Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Через тернии – к звездам. Исторические миниатюры

ModernLib.Net / Исторические приключения / Пикуль Валентин Саввич / Через тернии – к звездам. Исторические миниатюры - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 7)
Автор: Пикуль Валентин Саввич
Жанр: Исторические приключения

 

 


Минна вытерла слезы и пересчитала деньги:

– Не так уж щедро расплачиваются с тобой, могли бы платить и побольше. А у меня в ушах звон от твоей музыки.

– Не касайся моей музыки, – отвечал Вагнер, – как я не касаюсь твоего прошлого…

Появился и Карл Гольтей с цветами для женщин.

– Вагнер, ах, до чего же мила ваша женушка!

– Но я чертовски ревнив, – злобно отвечал Вагнер.

У подъезда его ожидал в коляске фон Мекк:

– Маэстро, я приехал, чтобы довезти вас до театра.

– Спасибо, дружище, я не избалован вниманием.

Ротмистр засмотрелся на окна.

– Боже! Сюда смотрит удивительная красавица.

– К сожалению, – отвечал Вагнер, – это не жена смотрит на своего мужа, а бедная Амалия взирает на богатого фон Мекка!

По дороге в театр он признался ротмистру, что уже начал работу над новой оперой “Риенци”:

– Слишком часто моя музыка вызывала в публике изумление и даже издевательский смех. Но я закалился в борьбе, любое оскорбление отскакивает от меня, как чугунное ядро от неприступной фортеции. В музыке, как и в жизни, тоже существует подлость и крохоборство. Но я прокладываю гати через музыкальные болота, я хочу выстроить для народов музыкальные дворцы, хочу возвести прочные мосты в счастливые миры могучего людского духа! Только так, дружище: через тернии – к звездам…


Здесь уместно сказать: хотя музыкальная жизнь Риги складывалась самостоятельно, как бы особняком от русской, но все-таки она гармонично вписывалась в мелодию нашей общей музыкальной культуры; со времен барона Фиттингофа рижане приглашали оперные труппы из Италии и стран германских, но здесь, на подмостках Риги, пели солисты Вены и Петербурга, рижане уже знали не только Гайдна, Моцарта и Бетховена, но и музыку первых российских композиторов.


В портфеле Вагнера-дирижера лежали партитуры опер Моцарта, Беллини, Дж. Россини, Обера, Доницетти и Керубини, с оркестром оперной труппы он давал симфонические концерты. Свое знакомство с рижской публикой Вагнер начал с того, что развернул пюпитр к оркестру, встав спиной к залу. Он дирижировал в той манере, какая принята сейчас во всем мире, но тогда… Тогда это казалось неслыханной дерзостью.

На все попреки Гольтея Вагнер отвечал:

– Мне нужен контакт с музыкантами, чтобы они видели не фалды моего фрака, а мои глаза, мое лицо, мой восторг, мое вдохновение.

Ему явно не хватало силы звучания. Гольтею он жаловался:

– В оркестре лишь четыре скрипки, два альта и один контрабас… Мне очень трудно выразить себя!

Потому-то Вагнер и любил выезжать с труппой в Митаву, бывшую столицу Курляндского герцогства, где имелась более просторная сцена и обширная оркестровая яма. Пожалуй, только два человека понимали его стремления, его размах – это был певец Иосиф Гоффман, это был второй дирижер Франц Лебман. Они знали от фон Мекка, что Вагнер создает оперу “Кола Риенци, или Последний трибун”; друзья предупреждали композитора, что его опера вряд ли будет поставлена.

– Гольтею удобнее угождать вкусам местных бюргеров, а ты, бедняга, вкатываешь свой камень на самую вершину Олимпа – он скатится обратно и раздавит тебя!

Гольтей соблазнял Вагнера к написанию водевиля.

– Я не имею склонности к легкой музыке, – отказался Вагнер, – у меня совсем иные задачи…

Гольтей начал сплетничать о Вагнере:

– Если Вагнер и гений, как уверяет меня в том ротмистр фон Мекк, то гений мне не нужен. Моя певучая лавочка способна процветать только от заурядных людей, и чем они глупее, тем выгоднее для процветания моего театра…

Мстительный, он сократил Вагнеру жалованье.

– Вы не умеете ладить с певцами! – кричал Гольтей. – Вы требуете от них дисциплины, как фельдфебель в казарме от солдата. Но если мадам Шредер вчера ужинала со мной, то она может позволить себе опоздать утром на репетицию… А ваше жалованье, помните, зависит от моих доходов!

Перебранка с Гольтеем ощутимо сказывалась на кошельке Минны, и она стала проситься на сцену:

– Если есть голос, почему бы не продать его?

Но Вагнер знал, что Минна – певица посредственная, а в театре она видит лишь средство для пополнения бюджета, и потому он сказал, что при нем она петь не будет.

– Риге вполне хватит и одной Амалии Планер.

– У меня внешность выгоднее, чем у Амалии, и с такой внешностью я бы заработала больше тебя – дирижера…

Вагнер снял новую квартиру в районе Петербургского форштадта, тогда еще только начинавшего застраиваться (дом, где жил Вагнер, стоял на углу нынешних улиц Ленина и Дзирнаву). Минна поддерживала видимость достатка и семейного благополучия. Вагнер любил бывать в семье Генриха Дорна, с которым вскоре перешел на дружеское “ты”. Это время вспоминалось потом как почти благополучное, когда к ужину “стоял русский салат, двинская лососина и свежая икра… Мы втроем чувствовали себя на дальнем севере очень недурно!” Вагнеру, саксонцу по рождению, рижские широты казались уже “дальним севером”. Но скоро между сестрами Планер произошел острый разлад, и они перестали разговаривать. В этой ненормальной и даже тягостной обстановке Вагнер продолжал творить музыку.

– Главное, – говорил он фон Мекку, – не расслаблять ни мышц, ни нервов, ни мозга. Надо, чтобы дело не топталось на месте, а постоянно двигалось к цели… Но, Боже, как иногда трудно Тристану пить любовный напиток из одной чаши с такой Изольдой, как моя Минна Планер!

Скоро состоялся неприятный разговор с Гольтеем.

– Я недоволен вами, Вагнер, – начал директор. – Вы привили театру характер храма с порядками монастыря, а богатая публика желает видеть в театре иное…

– Неужели вертеп? – усмехнулся Вагнер.

– Ну если не вертеп, то хотя бы место развлечения. Ваши намерения не принесут добра и лично вам. А мне нужен веселый и забавный водевиль… Водевиль и туалеты!

(“Серьезная опера, особенно же богатый музыкальный ансамбль, – писал Вагнер о Гольтее, – были ему прямо ненавистны”). Гольтей считал, что в оперу ходят не ради музыки.

– Приятнее слушать певичек, дабы оценить их телесную грацию и поймать момент, когда обнажится их ножка.

Вагнер же считал музыку основой оперы.

– Голоса певцов лишь накладываются поверх музыки, как в хорошем бутерброде намазывают масло на хлеб насущный.

Гольтей считал разговор оконченным:

– Но ваша музыка – это как раз не то масло, чтобы мазать его на хлеб к завтраку. Спросите у жены: она подтвердит!

Франц Лебман, ближайший друг, говорил Вагнеру:

– Слушай, Рихард! Если тебе завтра сломают шею, я займу твое место дирижера. Мне бы надо радоваться тому, как ты скандалишь, но я только огорчаюсь… Ты страдал уже достаточно – и куда побежишь после Риги?

– Не знаю. На этот раз с женою и скарбом.

– Вот-вот! Серьезный сюжет твоей оперы “Риенци” сразу приведет тебя к разрыву с дирекцией.

– Возможно.

– Так пожалей, Рихард, сам себя. Тем более что Генрих Дорн уже засел как раз за такую оперу, какая нужна Гольтею…

Дорн вскоре же выступил в германской прессе со статьями о Вагнере, высмеяв его пристрастие к трубам. Это не помешало Вагнеру честно продирижировать дорновскую оперу, написанную в угоду вкусам дирекции. Успех оперы Дорн мог приписать искусству Вагнера, который из пустейшей партитуры своего коварного друга выжал все лучшее, сознательно притушив в музыке Дорна ее слабые моменты…

Стояли сильные морозы, Вагнер простудился на репетициях и слег.

Но Гольтей заставил его покинуть постель:

– Я обещал, что моя труппа будет петь в Митаве…

Эта поездка в санях до Митавы, а потом дирижирование в плохо протопленном зале свалили Вагнера окончательно. Минна всполошилась, а Гольтей уже разболтал по всей Риге:

– Со смертного одра ему не дотянуться до пюпитра. Кажется, он отмахал свое этой дурацкой палочкой…

Спасибо рижскому врачу Прутцеру – он поставил Вагнера на ноги, посулив ему долгую жизнь. Но во время болезни Гольтей улизнул из Риги в Берлин, надеясь сделать карьеру при королевском дворе. В один из дней, когда Вагнер вернулся домой из театра, Минна испуганно шепнула ему:

– У нас полиция, тебя ждут…

Это была не полиция, а лишь чиновник рижского губернаторства. Русский человек, он свободно владел немецким, а к Вагнеру испытывал даже симпатию.

– У меня не совсем-то приятное поручение, которое я обязан исполнить как должностное лицо… Дело в том, что критические статьи господина Дорна, помещенные в немецких журналах, открыли кредиторам ваше местопребывание. Теперь управление рижского губернаторства получило судебные иски к исполнению от властей городов Магдебурга и Кенигсберга… Господин Вагнер, способны ли вы расплатиться с долгами?

– Нет, – честно отвечал композитор.

Чиновник явно хотел помочь Вагнеру:

– Поймите меня правильно, я не преследую вас, я лишь желал бы облегчить положение… Но предупреждаю: если вы решитесь бежать из Риги, как ранее бежали из Магдебурга и Кенигсберга, то стоит вам пересечь границу, как вы сразу окажетесь за решеткой королевской тюрьмы в Пруссии.

– А если я останусь в Риге? – спросил Вагнер.

– Тогда я вынужден потребовать от вас, чтобы, согласно судебным искам, вы расплатились с немецкими кредиторами.

Вагнер, чуть не плача, показал ему свою партитуру:

– Видите? Это моя опера, которая сделает меня Крезом, и тогда я разом смогу выпутаться из долгов…

– Охотно верю, господин Вагнер, что с вашим талантом вы еще станете знаменитым, но… поймите же и меня! Я ведь только чиновник, требующий исполнения буквы закона.

Вагнер запихал в портфель нотные листы “Риенци”.

– Так что же мне делать? – потерянно спросил он.

Чиновник оглядел скудную обстановку квартиры:

– Подумаем, что нам делать… Ведение исков поручено местным адвокатам, связанным дружбой с Гольтеем и Дорном, а эти господа, как я слышал, не слишком-то вас жалуют.

– Да! – выкрикнул Вагнер. – Гольтей, сокращая мне жалованье, хотел выжить меня из Риги… Теперь я это понял!

После ухода чиновника появилась разгневанная Минна:

– Я долго скрывала от тебя, но теперь скажу… Пока ты пропадал в театре, меня усиленно соблазнял Гольтей. Тебе казалось, что он сокращает жалованье из творческих побуждений. А на самом деле наш кошелек становился все тоньше и тоньше по мере того, как росла моя неуступчивость в домогательствах этого престарелого мерзавца.

Вагнер окаменел. Минна продолжала:

– Твои доходы были бы в два или даже в три раза больше, уступи я Гольтею. Но я решила остаться честной перед тобой, и тогда этот подлец стал навязывать мне в любовники богатого рижского негоцианта Бранденбурга… Теперь ты сам видишь, – заключила Минна, – каково живется, если следовать твоим идеальным представлениям о жизни!

И когда в доме Вагнеров поселилось тяжкое уныние, а нужда снова хватала за горло, появилась сияющая Амалия Планер:

– Я счастлива! Только что ротмистр фон Мекк сделал мне предложение, и я решила навсегда остаться в России.

Амалия фон Мекк прожила долгую жизнь, ее муж дослужился до чина генерала русской армии. Оба они погребены в Санкт-Петербурге – на Волковом лютеранском кладбище.


Вместо Гольтея директором театра стал Иосиф Гоффман.

– Рихард, у меня камень за пазухой, который я, как новый директор, должен запустить в твою голову…

– Что еще стряслось? – обомлел Вагнер.

Оказывается, Гольтей, покидая Ригу, уволил Вагнера, а на место первого дирижера посадил Генриха фон Дорна.

– Это уже подлость… Даже не Гольтея, а Дорна! – возмутился Вагнер. – Ведь он мой друг, и он знает, что с концертов симфонической музыки я мог бы постепенно расплачиваться с кредиторами. А теперь я лишен даже этой возможности.

Иосиф Гоффман остался благородным человеком:

– Что я могу сделать для тебя, Вагнер? Давай хоть сейчас я подпишу с тобой контракт на будущий сезон.

– А как я проживу год настоящий?..

Вагнер решил повидаться с Генрихом Дорном; он умолял своего друга отказаться от контракта, говоря ему:

– Так поступил бы любой порядочный человек.

– Порядочный… Но я вполне свободен от укоров совести, – отвечал Дорн. – Твоя опера “Риенци” еще валяется в портфеле, а моя уже имела несомненный успех. Я больше тебя заслужил место дирижера, и будь спокоен, Рихард: уж я-то не повернусь к публике задницей, как это делаешь ты…

Минну композитор застал в полном отчаянии.

– Будь оно все трижды проклято! – говорила жена. – Лучше бы я уступила Гольтею, и тогда бы ты остался дирижером в Риге, а теперь… Что делать теперь? Ты знаешь?

– Не знаю, – отвечал подавленный Вагнер. – Но я верю, что со временем, когда люди станут перелистывать энциклопедии, они не найдут там имени Гольтея или Дорна. Там будет мое имя! Потомки, я верю, будут чтить меня именно за то, что я никогда не изменял своим принципам…

Жизнь в Риге становилась невыносима. Семейные скандалы и житейские дрязги, сплетни о прошлом Минны – все это выводило Вагнера из равновесия.

Пришел верный Франц Лебман и спросил Вагнера:

– Рихард, есть ли у тебя хоть искра надежды?

– Да! Я еще из Кенигсберга отослал в Париж партитуру своей оперы ‘“Запреты любви” на имя знаменитого Скриба.

– Не верьте ему, – вмешалась Минна. – Мне уже опостылела жизнь в воздушных замках, которые строит Рихард. И что Скрибу до Вагнера, если в Париже гремит Мейербер?

– Я писал и Мейерберу, – сознался Вагнер.

– А у него только и дела, что хлопотать о каком-то жалком капельмейстере из Риги…

Лебман поставил все с головы на ноги:

– Рихард, что ответил тебе Скриб?

– Ничего не ответил.

– А что ответил тебе Мейербер?

– Тоже ничего.

– Тогда не злись на Минну: она звезд с неба не хватает.

– Она-то, может быть, и не хватает. Но я, Франц, остаюсь верен своему правилу: через тернии – к звездам…

Среди рижан, истинных ценителей искусства, нашлось немало почитателей Вагнера, и они, возмущенные несправедливостью, убеждали композитора не оставлять Ригу, обещая вознаградить его за потерю жалованья в театре частными уроками музыки, устройством любительских концертов. Вагнер был растроган сочувствием посторонних людей, но его манили уже иные берега. Он все более убеждал себя, что в музыкальном Вавилоне – Париже скорее найдется гигантская сцена для воплощения его грандиозных оперных замыслов…

Кстати (или некстати!) в Ригу приехал кенигсбергский приятель Авраам Меллер, склонный ко всяким авантюрам.

– Париж – это не Рига! – убежденно заверял он Вагнера. – Стоит вам только появиться в Париже, и все оркестры заиграют ваши мелодии, так что этот Мейербер почернеет от зависти, и тогда… Тогда и никакие долги не страшны!

Вагнер сказал: стоит ему выехать за пределы Российской империи, как пруссаки сразу же поволокут его в тюрьму.

– Вы наивное дитя, – возразил Меллер. – Какой же должник пересекает границу в казенном дилижансе? Конечно, на ваши паспорта сразу будет наложен арест. Порядочные же люди переходят границы по тропинкам контрабандистов…

Так и случилось! Летом 1839 года Вагнер с женою нелегально перешли границу с Пруссией и, тайком сев в Пиллау на купеческое судно, поплыли морем во Францию… Через много лет, когда имя Вагнера гремело повсюду, к нему в Мюнхене притащился неряшливый, жалкий старик.

– Я ваш поклонник и ваш бывший покровитель – Генрих фон Дорн… Неужели вы не помните меня, великий маэстро?

– Нет, не помню, – расплатился с ним Вагнер.

…Советский музыковед Евгений Брауде много писал о “вагнеризме”. Но мое внимание заострилось на одной его примечательной фразе: “Сценические принципы, которыми он (Вагнер) сорок лет спустя руководствовался во время Байрейтских театральных празднеств, были применены им впервые в Риге…”


Если везде было плохо, то в Париже было еще хуже. Мейербер отделался от Вагнера рекомендательными письмами, которые не имели никакой цены в театрах Парижа, а Скриб много обещал, но ничего не сделал, чтобы помочь безвестному композитору.

– Ну, хорошо, – сказали Вагнеру в театрах, чтобы раз и навсегда от него отвязаться, – мы, так и быть, принимаем от вас лишь текст оперного либретто, но мы сразу же отвергаем всю вашу музыку – как ненужную и бестолковую…

Вагнер закончил оперу “Риенци” и уже приступил к созданию “Летучего голландца”. Мейербер советовал ему:

– Если вы хотите добиться в Париже хоть какого-либо успеха, ищите себе авторитетного соавтора…

Нечем было платить за квартиру. Вагнер жил впроголодь, занимаясь любой поденщиной, лишь бы не протянуть ноги. На лето он с Минной выезжал за город, чтобы собирать грибы и кормиться грибами. Рига с ее лососиной и миногами казалась теперь раем. После трех лет невыносимой нужды и унижений Вагнер покинул Париж ради Дрездена, где поставили его оперу “Риенци”, после чего Вагнер стал в Саксонии придворным капельмейстером, но при этом король подчинил композитора генерал-интенданту Люттихау, который даже и не скрывал от Вагнера презрения к нему…

Вагнер пытался анализировать свои неудачи:

– Очевидно, моя музыка таит в себе угрозу революции. Она, как и любая революция, или навсегда покоряет, или сразу же отталкивает. Но можно ли доверять вкусам обывательской публики, уже развращенной “кунштюками” мейерберовщины, игрою колоратурных хитростей, за которыми не стоит ничего, кроме усилия голосовых связок… Значит, мое время еще не пришло!

Но в Германию пришла революция, а дружба с Михаилом Бакуниным укрепила Вагнера в мысли, что грядет “мировой пожар”, который осветит новые горизонты, который откроет ему, композитору, новые берега… Потрясая львиной гривой, Бакунин горячо убеждал композитора:

– Маэстро! Если государство отвергает талант, если власть делает художника зависимым от капризов бюрократии, а любое дыхание артиста регулируют инструкциями и трафаретами, значит, такое государство должно быть разрушено…

Дрезден восстал, и на баррикады – с ружьем в руках! – поднялся композитор Рихард Вагнер, отстаивая свое право быть таким, каков он есть. Он завоевывал признание своего таланта оружием. А когда революция в Дрездене была разгромлена, Вагнер снова… бежал! Раньше он бегал как неисправный должник, преследуемый кредиторами, а теперь спасался как революционер, преследуемый полицией сразу нескольких государств. Позднее, когда Вагнера спрашивали, как же он, профессиональный музыкант, сумел скрыться, а Михаил Бакунин, профессиональный революционер, попался в руки полиции, Вагнер вполне рассудительно отвечал любопытным:

– Наверное, Мишелю Бакунину не хватало опыта побегов от кредиторов, каким в избытке обладал я…

Снова началась полоса скитаний, и не было в Европе театра, который согласился бы иметь дело с композитором-революционером. Но от тех героических времен осталась нам железная логика Вагнера:

“В ночи и в нужде… через тернии – к звездам!”

А когда же пришла к нему слава?

– Не помню, — отвечал Вагнер…

Наш историк музыки А. П. Коптяев писал, что слава Вагнера сравнима лишь со сказкой, “когда на открытие Байрейтского театра съехались императоры, короли и герцоги, литературные и артистические знаменитости века. Смерть в 1883 году в Венеции кажется эпилогом какого-то чудного сна, роскошной легенды, чары которой не позволяют нам верить, что все это действительно было в исторической перспективе”.

Полет и капризы гения

Москва 1836 года… Жаркое летнее лето.

Елизавета Ивановна открыла двери и всплеснула пухлыми руками, такими плавными, и на каждой ладони – розовая ямочка.

– Ваня, – певуче позвала она мужа, – смотри-ка, гость у нас севодни акой приятной.

Из комнат выбежал Иван Дурнов, весь в радости: сам великий маэстро навестил жилище скромного московского живописца.

– Карл Палыч! – воскликнул он. – Дорогой вы наш…

Да, это был он. Короткое сильное туловище с животиком, выпиравшим из-под белого жилета, а руки маленькие и нежные, как у избалованной женщины. Но в пожатии они сильные, эти руки.

– Не ждал, Ванюшка? А я запросто… Не разбудил?

– Да нет, что вы! Мы рано встаем…

Брюллов снял шляпу, волосы золотым венцом распались над его массивною, но прекрасною головой. Он поцеловал руку хозяйке, и юная Елизавета Ивановна, кутаясь в старенький платок, невольно смутилась:

– Карл Палыч, что вы… Я по утрам такая некрасивая бываю, сама себе не нравлюсь.

– Синьора, – ответил Брюллов, – все мы, как правило, всегда некрасивы по утрам. Но вы… Вы даже не знаете, как вы божественны сегодня. Ванюшка, почему ты не напишешь портрета жены?

И этим он окончательно смутил женщину… Дурнов забегал перед создателем “Последнего дня Помпеи”, услужливо отворял двери.

– Ваня, – сказала ему жена, – пойду приберу себя малость.

– Нет, нет! – властно удержал ее Брюллов. – Этот платок, поверьте, вам к лицу. Он украшает вашу прелесть.

– Еще бабушкин.

– Это ничего не значит…

Брюллов прошел в гостиную. Сел плотно, как хозяин.

– Ну что, Ванюшка, стоишь? Давай хвастай…

Дурнов, краснея, предъявлял свои последние работы:

– Мазочек вот тут не удался. А так-то ничего вроде…

Брюллов недовольно взмахивал короткой рукой:

– Дрянь! Мусор! Выбрось!

Солнечный луч замер на лице юной хозяйки.

Брюллов засопел, будто его обидели.

– Карл Палыч, – снова заробела женщина, – уж вы так на меня севодни смотрите. Право, и неудобно даже… Ведь неприбрана я!

Брюллов молчал, сосредоточенный. Неожиданно крикнул:

– Ванька! Палитру волоки. Ставь холст.

Дурнов одеревенело застыл – в растерянности:

– Зачем?

– Тебя не спрашивают зачем. Ставь, коли велю.

– Мигом… есть холсток. Для вас… мигом!

Перед мольбертом Карл Павлович Брюллов не спеша, со вкусом выбрал для себя кисть и стал отбивать ее ворс на ладони.

– Так и сидите, – сказал хозяйке, пронизывая ее взглядом…

Собрались домочадцы, пришли знакомцы из соседних домов по Никитской улице. Стояли в дверях, недвижимые, наблюдали. Имя Брюллова гремело тогда не только в России, но и во всем мире. Как же не повидать великого человека?

– Господи, – переживала, вертясь на стуле, Елизавета Ивановна, – да некрасивая я севодни. Дозвольте хоть приодеться мне!

– Синьора, уже некогда, – отвечал ей Брюллов,

– Лиза, – вступился муж наставительным тоном, – ты гению не перечь. Карл Палыч без тебя лучше все знает…

Стало тихо. Проснулась и зажужжала муха.

– Коли меня не уважаешь, – бубнил Дурнов, – так хоть гения уважь. Или не слыхала, что такое вдохновение?

– Слыхала… застращал ты меня словом этим.

– Помолчи хоть ты, Ванька, – строго потребовал Брюллов.

В общей тишине щелкала кисть по ладони живописца.

– Вообще-то… дрянь! – неожиданно произнес маэстро.

– Что, что? – спросил хозяин. – Какая дрянь?

– Дрянь, говорю… вдохновение – дрянь! Порыв к работе важнее. На одном вдохновении далеко не ускачешь. Гений – это лишь талант, который работает, работает… пока не сдохнет. Разве не так, Ванюшка? Корпеть надо – тогда получится.

Дурнов вдруг подумал, что гость его, столь знаменитый, берет за погрудный портрет с бар иногда по 10 000 рублей, да еще кривится при этом. Ивану Трофимовичу стало не по себе…

– Между прочим, – пожаловался в потолок, – нуждишка у нас, с хлеба на квас перебиваемся…

Брюллов пасмурно и недовольно глянул на него:

– И я, брат, нуждаюсь… сильно задолжал на Москве!

Величавым жестом он взялся за палитру.

Дурнов предложил ему уголек для разметки холста:

– Уголек-то… держите. Вот он.

Брюллов молчал, нацелясь глазом на рдеющую от смущения Елизавету Ивановну. Боясь, что угодил не так, как нужно, Дурнов отбросил уголь и протянул взамен кусок мелу:

– Может, мелком фигуру очертите, как и водится?

– Зачем? – спросил Брюллов отвлеченно.

– Все живописцы так-то мудро поступают.

– А я, прости, не мудрец, – отвечал Брюллов.

И вдруг… о ужас! Кисть его полезла прямо в раствор красного масла. Рука выбросила кисть вперед – и в самом центре девственного холста бутоном пышным расцвела ярчайшая точка.

Никто ничего не понимал, в дверях зашушукались.

– Эй, вы! Потише там… – крикнул хозяин.

Брюллов утомленно, словно проделан адский труд, откинулся на спинку стула. Минуты три он с удовольствием любовался этой красивой точкой, возникшей посреди холста по его желанию.

– А что же это? – осторожно спросил Дурнов.

– Губы.

– Впервые вижу.

– Дурак! Или губ никогда не видел?

– Да нет, кто ж так делает, чтобы с губ начинать?

– Я так делаю. Могу и с уха начать… Чем плохо?

Елизавета Ивановна чуть привстала со стула:

– Можно и мне посмотреть?

– Сиди уж, – придержал ее муж.

Брюллов, огранича себя написанием губ, резко отшвырнул кисть. При этом он брезгливо сказал хозяину:

– М а ж ь…

Дурнов с робостью перенял кисть:

– Карл Палыч, а что мазать-то мне?

– Платок мажь!

– Как мазать?

– Как хочешь, так и мажь. Что ты меня спрашиваешь?

Хозяин начал “мазать”. Иногда спрашивал: так ли?

– Мне все равно, – отвечал Брюллов, даже не глядя…

Когда платок был закончен, Карл Павлович от чайного стола всем корпусом, порывисто и живо, обратился к мольберту:

– Ванька, ты – гений… Теперь дай кисть.

Уверенно стал выписывать вокруг губ овал женского лица.

– Чуть-чуть глаза… вот так, – велел он.

Елизавета Ивановна, малость кокетничая, подняла взор. В этот момент она напомнила Брюллову одну из тех римлянок, которых он изображал в картине разрушения Помпеи.

– Так, так! – обрадовался он. – Благодарю, синьора…

И замолчал. Работал рьяно. Потом стал зевать:

– Не выспался… Пойду-ка я.

– Карл Палыч, – взмолился Дурнов, – не бросайте, закончите!

– Ах, брат! Дальше как-то неинтересно.

– Христом-Богом прошу… все просим. Закончите!

– Бери и заканчивай сам, – сказал Брюллов, поднимаясь.

– Да не могу я так, как вы это можете.

Брюллов пошел к двери, явно недовольный собой; издали глянул на портрет и звонко выкрикнул:

– Дрянь! Мусор! Выбрось!

И его тут же не стало… Великий человек удалился.


Иван Трофимович Дурнов был художник маленький, но человек добросовестный. Он понимал, что нельзя править и дописывать начатое гением. Портрет остался незавершенным шедевром…

В таких портретах таится особая прелесть. Как много надо было сказать! И как много еще не сказано! В таких случаях мы додумаем портрет сами…

Куда делась наша тарелка?

Я был принят в Союз еще молодым парнем – вскоре после выхода в свет моего первого “кирпича”; тогда же меня избрали в члены военной комиссии ССП, и, помню, первое заседание возглавляла поэтесса Людмила Попова, объявившая:

– Товарищи, кто из вас желает в авиацию, кто на флот, кто в десантные войска, кто…?

Писатели старшего поколения, уже солидные мэтры, быстро расхватали литературные шефства над летчиками, танкистами, саперами, и Попова смущенно сказала:

–  Товарищи, у нас есть заявка и от пожарников.

Но тушить пожары никто не желал, возникло неловкое молчание, и тогда я, как школьник, поднял руку:

– А можно я?..

С тех пор прошло много лет, но в своем выборе никогда не раскаиваюсь: я повидал при тушении пожаров много такого, о чем обыватели не подозревают. Запомнилось даже мое первое появление в штабе пожарных частей Ленинградского округа, когда я в разговоре с начальством употребил слово “пожарник”, тут же уличенный в безграмотности.

– Писатель, а не знает разницы между пожарным и пожарником!

– А разве есть разница? – недоумевал я.

– Еще какая! “Пожарный” – это тот, кто тушит пожары, а “пожарник” – это нищий погорелец, собирающий милостыню в городах для строительства новой деревни вместо сгоревшей…

С тех пор, вдохнув трагического дыма случайных пожаров и преступных поджогов, я остался навеки влюбленным не в пожары, конечно, а в тех мужественных людей, что гасят адское пламя. Много лет я выискивал и находил в своей библиотеке сведения о роковых пожарах в России, уничтожавших целые города и сохранившихся в народной памяти. Сейчас, насколько мне известно, самые страшные пожары случаются в универмагах, а раньше немало жертв огонь похищал в театрах или балаганах. Но я хочу рассказать об одном лишь пожаре, о котором почти все знают, но, быть может, не всем известны его подробности…


Начинался морозный день 17 декабря 1837 года. С утра в Зимнем дворце было шумно и тесно от сборища молодых и здоровых рекрутов, из которых выбирали самых здоровущих для служения в гвардии. Дежурный флигель-адъютант Иван Лужин выслушал старого камердинера, который сообщил, что вся прислуга дворца давно ощущает запах дыма:

– То ли опять сажа в дымоходах горит, то ли…

Лужин велел дворцовым пожарным осмотреться в печах, а на крышу дворца послал трубочистов, чтобы своими чугунными шарами с “ёжиками” они прочистили дымоходы. Министр императорского двора князь Петр Волконский, ленивый сибарит, сказал:

– До чего же вы, Лужин, беспокойный! Да пошлите по залам скороходов с курильницами, чтобы забили дурной запах…

Аромат благовоний на время заглушил подозрительный запашок дыма. Вечером того же дня император с женою отбыл в театр, где давали оперу с балетом “Влюбленная баядерка”, а Мария Тальони была, как никогда, очаровательна. В середине представления в царскую ложу бочком протиснулся тот же Иван Лужин, и Николай I с неудовольствием оторвался от сцены, на которой порхали придворные сильфиды.

– Что случилось? – тихо спросил царь.

– Ваше величество, что-то неладное в Зимнем дворце, в Фельдмаршальской зале уже полно дыма.

– Сейчас приеду, – еще тише ответил царь и шепнул жене, чтобы ехала не в Зимний, а в Аничков дворец…

На выходе из театра Лужина перехватил Волконский:

– Зачем обеспокоили нашего государя? Был дым, нету дыма – велика важность, первый раз, что ли, у нас дымом пахнет?

Николай I, не расставаясь с театральным биноклем, покинул ложу, в которой оставил жену, и удалился. В зале сразу это заметили, начались шепоты и догадки, публика начала расходиться, уже не шепотом, а во весь голос люди заговорили:

– Беда, беда! Зимний дворец горит… пожар…

…События в этот день развивались так. Уже не дымный запах, а явная струйка дыма появилась в камердинерской, явственно сочившаяся из-за печки. Ниже размещался архив, но там было сыро и холодно, а дыма совсем не ощущалось.

– А что под архивом? – спросил Лужин у камердинера.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8