– Этот мизерабль, этот мерзавец, этот изверг…
– О ком ты? – спросила она.
– Легко догадаться, что таких слов может заслуживать только один-Гришка Орлов… Подумай, Като! Я отдала ему все самое трепетное и нежное, что имею. И вдруг вчера узнаю, что, посещая меня вечерами, он по утрам утешает эту гадкую блудницу – княгиню Ленку Куракину… Вот я открою глаза Петру Иванычу!
Шувалова – при открывании ему глаз – мгновенно разбил паралич, даже челюсть отвисла. Екатерина заинтересовалась Григорием Орловым. Интерес ее был чисто женским. Извращенное время диктовало свои нравы, мужчина становился тем более желанен, чем больше у него было женщин. Стороною великая княгиня вызнала, что Орлов проживает в доме банкира Кнутсена – неподалеку от Зимнего дворца.
Со всем пылом истосковавшейся женщины Екатерина отдалась Григорию Орлову-без политики, а так… просто так!
Гришка был самый непутевый и самый добрый среди братьев. В гвардии его обожали все: рубаху последнюю снимет и отдаст, не жалея, чтобы выручить человека! Зато вот Алешка Орлов (по прозванию Алехан) был прижимист и дальновиден. Внешне добродушный и ласковый, как молочный теленочек, он повадки имел волчьи. Своей выгоды никогда не забывал, а прибыль издали чуял, словно легавая – дичь. Алехан был и самым могучим, самым дерзким! Ударом палаша отрубал быку голову, одной рукой останавливал за колесо карету, запряженную шестериком. Он вызывал на кулачный бой десяток гренадеров, бился об заклад – на деньги. Весь в кровище, но в ногах стойкий, укладывал наземь десятерых. Если «сударик» Иванушко не успевал деньги отнять, шли братцы в кабак Неймана и все пропивали – в блуде и в пакости.
Богатырской силе Орловых во всем гарнизоне Петербурга мог противостоять только офицер армии Шванвич. В драке один на один он побивал даже Алехана, но зато если нарывался на двоих Орловых, то уползал домой на карачках. Такая война тянулась долго-долго, пока всем не прискучила. Договорились они по-доброму так:
– Вот что, орлы, – сказал Шванвич братьям, – ежели где в месте нужном сойдусь я с кем-либо из вас одним, то я до последнего грошика оберу его. Согласны ли?
– Идет! – согласились Орловы. – Но ежели мы тебя вдвоем застанем в трактире, тогда ты нашему нраву уступай…
Скрепили договор выпивкой и расстались. Но однажды в осеннюю дождливую ночь двое Орловых (Алехан с Феденькой) нагрянули в кабак саксонца Неймана, а там Шванвич вовсю гуляет.
– По уговору: вино, деньги и все грации – наши!
Шванвич спьяна воспротивился. Тогда Орловы избили его нещадно и выбросили под дождь, в уличную темень. Шванвич встал за воротами, шпагу обнажил. Дождался, когда на двор вылез Алешка Орлов, и рубанул его с плеча
– хрясь! Орлов кувырнулся в канаву, наполненную грязью… Из трактира выскочил Федя, стал звать:
– Алеха-а-ан… где ты, сокол наш ясный?
А сокол по самые уши в грязи плавает, и только «буль-буль» слышится. Счастье, что Шванвич был пьян, а потому удар нанес нетвердой рукой, не разрубив Орлова от макушки до копчика. Но вид Алехана был ужасен: лицо раскроено от уха до рта, кончик носа болтался на лоскуте кожи… Опытный хирург Каав-Буэргаве зашил Орлову щеку, даже нос умудрился поправить. Однако шрам навеки обезобразил красавца, отчего Алехана в обществе стали называть la balafre (рубцованный).
Подлечившись, он с братьями нагрянул к Шванвичу.
– Убивать пришли? – спросил тот, обнажая клинок.
– Зачем же? Ты обидел нас, сироток, так с тебя и причитается. Ставь вина на стол, граций зови, потом в биллиард сыграем.
Орловы никогда не мстили. Как и все силачи с мужественными натурами, они умели прощать. Но… не дай Бог, если ты встанешь на их пути! Иван Орлов вскоре собрал братьев на совещание:
– Впереди нам ни одна божья свечечка не светит! Прожились так, что впору давиться… Отныне, Гришка, на тебя вся надежа; побольше денег у курвы немецкой выманивай… Осознал?
– Да откуда ей денег-то взять, ежели сама побирается: у генерал-прокурора Глебова, у графа Саньки Строганова, у всех Шуваловых занимает… Вот ежели б она императрицею стала!
– Дельно помыслил, – одобрил брата Иван Орлов.
Только потом, опомнясь от чувственных наслаждений, Екатерина сообразила, что популярность Орловых в столичной гвардии может сослужить ей большую пользу. Она сейчас нуждалась не столько в любовнике, сколько в нерушимой опоре на грубую военную силу.
Ее гардеробмейстср Шкурин был посвящен в тайну, с его помощью Екатерина устраивала свидания с Григорием Орловым. Однажды она его приняла ночью, полусонная, и, лаская, ощутила под рукою обезображенное лицо – это был «рубцованный» Алехан.
Екатерина, вскочив с постели, разрыдалась:
– Вы, Орловы, слишком много себе позволяете. Не забывайте, кто вы и кто я…
Алехан сказал, что Гришка сегодня в караул назначен:
– Так я за него! Какая тебе разница, матушка?
Екатерина одарила его злобной пощечиной, но Алехан только рассмеялся и стал по-доброму утешать:
– Что ты ревешь, матушка? Да ты держись за нас! Пока мы живы, с такими орлами не пропадешь…
В конце лета 1761 года Екатерина ощутила признаки беременности. События при дворе вскоре последовали с такой бурной быстротой, что любовный роман превратился в политический союз – решающий для Екатерины, для Орловых и для всей России.
2. ВИЛАМИ ПО ВОДЕ
После московской сыти жизнь в столице показалась накладной.
Деревянной ложкою Потемкин дохлебывал миску толокна с постным маслом, закусил горстью снетков и запил обед бутылкою щей, в которую еще с вечера бросил изюминку (ради брожения приятного). На полковом плацу ученье фрунтовое продолжил. Гонял парня без жалости флигельман, ничего толком не объясняя, а лишь показывая: сам повернется и Потемкин за ним, флигельман ногу задерет – задирай и ты ногу…
Лейб-гвардии Конный полк размещался на отшибе столицы – близ Смольной деревни, за Невою виднелись мазанки убогой Охтенской слободки. От Офицерской улицы, застроенной светлицами офицерскими, тянулись меж заборов ряды изб рейтарских. Посреди полка – штабные палаты с цейхгаузом, гауптвахтою, церковью и гошпиталем. Вдоль реки курились полковые кузницы, мокли под дождем помосты для ловли жирных невских лососей, портомойни и кладбища… Скука! Потемкин исходил все полки и коллегии в столице, дабы сыскать кого-либо из родственников, но таковых, увы, не нашлось, а потому пришлось бедному парню секретаря Елгозина потревожить.
– Мне бы, – сказал Потемкин, – повидать надобно командира полка его высокоблагородие премьер-маеора Бергера. Жалованья просить для себя хочу. А то ведь измаялся уж… во как!
– С чего измаялся ты, гефрейт-капрал?
Потемкин растолковал, что, на экипировку истратясь, в полк явился с тридцатью рубликами, которые по ночам в штиблет прятал, а на днях проснулся – в штиблете корочка от хлеба лежит.
Елгозин до Бергера его не допустил:
– Ежели ты, раззява московская, спать с открытыми глазами ишо не обвыкся, так и ступай на довольствие рейтарское.
– Да я уж давно из солдатского котла хлебаю.
– Вот и хлебай на здоровье. Нешто не слыхал, что в Конном регименте даже ротмистры по восемь годков полушки не имели. Едино ради чести служат… и ты служи. Даром!
Потемкин поселился в избах на берегу Невы, где ютились семейные служаки. Жили рейтары с женами, бабками и детишками, при своих баньках и огородах, бреднями артельно вычерпывали из Невы вкусную корюшку. Обычно солдаты из дворян платили солдатам из мужиков, чтобы те за них службу несли. Но Потемкин сам впрягся в службу, тянул лямку – без вдохновения, но исполнительно.
Вскоре пошли слухи прискорбные: мол, государыня Елизавета совсем плоха стала, у нее кровь носом идет, в театре перестала бывать, комедий не глядит и пляшет редко.
Люди русские понимали, что стране нужны перемены.
– Но лучше б перемен не было! – говорили пугливо. – Перемены тоже ведь бывают разные… оттого нам, сирым, и страшно!
Давненько не слыхали в Петербурге погребального звона, с Невского исчезли похоронные процессии: Елизавета указами исключила из жизни все, что могло напоминать ей о смерти. Купцы продолжали таскать ей на ряды, императрица со знанием дела рассуждала о туфлях и помадах, совершенно запустив государственные дела, внутри страны множились беспорядки, росла постыдная нищета. Иван Шувалов в порыве откровения сказал канцлеру Михаиле Воронцову:
– Мы в тупике! Повеления остаются без исполнения, главные посты без уважения, а справедливость тоскует без защиты…
Однажды на Невском большая толпа матросов окружила карету императрицы, требуя выдачи жалованья.
– Когда отдашь, матка? – орали матросы. – Нам уже и мыльца купить не можно, в бане песком да глиною скоблимся.
Елизавета, искренно прослсзясь, отвечала в окошко:
– Нечто вы, робятки мои ненаглядные, зловредно думаете, что не дала бы вам, ежели б имела? Да не я вас, а вы меня как можно скорей пожалейте, бедную: я ведь даже супы без гишпанских каперсов кушаю! Киски мои кой денечек печенки не ели – и воют…
Матросы пропустили царицу, ехавшую на богомолье.
– Вишь ты, закавыка какая! – говорили они. – Ежели у нее и на кошек не хватает, так где же тут на флот набраться?..
Растрелли торопливо достраивал Зимний дворец на Неве, но Елизавета умирала еще в деревянном дворце на Невском, тесном и неуютном, с тараканами и мышками, с клопами и кисками. Она медленно погружалась в глубокую меланхолию, иногда лишь допуская девочек-калмычек, развлекавших ее своими детскими играми, дравшихся перед ней подушками. Поглядев в зеркало, Елизавета разбивала его:
– Во, жаба какая… страх один! Господи, да неужто это я? Ведь все Эвропы знают, какая я была красивая…
Французский посол Бретейль депешировал в Версаль:
«Никогда еще женщина не примирялась труднее с потерею молодости и красоты… Ужины при дворе становятся короче и скучнее, но вне стола императрица возбуждает в себе кровь сластями и крепкими ликерами…»
Летом 1761 года Елизавета приняла Растрелли, который для окончания Зимнего дворца просил у нее 380 000 рублей.
– Да где взять-то? – рассердилась она; нужную сумму все-таки наскребли по казенным сусекам, но тут случился пожар, истребивший на складах Петербурга колоссальные залежи пеньки и парусины для флота, – Елизавета распорядилась все собранные деньги отдать погорельцам. – Видно, не судьба мне в новом доме пожить…
Победоносная русская армия, поставив Фридриха II на колени, целый год не получала жалованья. Елизавета просила два миллиона в долг у купцов Голландии – не дали, сочтя императрицу нскредитоспособной: один только личный долг Елизаветы простирался до 8 147 924 рублей. Богатейшая страна
– Россия! – пребывала в унизительной бедности. Генерал-прокурор Глебов советовал для исправления финансов снова ввести смертную казнь. Елизавета спросила:
– Так что я с удавленников иметь-то буду?
Глебов объяснил, что, упорствуя в милосердии своем, царица семьдесят тысяч преступников в живых оставила, а еще десять тысяч солдат стерегут их по тюрьмам и каторгам.
– Сто тыщ сидят на шее нашей-всех корми! А за что? Не лучше ли сразу головы отсекать? По вашей милости число преступлений увеличилось, а само преступление без наказания осталось. Народ же наш столь закоснел в упрямстве, что кнута уже не пужается.
– А что скажут… Эвропы? – спросила Елизавета.
Зимою ей стало хуже, кровь пошла горлом, чулки присохли к застарелым язвам.
В покои великой княгини проник воспитатель Павла Никита Иванович Панин, и Екатерина приняла его, сидя в широких одеждах, чтобы скрыть признаки беременности. Панин дал понять, что престольные дела потребуют изменений в наследовании короны. Шуваловы охотно поддерживают его мысль: на престол – в обход Петра! – следует сажать малолетнего сына Павла.
– Шуваловы не прочь стать регентами при вашем сыне, но я более склонен к решению, что бразды регентской власти надобно вручить вам, я же останусь воспитателем Павла Петровича…
Екатерина поняла, в какой глубокий омут закидывает Панин свои удочки, и отвечала с гневным пылом:
– Оставьте вздор, Никита Иваныч! Императрица еще жива, а ваше предприятие есть рановременное и незрелое…
Отвергая престол для сына, она оставляла престол для себя. 24 декабря Елизавета, пребывая еще в сознании, простилась с близкими, придворными, генералами, лакеями, башмачниками, ювелирами и портнихами. Агония длилась всю ночь, под утро она преставилась. Тело покойной перенесли под балдахин, окна отворили настежь, стали читать над усопшей Евангелие, а новый император Петр III петушком скакал на одной ножке, высовывая язык, кричал:
– Ура, ура! – И повелел жене: – Мадам, следуйте в церковь, где сразу же дадите присягу на верность моему величеству.
– С каких это пор жены обязаны давать присягу мужьям?
– А иначе я вам не верю…
Екатерина записала для истории: «Петр был вне себя от радости, и оной нимало не скрывал, и имел совершенно позорное поведение, кривляясь всячески и не произнося окромя вздорных речей, представляя более Арлекина, нежели иного чево, требуя однако к себе всякое высокое почтение». В куртажной галерее был накрыт стол на 150 персон…
Екатерина вдруг резко поднялась из-за стола.
– Сядь! – крикнул ей муж; Екатерина сослалась на недомогание от простуды. – Я знаю, какая у тебя инфлюенция… Черт ее разберет, – продолжал Петр, обращаясь к иностранным послам, – я уже забыл, когда спал с нею на одной постели, а она все рожает. Но теперь-то я выясню, кто помогает мне в этом нехитром деле.
Пажи едва поспевали за молодою императрицею, подхватывая с полу длиннейший трен ее траурных одежд. Она поехала в Аничков дворец, где в одиночку горевал граф Алексей Григорьевич Разумовский. Екатерина поступила очень правильно, что навестила именно его. Ведь он был не только куртизаном, но и законным мужем Елизаветы, а в гиблое время бироновщины оба они, Елизавета и Разумовский, ходили по самому лезвию ножа… «Он хотел пасть к ногам моим, но я, не допустя его до того, сама обняла его, и, обнявшись оба, мы завыли голосом и не могли почти говорить…»
Потом старый фаворит сказал:
– Дочка моя, я хоть и мужик, хохол щирый и неотесанный, но в жизни всякое видывал, любые заботы сердцу моему внятны. Ежели с тобою беда случится, ты на меня уповай – выручу!
На выходе из Аничкова дворца Екатерину задержал младший брат фаворита
– гетман Кирилла Разумовский.
– Ваше величество, – изящно поклонился он, – я остаюсь попрежнему рыцарем вашим. В моем распоряжении две имперские силы: Академия наук и лейб-гвардии полк Измайловский. Наука сейчас бессильна, но зато солдаты… зато штыки их…
Потемкин, стыдясь бедности, офицерских компании избегал, а дабы время напрасно не уходило, повадился бывать на острове Васильевском: дважды в неделю там открывалась для петербуржцев библиотека академическая, где немало людей учености изыскивали.
Потемкин здесь отдыхал! Но иногда, от чтения отвлекшись, капрал сидел недвижим, сладко грезя о любви и славе… Будущее писалось вилами по воде.
Впрочем, будущее так и пишется во дни младости.
3. КОМУ НУЖЕН БЕДНЫЙ КАПРАЛ?
Вслед за Елизаветой отдал Богу грешную душу и парализованный граф Петр Шувалов. Известие о его кончине вызвало бурную радость на окраинах Санкт-Петербурга, на его похороны собралось все простонародье столицы. День был ядрено-морозный, но толпа не расходилась. Гроб с телом вельможи долго не вывозили из дома на Мойке, а люди, уставшие ждать, потешались в зазорных догадках:
– Не везут, чай, оттого, что табаком посыпают!
Покойный продавал народу табак – за сколько хотел.
– Не табаком, а солью! – кричали некурящие бабы.
Недосол на столе был трагичен. Ладно уж табак, но Шувалов безбожно вздувал цены на соль, отчего народ, не в силах ее покупать, страдал цинготной болезнью.
Когда же гроб с телом графа Шувалова показался на Невском, толпа разом присела от хохота:
– Ой, потеха! Из гроба-то сало моржовое вытекает…
Сало тоже было на откупе у Петра Шувалова, но он поставлял и треску, а потому – в отместку ему – из толпы полетели, противно шмякаясь о крышку гроба, тухлые рыбины. Генерал-полицмейстер Корф велел обставить церемонию солдатами и сам возглавил ее – верхом, при обнаженной шпаге. Громадная камбала, прилетев издалека, словно блин, слякотно залепила лицо барона.
– Эй! – закричал он. – Хватайте дерзостных!
Но в полицию уже сыпались камни, мужики быстро раздергали заборы на Старо-Невском, началась свалка. С большим трудом Корф удержался, чтобы не скомандовать – к открытию огня. Народ бранью проводил процессию до самых ворот Александро-Невской лавры.
Вечером Корф навестил молодую императрицу:
– Поверьте мне, старому солдату, что столько драк и столько ругани я за всю жизнь еще не наблюдал, как сегодня. Мне кажется, раздайся хоть один выстрел – и Петербург был бы охвачен таким бунтом, какого еще не знала столица России.
– Благодарю за рассказ, Николай Андреевич, – ответила ему Екатерина.
– Сии похороны да послужат уроком! Теперь ясно вижу, что любая частная монополия народу противна. Нельзя промыслы государственные отдавать в откуп единоличный. С одного монополиста и прибытков казна возьмет немного… Я об этом еще подумаю!
После генерал-полицмейстера она приняла (опять-таки сидя) генерал-поручика артиллерии Вильбоа:
– Извещена я стала, Александр Никитич, что на место, ставшее вакантным по смерти Шувалова, рекомендовать вас станут. Обещаю приложить свое влияние, дабы видеть вас, человека умного и благородного, на посту генерал-фельдцейхмейстера…
Вильбоа, услышав такое, припал к ее руке. Екатерина нагнулась из кресел и поцеловала артиллериста в лоб. После чего хитрая женщина повела дальновидную интригу:
– Наслышана я, что в Артиллерийском штате обнаружилось еще упалое «вакантное» место цалмейстера… Имеете ли вы кого на примете, чтобы казну русской артиллерии ему доверить? – Вильбоа наморщил лоб, Екатерина помогла ему: – Предлагаю вам Орлова Григория, а уж вы озаботьтесь, чтобы из поручиков получил он чин капитанский…
Вильбоа догадывался, что сделать Орлова казначеем – все равно что доверить козлу капусту. Но за речами Екатерины артиллерист уловил нечто значительное и обещал ей повиноваться.
За высокой оградой, весь осыпанный хрустким инеем, притих воронцовский замок – напротив него, еще недостроенные, темнели ряды гостиных дворов. Болящий ювелир Жером Позье еще вчера думал, что умрет от колик, но коммерция важнее смерти, и по первому зову Елизаветы Романовны Воронцовой он притащился с набором драгоценностей. Фаворитка приняла мастера в постели (это была последняя мода парижских дам!), держа на подносе чашку с бразильским шоколадом, вся в окружении противно лающих мосек.
– О, так ты живой, негодяй! – обрадовалась она.
Позье разложил на одеяле новинки. Лизка надела на палец перстень с мизерными часиками, прицепила серьги с алмазными подвесками («Я ценю их в пятнадцать тысяч», – остерег ее Позье. «А мне плевать!» – ответила куртизанка) и набросила на шею ожерельную нитку из крохотных бриллиантов с рубином в кулоне.
– Все мое! – сказала она, а моськи заворчали. Позье намекнул о деньгах. – Получишь с государя… он сейчас явится.
Ноги императора, продетые в жесткие футляры ботфортов, не сгибались в коленях, и Петр плюхнулся в кресло, растопырив свои ходули как длинные палки. Воскликнул радостно:
– А, вот и ты, старина Позье! Выходит, мне вчера неправду сказали, будто ты собрался отойти в лучший из миров.
– Я передумал, – отвечал находчивый ювелир, – и решил еще пожить на свете, чтобы иметь счастье видеть вас императором.
– Да. Теперь ты будешь иметь немало заказов.
– Ах, государь, – с чувством отвечал художник, – напомните, пожалуйста, какого цвета бывают деньги, которых я не видел от вас на протяжении долгих пятнадцати лет.
Император велел лакеям подать пива:
– Побольше и покрепче! Тетка моя была скупа, и ты сам знаешь, Позье, как я нуждался. Но теперь все изменилось… Для начала я делаю тебя бригадиром
. Но предупреждаю: головы у тебя не будет, если узнаю, что ты осмелишься исполнять заказы моей жены.
Воронцова, пользуясь удобным случаем, сказала:
– В курантах европских писано, что знатные дамы Парижа бюсты свои букетами из бриллиантов искусно украшают.
Позье с опаскою заявил, что такой «букет» может стоить тысяч сорок – не меньше, на что Петр отвечал с хохотом:
– До чего же глупый народ эти швейцарцы! Позье, что ты считаешь рубли, если мне теперь принадлежит вся Россия… Ты только посмотри на мою Романовну: разве ее бюст не стоит сорока тысяч?
А дома ювелира ждала записка от Екатерины, просившей мастера прибыть к ней немешкотно. Позье не посмел ослушаться, но доложил императрице, что ее муж грозил лишить его головы:
– Если я приму заказ от вашего величества.
– Перестаньте, Позье! Я не та женщина, которую украшает ваше искусство. Дело мое к вам государственное. В короне покойной Елизаветы были изумруды, сапфиры и рубины, которые кто-то уже повыдергивал из бордюра. Догадываюсь, кто это сделал…
– Я тоже, – тихонько вставил Позье.
– Сможете ли быстро изготовить погребальную корону?
Позье сказал, что у него есть запасной бордюр, который он за одну ночь оформит поддельными бриллиантами.
– Я буду признательна вам, Позье, если завтра к ночи вы навестите меня у одра тетушки с готовой короной…
Позье раскрыл перед нею футляр черного бархата, внутри его сияла голубым огнем дивная прозрачная табакерка.
– Это авантурин из окрестностей Мадрида, а до России еще не дошла мода иметь ценности из этого камня. Я сам только вчера получил эту вещь из рук мсье Луи Дюваля, приехавшего из Женевы.
– Какая прелесть! Но у меня нет денег…
– Догадываюсь, ваше величество, – засмеялся Позье. – И табакерку эту я ни за какие деньги не продам – я дарю ее вам!
Екатерину снова навестил Никита Панин:
– Все обеспокоены, что в манифесте о вступлении на престол ваш супруг не упомянул ни вас, ни даже вашего сына.
– А мы немножечко почихаем, – сказала Екатерина, протягивая к нему новую табакерку. – Прошу, Никита Иваныч…
Табак она брала всегда левой рукой, чтобы правая, даваемая для поцелуя, табаком не пахла. Ею учитывались даже мелочи!
Русский поклон для дам император заменил германским реверансом, гвардию именовал «янычарами», третируя ее на парадах всяко:
– Эй, вы! Шевелись, проклятая банда…
Стало известно, что из ссылки возвращаются курляндский герцог Бирон и фельдмаршал Миних, уже спешит на русские хлеба обширная голштинская родня императора. Все русское подвергалось Петром поруганию и глумлению, даже русские слова преследовались.
Григорий Потемкин наспех переучивался:
– Стража – караул, отряд – деташемент, исполнение – экзекуция, объявление – публикация, действие – акция, подчинение – дисциплина… Неужто по-русски хуже было сказано?
В полку Конной гвардии отобрали васильковые кафтаны и камзолы вишневые, рвали с рукавов кружевные манжеты. Готовясь заступать в караул при гробе Елизаветы, капрал облачал себя по-новому – уже на прусский лад, а в ботфорты напихал соломы побольше, дабы придать икрам ног необходимую выпуклость.
– Немецкий язык знаешь ли? – спросил его Бергер.
– Понимаю и немецкий.
Вместо русского «Ступай!» прозвучало новое: «Марш!»
6000 свечей освещали парадный зал, где когда-то юный Потемкин в сонме студентов представлялся веселой Елизавете, рассказывая ей о медах смоленских, а теперь она покоилась на одре скорбном. От жаркого свечного горения в зале нависла страшная зловонная духотища – покойница быстро разлагалась.
Был поздний час, когда вбежали лакеи, разбрызгивая по стенкам благовония, дабы утишить тлетворный дух. Серый чад колебался понизу, как туман над колдовскою трясиной. Вдруг потянуло сквозняком, послышались голоса женщин. Шелестя траурными одеждами, мимо Потемкина плавно прошла Екатерина, голову ее укрывал черный капор с полями, опущенными на плечи; за нею паж в коротких штанах нес корону, мерцавшую стразами; перед статсдамами и фрейлинами важно выступал Позье – со щипцами и отверткою.
Екатерина по ступеням поднялась на возвышение одра.
– Давай корону, мальчик, – велела пажу.
Потемкин видел, как она, покраснев лицом, силилась напялить корону на голову покойницы. Сначала делала это осторожно, потом настойчиво – так, словно набивала обруч на бочку.
– У меня не получается, – недовольно произнесла она сверху. – Я не знаю, в чем тут дело… Вы правильно сняли мерку?
– Да, – отвечал ей снизу Позье, щелкая щипцами. – Значит, у покойницы распухла голова. Я это учел. Позвольте исправлю.
Он раздвинул на бордюре короны штифты (позже ювелир вспоминал: «Дамы кругом меня хвалили императрицу, дивясь ее твердости духа, ибо, несмотря на все курения, меня-столь сильно обдало запахом мертвого тления, что я с трудом устоял на ногах. Императрица же вынесла все это с удивительной твердостью…»). Потемкин даже зажмурился, когда Екатерина вдруг склонилась над мертвою, целуя ее в посеревшие губы, охваченные мерзостным тлением. Дамам стало дурно, паж с криком выбежал, Екатерина всех удалила…
Теперь у гроба остались двое – он и она!
Гефрейт-капрал издали обозревал женщину, и грешные (увы, опять грешные) мысли одолевали его.
Громкий стук приклада заставил ее обернуться.
Потемкин стоял на коленях, держа ружье наотлет.
Ни тени удивления – лицо женщины осталось спокойным.
Почти бестелесная, она подплыла к нему по воздуху.
Складки платья тихо колебались в волнах угарного чада.
– Встань, рейтар, – услышал он. – Чего ты хочешь?
Потемкин встал, выговорив исступленно:
– Помнишь ли меня? Так возьми жизнь мою…
Екатерина сцепила на животе тонкие пальцы рук.
– Мне твоя жизнь не надобна, и своей хватит!
Еще один шаг. Она оказалась совсем рядом. Потемкин ощутил даже ее дыхание и запах мертвечины, пропитавший одежды.
С треском гасли по углам зала догорающие свечи.
Только сейчас Екатерина узнала его. Наверное, память подсказала ей сцену пятилетней давности, когда в Ораниенбауме представлялись московские студенты.
– Ах, это ты… Помнится, желал монашеский сан принять. А стоишь с ружьем. Но забыла я, как зовешься ты…
– Потемкин я!
Екатерина пошла прочь, но чуть задержалась:
– Думал ты обо мне одно, а сказал совсем другое… Дикарь! Я ведь по твоим глазам вижу, чего ты от меня хочешь…
Казалось, что Потемкин соприкоснулся с нечистой силой.
4. ПРОМЕЖУТОК
Рано утром Екатерина выводила собачку на Мойку и, следуя через дворцовые кухни, снова встретила Потемкина: ослабив на себе тесную амуницию, капрал насыщался остатками вельможного ужина… Екатерина рукою удержала его от поспешного вставания. Спросила:
– А зачем священники омофоры в церквах надевают?
Ответ знатока был предельно ясен:
– Омофор являет собой погибшее от грехов человечество, которое Спаситель воздел на рамена свои, яко овцу пропащую.
– Благодарю. А то я не знала… Почему, сударь, общества чуждаетесь? Разве не бываете в доме банкира Кнутсена?
– К свету не привык, да и стеснителен…
Екатерина повидала мужа, сказав, между прочим:
– Ах, как мало просьб у меня! Но одну исполните. При надевании короны погребальной помогал мне капрал Конной гвардии – Потемкин, человек услужливый и бедный. Дайте ему чин следующий…
Потемкин стал виц-вахмистром. Взбодренный случаем, появился он в доме Кнутсена, где проживали Орловы, на квартире их сбирались все гневно-протестующие противу негодного царствования «петрушки». Стены были завешаны шпагами, пистолетами и связками кожаных бойцовских перчаток – для драки! Потемкин тихонько пощупал их – нет ли внутри свинчатки? Но таковой не обнаружил: Орловы – бойцы честные, без подвоха. Приголубил и приласкал вахмистра изувеченный Алехан Орлов – человек вкрадчивый:
– Голубчик ты наш, Гришенька, почто в кавалерии замыкаешься? Уж не побрезгай водочки похлебать из корыта пехотного да закуси малосольным огурчиком… А коли, – досказал он главное, – сболтнешь о том, что слыхал средь нас, так разорвем тебя на сто сорок восемь кусков, яко пес бешеный разрывает кисыньку…
Здесь Потемкин узнал, что Петр готовится воевать с Данией, дабы отнять у нее провинции Шлезвига. Алехан Орлов высморкался в оконную форточку – прямо на прохожих – и сказал так:
– Гвардионосу, выпьем! Император сам назначил срок своей гибели: едва тронется в поход на Данию, тут мы его и прикончим.
Петр и раньше поговаривал, что пойдет воевать с Данией, но при этом русская армия – победительница Фридриха! – должна попасть в подчинение Фридриха. Шепот по углам изливался в ропот, а гвардейские казармы ревели от ярости: «Мы войска прусские, как снопы молотили…» Что там говорить о гвардии? Даже самый последний нищий, протягивая руку на паперти, громко осуждал дела и поступки нового государя.
В конце января Петр пожелал видеть Позье; на этот раз император чувствовал себя перед ювелиром неловко:
– Я вызвал из Пруссии своих дядей Голштинских с женами и семьями, они бедны, как трюмные крысы, и не могут показаться в русском обществе, ибо в ушах их жен и дочерей серьги украшены кусочками каменного угля. Помогите им, Позье…
А что Позье? Тридцать лет жизни, проведенные в России, научили мастера многому, и он – раньше самого императора! – догадался, кто станет управлять Российской империей… Ювелир сказал:
– Государь, я согласен осыпать бриллиантами всех голштинцев, но предупреждаю: бриллианты мои будут фальшивыми!
– Ах, Позье, как хорошо вы меня поняли! Я и сам хотел просить вас об этом, чтобы мне излишне не расходоваться…
Принц Георг Голштинский был возведен в фельдмаршалы с жалованьем в 48 000 рублей, а его братец Петр Голштинский, тоже получив чин фельдмаршала, стал петербургским губернатором. Император говорил свите, что на время похода в Данию его дядья останутся в столице, чтобы его именем управлять «глупой» Россией: