае британские крейсера опередят его… Пока нет железной дороги до Золотого Рога, наш Дальний Восток всегда будет лежать на краю стола, как отрезанный от каравая ломоть». Дальневосточную Россию англичане держали в неусыпной морской блокаде, фиксируя любое перемещение кораблей под андреевским стягом. Чайковский указал штурману клипера менять курс на траверзе Окинавы. Постепенно зеленоватая вода сделалась грязно-желтой от мощного выноса речных вод Янцзы. Эйлер полюбопытствовал:
– Простите, но зачем мы суемся в Шанхай?
– Для отвода глаз… Зашвартуемся. Возьмем для приличия уголь и воду. Пообедаем в ресторане. Матросам дадим разгул, чтобы не настораживались англичане. Но если вас, офицеров, станут спрашивать о целях захода в Шанхай, отвечайте, что пришли за почтой для Струве от местных консулов…
Шанхай имел славу китайского Сан-Франциско. Британские крейсера уже торчали здесь, прилипнув бортами к набережной своего сеттльмента. Едва с клипера успели подать швартовы, как послышался цокот копыт. По набережной, обсаженной платанами, ехала кавалькада амазонок – все красивые, рыжие, длинноногие, хохочущие. Вульгарно подбоченясь, они гарцевали перед русским клипером, с вызовом поглядывая на господ офицеров; экзотические ливреи с эполетами, аксельбантами и золотыми пуговицами непристойно облегали их тела.
Атрыганьев был уже знаком с местными нравами:
– Американки. Берут страшно. Но, поднакопив на этом деле долларов в Шанхае, уплывают к себе за океан, где каждая делает себе блестящую партию, а потом эту лейб-гвардию (Атрыганьев выразился грубее!) можно встретить на раутах в Белом доме у президента. С этими суками лучше не связываться… По себе знаю – хлещут виски, пока не свалятся…
Офицеры договаривались – где провести вечер? Матросы собирались в дешевый «Космополитэн», и Чайковский, задержав их на шканцах, строго велел, чтобы до еды руки мыли обязательно с мылом, чтобы следили за чистотой посуды.
– На вас станут кидаться размалеванные шлюхи, но вы голов не теряйте. О водке, братцы, забудьте! Пить разрешаю только ликеры и хересы. Полицию не задевать – в Шанхае полисменами индусы-сикхи, вы узнаете их по красным тюрбанам, и все они очень хорошо относятся к нам, россиянам…
На берегу рикши хватали офицеров за рукава мундиров, крича по-русски: «Ехал-ехал!» Было два Шанхая в одном Шанхае – европейский и китайский. Офицеры, наняв рикш, лишь краем глаза заглянули в китайскую жизнь. Многие сидели вдоль стен на корточках, бездумно глядя перед собой, а чаще лежали посреди мостовых – целыми семьями с детьми (у этих людей никогда не было даже крыши над головой). Зато была и другая крайность: если китаец не умирал от голода и наркотиков, он лопался от жира, и такого уже несли в паланкине, нарочито замедленно, чтобы все остальные могли рассмотреть, какой он важный, какие непомерно длинные отрастил он себе ногти на пальцах. Косы этих гнусных паразитов тащились за ними в уличной пыли, донельзя похожие на крысиные хвосты… Атрыганьев вспомнил знаменитое изречение Наполеона: «Китай спит. Пусть он спит и дальше. Не дай нам бог, если Китай проснется…»
– Уйдем отсюда, господа! – взмолился Коковцев.
Зато европейский Шанхай – гладкий асфальт тротуаров, комфортабельные отели, кафешантаны с раздеванием женщин, прекрасные универсальные магазины, в которых дешевые «скороделки» бисмарковской Германии соперничали с добротными викторианскими товарами. В тенистых парках чинно прогуливалась публика, беспечное веселье царило возле клубов и баров, работали лошадиные скачки и театры, с заезжими из Европы кумирами, англичане посвящали вечерний досуг лаун-теннису, а немцы со своими увесистыми супругами совершали по дорожкам парков моцион на велосипедах. Русские офицеры навестили ресторан с вышколенной китайской прислугой в голубых фраках.
Коковцева удивило здесь европейское меню:
– Стоило плавать в Шанхай, чтобы сжевать подошву британского бекона и запить его баварским «мюншенером».
Атрыганьев сказал, что китайцы могут подать ему окорок из жирного веселого щенка:
– Еще дадут рюмку фиолетового вина из печени гадюки, после которого мужчина начинает валить на землю телеграфные столбы, принимая их в темноте за женщин. Но учти, Вовочка, что экзотика в британском сеттльменте стоит очень дорого.
Коковцев и Эйлер все-таки заказали для себя самое дешевое китайское блюдо – пельмени из енота с кунжутным маслом. Рядышком пировали офицеры английского монитора, плававшие по Янцзы, словно по родимой Темзе. Поглядывая на русских, мониторщики о чем-то переговорили, затем рыжий коммандэр с очень короткими рукавами мундира, из-под которых торчали манжеты с хрустальными запонками, встал и подошел к русским.
Четкий кивок головой, резкий щелк каблуков.
– Мы рады видеть вас в шанхайском обществе. Но почему ваш доблестный клипер не обрасопил реи крест-накрест и почему вы явились без траурного крепа на кокардах, а веселитесь, ничем не выражая скорби верноподданных?
Коммандэр оставил на столе газету «Shanghai Courier», перелистав которую мичман Эйлер ужасно огорчился.
– Какая потеря! – горевал он. – Вот, внизу петитом напечатано, что в Петербурге скончался композитор Мусоргский.
Все выразили недоумение: почему в знак траура по музыканту надо брасопить реи и закрывать императорские кокарды крепом? Атрыганьев забрал газету у Эйлера, вникая в заголовки.
– Итак, господа, первого марта сего года в Санкт-Петербурге бомбою революционеров разорван император Александр II, на престол Российской империи заступил его сын Александр III, о котором Европе известно, что он смолоду страдает врожденным алкоголизмом. Ничего не выдумал: читаю, что написано!
– Так, – задумался Эйлер. – Неужели пророчества Шарло Деливрона начинают сбываться?..
Чайковский встретил офицеров словами:
– Я все уже знаю. Это известие дает нашему клиперу отличный повод быстро убраться из Шанхая. А незаметное исчезновение корабля из гавани есть признак высокой морской культуры. Запомните мой афоризм, господа! Но прежде нам следует дождаться возвращения команды.
К полуночи по набережной английского сеттльмента закачало белую волну рубах и брюк. Послышалась песня:
Что ты задаешься, Тонька из Кронштату?
Я тебя не даром же зову.
Я красивше стану в новеньком бушлату.
Мы в пивной назначим рандеву.
– Кажется, – заметил Чайковский издалека, – идут сами. Тащить никого не надобно, и на том спасибо великое…
Я такую кралю бусами украшу.
Будешь мармелад один жевать.
Обобьем батистом всю квартиру нашу.
Станем в коридоре танцевать…
Командир клипера желал обрасопить реи, но старший офицер отказался посылать матросов по марсам и салингам:
– Ведь свалятся к чертям собачьим!
Экипаж очухался от угара шанхайского «Космополитэна» в открытом море. За один-то часок разгула – месяцы и годы каторжной житухи. Что делать? Человек не всегда выбирает судьбу сам – иногда судьба схватит тебя за глотку и тащит в самый темный угол жизни. В темный и жуткий, как матросский кубрик, где, прыгая с койки, обязательно наступишь босой ногою в визжащую от ужаса поганую крысу:
– А, зараза! Или тебе стрихнину мало?
Вылетали за борт чуть надкусанные бананы, матросы швырялись ананасами – душа изнывала в тоске по кислой капусте.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Атрыганьев отвел от своего лица длинный хвост обезьяны, дремавшей на качавшемся абажуре кают-компании:
– Цезарь не брал с народа деньги за хлеб. В третьем веке римляне не платили государству за хлеб и вино, за соль и мясо, за орехи и масло. Викторианская Англия до такого барства еще не дошла. Но четыреста миллионов людей (вдумайтесь в эту цифру, господа!) уродуют себе позвоночники в колониях, чтобы гордый сэр, излечивающий сплин за партией бриджа, или нежная костлявая мисс, озабоченная вопросами феминизма, никогда не заботились о хлебе насущном. У нас в России – да! – было крепостное право. Но мы, русские, никогда не имели колоний. И вот теперь я, русский дворянин, думаю…
– Вы закончили? – перебил минера Чайковский.
– Нет. Но я всегда готов выслушать вас.
– Благодарю. У меня краткое сообщение… Адмирал Лесовский указал нашим клиперам провести секретную экспедицию[5]. Будем искать необитаемый остров или бухту для базирования кораблей, плывущих из России на Дальний Восток. Чем безлюднее место, найденное нами, тем лучше для нас и дипломатов. Мы не собираемся никого колонизировать и даже вступать в сношения с туземцами – нам бы только завести склад угля, поставить сарайчик для слесарной мастерской. А русский консул в Сингапуре уже закупил уголь для нашего клипера…
Тридцать лет назад писатель Гончаров, плывший на «Палладе», застал в Сингапуре болотные джунгли, населенные тиграми. Теперь с берега посвечивали жерла британских батарей, а сами колонизаторы азартно играли в футбол (уже начинавший входить в моду). Атрыганьев, все на Востоке изведавший, говорил, что Сингапур городишко паршивенький, вроде азиатского Миргорода.
– И все дорого! Дешевы лишь ананасы в консервах. Но брать не советую: такие же ананасы у Елисеева на Невском двадцать копеек за банку, и не надо для этого мотаться в Сингапур…
Знаменитый Ботанический сад имел при входе доску с русской надписью: «ЦВЕТОВ И ФРУКТОВ НЕ РВАТЬ». Минера взбесило, что надпись сделана только на русском языке, и в ярости он нарвал цветов, обломал ветви с дикими плодами:
– Назло викторианцам! Почему они вдруг решили, что одни только мы, русские, способны быть варварами?..
В его вандализме была своя логика. Из сада поехали в ресторан при «Teutonic Club» (Тевтонском клубе). Ужинали при свечах до глубокой ночи. Давно загасли огни британских офисов и контор французов, но еще светились окна германского банка, на что обратил внимание один подвыпивший немец:
– Пусть они спят! Мы, немцы, продолжаем работать! Германия переполнена народом. Улицы наших городов кишат детьми. Немки рожают, как крольчихи. Скоро нам будет не повернуться. А потому именно мы должны победить в этой забавной игре…