Он захлопнул дверцы перед их носом. Алиса не ощутила его холодности при встрече, и это было неприятно Сергею Яковлевичу тоже. Он отомстил ей тем, что только в карете соизволил взглянуть впервые на младенца.
– Как часто вы даете ему грудь? – спросил он кормилицу.
Та в ответ только потрясла головою, и Мышецкий с упреком повернулся к жене:
– Разве же кормилица не знает по-русски?
– Нет, Serge. Зато у нее чистый берлинский выговор.
– Завтра же отправим обратно, – распорядился он. – Кормилица будет русская, имя сына – тоже русское, Афанасий!
Жена попробовала что-то возразить, но он сухо закончил:
– Дорогая, с меня достаточно и твоих кузенов…
Они уже сворачивали на Первую роту Измайловского полка, и Сергей Яковлевич оглянулся назад: близнецы фон Гувениусы, обняв друг друга, придерживая рыжие котелки, тряслись следом за каретой в наемных дрожках.
– Зачем ты привезла их сюда? – спросил он жену строго.
– Молодые люди жаждут делать карьеру, – был ответ.
– Боже, но кому они нужны здесь? – в отчаянии произнес Сергей Яковлевич.
– Правда, – заметила Алиса, – они могли бы поехать и в Берлин, но…
– Так почему же не поехали?
– Но ведь Петербург ближе, – рассудила жена.
Мышецкий зло рассмеялся.
– Ах, только потому! Я и не знал, что они такие патриоты. Но, посуди сама, куда же я их дену? Петербург ломится от своих чиновников – образованных, знающих языки и дело!
Алиса забрала из рук мужа цилиндр и положила в него свои перчатки.
– Я понимаю, – ответила она спокойно, – в Петербурге им будет трудно устроиться на службу. Но ты должен забрать их с собою.
Мышецкий не отказал себе в удовольствии съязвить:
– Да, милая, но Берлин-то гораздо ближе, чем Уренская губерния!
Наконец-то жена поняла и обиделась:
– Ты всегда был недоволен моей родней, но твоей родни я что-то еще не видела.
Сергей Яковлевич вспомнил свою сестру, жалкого Петю, рейтузы графа Подгоричани и надолго замолчал.
А Петербург – в предчувствии весны – был так хорош сегодня! Солнце золотило купола церквей, сияние дня наложило на здания легкие пастельные тона, как на старинных акварелях. Близилась Пасха, и город тонул весь в пушистых вербных сережках. Над гамом площадей и улиц вдруг ударило пушечным громом, и жена пугливо вздрогнула.
Мышецкий взял ее прохладную ладонь в свою…
– Полдень, – объяснил он, – ты не пугайся… Двести лет подряд Россия отмечает свой трудовой день! Привыкни к этому.
И ему вдруг стало жаль жену, залетевшую в чуждый ей мир, где только его объятия знакомы для нее. И Сергей Яковлевич привлек Алису к себе, заботливо поправил цветы на шляпе и погладил ее длинные пальцы, безвольно лежавшие на коленях.
– Все будет хорошо, – сказал он. – Без працы не бенды кололацы!
Алиса не поняла его, но засмеялась. Карета остановилась, и Мышецкий приветливо распахнул дверцы:
– Вот и наш дом. И ты – хозяйка…
Жена подняла глаза кверху: под карнизом крыши обсыпался трухлявой штукатуркой княжеский герб.
– Почему ты не поправишь его? – спросила Алиса.
– Жалко денег на эти… глупости, – ответил муж.
С грохотом подкатили на своей таратайке и близнецы фон Гувениусы, снова зарябили штанами и жилетками.
Мышецкий предупредил их:
– Молодые люди, у меня к вам просьба – не таскайте мелочь из моих карманов. У меня этого не делают даже лакеи. И оставьте в покое горничную – для таких, как вы, существуют публичные дома…
Через несколько дней, поздно вечером, вагон уренского вице-губернатора, прицепленный к поезду, миновал окраины Петербурга и медленно окунулся в черноту ночи: началось путешествие – мимо городов и сел, по чащобам лесов и степей, в глухие просторы заснеженной Российской империи.
Глава вторая
1
В дорожной свите, помимо повара, нанятого до Казани, появилось новое лицо – кормилица Сусанна Бакшеева (или же попросту Сана), чистоплотная бабенка с могучей грудью, очень независимая в обращении с господами, взятая из конторы по найму кормилиц с очень хорошими рекомендациями.
Однажды, сидя напротив нее и глядя, как сует она темный сосок в бледно-розовый рот младенца, Мышецкий с трудом отвел взгляд на посторонние предметы.
– А где же твой муж, Сана?
– А шут его знает, – ответила женщина. – Наверное, где-нибудь да шляется, непутевый…
– Не боишься, что завезем тебя далеко?
– Ах, не всё ли равно! Куда ни приедешь – везде Россия…
Мышецкий потом долго ругал себя за то, что имел неосторожность спросить по наивности:
– Твой-то ребенок, Сана, с кем остался?
И женщина вдруг отвернулась к окну:
– Не спрашивайте. А то разревусь и молоко испорчу…
Сергей Яковлевич вышел в коридор, вдоль которого висели развешанные для просушки сырые пеленки. Министерский вагон, прослоенный свинцом на случай катастрофы, тяжело мотало на поворотах. Внутри его было душно, но Алиса не разрешала устраивать сквозняков, остерегаясь ночной сырости.
В неизменном шарфике на шее, сухо покашливая в кулак, вышел и Кобзев, перед которым Мышецкий счел нужным извиниться за пеленки, развешанные в проходе.
– Что вы, Сергей Яковлевич, – ответил старик. – Наоборот, мне даже приятно. Напоминает о семейном счастье, каким я никогда не пользовался…
Мышецкий приник к оконным стеклам, загородясь от света ладонями. Долго вглядывался во тьму, расцвеченную пробегающими пятнами из-под паровоза, истошно кричавшего впереди.
– Кажется, – сказал он, – проскочили Лугу… Когда-то я проводил здесь перепись населения, а для мужиков, не обладавших фантазией, придумывал фамилии: Бельведерский, Подсудимов, Шибкопляс и Папаримский…
– Развлекались?
– Был молод, – вздохнул Мышецкий с сожалением.
– Вы не стары и сейчас.
– Тридцать лет, – улыбнулся чиновник. – Возраст для поэта уже критический.
– Но только не для вице-губернатора, – заключил Иван Степанович Кобзев.
Немного помолчали, привыкая один к другому.
– В Луге, – не сразу продолжил Кобзев, – почвы удивительны. Они отдают из недр своих здоровое излучение, благодаря чему человек в этих краях живет долее обычного. Кстати, здесь родина многих декабристов…
– Да… А знаете, – с удовольствием напомнил Мышецкий, – ведь Муравьевы мои дальние родственники! Утром мы как раз будем в моих краях. Сестра просила меня поклониться могилам. Посмотреть – как там все…
Кобзев сильно закашлялся, и Сергей Яковлевич торопливо загасил папиросу:
– Извините, более я не буду курить в вашем присутствии.
– Ничего, – отозвался Иван Степанович и смущенно стиснул в кулаке платок.
Мышецкий все же заметил на нем кровь.
– Что же вы раньше ничего не сказали? – испугался он.
– Вы не беспокойтесь, – ответил Кобзев. – В купе, где ваши жена и мальчик, я заходить не буду. Мне бы только доехать. Только бы доехать!..
За ночь Сергей Яковлевич успел немного вздремнуть, но чутко слышал, как отцепляли вагон от состава. Его разбудил путеец, не поленившийся прийти со станции.
– Ваше сиятельство, – сказал он, посветив фонарем, – имею распоряжение, согласно вашей просьбе, задержать вагон на границе Валдайского и Крестецкого уездов.
– Благодарю, я сейчас выйду. Скажите – есть ли поблизости мужики с лошадьми?
– Здесь неподалеку перевоз – найдете, князь…
В вагоне стояла непривычная тишина. Мышецкий заглянул в купе Алисы – жена крепко спала, кружевной чепчик ее сбился на одно ухо. Приоткрыл двери «детской» – Сана могуче раскинулась на плюшевом диване, из-под локтя женщины выглядывало личико младенца.
«Какие они все славные люди», – с умилением думал Мышецкий, выходя из вагона.
Утро было жестко-холодное, лужи хрустели под ногами. Сергей Яковлевич пожалел, что оставил шубу в вагоне, надев только крылатку. Ехать было недалеко, но мужики заломили с него немало по случаю… овса (как водится, опять подорожавшего).
– Ладно, поехали. До Заручевья и обратно…
И в тряской телеге, пока еще не совсем рассвело, он больше дремал, прислушиваясь к раннему пению петухов. Но вот туман расступился, кобыленка внесла телегу на угорье, дробно простучал под колесами настил моста, повеяло в воздухе чем-то утешно-сладким, родным, полузабытым…
Заручевье встретило его пустотой и навозной прелью. Был еще ранний час, и князя, конечно, никто не ждал. Да и забыли – кому он нужен теперь? Дряхлый священник на паперти церкви долго тыкал ключом в замок – сослепу промахивался.
– День добрый, батюшка, – сказал князь, подходя к нему. – Как на кладбище – целы ли могилы?
– Ну сударь! Человек цел не будет, а могилам что станется? Об этом не печальтесь…
Сергей Яковлевич оглядел тоскливую, словно выбитую гладом и мором, панораму бывшего родимого имения.
– А ведь тут была раньше аллея столетних вязов и кленов, – машинально вспомнил он. – Где же она, батюшка?
– Вырубили, сударь. Мужики вырубили.
– Зачем же?
– Поначалу так просто, чтобы продать. Но миром не поделили и миром пропили. В брюхе ведь не видать – кому больше, кому меньше досталось… Нету, сударь, аллейки!
– Жаль, – вздохнул Мышецкий.
К ногам его упали тяжелые засовы с дверей, распахнулась перед ним мрачная утроба бедной сельской церквушки.
– Зайдете, сударь? – спросил священник.
– Нет, – раздумывал Мышецкий, – мне тяжело молиться на этом месте. Я помолюсь про себя…
Прибежал откуда-то староста, спросонья принявший его за исправника. Вдвоем они добрели до разрушенной усадьбы. Двери были забиты досками, и Мышецкий с хрустом отодрал их напрочь. Ногой выбил двери, сказал старосте:
– Не входи. Я один…
С трепетом, на цыпочках, словно боясь разбудить кого-то, он вошел внутрь дома, и дом сразу отозвался на приход хозяина скрипами и плакучим воем ветра под сводами.
Где-то взвизгнула умирающая дверь. Сергей Яковлевич снял шляпу, как над покойником, едва приучил глаза к полумраку. Дневной свет дробился через щели заколоченных окон, жирная пыль таяла под пальцами.
– Ваше сиятельство, – заголосил староста снаружи, – не ходите дале: пол может провалиться!..
– Убирайся прочь, – ответил Мышецкий. – Подо мною он не провалится…
Сергей Яковлевич вошел в высокое зало, хлопнул в ладоши, и ему вдруг послышался аромат бабушкиных духов, почудились шелесты платья Лизы Бакуниной, слабые перестуки ее бальных башмачков. Здесь, в этом доме, рождались и умирали его прадеды и деды, здесь же родился он сам, здесь он встретил свою первую любовь.
Он глотнул в себя затхлую сырость и спросил со слезами:
– Лиза, Лизанька! Почему вы меня разлюбили?
Из мрачной пустоты глядели на него с потолка облупленные пухлозадые купидончики, тускло отсвечивала позолота плафонов, расписанных неизвестным крепостным мастером. Мышецкий смахнул рукавом пыль с камина и посмотрел на себя в зеркальную поверхность каминного мрамора – заглянул глубоко-глубоко, как в другое столетие.
Это было не его лицо – лучше не смотреть: страшно…
– Заходи сюда! – крикнул он старосте. – Посветишь мне.
Староста чиркал спички, освещая стены. Пожухлые от времени, в черноте древних красок, в пыльной коросте и трещинах, ожили перед ним портреты сородичей: вот пиит Г.Р. Державин, вот композитор Львов, вот декабристы Муравьевы, книголюбы Полторацкие, инженеры Мордвиновы…
Все они прошли по земле, как тени, и совсем случайно волосатой зверюгой глянул из угла неистовый анархист Бакунин.
– И ты здесь? – подмигнул ему Сергей Яковлевич, и ему даже стало немножко весело…
Когда он выходил из дома, на крыльце уже собрались сбежавшиеся из деревни ребятишки. Князь заметил, что многие из детей были босы и зябко переступали пятками по талому снегу, и он спросил их:
– Почему вы не обуты? Где же валенцы?
– А мамка отняла…
– Так вам же холодно?
– Не, барин. Сейчас горазд теплее…
– Забивай снова! – велел Мышецкий старосте и, не оглядываясь, пошел прочь от этого места.
Шагал, прыгая через лужи, и думал о России: «Босая, нищая, наполненная преданиями, с могилами в березовых рощах, красуется она какой-то особой увядающей прелестью старины. Но что останется от нас… от меня? Неужели тоже лягу вот здесь на погосте и – всё?..»
Сергей Яковлевич неожиданно вспомнил слова сестры: «Все рушится, все трещит… Как спасать – не знаю!»
«Я тоже не знаю, – признался себе Мышецкий. – Да и что нам спасать с тобою, сестра?..»
Мужик-возница терпеливо поджидал его возле телеги. Сергей Яковлевич еще раз глянул в сторону кладбища. Над крестами древних могил уплывали куда-то белые облака.
И только теперь он истово начал креститься.
– Спите с миром, – сказал он. – Вы ни в чем не повинны, а я буду служить честно. Мне же за все и расплачиваться. За все, за все!..
Когда он вернулся, в вагоне еще спали. Мышецкий велел начальнику станции прицеплять вагон к первому же поезду.
«С глаз долой – из сердца прочь».
Но ему еще долго виделись печальные перелески, что разбегаются по увалам, пестро чернеющая зябь за рекою да плывущие в небо дымки далеких деревень.
2
За крикливой, машущей халатами Казанью понеслись под насыпью первые вешние воды. Черноземной сытью парило над подталыми пашнями. Мышецкий исподтишка наблюдал за все возрастающим удивлением Алисы: жена не привыкла к грандиозным просторам, ее глаза открывались все шире и шире.
– Боже мой, – твердила она, – когда же кончится Россия?
Впрочем, Сергей Яковлевич и сам не переставал удивляться: Россия представала в этом пути каким-то удивительно сложным, но плохо спаянным организмом, и мысли князя Мышецкого невольно возвращались назад – в тесную комнатку «Монплезира», где неумный полковник в красной рубашке, лениво почесываясь, скучно толковал ему об икре и дворниках.
«Конечно же, – раздумывал Мышецкий в одиночестве, – где ему справиться одному? Тут нужна армия образованных, смелых и честных людей, свято верующих в величие своего государства!..»
Дыхание войны ощущалось в провинции сильнее, нежели в Петербурге. Пути были забиты эшелонами. Россия рыдала на вокзалах, плясала и буйствовала. В гармошечных визгах тонули причитания осиротевших баб.
В одном уездном городишке вагон министерства внутренних дел был задержан из-за волнений запасных, не желавших ехать далее – умирать на маньчжурских равнинах. Впервые в жизни Сергей Яковлевич увидел открыто выброшенный лозунг: «Долой самодержавие!».
Станционный жандарм успел предупредить Мышецкого:
– Не подходите к окнам! Сейчас отцепят…
Сергей Яковлевич все-таки подошел. Перед ним ворочался серый ежик солдатской массы, шевеля острыми иглами штыков. Пожилой запасный заметил в окне барственную фигуру Мышецкого и что-то долго орал ему. Через стекло не было слышно его голоса, только широко разевался зубастый рот солдата, выбрасывавший брань по адресу князя.
Мышецкий не знал, как отреагировать, и помахал рукою:
– Чего ты орешь? Я-то здесь при чем?
Булыжник рассадил вдребезги стекла. Вагон сразу наполнился гвалтом и руганью. Снова вбежал запыхавшийся жандарм, и пульман тихо тронулся.
– Ваше сиятельство, – сказал жандарм, – надобно бы замазать знаки министерства внутренних дел. Иначе дорога не может гарантировать вам безопасность движения…
«Боже, – подумал Мышецкий, – какая глупая история с этой дурацкой войной… Хотели умники отсрочить революцию, но она, наоборот, приближается! Однако каково мне-то?..»
Он прошел в купе Алисы, чтобы успокоить жену.
– Дорогая, – сказал, посверкивая стеклами пенсне, – сосредоточь свои помыслы на воспитании сына, и пусть все остальное тебя не касается. Россия – страна острых контрастов. Здесь нам выбили стекла, а в Уренске – вот увидишь! – нас встретят цветами…
Всю дорогу Сергей Яковлевич много, неустанно читал. С вожделением смаковал таблицы с пудами, рублями и десятинами. На полях книг ему встречалось множество отметок, чьи-то жирные вопросы.
– Не сердитесь, – признался Кобзев, – это моя рука… Не могу отказать себе в удовольствии побеседовать с авторами!
С того памятного разговора, когда они проезжали Лугу, началось сближение Мышецкого с Иваном Степановичем. Да и с кем, спрашивается, он еще мог беседовать в дороге? Алиса – славная женщина (он будет ее любить всегда), но последнее время она больше говорит о толстых немецких сосисках, жалуется на свое малокровие. Сана – вот, действительно, разумный человек, крепкий бабий ум, как и все крепкое в этой женщине. Но… она ведь только Сана, у которой большая молочная грудь, за что ей и платят деньги.
А вот – Кобзев!.. О-о, этот человек казался отчасти загадочным для Сергея Яковлевича, и это тревожило чиновный ум, мысль Мышецкого иногда скользила, как по льду. Ходили они поначалу вокруг да около…
Вот и сегодня, например.
– Знаете, князь, – усмехнулся Иван Степанович, – а ведь в одной из ваших книг (дрянь книжонка) я встретил упоминание даже о себе!
– Очевидно, – догадался Мышецкий, – вы имеете в виду лекции охранного отделения?
– Именно так, князь…
За стенкой, в соседнем купе, яростно зашумели: это близнецы фон Гувениусы спорили, как правильнее «кофорить по русский»: стригивался или стригнулся?
Мышецкий в раздражении забарабанил кулаком в стенку:
– Да замолчите вы, шмерцы!
– Эти лекции вы прочли тоже? – напомнил Кобзев.
– Да, я просмотрел их. Но вашего имени, простите, я там не встретил.
Иван Степанович не сразу дал понять:
– Поищите меня в «болоте», там есть такой раздел для нашего брата, партийность которого не определена. Впрочем, жандармы, может, и правы, свалив меня в «болото». Я больше присматриваюсь в последнее время. Идеалы прошлого народовольчества еще слишком сильны для меня. И – обаятельны!
Мышецкий осторожно спросил:
– Скажите мне честно: Кобзев – это ваша настоящая фамилия?
В ответ – уклончивые слова:
– Безразлично, князь, как назвали человека при рождении. Имя человека – такая же условность, как и герб, который я видел на фронтоне вашего особняка в Петербурге…
Мышецкий выждал и спросил, что означают его многочисленные пометки «КМ» на полях некоторых книг?
– Карл Маркс, – суховато ответил Кобзев. – И мне было бы занятно знать, каково ваше отношение к этому выдающемуся мыслителю?
Сергей Яковлевич не был готов к подобному вопросу.
– Видите ли, – начал он, – было бы стыдно, если бы я не читал его… Но это скорее прекрасная утопия, никак не приложимая к нашей жизни. Сказанное Марксом было сказано и до него. Новое есть всегда чуточку повторение забытого старого. Я нахожу в нем преемственность идей, выдвинутых когда-то еще Фомой Аквинским. Теория об отдельном товаре представляется мне такой же древней и такой же трагической для человечества субстанцией, как для схоластики участие каждого человека в «первородном грехе»…
Он заметил усмешку, затерянную в бороде собеседника, и это охладило Сергея Яковлевича.
– Вы молчите? – спросил он. – Вы не согласны или же просто не желаете спорить?
– Я думаю, – ответил Кобзев, – что это попросту бесполезно. Впрочем, если бы вы оказались учеником Карла Маркса, то – смею вас заверить – вас и не назначили бы вице-губернатором!
Мышецкий слегка обиделся, но русская жизнь, дикая и путаная, пробегая за окнами вагона, давала столько интересных тем для споров, что обижаться долго не приходилось.
Однажды они наблюдали, как вокруг лопнувшего мешка с сахаром вороньем кружили дети и бабы: они хватали сахар горстями, сыпали за пазуху, тут же тискали его в рот. Городовой махал над ними своей «селедкой», но – куда там! Люди со смехом отбрасывали от себя и городового и его «селедку»…
– Вот, – подсказал Кобзев, – как государственный человек, вы должны запомнить эту картину. Когда-то вы писали о чаевом налоге – так напишите о налоге на сахар, который продается внутри страны пуд по четыре рубля шестьдесят копеек, а вывозится за границу стоимостью в один рубль двадцать девять копеек… Разве же это не преступление перед бедным русским народом?
И князь Мышецкий (вице-губернатор и камер-юнкер двора его императорского величества) был вынужден признать: да, это преступление.
– А кто узаконил сие преступление? – продолжал Кобзев.
Он выжидал ответа…
И ничего князю не оставалось, как снова подтвердить, что это преступление узаконено (посредством тайных премий сахарозаводчикам) самим правительством.
– Только, пожалуйста, – смутился Сергей Яковлевич, – не допытывайтесь у меня далее, кто стоит во главе этого правительства. А то ведь мы с вами договоримся черт знает до чего!
– Я вот так и договорился, – грустно улыбнулся Кобзев. – И не черт знает до чего, а вполне конкретно – до рудников в Сибири! Вас это не пугает, князь?
Мышецкий беспечно рассмеялся.
– Честно скажу: мне более по душе быть губернатором. Хотя, если говорить откровенно, то я… сторонник парламентарного правления!
– Я так и думал, – кивнул Кобзев. – Конституция – это сейчас очень модно… А мужик толкует о земле!
– Земля – народу, я согласен, – ответил Мышецкий, – и пусть будет так. Но власть – нам, свежим образованным силам. Нет, нет! Не подумайте, что я склонен признать компанию господ-погромщиков Богдановича и Дубровина. Ставку следует делать на таких людей, как тверские земцы Родичев и Петрункевич, как наши почтенные академисты Трубецкой и Ольденбург…
Вскоре, после одного, казалось бы незначительного, события, собеседования спутников приобрели определенную цель.
Однажды вышли они прогуляться перед вагоном в каком-то заштатном городке.
Вдруг послышался могучий бабий рев. Толстая, грязная бабища лет шестидесяти облапила и навалилась на двух тщедушных солдат, изнемогавших под бременем непосильной ноши. Раскисшие от водки, потные, все трое отчаянно рыдали перед разлукой.
Толпа в страхе шарахалась перед ними в стороны, а баба время от времени стукала солдат головами, чтобы они поцеловались, а потом, вывернув мокрые, жирные губы, сама подолгу обсасывала их поцелуями.
При этом она басовито причитала:
– И на кого же вы меня, соколики, спокидаете? Землячки вы мои приглядные! И на што ж это я вас кормила, поила, уся истратилась?.. Сколько винища-то вы у меня повылакали, сердешные! А тапереча, што же это и выходи-и-ит?..
Мышецкий и Кобзев пропустили мимо себя эту не совсем-то пикантную картинку русского житья-бытья, а близнецы фон Гувениусы в один голос сказали:
– Фуй-фуй…
– Но-но! – прикрикнул на них Мышецкий (в этот момент, перед этой мразью, он готов был защищать даже дремучее, как сыр-бор, русское пьянство).
Поздно вечером, докуривая последнюю папиросу, Мышецкий стоял в коридоре вагона.
А за окном пролетала тьма, пронизанная дрожащими огнями деревень, что навсегда затеряны в этом мраке. Вспыхивали, как волчьи глаза, костры на заснеженных пожнях. Придвинутые к самым рельсам, стояли могучие дебри и таинственно шевелили медвежьими лапами.
От этого жуткого мира, что глухой стеной стоял за окнами вагона, веяло чем-то беспробудно диким, ветхозаветным, издревле-языческим. Чудились во тьме частоколы славянских городищ, священные огни на плёсах, пение стрел на лесных опушках, перестуки мечей в отдаленных битвах.
И было как-то странно ощущать себя – в пенсне, с папиросой в зубах, вылощенного – причастным к этому загадочному миру.
«Россия, – печально, почти с надрывом, вздохнул Мышецкий. – Что-то еще будет с тобою?»
И вдруг неожиданно для себя вспомнил он толстую бабу и ее проспиртованный голос: «А таперича, што же это и выходи-и-ит?..»
Можно соглашаться или не соглашаться, но в этом возгласе было что-то трагическое.
3
Вот с этой бабы они и начали. На следующий день Кобзев спросил Мышецкого – между прочим:
– Знаете ли вы человека, который больше всех сделал на Руси для борьбы с пьянством и который…
– …также умер от пьянства? – засмеялся Мышецкий.
Кобзев посмотрел на него очень внимательно:
– Да, угадать не трудно. Он и умер от водки.
– Нет, простите, не знаю. Кто это?
– Иван Гаврилович Прыжов, – пояснил Кобзев, – автор очерков о «Кормчестве» и сочинитель почти подпольной книги «История кабаков на Руси»… Ныне эти книги забыты, но придет время, когда потомство перелистает их заново. Перелистает – и ужаснется!
– Отчего такая печальная судьба у этих книг?
– Не менее печальна и судьба автора: он умер в ссылке, одинокий и полный отчаяния… Я могу не оправдывать эту бабу, – добавил Кобзев, – но пьянство Прыжова я оправдываю. Ему больше ничего не оставалось, и он – пил! Такова жизнь,
Мышецкий неожиданно призадумался:
– Иван Степанович, у меня сейчас в голове возник любопытный вывод…
– Слушаю вас.
– Пьянство в стране усилилось, когда на мировом рынке наступило падение цен на зерновые товары… Так могло случиться? – спросил Мышецкий, не совсем доверяя себе.
– Вполне, – подтвердил Иван Степанович.
– Постойте, постойте, – соображал Мышецкий. – В этом кроется что-то новое для меня. Новое и весьма занятное…
На помощь ему пришел Иван Степанович.
– Нового тут ничего нет, – растолковал он. – Падение цен на зерно, как таковое, заставило наших помещиков выискивать для себя наиболее выгодный способ реализации своего урожая. Тогда они и стали перегонять зерно в спирт, что оказалось весьма доходно!
– Нет, – разволновался Сергей Яковлевич, – я так не могу. Это следует сразу же закрепить на бумаге…
Притеревшись один к другому в спорах, незаметно они перешли к написанию статьи на тему: спаивание русского народа правительством. Пьянство на Руси, как ни странно, зародилось в Московском Кремле – именно там цари учредили первый кабак, люто презираемый поначалу русскими людьми.
Государственный кабак – явление чисто иноземное, пришлое, внедренное в русскую жизнь путем насилия со стороны правительства. Потребовалось не одно столетие, чтобы вовлечь русского мужика в пучину пьянства…
Теперь, встречаясь по утрам, князь говорил:
– Итак, на чем же мы с вами остановились вчера?
Расставив ноги на тряском полу вагона, летящего в глухие просторы России, Мышецкий витийствовал:
– И вот я вас спрашиваю, дорогой коллега: при каких же обстоятельствах винная монополия может считаться явлением прогрессивным?
– Только при условии, – рассуждал Кобзев, – когда правительство, обеспечив себя колоссальной прибылью от продажи вина, отменит в стране все другие налоги!
– Но как же вы мыслите борьбу с контрабандным винокурением? – дискутировал Мышецкий.
– По принципу профессора Альглова, вино следует продавать в особых «фискальных» бутылках, которые можно опорожнить, но без помощи казенного завода никак нельзя заполнить…
Однажды Мышецкий вдруг резко залиберальничал.
– Странно! – сказал он. – Почему ныне царствующий император согласился стать в стране главным кабатчиком?
– Вот и название следующей главы. Пишите, – диктовал Иван Степанович: – «Возникновение монополии в России…»
«Очевидно, – писал Мышецкий, – помещика-винокура не могла удовлетворить система, при которой он зависел от сбыта вина в частные руки. Это грозило ему неприятными последствиями. На частного предпринимателя-перекупщика всегда труднее воздействовать, нежели на казенного…»
– И, таким образом, – заострял Кобзев, – класс помещиков мог только мечтать о введении монополии, ибо правительство (простите, князь, состоящее также из помещиков), естественно, пойдет на поводу самих же помещиков! Так ведь?
– Выходит, что так, – поддакнул Мышецкий.
– Очень хорошо, что вы согласились, – напористо продолжал Кобзев. – Тогда возникнет следующий вопрос: а кто же стоит во главе этого правительства?
Мышецкий не отвечал.
– Кто? – в упор переспросил Кобзев. – Вы рискнете, князь, написать лишь одно коротенькое слово, в котором сходятся все интересы и все прибыли нашего дворянства?
Он выжидающе смотрел на Мышецкого, и тот отбросил перо:
– Нет, Иван Степанович, вы преувеличиваете мою смелость.
– Конечно, – подхватил Кобзев, – нужно иметь очень большую смелость, чтобы разойтись во взглядах с интересами того класса, к которому принадлежишь сам… Впрочем, писать слово «царь» и не нужно. Наша действительность – еще со времен Сумарокова – уже приучена к аллегориям. Даже сидя по самую маковку в густопсовом раболепии, мы – русские – все равно будем козырять грациозными намеками на неудобство своего положения!
Сообща они завуалировали свою статью до такой степени, что никакая цензура не смогла бы придраться. Поставив точку, Сергей Яковлевич глубокомысленно заметил:
– Мы живем в удивительное время!
– Вот как?
– Да. Человек, желающий сказать что-либо, должен прежде выработать в себе талант фабулиста.
– Согласен, князь. Оттого-то, наверное, в России никогда и не устают зарождаться все новые таланты!..
Мышецкий остановился перед своим попутчиком, долго изучал его изможденное желтое лицо.
– Послушайте, – сказал он, – кто вы? Кого я везу с собою в губернию, которой я буду управлять?
Иван Степанович взял ладонь князя в свою руку – слабую, но покрытую мозолями и влажную, как у всех чахоточных.
– Вам, – ответил он со значением, – именно вам, Сергей Яковлевич, я никогда (слышите – никогда) не принесу вреда. Вы будете исполнять свой долг, как вы его понимаете, а я буду исполнять свой долг – тоже, как я его понимаю…
Прочным соединительным звеном между ними стала эта пьяная баба и статья о ней. Статья – в защиту ее! Но об этом речь впереди.
Статья о царе-кабатчике еще сыграет свою роль.
4
Что-то почерствело в пейзаже. Приникли деревья к земле, замелькали на пригорках рыжие суглинки. И опять бежали березовые куртины, сменяясь пнями и буераками безжалостных вырубок. Стыла под насыпью вода…
И вдруг – совсем неожиданно.
– Алиса! – позвал жену Сергей Яковлевич. – Да иди же сюда скорее… Смотри, вот сейчас опять покажется из-за холма.
И, важно задрав голову, выплыл на бугор голенастый рыжий верблюд и прошествовал куда-то в безбрежное отдаление.
Фон Гувениусы растерялись – они не думали, что их завезут в такую даль. С грустью вспоминали они свой курляндский коровник и теплые звезды, данные небесам за отличие.
Сергей Яковлевич возбужденно прогуливался по коридору вагона: руки назад, грудь колесом, взгляд победителя.
– Ну, скоро, – говорил он. – Теперь уже скоро!
Сана торопливо достирывала последние пеленки, иногда поругиваясь с Алисой; князь Мышецкий не вмешивался – женские дрязги его не касались.
– Сана, ты рада? – спрашивал он кормилицу.