— Суоми — прекрасная? — спросили они.
— Нет, — злобно ответил Суттинен, — она — великая…
— Ну, тогда принимай! — и капрал стал грузить на подводу длинные тяжелые ящики, из щелей которых торчали промасленные тряпки.
— Сколько собрали? — спросил лейтенант.
— Для начала хватит, — засмеялся вянрикки. — Пять автоматов, двадцать три винтовки, из них шесть с оптическим прицелом, и восемь тысяч патронов. Вот только с гранатами плохо — всего восемьдесят штук.
— Ничего, — ответил Суттинен, закрывая ящики брезентом, — зато наш полк выделил две тысячи гранат… Садись, капрал… Лопату захватил?
— Даже две, — ответил капрал, залезая в телегу.
По твердой дороге, освещенной лунным светом, лошади бежали бойко. На старой границе Суттинен снова крикнул, что Суоми не прекрасная, а великая, и повозка с оружием пронеслась под шлагбаумом…
Они ехали в деревню Тайволкоски, где был родовой дом семьи Суттиненов и где сейчас умирал старый лесной барон.
— Хэй, хэй! — кричал капрал, дергая вожжи, и лошади быстро бежали в глубь притаившейся страны.
Хорошие, выносливые лошади — их дал Суттинену подполковник Кихтиля…
Рикко Суттинен уже знал от подполковника, что с отцом, который был давно болен гипертонией, случился удар после того, как немцы самовольно вырубили лучший лесной участок в среднем течении Китинен-йокки. Немецкое управление «Вермахт-интендант ин Финлянд» обещало наказать виновных, но компенсировать убытки отказалось. Немного оправившись от болезни, старый барон покинул Хельсинки и уехал в родовое поместье Тайволкоски, чтобы умереть в той бане, в которой родился.
В этой же бане родился и Рикко Суттинен, и он верил, что если не погибнет на фронте, то, состарившись, тоже ляжет умирать на черный, никогда не просыхающий полок. И сейчас, приближаясь к родной деревне, он тихо напевал старинную песню:
Есть в лесу для дуги черемуха,
есть в лесу для оглоблей рябина.
Запрягу я в телегу гнедого,
и не стану я медлить,
не оглянусь ни разу, ни разу,
не остановлюсь до тех пор,
пока в родимой Тайволкоски
не увижу дыма над отцовской избой,
пока не увижу, пока не увижу,
что топится родимая баня…
У крайней избы Тайволкоски, которая покосилась набок и была огорожена редким тыном, Суттинен вдруг спрыгнул с повозки, крикнул капралу:
— Спросишь дом Суттиненов, там покажут. А я сейчас вернусь…
На хриплый лай дворняги из окна высунулось сморщенное лицо старухи, и лейтенант почувствовал, что ноги с трудом слушаются его. Стукнувшись о низко нависшую гнилую притолоку двери, он шагнул в прохладную, застланную чистыми половиками горницу, и голос его дрогнул, когда он сказал:
— Тетушка Импи… Нянюшка, это я — твой Рикко…
Он обнимал старушечьи плечи своей кормилицы, вдыхал давно забытый запах ее избы, видел широкую лавку, на которой играл когда-то в детстве, и страшная злоба на самого себя душила его в этот момент.
— Рикко… мальчик мой, — кровинушка ты моя…
И лейтенант вдруг понял, что для нее, которая вскормила его своей грудью, он всегда останется мальчиком, чистым и хорошим. Ему стало жалко себя, своей загубленной молодости, стало жалко тех дней, которые он мог бы провести здесь и которые провел в огне, стонах и пьянстве.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.