– За вашей спиной – как у Христа за пазухой.
Екатерина пошла на предельную откровенность:
– А ведь беда будет. Ныне любая малость, князь Александр, может привесть крестьян наших в отчаяние всеобщее.
У нее была уже готова инструкция для Вяземского: «Прошу быть весьма осторожну… если мы не согласимся сейчас на уменьшение жестокости и уморение человеческому роду нестерпимого положения, то против нашей воли оную возьмут силою рано или поздно». Екатерина стояла перед ним, прямая и строгая, оголенные руки ее покрылись красными пупырышками. Нагнувшись, она раскрыла кабинетный сундук, в котором хранились 930 челобитных на ее имя, выбрала из них прошение конюха Ермолая Ильина:
– Салтычиху гадкую следует наказать публично, дабы простой народ видел, как я пекусь о положении предела злодействам помещичьим. Сама женщина, сама детей имела, и оттого не могу признать Салтычиху особой женского роду: прошу тебя, князь Александр, выделить ее-как изверга и урода мужского полу…
Оставшись потом одна, Екатерина нервно потерла руки:
– Ах, как меня здесь не любят… кругом… все! Ну, ничего: лет через десять привыкнут, через двадцать прославят, а после смерти проклянут…
Исторически все идет правильно!
Ночью ее почти сдернул с постели Гришка Орлов:
– Вставай! Опять заваруха началась.
Алехан втащил страшно избитого ротмистра Ями некого:
– Выкладывай все, как на духу, иначе затрясу!
Тот и рассказал, что было пьянство в гвардии, государыню излаяли грубо: мол, обещала Панину регентшей стать при сыночке Павлике, а сама под корону подлезла. Петр Хрущев пил и порыкивал: «Нажаловала чести, а нечего ести». Его поддерживали: «Орловых всех переберем, особливо надобно искоренить Алехана, плута главного!» Говорено было за винопитием, что Орловы графами уже стали, «но с постели-то Катькиной на престол перескачут». И решили дружно – не бывать Екатерине, а быть Павлу или несчастному Иванушке, которого в тюрьмах морят всячески. Братья же Гурьевы пуще всех ярились на императрицу: «Еще разок переменим! Сколько ж можно баб на престол сажать – пора и поумнеть…»
– Отпустите его, – указала женщина на Яминского, потом стала хлестать фаворита по щекам. – Говорила же я тебе, что нельзя о браке нам помышлять. Я на престоле сижу, будто на сковородке горячей, а ты меня, дурак, еще под венец тащишь.
– Всем кляпы поставим, – мрачно изрек Алехан, и громадный шрам на его щеке ожил, двигаясь, отливая багрово…
Расскандалили! Утром фаворит пришел мириться.
– Стоит ли слушать брехню гвардейскую, – убеждал Орлов. – Сам офицер, так ведаю, каким побытом слухи рождаются. Бывало, по две недели пьешь ведрами без пропусков, так чего спьяна не намолотишь… Оставь ты их! Не печалуйся. Обойдется.
– А чего кричат? Или я не расплатилась с ними деньгами, чинами, деревеньками с мужиками? Узнайте, – наказала Екатерина, – замешана ли в блудословии и княгиня Екатерина Дашкова?..
«Орловщина» всем глаза намозолила, и в эти дни старший, Иван Орлов, собрал братьев, заявив им вполне резонно:
– Ну, ребятушки, потешились, попили винца сладенького, поели вкусненького, даже графами стали. Покуда до драки дело не дошло, давайте по домам разбежимся и на крючок закроемся. Сейчас треплют языками нас, но станут трепать и кольями.
Впервые Орловы проявили непослушание старшему брату. Ванюшка хотел уже было начать исправное «рукоделие» по зубам и загривам, но кулак разжал и вздохнул удрученно.
– Несбыточное дело затеваете вы! – сказал он.
Гришка Орлов намекнул Ивану – граф графу:
– Вот императором стану, тогда поговорим.
– Да ведь придавят тебя, – отвечал Иван (умница!)…
Отбыл он в тихую деревенскую благодать, подальше от двора, поближе к сметанам и ягодам. А из Москвы всех недовольных «орловщиной» распихали по задворкам: кого на Камчатку, кого в гарнизоны дальние, кого в провинции сослали. Вскоре возникли слухи, будто Петр III жив, а вместо него похоронили восковую куклу, в церквах священники кое-где поминали царя как живого, и слышался на базарах говор общенародный: Петр III еще явится, дабы покарать жену-изменщицу…
Эти известия были крайне неприятны для Екатерины – как объятия мертвеца! В беседе с Никитой Паниным она сказала:
– Если бы самозванцы хоть раз увидели муженька моего в пьяном положении, они бы сыскали иной образец для подражания. Мужа не воскресить, но копии с него явятся еще не раз…
ДВЕСТИ ТЫСЯЧ крепостных и работных людей продолжали сотрясать империю бунтами на окраинах. Екатерина вызвала князя Вяземского и генерала Петра Панина (брата Никиты Ивановича).
Велела им – усмирить. Они спросили – как?
– Ведом один способ – пушечный…
3. МАНИФЕСТ О МОЛЧАНИИ
Был день пригожий на Москве, денек майский…
Отставной пушкарь флота Российского Никита Беспалов изволил торговать табаком с лотка на улице. Из соседней бани колобком выкатилась нищенка Устинья Голубкина, чисто вымытая, и купила для сожителя своего табачку на копейку, а пушкарь ей сказал:
– Вот живешь ты, Устинья, и ничего путного не знаешь.
– Чего ж это я прошлепала? – спросила нищая.
– Хотится государыне нашей за полюбовника выйти.
– Эва! Так кто же ей помешать может?
– А господам не хотится, чтобы она… трам-тарарам! Вот и сбираются артельно женихов ейных изничтожать.
По дороге к сожителю зашла Устинья Голубкина навестить вдовую купчиху Исчадьеву, а у той – гости: придворный истопник Лобанов и музыкант Измайловского полка Коровин, игравший на своем гобое нечто развлекательное. Голубкина как можно ближе к вину подсела и сказала, что государыне замуж хочется:
– Уж в такую она истому вошла, что кошкою спину выгибает, а хвост торчком держит, ажно платье задралось… Слыхали ль?
– Про то мы знаем, – отвечали гости Исчадьевой. – Орлова прынцем в Ригу назначат, для него уже и корону из чугуна отливают.
Вдова Исчадьева, пугливо вздрагивая, спросила:
– А куды доски-то понесли?
– Какие доски?
– Дубовые… Мне вчерась кум сказывал, будто в Кремль доски новые таскали. Уж не гробы ли мастерить станут?
Вопрос о дубовых досках остался для историков неразрешенным, а придворный истопник Лобанов всем жару подбавил:
– Цесаревич-то Павлик Петрович ску-у-учен. На той неделе даже обедал без всякого азарту, а дядька евоный Никита Панин, тот слезьми над супом изошелся… Никто под Орлова идти не хочет!
– А без марьяжу как жить? – встряла в беседу нищая. – Царица ведь тоже мясная, жильная да кровавая – нсшто без мужества ей сладко? Я бы вот без марьяжу, кажись, и дня не прожила! Вишь, табак-то сожителю своему несу.
– На што ж ты ему табак-то таскаешь?
– А чтоб он меня за это… трам-тарарам!
Всю эту компанию взяли и увели. Под батогами нищенка Устинья повинилась, что крамола завелась от матроса Беспалова:
– Сказывал матрос-табашник, что у Григория Орлова, который нонеча в графьях наверху бегает, един кафтан в семьсот тыщ казне обошелся, сама царицка его брильянтами да яхонтами ушивала…
Подканцелярист застенка пытошного (по прозванию Степан Шешковский) обмочил концы плети в растворе уксусном:
– Дура баба – в шею се! Подавай клиента главного…
Вытащил в застенок пушкаря Беспалова.
– А я уже в отставке, – сообщил он, икая от страха.
– Вот и ладно, – одобрил Шешковский. – Значит, время терпит и торопиться не станешь. Ложись-ка, миляга.
– А меня-то за што, эдак, господи?
– Для того и звали, чтобы все сразу выяснить… Возникло дело ужасное, дело о «марьяже императрицы».
Никита Иванович Панин начал день с того, что рассказал Павлу о тридцати скверных монархах Европы, потом к столу цесаревича подали пять соленых арбузов, прибывших с обозом из Саратова, взрезали все подряд – лишь один оказался хорошим.
Курносый мальчик сказал наставнику:
– Вот! Из пяти арбузов хоть един годен стался, а из тридцати государей ни одного путного не выросло…
Павел продолжал любить сумасбродного отца, который часто потешал его своими кривляниями, и, напротив, очень боялся матери, строгой и резкой. Наследника страшили коронационные пиры; от необъяснимой тоски ребенок начинал рыдать, вызывая шепоты дипломатов, сдержанный гнев матери: «Уведите прочь его высочество!» Догадываясь, что Панин развивает в сыне любовь к отцу, царица решила заменить его д'Аламбером, которого звала в Россию, обещая ему множество земных благ. Но философ отвечал, что боится умереть в России от… геморроя! Это был дерзкий намек на те самые «колики», что погубили Петра в Ропше. А барон Бретейль ехидно спрашивал: когда же приедет д'Аламбер?
– Подслеповатый Диоген не желает вылезать из своей заплесневелой бочки. Бог с ним, я решила там его и оставить…
Весною 1763 года политики Европы выжидали смерти Августа III – предстояла борьба за польскую корону. В газетах писали, что Екатерина будет способствовать избранию в короли Понятовского, после чего последует брачевание царицы с молодым и красивым королем. Узнав о таковых конъюнктурах, Гришка Орлов люто взревновал:
– Вот ты чего захотела! Но я этого не допущу.
– Я тоже, – спокойно отвечала ему Екатерина…
Мерси д'Аржанто отозвал в уголок милорда Букингэма:
– Кажется, мы присутствуем при развитии драмы. Следите за главною героиней – или она погибнет в последнем акте от кинжала злодея, или сохранит право на свободу…
Бывший канцлер Бестужев-Рюмин объезжал сановников, сбирая подписи под проектом о желательности брака Екатерины с Григорием Орловым. Неугомонный карьерист растревожил даже загробную тень Елизаветы, состоявшей в браке с Разумовским.
– Не было того! – с гневом отрицала Екатерина.
Бестужев-Рюмин отвечал дряблым смехом пакостника:
– Было, матушка, был пример. У графа Разумовского и ларец в дому хранится, а в нем и акт о браке с Елизаветой лежит.
Екатерина напрямик спросила своего фаворита:
– Сколько ты заплатил Бестужеву? Пойми, что меня ведь со свету сживут: Воронцовы, Панины, Разумовские…
Но тут же возник Алехан с лаской дьявольской:
– Чего бояться-то? В день венчальный велю кареты подать. Как только о браке объявим, всех роптающих по каретам рассадим, и поскачут они туды, куды и Макар телят не гонял.
Канцлер Михаила Воронцов попросил принять его:
– Государыня, вы можете не любить меня и далее. Но я заявляю: ваше сочетание с Орловым произведет внутри империи самые невыгодные колебания… Лучше уж тогда сочетаться вам с заточенным Иоанном Антоновичем, чтобы примирить две враждующие ветви Романовых!
Екатерина с раздражением отвечала канцлеру:
– Пахнущий могилою Бестужев-Рюмин чрез угождение Орловым желает карьер сделать, чтобы заместить вас на посту канцлера… Впрочем, остаюсь признательна вам за чистосердечие.
В один из дней, когда Бестужев-Рюмин снова заговорил о скорейшем бракосочетании ее с фаворитом, Екатерина с прищуром посмотрела на Панина, вызывая его на обострение конфликта.
– Императрица русская, – отчеканил Панин, – вольна делать, что ей хочется, но госпожа Орлова царствовать не будет.
Произнося этот смертельный приговор, Панин откинулся в кресле, а когда снова принял позу спокойную, то на стене осталось большое белое пятно
– от парика, густо напудренного.
– Госпоже Орловой я не слуга, – ровно заключил он.
Екатерина встала, указывая перстом на Панина:
– Вот гордый римлянин… подражайте ему!
Вскоре в доме княжны Хилковой загуляли два ближайших приятеля Орловых
– лихие гвардейцы Хитрово с Ласунским – и за выпивкой договорились зарезать при случае Алехана Орлова.
Орловы сами же и вступились за арестованных:
– Пытать не надо их, матушка. Они друзья наши.
– Дожили мы, что друзья хотят друзей резать…
С марьяжами пора было кончать. Воронцов был зван в Головинский дворец, и тут Екатерина повела себя с удивительно тонким знанием людской психологии. Она сказала канцлеру:
– Прошу заготовить два манифеста. Первый – о моем вступлении в брак с графом Орловым… Не возражать! – прикрикнула она, едва канцлер открыл рот. – И вот манифест о даровании Алексею Разумовскому, яко законному мужу покойной императрицы Елизаветы, титула «Его Императорского Высочества».
Первый она оставила у себя, второй вручила Воронцову:
– С этим езжайте на Покровку, где живет старый Разумовский, и пусть он, ради утверждения этого манифеста, предоставит на мое усмотрение те брачные контракты, что у него хранятся… Они нужны мне для создания прецедента по манифесту, который остается у меня… Надеюсь, все поняли?
– Не делай этого, матушка: погибнешь!
– Ваше сиятельство, не учите мое величество…
Канцлер отъехал. Екатерина вышла в аудиенц-залу; возбужденная, нервно прохаживалась вдоль залы мелкими шажками; вровень с нею гуляли Орловы, уже пронюхавшие, зачем поехал Воронцов; следом поспевал гориллоподобный женевец Пиктэ с навахою под кафтаном.
Екатерина делала вид, что Орловых не замечает.
– Пиктэ! Для чего съезжаются ко дворцу кареты?
– Очевидно, по изволению графов Орловых…
«Ясно – зачем. Но следует ждать возвращения Воронцова».
Воронцов застал Разумовского сидящим подле камина, старик читал духовную книгу старинной киевской печати. Воронцов в двух словах объяснил суть дела, по которому приехал.
– Дай-ка сюда бумагу, – протянул тот руку.
Бывший свинопас изучил манифест, приравнивавший его к членам династии Романовых. Но изощренно-выверенный расчет женщины вдруг переплелся с богатейшим жизненным опытом старика: Разумовский сразу же понял, чего желает от него сейчас Екатерина… Кряхтя, он снял с комода ларец черного дерева, окованный серебром.
– Гляди! – Алексей Григорьевич показал канцлеру пергаментный свиток, бережно обернутый в драгоценный розовый атлас.
Развернув атлас, он поцеловал бумаги, писанные еще в 1744 году, когда был молодым парнем и рядом с ним стояла цветущая красавица – Елизавета, радостно отдавшая ему сердце.
– А-а-а-а! – в ужасе закричал Воронцов.
Брачные документы корчились в пламени камина.
– Ты, Мишка, не ори, – сказал Разумовский. – Я возник из ничтожества в хлеву скотском, сам вскоре навозом стану. Теперь езжай и передай ей от меня, что нет у меня никаких брачных бумаг и я никогда не бывал супругом государыни… Брехня это!
Об этом канцлер и объявил, во дворец возвратясь:
– Случая в доме Романовых не бывало такого, чтобы законная самодержица со своим верноподданным сопряглась…
Раздался громкий хруст – Екатерина рванула проект манифеста о своем браке с Гришкой Орловым и кивнула Воронцову:
– Благодарю, граф. Сейчас же велите Нарышкину, чтобы кареты под окнами дворца не торчали-на конюшни их, быстро… Пиктэ! – резко позвала она. – У меня такое чувство, и вряд ли я ошибаюсь, что у вас какое-то дело до меня… Это правда?
– Вы не ошиблись, ваше величество.
– Тогда пройдите ко мне. Один вы!
Пиктэ наедине вручил ей письмо от Вольтера. Это было первое письмо философа, в котором он выражал свое восхищение женщиной, овладевшей престолом самой могущественной державы. Екатерина пригласила Бецкого, велев ему открыть кладовые с мехами, чтобы одарить философию Европы теплыми шубами.
– Всех одену! Даже этого гнусного Диогена из его бочки, который боится нажить геморрой от щедрот России…
Лучшие мыслители века защеголяли в сибирских соболях.
Царские шубы отлично согревали Большую Политику.
Но уже писался скорбный манифест о молчании.
Екатерина решила пресечь слухи в народе, который слишком уж вольно стал рассуждать о «марьяжной» государыне. По городам и весям великой империи раздался бой барабанный, сбегались люди, думая: никак война? С высоких помостов, возле лавок и дворов гостиных, казенные глашатаи зачитывали слова манифеста: «Являются такие развращенных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойствии помышляют… Всех таковых, зараженных неспокойствием, матерински увещеваем удалиться от вредных рассуждений, препровождая время не в праздности и буянстве, но в сугубо полезных каждому упражнениях…»
Манифест императрицы призывал народ к молчанию!
Обыватели расходились, боязливо крестясь:
– У царицы снова непорядок случился. Кто-то там, пес, сверху сбрехал, а нам молчать велят. Вот и соображай…
Опять помылась в бане нищенка Устинья Голубкина и подошла к лотку табашному, говоря матросу Беспалову слова задорные:
– А ну! Продай мне табачку для сожителя моево. Нонеча заждался он меня для марьяжа любовного…
Пушкарь флота поднял с земли здоровенный дрын:
– Беги, падла, отсель поскорее, не то тресну, что своих не узнаешь! С тебя, суки, все и началось. У-у, язык поганый…
Нищенка, подбоченясь, стала орать на всю улицу:
– В уме ли ты, куманек? Сам же наскоблил языком своим, будто царицка наша с Орловыми трам-тарарам, а теперь…
Теперь обоих взяли и увели, согласно манифесту о всеобщем молчании. Все-таки до чего непонятливый народ живет на Руси! Ведь русским же языком сказано, чтобы не увлекались. А они никак не могут избавиться от дурной привычки – беседовать по душам.
4. ОТ ЕРОФЕИЧА
Лишь в середине лета 1763 года двор вернулся из Москвы в столицу, причем добрались на последние гроши (в Кабинете едва наскребли денег для расплаты с ямщиками), и по приезде в Петербург императрица сказала вице-канцлеру Голицыну:
– Михайлыч, поройся в сундуках коллегий – хотя бы тысчонку сыщи, а то скоро мне есть будет нечего…
Екатерина не скрывала радости, что снова видит Потемкина. От русского посла в Швеции, графа Ивана Остермана, подпоручик привез пакет за семью печатями, которые хранили его аттестацию. Дипломат сообщал, что Потемкин
– подлец, каких свет не видывал, и просил, чтобы впредь таких мерзавцев с поручениями дворца за границу не слали. Лицо императрицы оставалось светлым.
– Поздравляю вас, – сказала она, – я чрезвычайно довольна, что не ошиблась в своем выборе: Остерман дал вам прекрасную аттестацию… За это делаю вас своим камер-юнкером!
Орловы были недовольны таковым назначением:
– Зачем нужен шут гороховый, который, изображая утро на скотном дворе, хрюкает свиньей, мычит теленком и прочее?
– От этого шута, – ответила Екатерина, – я впервые узнала подробную историю Никейского собора… Мне Потемкин нравится!
Потемкин вообразил, что он любим. Его родственник, много знавший и много повидавший, описал его страсть:
«Желание обратить на себя внимание императрицы никогда не оставляло его; стараясь нравиться ей, ловил ея взгляды, вздыхал, имел дерзновение дожидаться в коридоре, и когда она проходила, упадал на колена, целуя руки ея, делал некоторые разного рода изъяснения. Великая государыня никак не противилась его нескромным резвым движениям, снисходительно дозволяя ему сумасбродные выходки. Но Орловы стали всевозможно противиться сему отважному предприятию…»
Нескромные и резвые движения Потемкина нравились Екатерине, ее поведение было тоже неосмотрительно. Она откровенно фамильярничала» называя камер-юнкера мой паренек! При всех однажды протянула руку, спрашивая Потемкина:
– Можно, я потрогаю вас за волосы? Ах, какие они мягкие и шелковистые! Совсем как у невинного ребенка…
В августе, окруженная свитой, Екатерина скакала в окрестностях Царского Села, по привычке мчалась, не разбирая дороги, всадники едва поспевали за ней. Наконец она загнала всю кавалькаду в глухое урочище, где на болоте росли нежные кувшинки, Екатерина даже приподнялась в седле, восхищенная ими:
– Боже, какие прелестные лилии… правда?
Все мужчины дружно согласились, что цветы красивы, но похвалой и ограничились. Потемкин же спрыгнул с коня, по самое горло забрался в трясину, булькающую пузырями, рвал и рвал сочные бутоны для любимой женщины. Целый ворох кувшинок протянул Екатерине в седло, и она, благодарная, воскликнула:
– Ваши кувшинки дороже всяких бриллиантов!
Рискованная фраза, ибо на днях Орлов преподнес ей в дар именно бриллианты. А князь Николай Репнин, строгий директор Шляхетского корпуса, склонился из седла над мокрым Потемкиным:
– Езжай подале от нас, чтобы болотом не воняло…
Раздался смех. Свита, терзая коней шпорами, бросалась нагонять самодержавную амазонку. Потемкин, с ног до головы облепленный омерзительной тиной, рысцою трусил в отдалении.
В расположении Конногвардейской слободы приобрел он себе домик с банькой и садиком, зажил барином. Снова потянуло к стихам, сочинял музыку, свои же романсы и распевал в одиночестве. Екатерина определила его за обер-прокурорским столом в Синоде: императрица нуждалась в своем человеке, который бы следил за плутнями персон духовных, чтобы не утаивали доходов церкви от государства. А беда подкралась на цыпочках, всегда нежданная… Как-то, ужиная в кругу близких, Екатерина выразительно посмотрела на Потемкина (настолько выразительно, чтобы ему стало не по себе). Дальше произошло то, чего он никак не ожидал: императрица слегка подмигнула ему. Оба они увлеклись, поступая неосторожно. Алехан Орлов, от которого ничто при дворе не укрывалось, приманил Потемкина к себе и, загибая пальцы, деловито перечислил все по порядку: чин подпоручика, 400 крепостных душ, две тысячи рублей, сервиз для стола, камер-юнкерство…
– Вишь, как тебя закидали! А кому ты, ясный наш, обязан за все, думал ли? Да нам, соколик ласковый, стоит вот эдак мизинчиком тряхнуть-и тебя разом не станет… ау-аушеньки!
Потемкин выпрямился – богатырь перед богатырем:
– Не пристало мне выслушивать угрозы твои.
Алехан обнял его за шею, сладостно расцеловал в уста:
– Дружок ты наш, не гляди на матушку, яко голодный кот на сырую печенку… хвост вьщернем. А без хвоста кому нужен ты?
Настала зима. В один из вечеров Екатерина играла в биллиард с Григорием Орловым, а Григорий Потемкин кий для нее намеливал, давал советы из-за плеча, как в лузу шаром попасть. Фавориту такой усердный помощник скоро прискучил:
– Ежели еще разок, тезка, под руку подвернешься, я тебя палкой в глаз попотчую… Не лезь! Третий всегда лишний.
Екатерина капризно подобрала детские губы.
– А мне третий не мешает, – сказала она.
Дубовый кий был переломлен, как тростинка.
– Но я третьим, матушка, не был и не буду!
Ушел. Екатерина рассудила чисто по-женски:
– И пусть бесится. Доиграй за него…
На выходе из дворца Потемкина перехватили братья Орловы, затолкали парня в пустую комнату и двери притворили.
– Теперь наша партия, – сказали, в кулаки поплевывая.
Жестокая метель ударов закружила камер-юнкера по комнате. Потемкин слышал резкие сигналы, которыми обменивались братья:
– Приладь к месту! – И перехватило дыхание.
– Под микитки его! – Кулаки обрушились в сердце.
– По часам, чтобы тикали! – Два удара в виски.
Он вставал – кулаки опрокидывали его. Потемкин падал – Орловы взбрасывали его кверху. Спасенья не было. В кровавом тумане, как эхо в лесу, слышались далекие голоса:
– Забор поправь! – Во рту затрещали зубы.
– Рождество укрась! – Лицо залилось кровью.
– Петушка покажь! – Из глаз посыпались искры.
Казалось, бьют не только Орловы, но сами стенки, – даже потолок и печка – все сейчас было против Потемкина, и тело парня уже не успевало воспринимать частоты ударов, звучащих гулко, будто кузнечные молоты: тум-тум, тум-тум, тум-тум.
– Прилаживай! – веселился Гришка Орлов. – Бей так, чтобы он, кила синодская, по дворцам нашим более не шлындрал…
Вечность кончилась. Потемкин не помнил, когда его оставили. Кровью забрызганы стены, кровь полосами измазала пол, – четверо братцев потрудились на славу, как палачи. Кое-как вышел на площадь, вдохнул легонький морозец и безжизненно рухнул на мягкий снежок. Стало хорошо-хорошо. А яркие звезды, протяжно посвистывая, стремглав уносились в черные бездны…
Потемкину лишь недавно исполнилось 24 года!
Выдержал – не умер! Но с той поры не покидали Потемкина безумные боли, от которых не ведал спасения. Нападали они по вечерам, вонзаясь в затылок, сверлили лобную кость. Просыпался в поту, мятущийся от непонятных страхов, открывал бутылки с кислыми щами, пил прямо из горлышка, сосал в блаженстве бродившее пойло.
– Тьфу! – сплевывал в потолок изюминку.
Парень врачей презирал, от аптек открещивался; Иван Иванович Бецкой, то ли от себя, то ли по чужому внушению» прислал к нему Ерофеича – чудодея знахарства, изобретателя эликсира, бодрой и неустанной жизни. Ерофеич заявился в Слободу и, отставив мизинец с громадным дорогим перстнем, похвалялся:
– Графинь нежных пользовал, прынцсв разных отпаивал, и ты у меня воспрянешь… Вели-ка баньку топить.
Знахарь месил в горшке серое гнусное тесто, что-то сыпал в него. Мешал, добавлял, лизал и нюхал. Потемкин нагишом забрался на верхний полок. Ерофеич горстью подцеплял мерзкую квашню, обкладывал ею, будто скульптор алебастром, умную голову камерюнкера, обматывал ее тряпками. Потемкин начал пугаться:
– Эй-эй, зачем глаза-то мне залепляешь?
– Так тебе книжку-то в бане не читать! Лежи…
– Все равно! Один глаз не заклеивай.
Поверх головы Ерофеич плотно насадил глиняный горшок:
– Вот корона тебе! Сиди, пока дурь не выйдет.
– А когда она выйдет?
– Покеда я чаю пью. Ну, сиди…
Потемкин разлегся на полке, неловко стукаясь горшком об доски. Словно кузница мифического Вулкана, под ним матово и жарко светились раскаленные камни. Началось неприятное жжение в правом глазу. Решил терпеть. А глаз вдруг начал пылать. Потемкин потянул с головы глиняную макитру. Но она была насажена туго. Разозлясь, ударился башкой об стенку – горшок вдребезги!
– Ой, ой, маменьки! – сказал Гриша…
С правым глазом что-то неладное. Торопливо начал срывать с головы зловонные тряпки. Поскакал с полка вниз. Сунулся головой в кадушку с ледяной водой. Но лечебная масса уже затвердела – вроде гипса. Внезапный ужас обуял Потемкина.
Правый глаз его перестал видеть!
Нагишом он вылетел из бани – почти полоумен.
Да! Левый глаз, который не был завязан, по-прежнему вбирал краски жизни, а правый померк… «Господи, неужто навсегда?»
Зверем вломился парень в горницу дома своего.
А там кудесник чай пьет, вареньицем себя лакомит.
– Ну, держись… – Потемкин схватил автора «элсксира жизни» и, ниспровергнув, начал сурово уничтожать. Ерофеич чудом вывернулся, с воплем прыснул на улицу. – Не уйти тебе! – настигал его Потемкин гигантскими прыжками. Голиаф, страшный и одноглазый, несся по улице – по Большой Шпалерной. Сбежались люди, схватили его. Одинокий глаз был свирепо обращен к небесам, с которых осыпался приятный снежок.
– Твори, боже, волю свою… Ах я, несчастный!
Его повели домой. Босиком он ступал по снегу. Все пропало, – плакал он. – Все… теперь все!
После этого Потемкин на долгие 18 месяцев заточил себя; ровно ПОЛТОРА ГОДА отвергал людей, избегал общества, и – уже без него! – миновали важные для России события… Екатерина первое время спрашивала, куда делся ее камер-юнкер, но Орловы убедили ее, что лодырь службою при дворе не дорожит. Бог с ним!
– Вольному воля. – И Екатерина позабыла о нем.
5. НЕ ПЕРЕСТАЮ УДИВЛЯТЬСЯ
Старый король объезжал свои владения, под колесами с шипением расползалась грязища бранденбургских проселков. Парижским трактатом закончилась Семилетняя война, а Губертсбургский мир все-таки оставил Силезию за королем.
Но… какою ценой заплатила за это Пруссия?
Хмурый рассвет начинался над пепельными полянами. Открыв дверцу кареты, Фридрих II сказал де Катту:
– Наверное, такой же пустыней была Германия после набегов Валленштейна, и слава богу, что на этот раз дело не дошло до открытого людоедства. Теперь я не знаю, сколько нужно столетий, чтобы здесь снова распустились прекрасные гиацинты. Отныне я не король – я лишь врач у постели тяжелобольной Пруссии.
Де Катт спросил его величество:
– С чего решили вы начать возрождение страны?
– С армии! Быстрее освоить опыт минувшей войны, улучшить подготовку войск. Старых солдат отпущу по домам, наберу молодых. Да, я утомил своих неприятелей войною, но я не хочу, чтобы они отдохнули от нее раньше моей обнищавшей Пруссии.
– Неужели вы снова хотите воевать?
– Но другими средствами – дипломатическими…
Карета тащилась дальше. Взору открывались сгоревшие фольварки, заброшенные огороды, пожарища и виселицы, крапива и репейники, пашни были вытоптаны в кавалерийских атаках.
Король вытянул руку, показывая вдаль:
– Смотрите, де Катт, такое нечасто можно увидеть: две вдовы тянут на себе плуг, а ими, как скотиной, понукает сирота мальчик. Я не могу этим несчастным вернуть мужей, павших во славу Пруссии, но я могу отдать им раненых лошадей кавалерии.
Экономный хозяин, Фридрих возами раздаривал по деревням картофель. Король ел его сам и заставлял есть других.
– Не морщитесь, – говорил он гостям в Сан-Суси, – в этом картофеле, вареном и жареном, я прозреваю великое будущее…
Он велел строить новые деревни, осушать болота, мостить дороги. «Я знаю, – писал король, – что человек никогда не в силах псрсделать природу, но зато он всегда способен возделать под собой землю, чтобы прокормить себя и свою семью».
Министра Финка фон Финкенштейна он спросил:
– А когда просыпается русская императрица?
– Говорят, в пять утра.
– Куда ей до меня! – отмахнулся король. – Я с четырех часов уже на ногах, и нет даже минуты свободной, чтобы сыграть на флейте. День начинаю с первыми петухами, как сельские бауэры…
Его навестил поникший банкир Гоцковский, который во время войны поставлял королю фальшивые «ефимки». Теперь, уличенный в преступлении, он должен был расплатиться с Россией за финансовый ущерб, нанесенный русской казне. Фридрих сказал: