Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Фаворит - Фаворит. Том 2. Его Таврида

ModernLib.Net / Пикуль Валентин Саввич / Фаворит. Том 2. Его Таврида - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Пикуль Валентин Саввич
Жанр:
Серия: Фаворит

 

 


– За дело! – решил граф Алексей Григорьевич.

Он вызвал к себе в каюту испанца де Рибаса:

– Осип, чин капитана желателен ли тебе?

– О, dio (о, боже)! – воскликнул тот, радуясь.

И тут же получил тумака по шее:

– Убирайся с эскадры и езжай в Рим…

Де Рибас с трудом поднялся с ковра, ощупал шею:

– За что такая немилость от вашей милости?

Орлов открыл ящик в столе, сплошь засыпанный золотом.

– Бери, – сказал, – полной лапой.

– А сколько брать?

– Сколько хочешь. И слушай меня внимательно…

…Все последние деньги Тараканова вложила в обстановку своей комнаты, придав ей деловой вид. Умышленно (но вроде бы нечаянно) поверх раскрытой книги она бросила янтарные четки; на рабочем столе, подле шляпы для верховой езды, положила прекрасную (но фальшивую) диадему. Самозванка соблазняла теперь курию, принимая каноников и прелатов, будущих кардиналов; при этом в кабинет как бы случайно входил иезуит Ганецкий, кланяясь низко, приносил бумаги с печатями.

– Ваше величество,– титуловал он ее, – извольте прочесть письмо от султана турецкого. Кстати, через барона Кнорре получена депеша от прусского короля Фридриха Великого.

– Я занята сейчас. Прочту потом. Не мешайте…

Тараканова теперь именем «сестры Пугачева» не бравировала, а папскую курию смущала клятвами: по восшествии на престол православная церковь России вступит в унию с католической. Прелаты внимали самозванке с благоговением, но ни в папский конклав, которому она хотела представиться, ни в свои кошельки, куда она хотела бы запустить лапку, прелаты ее не допускали.

– Мои войска, – утверждала она с большой убежденностью в голосе и жестах, – стоят лишь в сорока лье от Киева, и скоро я буду там сама. А русский флот, зимующий в Ливорно, уже готов услужить мне…

Ее подвел слуга-негр: на улице возле отеля он стал требовать жалованье за год, иначе – отказывался служить. Тараканова, бдительная после гибели Пугачева, была крайне удивлена, когда некий господин цветущего вида на глазах жадной до скандалов публики сам расплатился с негром, после чего развязно шепнул самозванке:

– А не вы ли писали на эскадру в Ливорно?..

Тараканова затаилась. Через узкие щели оконных жалюзи она несколько дней подряд наблюдала, как этот красивый незнакомец блуждает под окнами отеля. Ожидание острой новизны сделалось нестерпимо, и наконец женщина повелела Даманскому:

– Проверь, заряжены ли мои пистолеты, и пригласи этого человека с улицы ко мне… Да, это я писала в Ливорно! – сказала Тараканова входившему де Рибасу.

Размахнувшись, он далеко и метко бросил через всю комнату кисет, с тяжелым стуком упавший на стол, и Тараканова догадалась о его содержимом – золото!

– Изящнейший граф Чесменский, – сказал де Рибас, – приносит извинения за скромность своего первого дара…

– Что вам угодно от меня, синьор?

– Лишь поступить к вам в услужение.

– Разве вы не офицер русской эскадры из Ливорно?

– Я был им. Но ушел в отставку, не в силах выносить терзаний моего славного адмирала… Его благородная душа жаждет отмщения этой коварной женщине, которая отвергла Орловых от двора, а их брата Григория содержит в подземельях ужасного Гатчинского замка. Если б вы могли видеть, какими слезами мой адмирал орошал ваше письмо, в котором вы дали понять, что нуждаетесь в его возвышенном покровительстве.

– Поверьте, – отвечала Тараканова, – нет такого женского сердца, которое бы не дрогнуло при имени чесменского героя. Мои чувства к нему не внезапны: я давно испытываю их, всегда извещенная о его щедрости и благородстве.

– Пусть скромные золотые цехины от адмирала станут золотом ваших будущих приятностей в жизни.

– А как здоровье моего адмирала?

– Ужасно! Сейчас он снял в Пизе двухэтажный отель Нерви, где в одиночестве и молитвах проводит свои тяжкие дни. Конечно, Орлов не смеет и надеяться, что вы удостоите его сиятельство своим посещением. Но… все-таки.

– Я подумаю, – сказала в ответ Тараканова.

Грандиозная эскадра России с пушками и бомбами – это ли еще не подарок судьбы? Де Рибас вкрадчиво спросил ее:

– Нас никто не слышит?

– Мы одни. В этом будьте уверены.

– Тогда я сообщу вам главное: стоит вам появиться в Ливорно, и вся эскадра принесет вам присягу на верность – как императрице Елизавете Второй… Но сначала – Пиза?

– Пожалуй, – согласилась женщина. – В Риме я чувствую себя неважно от сухости воздуха, а в Пизе климат лучше.

Золото лежало на столе – доступное! Ганецкий доложил, что у отеля топчется, желая войти, кардинал Альбани.

Тараканова гордо тряхнула головой:

– Передайте кардиналу, что в помощи священного престола я более не нуждаюсь…

Альбани пытался удержать ее в Риме, говорил:

– Вы начинаете игру с огнем.

– И с огнем, и с водою, – отвечала Тараканова со смехом.

Теперь она именовала себя графиней Зелинской.

* * *

15 февраля в Пизе ее ожидала торжественная встреча: перед отелем Нерви офицеры салютовали шпагами, почетный караул с эскадры отдал самозванке почести, как царственной особе. Таракановой было приятно встретить здесь и де Рибаса.

– А вы уже в чине капитана? – спросила она.

– Благодаря служению вам, – отвечал пройдоха.

В дар Орлову она преподнесла мраморный барельеф со своим профилем. Алехан действовал напористо, а Тараканова, излишне чувственная, легко отдалась ему, о чем граф сразу же оповестил императрицу: «Признаюсь, что я оное дело исполнил с возможной охотою, лишь бы угодить вашему величеству». Не династию Романовых спасал он от покушений самозванки – себя спасал, карьеру свою, благополучие всего клана Орловых. Он даже предложил самозванке свою руку и сердце. «Но она сказала мне, – сообщал Алехан в столицу, – что теперь не время, ибо она еще несчастлива, а когда окажется на своем месте (читай – на троне), тогда и меня осчастливит…»

В конце февраля Орлов сказал, что следует показаться на эскадре, дабы подготовить экипажи кораблей к присяге. Ранним утром они выехали в Ливорно, в отеле Нерви остался де Рибас, бумаги самозванки были упакованы им в плотные тюки – для отправки в Россию. Из кареты Тараканова пересела в шлюпку, украшенную коврами и шалями из индийского муслина. Под звуки оркестра с палубы «Ростислава» спустили кресло, обтянутое розовым бархатом, Тараканова уселась в нем, словно царица, и матросы, щелкая босыми пятками по тиковой палубе, с неприличными припевками подняли ее на палубу.

– Урра… урррра-а! – перекатывалось над рейдом.

Пушки извергли мощную салютацию – в ее честь.

– Теперь вы уже дома, – объявил Алехан Орлов…

Ветер радостно наполнил паруса. Вот и Лигурийское море.

– А что виднеется там… слева? – спросила женщина.

– Корсика, – скупо отвечал Самуил Карлович Грейг…

Тараканова обнаружила, что Орлов куда-то исчез. К ней подошел караул гвардии с капитаном Литвиновым.

– А где же адмирал? Позовите сюда Чесменского.

– Орлов, яко заговорщик, арестован и предстанет перед судом.

Тараканова требовала хотя бы де Рибаса.

– А сей изменщик, – отвечал ей, – уже повешен… Повинуйтесь!

Мимо Гибралтара она проплыла почти равнодушно, казалась даже веселой и много пела по-итальянски. Но, увидев берега Англии, ей знакомые, хотела броситься в море. Ее удержали матросы. Тут женщина поняла, чту ждет ее впереди, и надолго потеряла сознание. Холодные ветры нелюдимо гудели в парусах, чужое море неласково стелилось под килями громоздких кораблей. 22 мая эскадра Грейга бросила якоря. Тараканову вывели на палубу, отстранив от нее камеристку Мешеде и верного Даманского. Она зябко вздрагивала, кашляла.

Увидев на берегу строение, Тараканова спросила:

– Как называется эта ужасная крепость?

– Кронштадт, – отвечали ей.

Ночью пришла галера, доставившая ее в Петербург – прямо в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. В растерянности женщина оглядела страшные, молчащие стены.

– О dio… – простонала она.

В камеру вошел генерал, сказавший по-русски:

– Не пугайтесь! Я фельдмаршал и здешних мест губернатор, князь Александр Михайлович Голицын, мне поручено допросить вас… Первый вопрос самый легкий – кто вы такая?

Увы, ни слова по-русски Тараканова не знала. Ее тонкую и нежную шею украшал странный кулон – на белой эмали черный ворон, оправленный в золото. Женщина в яростном гневе сорвала с себя этот кулон и зашвырнула его в угол:

– О, карамба! О, какое гнусное коварство!

* * *

В перерыве между танцами Екатерина воскликнула:

– Ради одной паршивой мухи потребно стало гонять вокруг Европы целую эскадру – с адмиралом Грейгом во главе!

– Тяжелая попалась нам муха, – согласился Потемкин.

6. Продолжение праздника

Едва подсохли подмосковные дороги, Екатерина с Потемкиным удалилась в село Коломенское, ища покоя и уединения. Москва-река текла под окнами, скользили лодки под парусами, было очень тихо, лошади переплывали реку на другой берег, там горел одинокий костер пастушонка. На зеленых лугах расцветали ромашки, а далеко-далеко уже зачернели полосы свежевспаханной землицы-кормилицы… Хорошо тут было, хорошо!

Ночью, пугая императрицу, Потемкин угукал филином, зловеще и бедово, как леший. А под утро сказал:

– В лесу родился, из лесу в люди вышел, и в лес тянет… Хочешь, я сейчас всех куриц в округе разбужу?

Потемкин запел в окно петухом, да так задиристо, так голосисто и радостно, что поверили даже все петухи из деревень и откликнулись на его боевой призыв. Лакеи еще спали, туман слоился над рекою, едва открывая росные берега. Любовники спустились во двор. Екатерина разулась, босая шла по мокрой и холодной траве. Остановилась сама и велела ему остановиться. Взяв Потемкина за руку, приложила его ладонь к своему животу:

– Тут последний мой… от тебя, тоже последнего!

* * *

Павлу шел уже тридцатый год. Алексею, рожденному от Орлова, исполнилось тринадцать лет, и только теперь Екатерина присвоила ему фамилию Бобринский. Потемкин спрашивал ее:

– А наше отродье какой фамилии будет?

– Не Романово же… У тебя, друг мой ласковый, переднее «По» отрубим, останется «Темкин»…

Москва наполнилась слухами, будто Потемкин желает увести императрицу под венец. В церкви на Пречистенке он каялся в грехах, кормил свое «сиятельство» грибками и рыбками, постничая праведно. Однажды из кабинета царицы слышали его голос:

– А если не по-моему, так я и в монастырь уйду…

Плохой сын, он оказался хорошим дядей, все чаще появляясь с выводком племянниц Энгельгардтовых. Одна лишь Танюшка была еще девчонкою, а сестры ее уже взрослые барышни, и, когда они, приодетые дядюшкой, явились во дворце на Волхонке, женихи московские света божьего не взвидели. И впрямь хороши были они, собранные в один букет с пахучих полян Смоленщины, с детства сытые огурцами да пенками, медами да морковками. Только Наденьку фаворит звал «Надеждою без надежды», ибо, не в пример сестрицам, лицом была неказиста. Попав же в придворное общество, деревенские барышни поначалу смущались, слова сказать не могли и просили его:

– Дядюшка, отпусти нас в деревню, а? Скоро, гляди-ко, и ягоды поспеют, девки хороводы водить станут…

В один из вечеров фаворит читал при свечах очередной том Бюффона. Сквозняк от дверей задул свечи. Незнакомый офицер с порога нижайше его сиятельству кланялся.

– Ты кто таков? – спросил его Потемкин.

– Поручик гвардии Петр Шепелев, честь имею.

– Чего тебе от меня… честному-то?

– Руки прошу племянницы вашей.

– Какой? У меня их много.

– Любую беру. Хоть и Надежду без надежды.

Потемкин колокольцем позвал дежурного офицера:

– Жениха сего под арест… за дерзость!

Румянцев прикатил в Москву за два дня до триумфа своего – со штабом, с канцелярией походной. Петр Александрович, не желая враждовать с Потемкиным, представил его к ордену Георгия первой степени, но фаворит скромно отказался:

– Не достоин! Вторую степень, ладно, приму. Но и ты уступи мне, матушка-государыня: Саньке Энгельгардтовой, старшей моей, дай шифр фрейлинский: пора девке в свете бывать…

10 июля вся Москва, от мала до велика, устремилась на Ходынское поле, которое символически изображало Черное море, текли там реки – Дон, Днепр, Дунай, было много расставлено макетов крепостей, отвоеванных у турок, иллюминация выражала радость наступившего мира, берега обставились павильонами, в которых разливали дармовое вино… Екатерина велела:

– Так наклоним же рог изобилия над победителем!

Глашатаи возвестили народу о наградах Румянцеву:

– Наименование графа Задунайского, жезл фельдмаршала с бриллиантами, шпага с камнями драгоценными, шляпа с венком лавровым, ветвь масличная с алмазами, звезда орденская в бриллиантах, медаль с портретом его (ради поощрения в потомстве), имение в пять тысяч душ – для увеселения душевного, сто тысяч рублев из Кабинета – для строительства дома, сервиз из серебра на сорок персон и картины из собрания эрмитажного, какие сам пожелает, – ради украшения дома своего…

Вереница карет покатила в имение героя, названное теперь новым именем «Кайнарджи»: там, среди богатых оранжерей и зеркальных прудов, под сенью старинных дедовских вязов, Румянцев-Задунайский принимал гостей, для которых были накрыты столы в трофейных турецких шатрах, колыхавшихся на ветру шелками – голубыми, желтыми, красными.

Румянцев был мрачен. Потемкин тоже не веселился.

– Что мы, князь, с тобою будто на похоронах?

– Да, невеселы дела наши… Девлет-Гирей опять принял в подмогу себе десант турецкий, а на Кубани смутно стало.

– Сам знаю: война грядет. Страшная! – сказал Румянцев. – Князь Василий Долгорукий-Крымский, Алехан Орлов-Чесменский, я, слава богу, Задунайский стал, вакантное место – Забалканского… Эту титлу недостижимую тебе и желаю!

– И без того расцвел, аки жезл Ааронов…

Вскоре пришло письмо из столицы от фельдмаршала князя Голицына, допрашивавшего Тараканову. «Из ея слов и поступков, – прочел в депеше Потемкин, – видно, что это страстная, горячая натура, одаренная быстрым умом, она имеет много сведений».

– Сущая злодейка! – сказала Екатерина. – Но я уже согласна отпустить ее на все четыре стороны, если она откроет свое подлинное имя и честно признает – кто она.

Тараканова писала Екатерине, умоляя о личном свидании и чтобы убрали из камеры офицера с солдатом, кои при ней безотлучно находятся, а она ведь женщина, и ей очень стыдно. Екатерина отвечала – через Голицына: «Объявите развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне известны ее безнравственные и преступные замыслы…»

Она просила Потемкина поспешить с делами запорожскими, боялась новых возмущений народа.

– Один лишь Яик с Пугачевым, – говорила Екатерина, – чего нам стоил, а по окраинам еще сколько развелось войск: донское, волжское, гребенское, терское… Вся голытьба российской свободы да безделья в казачестве алчет! Петра Калнышевского, атамана Запорожского, я в Соловки сошлю…

* * *

Грицко Нечёса не забыл гостевания в запорожском стане, когда ходил там, небритый и лохматый, пил горилку по куреням, заедая ее вкусной саламатой. И виделись звезды украинские, белые хутора под лунным сиянием, снова, казалось, чуял он поступь лошадей в теплой духоте ночи. Сам был волен: «Пугу-пугу – едет казак с лугу!»

Польское панство уж на что люто ненавидело запорожцев, но и то признавало: «Турция веками пасть разевала на Киевщину, Волынь да Подолию… где вы, москали, были? Одни лишь запорожцы храбро клали руку в эту пасть, выламывая зубы и султанам, и ханам крымским…» Вольность казачья в поговорку вошла, а бунты казачьи вошли в историю. Москва, потом Петербург всегда учитывали опасность, какую несла эта вольность, паче того, казака в голом-то поле голыми руками не словишь… Кучук-Кайнарджийский мир закрепил новые границы, уже на берегах черноморских, и Сечь Запорожская, оказавшись внутри Украины, прежнее значение форпоста потеряла.

Румянцев грубо, но справедливо доказывал:

– Волдырь посередь Украины! Живут в Сечи своей, все в холостом состоянии, в брачное же силком не затащишь. А когда список поименный у них требуешь, они огрызаются: мол, сколько их – не упомнят, а считать по головам – не бараны же…

Потемкин вникал в запорожские неустройства с опаскою. Тронь их – так куда они побегут? Не к султану ль турецкому, не в мамелюки ль?

Но Румянцев тоже был прав: внутри спаянного государства, в котором украинцы и русские все крепче сжимались в единую братскую семью, разлагалось автономное устройство, дикое, неуправляемое. Потемкин говорил Екатерине, что не желает проливать кровь запорожскую, сам в Сечи живал:

– И нужды казачьи мне ведомы. А что делать?

– Вот и делай как знаешь… Но – истреби!

Разгромить Сечь удалось без крови и выстрелов. Многие запорожцы рыбу ловили, гостили на хуторах «гнездюков» (женатых казаков), пушкари дремали в тени лафетов. Запорожцев попросту разогнали, как сброд, а все реликвии их (бунчуки там, булавы гетманские и прочее) свалили на возы и увезли. Горланили, конечно, чубатые много. Но куреня их сгорели, укрепления их рассыпались – куда денешься? Сообща решили слать депутатов.

Екатерина дала запорожцам последнюю аудиенцию, повелев им жениться, на что чубатые отвечали ей честно: «Женатый чоловик для нас – хуже пса бродячего!» Кошевые да куренные получили от нее чины офицерские. А другие ушли – пропадать в степях да разбойничать. Но много казаков покинуло родину: они перешли Дунай, били челом султану турецкому. Там, за Дунаем, и возникла новая Сечь – Сечь Задунайская.

– Нажили мы себе мамелюков, – ворчал Потемкин. – Ну да пусть потешатся, все равно внуками из-за Дуная вернутся…

Петр Калнышевский, последний атаман Сечи, был навеки заточен в монастырь Соловецкий, где и скончался в возрасте 112 лет. Могила последнего запорожца ныне охраняется государством. Но была еще одна могила тех времен, которую неслышно затоптало безжалостное время. Ровно через полвека декабристы, заточенные в Петропавловской крепости, с трудом разберут на стене каземата выцарапанное обращение к милости божией: «О dio…» – и все!

* * *

Допрос самозванки Голицын вел по-французски, а листы допросные женщина подписывала именем «Елизавета», что особенно бесило императрицу. Уже поднаторевшая в политических процессах, Екатерина с пристрастием руководила из Москвы следствием, указывая в Петербург – Голицыну, как создавать «ловушки» из слов, дабы принудить самозванку к раскаянию… Борьба была слишком неравной: противу беззащитной больной женщины, запутавшейся в своих фантазиях, воедино сплотились «герой Хотина», слезам не верящий, и житейски опытная императрица, верящая только фактам. Только фактам! О монолиты стен Алексеевского равелина безжалостно разбивались хрупкие иллюзии и сказочные вымыслы, в тишине казематов угасали молитвы и жалобы. На защиту самозванки храбро выступил один лишь консилярий – Михаил Даманский.

– Я страстно люблю эту женщину, которую стоит и пожалеть, – говорил он князю Голицыну. – Я согласен вывести ее отсюда в одной рубашке и на руках пронести через всю Европу.

Голицын злым человеком никогда не был:

– Я отпущу вас… без нее.

– Без нее лучше пусть я здесь и умру.

– Вы были ее любовником?

– Никогда. Я только любил.

– Скажите – кто она такая?

– Если об этом не знает она сама, могу ли знать я?..

Следствие зашло в тупик. Тараканова убеждала фельдмаршала, что в голове у нее давно сложился забавный проект торговли с Персией, что князь Лимбург мечтает о продаже сыра в Россию и сейчас ждет ее как муж, а к дому Романовых она, упаси бог, себя причислять и не думала:

– Подобная ересь могла возникнуть только в голове Радзивилла, вечно пьяного враля и хвастунишки…

Все писанное своей рукой, все манифесты и завещание Елизаветы самозванка объявила копиями с чужих бумаг, которые ей кто-то прислал. Она кашляла кровью. Голицын перевел узницу из равелина в помещение коменданта крепости. В самый неожиданный момент князь Голицын вдруг заговорил с ней на польском языке. Увы, она едва его понимала.

– Хорошо, – сдался Александр Михайлович, – тогда вот вам бумага. Своей рукой начертайте любую фразу на персидском, ибо не знать вы не можете, благо вы там долго жили; в Персии, по вашим же словам, осталось и ваше великое состояние.

Тараканова легко начертала странные кабалистические знаки. Голицын велел отнести написанное в Академию наук; ответ ориенталистов пришел незамедлительно:

– Ни в персидском, ни в арабском, ни в каких других языках подобных фигураций не существует…

– Ваши ученые просто невежды, – сказала самозванка.

Коменданту крепости Голицын жаловался:

– Штурмовать Хотин, в крови по колено, куда как легше было, нежели дело сие волочь на себе…

И уж совсем стало невмоготу старому воину, когда врач выяснил, что Тараканова должна стать матерью:

– У беременной еще и легочная апостема…

Отец известен – Алексей Орлов! Но что случится ранее – родит она или умрет? Фельдмаршал иногда даже хотел спасти ее, как отец спасает заблудшую дочь. Напрасно он доказывал ей – даже ласково:

– Вы еще молоды, дитя мое. За этими стенами – свобода, солнце, пение птиц, сама жизнь! А вы хотите умереть непременно в ранге принцессы, нежели покинуть этот каземат обычной плутовкой, но без высокого титула. Вы придумали себе знатное происхождение, с которым теперь вам страшно расставаться. Однако, – говорил Голицын, – нет ничего зазорного в том состоянии, в каком человек родился… Наш генерал Михельсон, победитель Пугачева, тоже причислял себя к древнему шотландскому роду. А недавно, будучи сильно пьян, сознался, что его отец – столяр с острова Эзель. Однако решпекта своего при дворе императрицы сын столяра не потерял…

Тараканова молчала. Голицын депешировал Екатерине: «Я использовал все средства… никакие изобличения, никакие доводы не заставили ее одуматься!» Помощь пришла с неожиданной стороны. Посол короля Георга III сообщил Екатерине, что, по сведениям, которыми располагает Лондон, самозванка – дочь еврейского трактирщика из Праги. «Впрочем, – добавил посол, – ее отцом может быть и булочник из Нюрнберга…» Голицын, заранее торжествуя, вошел в камеру к Таракановой и сказал, что теперь-то он знает о ней все. При этих словах глаза Таракановой осветились новым блеском. Женщина напряглась. Но, выслушав английскую версию, рассмеялась:

– Дочь трактирщика? Или булочника? О-о, нет…

Струйка крови сбежала из ее рта на ворот сорочки.

7. Поединки

Ассигнации вошли в быт страны, появились уже и фальшивые деньги из бумаги (что каралось ссылкой в Сибирь). Директором Ассигнационного банка был граф Андрей Петрович Шувалов – щеголь, с ног до головы осыпанный бриллиантами.

– Друг мой, – сказала ему Екатерина, – Швеция сама по себе нам неопасна. Но она станет очень опасна, ежели политику свою будет сочетать с турецкой и версальской. Ныне король Густав выехал в Финляндию и меня туда завлекает, чтобы я анекдоты его выслушивала. Я занята Москвой, вместо меня ты и поезжай до Стокгольма: вырази королю мои родственные чувства…

Андрей Шувалов сочинял стихи на французском языке, он был корректором переписки императрицы с Дидро и Вольтером. Баловень судьбы был обескуражен, когда Густав III, одетый в худенький мундирчик, принял его, аристократа, на молочной ферме. За стенкою павильона мычали коровы, а баба-молочница наклонила ведро над графскою кружкой, грубо спрашивая:

– Тебе, русский, добавить сливок или хватит?..

Екатерина в небрежении к своему посланцу видела нечто большее, и шведскому послу Нолькену от нее досталось.

– Я не стану щеголять перед вами остротами, – сказала она. – Но если брату моему, королю вашему, пришла охота пощипать меня за хвост со стороны нордической, то я с любой стороны света в долгу не останусь…

Над Москвою-рекою медленно сочился рассвет.

– Гриша, давай убежим, – вдруг сказала императрица.

– Куда? – сонно спросил Потемкин, уютно приникнув щекой к ее плечу.

– Все равно куда. Утром моего «величества» хватятся, а меня и след простыл. Я ведь, Гриша, озорная бываю. Иногда, чтобы лакеев напугать, под стол прячусь.

Над нею теплилась лампадка иконы «Великомученицы Екатерины», фаворит лежал под образом «Григория Просветителя».

– Скажи, Катя, кроме меня, никого боле не будет?

Она перебирала в пальцах его нежные кудри:

– Последний ты… верь! А какой туман над полянами. Слышишь, и лягушки квакают. Чем тебе не волшебный Гайдн?

– Сравнила ты, глупая, Гайдна с лягушками.

– Ах, по мне, любая музыка – шум, и ничего более. А вот Елизавета концерты лягушачьи слушала. На этом же берегу в Коломенском слезами умывалась. До того уж ей, бедной, симфонии эти нравились… Утешься, – сказала она фавориту. – Куда ж я от тебя денусь? А что глядишь так? Или морщины мои считаешь? Да, стара стала. Куда ж мне, старой, бежать от любви твоей ненасытной? От добра добра не ищут…

Утром они принимались за дела. Потемкин погружался в историю Крымского ханства, Екатерина набрасывала проект «Учреждение о губерниях». Дворянская оппозиция никогда ее не страшила. Но усилением власти дворянской провинции хотела она предупредить новую «пугачевщину». Здесь, в тиши древних хором, женщина завела речь о том, что от власти в уездной России остался лишь жалкий призрак:

– Откуда я знаю, что накуролесит завтрева в Самаре воевода Половцев, какие черти бродят в башке губернатора казанского?

Потемкин напомнил ей поговорку: ждать третьего указу! Первый указ мимо глаз, второй мимо ушей, и лишь третий побуждал провинцию к исполнению.

– Так и получается, – согласилась Екатерина. – Думаю, что провинциям следует дать власти более. Я думаю, и ты думай!

В августе она по-хорошему простилась с графом Дюраном, ей представился новый посол маркиз Жюинье, в свите которого императрица выделила черноглазого атташе Корберона. Екатерина спросила Жюинье:

– Вы здесь недавно, маркиз, каковы впечатления?

– Признаюсь, страшновато жить в стране, где каждую ночь происходит ужасное убийство, о котором по утрам возвещают жителей истошным воплем: «Horrible assassinat!»

– Если перевести этот вопль с французского на русский, – расхохоталась Екатерина, – то «ужасное убийство» обернется просто «рыбой лососиной», о чем и оповещают жителей разносчики-торговцы… А что скажете вы, Корберон?

– Когда я засыпаю под звуки роговых оркестров, я невольно вспоминаю игру савояров на улицах Парижа.

– Да, музыки у нас много, – согласилась императрица. – Никто на скуку не жалуется. Кашу все едят с маслом. В садах от обилия плодов ломаются ветви. Оранжереи зимой и летом производят тропические фрукты. На каждом лугу пасутся стада. А реки кишат рыбой и раками. Но довольства нет… Люди так дурно устроены, что угодить им трудно. Даже в райские времена счастливых не будет. И как бы я ни старалась, по углам все равно шуршать памфлетами станут: тому не так, другому не эдак…

Корберон поинтересовался мнением посла о царице.

– Гениальная актриса! – отвечал ему Жюинье…

Вечером при дворе танцевали. Корберон записал в дневнике: «Турецкую кадриль открыли императрица с Потемкиным; усталость и вожделение на их пресыщенных лицах…»

* * *

Прусский посол граф Сольмс информировал короля, что великая княгиня Natalie, большая охотница до танцев, на этом балу отсутствовала: «Болезнь ея не из тех, о которых говорят открыто. У нее тошнота, отвращение к пище, что служит признаком беременности…» Фридрих поразмыслил.

– Генрих! – позвал он своего брата. – Не пора ли тебе снова навестить Петербург, чтобы застать там самый смешной момент придворной истории русского царства…

Екатерина при встрече с невесткой ощутила брезгливость.

– Пфуй! – сказала она с отвращением. – Я прежде как следует изучила русский язык, а уж потом брюхатела…

Вскоре лейб-медик Роджерсон доложил императрице, что Natalie имеет неправильное сложение фигуры.

– Не это ли сложение костей сделало из нее немыслимую гордячку, которая не способна даже поклониться как следует?

– Возможно, – отвечал Роджерсон.

Екатерина с безразличным видом тасовала карты.

– «Ирод» подсунул нам завалящий товар, – сказала она…

Глядя на свою «несгибаемую» супругу, Павел тоже разучился кланяться, приветствуя людей не кивком головы, а, напротив, – запрокидывая голову назад, так что виделись его широкие ноздри, дышащие гневом. Он уговаривал Потемкина, чтобы Андрею Разумовскому дали чин генерал-майора, и Потемкин дал:

– Но об этом прежде вас просила его сестрица Наталья Кирилловна…

В это время, на свою же беду, при дворе появился князь Петр Голицын, прославленный сражением с Пугачевым. Молодой генерал был скромен, образован, женат, имел детей. Голицын был очень хорош собой, и Екатерина однажды, не удержавшись, при всех выразила свое восхищение:

– А каков князь Петр! Прямо куколка…

Громыхнул стул, резко отодвинутый: это удалился фаворит. Придворные сразу же начали шептаться:

– Вот и конец Голиафу сему… теперь перемены будут. Ну и пущай князь Петр, не все одноглазому лакомиться…

Потемкин велел заложить лошадей. В кривизне переулков обнаружил он сладкое прибежище своей юности – домишко, где когда-то проживал коломенский выжига Матвей Жуляков.

– Стой, – велел кучеру и остался здесь.

С выжигой он расцеловался в губы, они поплакали.

– Эх, Гришка-студент! Величать-то тебя ныне как?

– Без величанья хорош. Эвон, вижу бочку-то старую… Зачерпни-ка, друг сердешный, как в былые хорошие времена, капустки кисленькой. Вина ставь. Говорить станем…

Одряхлел выжига, но водку глотал исправно. Однако он шибко печалился, что вконец обнищал:

– Сейчас не как раньше. Тогда и баре щедрее были. Мундиров да кафтанов с покойников своих не жалели. Принесут мне: на, жарь! Я и жарю в свое довольство. А теперь, Гришка, сами норовят позолоту содрать, чтобы другой не поживился…

Потемкин смахнул с головы парик, сказал:

– Матяша, верь, и дал бы… да с чего? По семьдесят пять тыщ в год из казны забираю. А долгов уже на двести тыщ наскреб… Вот и считай сам: где тут деньгам быть? Да что деньги – вздор, а люди – все… Чего рот-то открыл? Подцепи-ка еще капустки из бочки.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8