Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Слово и дело (книга вторая)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Пикуль Валентин Саввич / Слово и дело (книга вторая) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Пикуль Валентин Саввич
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Царица-то наша войну ведет. Ведомо ли о том в Березове?
      - Дошла весть об осаде Минихом Данцига.
      - Вы, березовские, словно с печки свалились... Какой там Данциг? Тая война давно кончилась. Новая грядет - с турками!
      Война была нужна! Анна Иоанновна и сама это знала. С тех пор, как ее головы коснулась корона, она ничего не приобрела, лишь теряла и разбрасывала прежде нее завоеванное. Бесчестье мира Прутского было еще свежо в памяти народной, - пора опять выйти на просторы Причерноморья, ногою твердой стать на Азове, а гнездо разбойничье - ханство Крымское - полному разоренью предать.
      Там, за морем, в Константинополе, - Большой Порог и Большая Дверь, а в Бахчисарае - Малый Порог и Малая Дверь, и вот теперь пора (через Дверь Малую) отворить пред Россией Дверь Большую! Момент для войны был удачный:
      Турция еще связана войной с Надиром, а хан крымский Кап-ланГирей ушел с конницей помогать туркам в делах персидских... Был канун великого почина!
      И в самый этот канун вдруг струсил Остерман. Как всегда в опасные моменты карьеры, Андрей Иванович перед императрицей такой вид принял, будто уже помирает. И стоять не может - ноги его не держат. Но имератрицу на этот раз он не разжалобил: сесть вицеканцлеру империи она не разрешила.
      - Коли, Иваныч, стоять тебе невмоготу, - сказала царица, - так ты на печку обопрись, а я глаза отведу, будто слабости твоей не замечаю. Да говори, чего удумал ты?
      Остерман повел речи свои робкие - напряженно:
      - Экономическое положение государства таково, что при потрясении военном банкротства ожидать надобно. Я вам вещал и ранее, что боязно войну начинать. Да и... что даст война? И до нас смельчаки находились, Крым воевавшие, а... Крым-то стоит нерушим! Помяните хотя бы поход князя Василья Голицына при царевне Софье. Он войско русское до самых ворот Крыма довел, замок от дверей ханских поцеловал и... ни с чем назад обратился. Крым силен! - доказывал Остеран. - За ханом же крымским сам султан турецкий зубы скалит, и с ним нам не совладать...
      Анна Иоанновна с постели соскочила, кулаки воздела.
      - Я не дурочка тебе деревенская, которую морочить можно! - закричала густо. - Сам же в войнищу экую нас втравливал, а теперь - в кусты? У меня машина воинская уже запущена...
      Остерман с трудом себя от печки тепло отклеил:
      - О чем речь? Любую машину всегда можно остановить.
      - Армию ты остановишь, а... Миниха? - спросила Анна Иоанновна. - Ежели ты, граф, такой уж смелый, так попытай судьбу свою: попробуй оттяни Миниха от войны... Что затих?
      Развернулась к нему широченной спиной, рукою махнула:
      - Ступай вон и лишнего не сказывай мне. Как послушаю Артемья Волынского, так, может, и прав егермейстер мой, что плывешь ты, Андрей Иваныч, каналами темными... Что на уме у тебя? О чести-то государства Русского подумал ли хоть раз?
      Остерман из-за спины поймал ее багровую, как у прачки, руку, покрыл ее поцелуями, весь в рыданиях притворных:
      - Ваше величество, мне ваша честь дороже чести государственной. Я - весь ваш... за вас на костер пойду... на муку!
      - Ступай вон. Ты не понравился мне в сей день.
      Россия - в ярком блеске оружия, в согласном топоте ног, в реве верблюдов и ржании лошадей - уже стремглав катилась в войну. И графу Остерману лишь мизинцем шевельнуть, чтобы армада эта замерла как вкопанная. Но ему, конечно же, не сдержать Миниха, который на увертки Остермана говорил всюду открыто:
      - Я растопчу это гнилье ботфортами, я раздеру вице-канцлера своими шпорами, если он славы меня лишать вознамерится...
      А война уже началась!
      Война началась боевым соперничеством двух немцев - Миниха и генерала фон Вейсбаха, который управлял войсками на Украине и считал, что он должен командовать армией, а не Миних... Борьба закончилась поражением Вейсбаха: за ужином у Миниха он вдруг схватился за живот и тут же умер.
      - Так тебе и надо, старый дурак, - сказал при этом Миних, явно радуясь.
      Но теперь фельдмаршал никак не мог сдвинуть с места генерала Леонтьева, перед которым ставилась задача - идти прямо на Крым и брать его.
      - Вот хлеба уберут, - зевал Леонтьев, - тогда и двинусь.
      - Генерал! Что вы о хлебах печетесь? Пока я беру Азов, вы должны двигаться на Крым... Хлеба и без вас уберут на Украине.
      - Жарко сейчас, - упорствовал Леонтьев. - Ближе к осени, по холодку, проворнее и солдат пойдет и конь побежит...
      Леонтьев дождался осени, взял 42 000 человек и 46 пушек - пошел на Крым, чтобы предать его огню и мечу. Война Турции объявлена не была, ибо армия русская стучалась сейчас не в Большую Дверь, а лишь в Малую... Была чудесная пора, над Украиною стояли погожие, ясные дни. Не холодно и не жарко. Леонтьев, имея при себе двух личных поваров, сибаритствовал в роскошной карете. Армия его шагала вдоль Днепра по землям Сечи Запорожской. Татары навстречу русским пустили пал - выжгли траву; но с пожарами они поспешили. Леонтьев выступил в поход позже, и уже успела вырасти в степи свежая травка... Казалось, все складывается удачливо: не так страшен черт, как его малюют!
      В октябре армия вступила на дикие земли ногаев. За Конскими Водами завиднелись зловещие колпаки улусов разбойничьих. Войску был отдан приказ: смести ногаев, дабы открылся путь к Перекопу. Дрались воодушевленно - побили всех, сбатовали скотину, нагрузили добром верблюдов, наелись мяса вдосталь, - пошли дальше с бодростью. Русским в этих краях пощады никогда не было. Не было пощады и татарам от русских. Одни только женщины, дети и скот имели право на жизнь (собак и тех убивали)...
      Небо вдруг затянуло тучами, просочились на землю дожди. Потом закружил снег. И снег растаял. Растаял снег, и ударил мороз. Стой! Ноги лошадей разъезжались на гололеди, копыту конскому было до травы не пробиться. Тысячи лошадей сразу пали в степи. А затем стали умирать и люди. Не от ран - от болезней и холода. Армия Леонтьева превратилась в походный лазарет: половина ее несла на себе другую половину армии. Но еще шли! Прав был фельдмаршал Миних: нельзя поздней порой выступать через степи ногайские на Перекоп крымский...
      Далеко-далеко в степи обозначилась точка в конце горизонта. Что это такое? Лишь к вечеру сблизились. Это ехал из Крыма прасол - торговец скотом (из запорожцев). Его взяли за шкирку тулупа, втащили в шатер к Леонгьеву.
      - Есть ли впереди лес? - спросил его генерал.
      - И кошки высечь нечем, - поклонился ему прасол.
      - Есть ли впереди вода? - спросил генерал.
      - Ни капли, - отвечал прасол.
      - Сколько отсюда до Перекопи? - спросил генерал.
      - Ден десять, а то и боле того, - отвечал прасол...
      Близ Каменного Затона держали военный совет. В шатер бился ветер, снегу намело на целый фут. Черными комками лежали на снегу солдаты. Выстелив шеи и ноги выпрямив, умирали лошади. Встав злыми мордами против метели, покорно и неприступно высились над степью воинские верблюды... Из шатра прокричал Леонтьев:
      - Играй поход: идем обратно - на зимние квартиры! 9000 человек навсегда остались в степи, так и не увидев Крыма, где их так страстно ждали толпы невольников. Никакой Гегельсберг не мог сравниться с этим бессмысленным походом... Леонтьева отдали под суд. Но он был племянником царицы Натальи Кириловны (матери Петра I), а таких людей судить неудобно. Всю вину за неудачи свалили на покойника фон Вейсбаха: мертвый, он уже не мог оправдаться...
      С большим запозданием прибыл в Петербург курьер от Миниха. Увы, Азова фельдмаршал не взял. Остерман с этим письмом (почти ликующий) предстал перед императрицей:
      - Ну вот, матушка, как по писаному: в Крыму нам не бывать, а хваленый Миних болтуном оказался... Что мы скажем Европе?
      Анна Иоанновна долго молчала.
      - Объяви во всех Европах, что мы войны и не начинали. Была лишь экспедиция воинская, дабы наказать ногаев, кои наши украинские рубежи набегами беспокоили...
      Европа почтительно выслушала эту басню - и не поверила. Так начиналась эта война, очень нужная для России. Быть нам в Крыму или не бывать?.. По деревням и городам срочно вербовали рекрут. Самых здоровых. Чтобы в пальцах подковы гнули. Чтобы в зубах у них изъяну не было. Чтобы честны они были - беспорочны. А летами - от пятнадцати до тридцати... Такие вот годны!
      ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
      Барон Иоганн Альбрехт Корф, обозленный на весь двор вольнодумец, ныне пребывал на посту "главного командира" императорской Академии наук. Близ его кабинета - спальня, за спальней - лаборатория, где пахнет всякой чертовщиной от порошков загадочных и смесей алхимических. В раскаленных колбах он жаждет золото открыть или... А вдруг, вне чрева материнского, возникнет за стеклом реторты гомункул человека? Барон кафтан скинул, рукава сорочки повыше закатал, в руках его, больших и волосатых, ощущалась сила (но ленивая сила). Он ругался, выискивая мудрость в книгах древних - из "Драгоценной жемчужины" Лациния Калабрского, из "Последнего завещания" Луллия, из потаенных рукописей черно книжников... Впрочем, Корф был настолько богат, что в получении золота через огонь и не нуждался. Детей он не любил, и, появись гомункул из колбы, барон вышвырнул бы его на помойку. Просто он был любопытен...
      Ему помешал лакей, появясь на пороге:
      - Педрилло прибыл... Вот карточка его, барон, в которой он представлен так: "Слабоумный любитель гданской водки, друг Тосканского герцога, Тотчаский комендант Гохланда, экс-пектант зодиального Козерога, русский первый дурак, скрипач известный и славный трус ордена святого Бенедикта"... Что делать с ним? Прикажете впустить? Иль гнать в три шеи?
      - Изо всего, что мы прочли, - ответил Корф, - мне важно лишь одно: "скрипач известный". Шута Педрилло знать я не желаю, а вот синьора Пиетро Мира допустить... Синьор, - сказал барон входящему шуту, - как хорошо, что вы со скрипкой. Рассейте меня муыкой. Но без гримас, пожалуйста, и без кривлянья. Здесь вам не двор, а я не дурак придворный...
      Педрилло, сморщенный и старый, играл ему на скрипке.
      - А вы прекрасный музыкант. К чему вам это шутовство?
      - Ах, сударь мой, - ответил шут. - Одною композицией ведь не будешь сыт. А у меня семья в Венеции осталась. И старость, если не близка, то близится... Пора подумать и о детях. Что я оставлю им? Вот эту только скрипку? - усмехнулся он.
      - А кстати, дайте-ка мне ее сюда. Какая ей цена?
      - Четыре луидора, барон почтенный.
      - Когда и где платили? Она звучит чудесно...
      - Есть мастер удивительный в Кремоне. Когда я покидал отечество, ему было лет уже за девяносто. Но он трудился попрежнему. И никогда не брал за скрипку иль виолы дороже четырех луидоров.
      Вспыхнув лаком, скрипка шута взлетела к жирному плечу Корфа. Смычок в руке барона вдруг с нежностью коснулся струн.
      - Ото, черт побери... Я в этом деле смыслю кое-что. А ваш старик из Кремоны - отличный мастер. Кладу вам сорок!
      - Чего кладете? - удивился Педрилло.
      - Конечно, луидоров... Вы не забыли - как имя мастера?
      - Страдиварий.
      - А-а, знаю, знаю. Он ученик великого Амати... Хотите, я покажу вам свое собранье? - Корф провел шуга в отдельные покои, где в пламени свечей темнели лебединые виолы, ще скрипки тихо тосковали о смычках; Корф хвастал: - Вот скрипка из Бресчиа, а эту, сделанную Гранчиано, пора ремонтировать... Вот Теклер, вот Серафино! Есть даже тирольские, хотя я их не люблю. Сам я играю очень редко. Я больше пью вино, когда мне тошно от людского свинства. Итак, уступите мне вашего Страдивария за сорок...
      После шута явился к Корфу поэт Василий Тредиаковский, принес он "командиру" свою новую книгу: "Новый способ российского стихосложения", и барон рукопись от поэта любезно принял.
      - Благодарю на вниманье к убожеству моему, - поклонился ему Тредиаковский. - Если б не вы, барон, меня бы давно забодали быки здоровые... Патрон мой, князь Куракин, хотя и кормит-поит, но в награду требует, чтоб я пасквили стихотворные на Артемья Волынского слагал. И отказаться я не смею, а... страшно мне! Коща дверей сходятся две половинки, то палец между ними лучше не совать. А меня, пиита бедного, вельможи меж дверей своих и головой совать готовы без жалости... Что им мой писк!
      - Я вас не дам в обиду, - утешал его Корф. - Что этот князь Куракин? Я его чаще вижу под столом, где его, пьяного, ногами попирают. А- вы? Кто вы?.. Вы - Прометей, и ваше имя принадлежит истории. Поэта будет помнить вся Россия. А остальные люди, кто не способен к творчеству, все это гниль... Увы, - вздохнул вдруг Корф, - вот и архивный червь, глотая смрад бумаг старинных, может, протрызет и мое жалкое имя...
      Он вызвал академического типографа Кетрипа. Вошел тот - важный гусь, весь в бархате, весь в кружевах. Барон Корф свернул рукопись Тредиаковского в трубку потуже и сразу треснул "гуся" по башке, чтоб спеси поубавить:
      - Болван! Печатай это поскорее. Пусть шлепают твои машины неустанно. И помни, что поэты ждать не любят...
      Барон Корф в пику всем оборонял и поддерживал русского поэта (человека робкого, но талантливого). Барона занимало положение поэта при дворе. Тредиаковского держали в черном теле. Анна Иоанновна - по глупости своей - видела в Тредиаковском лишь развлекателя (вроде шута). Поэты, живописцы, музыканты они, да, состоят при дворе, ибо более им кормиться негде. Но Тредиаковский не развлекатель, это ученый языковед. И барон помышлял дерзостно: Тредиаковского полностью за Академией укрепить... При чем здесь двор? При чем здесь пьяный меценат Куракин? Поэты - суть служители государственные.
      Корф был ворчун, всем недовольный. Анне Иоанновне он свое неудовольствие показывал. Бирену в лицо дерзил. Иногда он выражался при дворе так, что, будь он русским, его бы уж давно вороны по кускам растащили. Но у него - заслуги перед престолом, за ним - надменное рыцарство Курляндии, и трогать его опасно. Оттого-то Корф - безбожник, книголюб, алхимик - мог делать все, что в голову взбредет, и не любил советников иметь.
      Сейчас он нежно влюбился во фрейлину Вильдеман, которая приходилась племянницей фельдмаршалу Миниху. Но дорогу Корфу переступал камергер Менгден, вице-президент Коммерц-коллегии. Корф предложил ему бороться за руку и сердце Вильдеман:
      - Назовите мне ваше любимое оружие.
      - Яд! - засмеялся Менгден вызывающе.
      - Что ж, - согласился Корф, - дуэлироваться можно и этим оружием подлости... Давайте так: вы мне дадите яд, а я вам свой подсыплю. Кто из нас быстрее приготовит противоядие, тот выживет и станет обладателем руки и сердца юной Вильдеман...
      - Я пошутил, - отрекся Менгден. - Нет, мне с вами в химии не соперничать. Уж лучше шпага! И чтобы... поменьше свидетелей.
      - Согласен и на то. Драться уедем на родину, в Курляндию.
      Любовная тоска перебивалась размышлениями о запущенности дел академических. В этом году Корф образовал "Русское собрание" при Академии, где русские занимались толкованием русского языка, - это хорошо: пусть возникнет "Толковый словарь" языка российского. Корф видел явное: ученые - все иноземцы, и коли кто понадобится, то зовут опять из Европы. Но... до каких же пор? Бернулли взялся обучать Ададурова, и опыт сей показателен: Ададуров стал великолепным математиком... Россия сама должна поставлять ученых, подобно рекрутам; таковые сыщутся, только искать их никто еще не пробовал. Как раз в это время опустела академическая гимназия, и Шумахер вошел с докладом к барону.
      - Вот и хорошо, - решил Корф. - Наберем школяров из русских, дабы в России имелись свои ученые.
      - Их нету, русских ученых, - ответил Шумахер.
      - Нету потому, что не озаботились их создавать. Из юношей ума здравого, способных и к трезвости склонных, выйдут незаурядные славянские Ньютоны.
      Шумахер рассмеялся - так, словно доску сырую распилил.
      - Русские, - сказал он, - к тому неспособны, барон.
      - Можно подумать, вы это проверяли уже на русских?
      - Все они - воры и пьяницы! - бодро откликнулся Шумахер.
      Корф отцепил от обшлагов кафтана пышные кружевные манжеты, небрежно бросил их на стол, словно перед дракой.
      - Послушайте вы... невежа! - сказал барон с презрением. - Я ведь не посмотрю, что ваш тесть Фельтен супы ея величеству варит. Для меня кухонное родство с русской императрицей не имеет никакого значения. И я достаточно силен физически, чтобы одной рукой вышвырнуть вас из Академии - прямо в Неву вместе с вашими дурацкими убеждениями...
      Шумахер тут склонился перед ним и показал при этом барону Корфу свои оттопыренные уши с их тыльной стороны, гце они были розового цвета, как у поросенка.
      При дворе продолжали спорить: "А все-таки любопытно знать: кто же умнее всех на Митаве - Корф или Кейзерлинг?"
      - Напрасен этот спор, - вмешивался Корф. - Вы, живущие хитростью, спорите не об уме. Вы спорите о том, кто из нас хитрее. Так я вам скажу, что хитрее всех наш лошадник Волынский. Граф Бирен прав: когда имеешь дело с этим человеком, держи при себе камень, чтобы ударить Волынского в зубы прежде, чем он вцепится тебе в глотку...
      Обер-егермейстеру до всего было дело - совал свой нос Артемий Волынский даже в дела коннозаводства, хлеб у своего врага, князя Куракина, отбивая. Со стола своего Волынский не убирал книг по гиппологии научной: "Королевский манеж" Антуана Плювиля, "Гиппика або наука о конях" поляка Доро-гостайского и "Книга лекарственная о конских болестях" Петра Шафирова... Лошадей он любил, и когда жил в Персии, то много полезного о лошадях на Востоке узнал и домой хозяйственно вывез... Впрочем, любимым делом долго не пришлось заниматься Волынскому, оторвали его от лошадей - велели судить Жолобова, из Сибири привезенного.
      - Вот этого мне еще не хватало! - огорчился Волынский. - Но против рожна царского не попрешь, коли карьер надо делать...
      Поначалу допросы шли в подвалах Летнего дворца. Плыл по Неве лед осенний, река долго не вставала, и никак было крамольников в канцелярию Тайную (в крепость, за Неву) не переправить. Целых два месяца дали Жолобову и Столетову на поправку здоровья, кормили их на убой с царской кухни. Даже лекарями обихаживали. Это признак нехороший: значит, к мучениям адским готовят.
      Волынский знал Жолобова раньше и - уважал его.
      - За что тебя тиранят, Петрович? - спросил он Жолобова.
      - За тридцатый год, за кондиции, я тогда орал много.
      - А тут иное писано: будто воровал от казны!
      - Все мы воры, - отвечал Жолобов. - А таких, как ты, еще поискать на Руси надобно. От твоих грабительств на Казани людишки по ею пору плачутся...
      Такая честность не по нутру пришлась Волынскому.
      - Эй-эй! - нахмурился он. - Вроде бы не меня, а тебя судят. Где бы милости моей тебе поискать, а ты судью своего же вором кличешь... Да знаешь ли ты, что я тебя под топор засуну?
      - Нашел чем удивить человека русского! И это про тебя-то, дурака, говорят, что ты умный?..
      Понял тут Волынский, что Жолобов на жизни своей давно крест поставил - ему теперь ничего не страшно. А по вечерам, после допросов и очных ставок, утомленный, Волынский говорил Кубанцу:
      - Ежели когда-либо, не дай-то бог, меня судить станут, об одном буду молиться: иметь дух столь высок, какой Жолобов ныне перед смертью имеет... На плаху его подтаю, а уважать буду!
      - Хотите, я развеселю вас анекдотом галантным? - отвечал ему дворецкий Кубанец. - Наталья Лопухина дочку породила вчера.
      - Во, кошка немецкая! А ведь от света не уйдешь. Теперь мне Наташку поздравлять надо ехать... Ладно, не сломаюсь.
      Памятуя о высоком положении Натальи Лопухиной при дворе, иноземные послы спешили поздравить статс-даму с разрешением от бремени. Все поздравления принимал мрачный, как сатана, муж Наташки - Степан Лопухин, который сказал Волынскому:
      - А ты разве дипломат? Или не знаешь, куда с поздравкою надо ехать? Езжай прямо на Мойку - в дом Рейнгольда Левенвольде, который уже не первый раз мою Наташку брюхатит.
      - Ах, Степан Васильич, - отвечал ему Волынский, - взял бы ты арапник подюжее, каким лакеев своих порешь, да устроил бы Наташке хорошие посеканции... Нешто так можно, чтобы все над тобой смеялись?
      - Один-то мой, - усмехнулся Лопухин. - Я это знаю. Остальные все в Левенвольде удались. Давить мне их, што ли?
      Наталья Лопухина - самая красивая женщина при дворе Анны Иоанновны. Красоты и живости не теряя, даже талию сохранив тончайшую, она (при здоровье отменном) уже на другой день после родов в свете являлась... Всех ослепляя! Всех затмевая!
      Сейчас она была в ссоре с Рейнгольдом, который ни разу не навестил ее, пока она ребенка рожала. От злости на любовника статсдама переходила к нежности, и камень перстня ее (подарок от Левенвольде) то вспыхивал розово, то становился голубым, как небо, - в зависимости от настроения женщины.
      - Отравить? - рассуждала она. - Или к себе приблизить?
      В эти дни Остерман расщедрился, устроил прием в доме своем. Анна Иоанновна наказала ему: "Нехорошо, Андрей Иваныч, первый ты человек в. осударстве моем, а на гостей еще копеечки ломаной не истратил. Уж ты не поскупись..." В палатах вице-канцлера ревели трубы. Меж деревьев, что росли в кадках, похаживала, губы поджав, Марфа Ивановна Остерман и глазами по сторонам стреляла - как бы чего не украли, как бы лишнего чего не съели... Лопухина от нее даже веером загородилась. Бриллианты вице-канцлерши вселили в ее душу зависть. "Ежели продать Сивушное да Макарихи, - думала Наталья, на весь мир негодуя, - то, чай, и у меня будут такие..."
      Кто-то шепнул ей сзади на ушко, сладострастно и нежно:
      - Ах, вот ты где... счастье мое.
      Это был он! Лопухина, даже не обернувшись, отвечала:
      - Я вас ненавижу, сударь, не подходите ко мне...
      Рейнгольд Левенвольде встал прямо перед нею - беспощадно соблазнительный и яркий, как петух в брачном оперении.
      - Ты сердишься? - спросил он, хохоча. - За что?
      - Вы неумелый любитель, - отвечала ему Наталья, трепеща тонкими ноздрями. - И более махаться[3] с вами я не стану. Найдутся махатели и другие - поопытнее вас, невежа!
      - Дитя мое ненаглядное, - сказал ей Левенвольде, - ну стоит ли огорчаться глупостями? Разве не я выказал тебе знаки признательности Даже когда обручался с дурою Черкасской ради того лишь, чтобы из ее шкатулки осыпать тебя бриллиантами.
      - Все послы до меня наведывались, о тужениях моих справлялись. Один вы изволили где-то отлучаться... Даже супруг мой Степан Васильич (боже, золотой человек!) и тот не раз меня спрашивал: "Чего же отец не едет?"
      - Я ездил на свои Ряппинские фабрики, - пояснил ей Левенвольде. - Я не последний фабрикант бумажный, и я... поверь, близок к отчаянию! Ах, если бы не тряпки... нище нет тряпок! Полно отрепьев на Руси, но тряпок для бумаги нет. Никто из русских не желает с обносками своими расставаться. Мне говорят: им нечего носить. Хоть раздевайся сам, весь гардероб пусти на тряпки...
      Тут стал он хвастать произведениями фабрики своей. Бумажный пудермантель, чтобы в час куаферный, когда столбом взлетает над прической пудра, тем мантелем красавица могла укрыться. А вот бумажные картузы, в которых удобно жареных гусей или индюшек хранить в дороге длительной. А разве плох стаканчик из картона? Удобный и дешевый, попил из него и выбрасывай - его ведь не жалко... Наталья разодрала пудермантель в клочья, рванула с треском картуз бумажный, стаканчик растоптала каблуком туфли.
      - Другие-то мужчины, - прослезилась она, - когда к ним женщина пылает, ей бриллианты дарят, а вы... Как вам не стыдно бумагой соблазнять меня? Вы поглядите только на эту Остерманшу... Какая наглость! Так блистать...
      - Ах, вот в чем дело, - догадался Левенвольде. - Вот отчего твои прекрасные глаза наполнены слезами... Меня ты любишь, это я знаю. Но хочешь, как всегда, лишь камушков блестящих.
      - Хочу! Но только не от вас, мужчина подлый и неверный.
      - Согласен и на это, - ответил ей Рейнгольд. - Ты их получишь в этот раз не от меня, а... от самого князя Черкасского.
      - Нельзя же, - вспыхнула Наталья, - чтоб вы еще и маха-телей для меня избирали. Я сама изберу их для себя.
      - Мы избираем не любовника тебе, а только... бриллианты! - тихонько прошептал ей Левенвольде.
      Лопухина окликнула лакея с подносом. Взяла от него бокал с лимонатисом... Левенвольде отпрянул в сторону.
      - Оставь эти шутки! - крикнул он, бледнея. Лопухина со смехом показала ему перстень - розовый.
      - Не бойся, дурачок. Уж если я тебя и отравлю, то сделаю так, что ты и не узнаешь, отчего помер...
      Наутро после бурной любовной ночи Наталья Лопухина проснулась и заметила, что на пальце нет заветного перстня.
      - Верни сейчас же... это мой! Ты подарил мне его... Верни, верни, верни. Прошу тебя, Рейнгольд: я так к нему привыкла...
      Левенвольде дал ей пощечину - она забилась в рыданиях.
      - Тот перстень больше не получишь. Смотри сюда...
      Он раскрыл шкатулку и выбрал из нее старинный перстень в древнем серебре, и был в нем камень - черный, как кусок угля.
      - Теперь носи вот этот. И помни: в цвете он не меняется. Заклинаю всеми святыми - будь осторожна, Наталья, этот яд опаснее всех других. От него человек умирает в страшной тоске. А русские вельможи, поверь, будут тебе лишь благодарны. Остерманша позеленеет от зависти, когда увидит твои бриллианты.
      Лопухина примерила черный перстень на свой палец.
      - Ты не сказал мне главного - кто этот человек?
      - Он очень вредный. Его боятся все. Со своими проектами он забирается даже в наши дела - дела Курляндии, чего простить ему нельзя... Черкасский-князь будет тебе особенно благодарен!
      - А-а-а, - догадалась Лопухина, - так это обер... Рейнгольд захлопнул ей рот.
      - Не надо говорить, - сказал он ей. - Будь счастлива, дитя. И, что ни делаешь, все делай с улыбкою очаровательной. Кто же поверит, что ты, Венера русская, способна яд просыпать в бокал соседу? Никто и никогда... И даже я, любовник твой, не верю в это... О, как ты хороша! О, как прекрасна ты!
      Был холодный и ясный день. Анисим Александрович Мас-лов проснулся дома, на своей постели. Вчера было много пито у Платона Мусина-Пушкина, человека приветного, старобоярского. За окном белело свежо и утешно - ночью выпал первый снежок. Еще с детства Маслов любил эти дни, когда первые снежинки робко сеются на землю. И всегда радовался этим дням. А сегодня снег испугал его.
      Он приподнялся, и волосы его... остались на подушке.
      - Дуняшка, - позвал он жену, хватаясь за лицо (и брови отпали сама по себе). - Проснись, женка... Кажется, не мытьем, так катаньем, а меня добили. И даже не больно! - удивился он. - Но отчего такая тоска? Боже, какая страшная тоска... Ой, как скушното мне! - вдруг дико заорал Маслов...
      Навзрыд рыдала у постели жена - верная, умная:
      - Горе-то, горе... Сказывала я тебе - отступись!
      Маслов ладонью сгреб с подушек на пол свои волосы:
      - А вот и не отступился... Выстоял! Ой, как скуплю мне...
      Потом день померк, и глаза обер-прокурора лопнули, стекая по щекам его гнилою слизью. Боли не было. Но яд был страшен, разлагая человека заживо. Язык распух - вылез изо рта. Желтыми прокуренными зубами Маслов стиснул его. Говорить он перестал.
      Вскоре он умер, а граф Бирен переслал его семье заботливое, сочувственное письмо. По первопутку, по снежку приятному, повезли Маслова на санках в сторону кладбища... Ох, как обрадовались его смерти в Кабинете - князь Черкасский даже возликовал.
      - Никого! - говорил Остерману. - Никого более на пост оберпрокурорский не назначать. Хватит уже крикунов плодить...
      Бессовестная Лопухина вскоре явилась при дворе с таким убранством на шее, что все ахнули от сияния алмазов. Но тут к ней подошла, от гнева трясясь, княжна Варька Черкасская и стала рвать колье с красавицы продажной.
      - Отдай! - кричала фрейлина статс-даме. - Отдай, воровка... Это мое... это из моего приданого!
      Лопухина отбрасывала от себя руки княжны:
      - Врешь, толстомяс ина... отпусти! Мне подарили...
      - Кто смел дарить из сундуков моих?
      Таясь за спинами лакеев, уползал черепахой князь Черкасский.
      - Я знаю, за какие дела тебя бриллиантами украшают... Я все знаю! - орала Варька и лезла в лицо Лопухиной, чтобы оцарапать ее побольнее, чтобы красоту эту мраморную повредить.
      Статс-дама с фрейлиной постыдно разодрались, как бабы чухонские на базаре. А были здесь и дипломаты иностранные, которые все примечали. Виновных с бранью выгнали из дворца. Велели дома тихо сидеть. Долгий путь проделали эти бриллианты, пока от сундуков Варькиных добрались до шеи Лопухиной, но об этом знали лишь самые высокие персоны в империи...
      А где похоронили Маслова, того до сих пор никто не ведает.
      Поле осталось ровное - будто и не жил никогда человек.
      ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
      Маслов умер как раз в те дни, когда в морях Европы затихал небывалый шторм. Страшная буря пронеслась в морях Северных, она захлестнула зеленую Бретань, долго трясла меловые утесы Англии.
      Шторм затихал... Некий издатель шел по берегу моря, когда увидел, что волны прибивают к берегу сундук. Издатель вытащил его из воды, разбил ржавые замки. А внутри сундука лежала рукопись - "Letters Moscovites" ("Московские письма"). И вскоре Париж выпустил в свет книгу с предуведомлением от издателя, что автор книги, очевидно, погиб в море нынешней осенью. Все понимали: буря была, корабли гибли, сундуки на берег выкидывало. Но никто не находил в сундуках никаких рукописей. Это обычная уловка издателя, дабы оставить автора в неизвестности.
      Автор где-то здесь, он среди нас... О нем известно лишь, что он итальянец. Масон высоких степеней. Он был арестован в Казани на пути в Сибирь, когда ехал с русскими учеными в экспедиции Витуса Беринга на Камчатку... "Вы, мадам, уже читали?"
      Осенью все знатные англичане поспешают в графство Со-мерсет, чтобы там, на теплых водах Бата, пережить слякотную зиму. Бат - это Версаль на британский манер. Возле купальных терм, строенных еще холеными римлянами, отец короля Лира создал уютный уголок. По преданью, в этих водах Баддуин излечил себя от проказы, и памятник прокаженному королю теперь глядится с высоты в бессейны весь в язвах, страшный... Какой заразы не подцепишь в этих батских ямах! Любовь, о всемогущая! Она цветет и здесь - в воде бассейнов под взглядом королей давно усопших...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9