Горменгаст (№2) - Горменгаст
ModernLib.Net / Фэнтези / Пик Мервин / Горменгаст - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
— Хламслив. — Графиня опустилась на колени; при неярком свете лампы она казалась особенно тучной; поглаживая гладкие ушки козы, она продолжила: — Я не буду спрашивать вас, на кого падают ваши подозрения. Нет, пока не буду. Но я хотела бы, чтобы вы внимательно ко всему присматривались. Ко всему, Хламслив, как это делаю я. Вы должны постоянно быть начеку, Хламслив, постоянно, и днем и ночью. Я требую, чтобы мне немедленно сообщили, если будет обнаружено нечто подозрительное, нечто отступающее от законов Горменгаста. Я в определенной степени полагаюсь на вас. Я в некотором роде верю в вас... — И добавила после небольшой паузы: — Хотя и не знаю почему.
— Мадам, — сказал Хламслив, — я открою свои глаза и уши.
Слуга принес кувшин и тут же ушел.
Элегантные занавеси встрепенулись в налетевшем порыве ночного ветра. Золотистый свет лампы мягко освещал комнату, мерцал на фарфоре, на приземистых бокалах резного стекла, на глазури и эмали, на кожаных переплетах книг с золотым тиснением и стеклах акварелей и рисунков, висящих на стенах. Но особенно живо этот свет отражался в бесчисленных глазах на белых мордочках сидящих неподвижно кошек. Цвет их шерсти выбелил комнату и даже золотистому свету придавал холодный опенок. Это было незабываемое зрелище: Графиня на коленях; спокойно стоящая коза; уверенные движения пальцев Графини, доящей козу. Эти умелые пальцы произвели на Хламслива странное впечатление. Неужели это та Графиня, грузная, резкая, бескомпромиссная, лишенная в такой поразительной степени материнских инстинктов, в течение целого года не обмолвившаяся со своим сыном Титом ни единым словом, та Графиня, к которой относились с трепетом, если не страхом, — неужели это была она? Неужели это на ее больших губах играла полуулыбка исключительной нежности?
А затем Хламслив вспомнил снова ее голос, которым она шептала: «Но кто бы посмел бунтовать? Кто посмел бы?», и то, каким твердым, безжалостным голосом, вырывавшимся из ее, словно жестяной, глотки она произнесла: «И я уничтожу его, вырву его с корнем! И не только ради Тита!»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Кора и Кларисса, хотя они об этом и не подозревали, были заточены в своих комнатах. Щуквол забил досками и закрыл задвижками с внешней стороны все возможные выходы. За то, что у них были слишком длинные языки, которые чуть было не привели к очень большим для Щуквола неприятностям, они попали в заточение и находились там уже два года. Несмотря на всю хитрость и терпеливость, которую Щуквол проявлял в общении с Корой и Клариссой, он не смог найти иного способа, который полностью обеспечил бы их вечное молчание. Щуквол убедил их в том, что обитателей Замка косит неизвестная страшная болезнь «паучья чума» и спастись от нее можно лишь с помощью полной изоляции.
Сестры-близнецы были как вода — Щуквол мог, когда ему это было нужно, открывать и закрывать краны их страхов. Он добился того, что сестры униженно и постоянно повторяли, сколь безмерно они обязаны ему за то, что благодаря его исключительной мудрости смогли избежать страшной напасти и пребывать в относительном здравии. Если, конечно, можно было назвать категорический отказ умереть, когда было столько причин это сделать, здоровьем. Они панически боялись общаться с переносчиками болезни, а Щуквол приносил им новости об умерших и умирающих от нее.
Они обитали уже не в тех просторных апартаментах, где их впервые семь лет назад навестил Щуквол, чтобы засвидетельствовать свое почтение. Теперь у них не было ничего подобного Комнате Корней и зале с огромным деревом, ветви которого, прорастая сквозь окна, свисали над стеной, уходившей вниз на сотни метров. Теперь они находились на одном из нижних этажей Замка, в заброшенной и малоизведанной его части, располагавшейся в стороне даже от тех мест, которые, хотя и изредка, но посещались. Было не только неизвестно, как туда добраться, но дурная слава этих мест удерживала от посещения даже наиболее любопытных. Воздух здесь был наполнен гнилой болезнетворной сыростью, и каждый вдох был шагом к двустороннему воспалению легких.
По иронии судьбы тетушки Тита считали, что именно здесь — и только здесь — им удастся избежать страшной заразы, поразившей, как они воображали, Замок Горменгаст. Чему, кстати, они были несказанно рады. Сестры настолько уверовали — с помощью Щуквола — в то, что смогут избежать ужасной напасти, что с нетерпением дожидались дня, когда они, единственные оставшиеся в живых обитатели Горменгаста, смогут (приняв необходимые предосторожности, конечно) вернуться в центральную часть Замка. И стать наконец после столь долгих лет ожидания, наполненных отчаянием и надеждой, единственными и полновластными владелицами короны Стонов — этого благородного символа власти, — сделанной из тяжелых драгоценных металлов и увенчанной сапфиром величиной в куриное яйцо.
Эта корона была предметом их самых оживленных споров: следует ли ее распилить пополам и разрезать надвое сапфир, так чтобы каждая из них могла носить хотя бы половину короны, или оставить ее в целости и надевать по очереди.
Хотя спор шел напряженный и велся постоянно, внешне эмоции сестер никак не проявлялись. Даже губы их почти не двигались — они научились, слегка приоткрыв рот, однотонно произносить слова. Но большую часть своих длинных, одиноких дней они проводили в молчании. Если не считать их диких, невероятных и параноических мечтаний о будущем, о троне и о короне, нерегулярные появления Щуквола, которые становились все более редкими, были их единственным развлечением.
Но как же удалось спрятать госпожей Кору и Клариссу так, что этого злодеяния никто не заметил и злоумышленник остался безнаказанным, а сестры забыты?
Сказать, что о сестрах просто позабыли, было бы неправильно. Дело было так два года назад, в семейном склепе Стонов были захоронены две восковые фигуры, изображающие сестер-близнецов, которые специально для этого мрачного символического акта изготовил Щуквол. Церемония символических похорон была обставлена с должной пышностью, и большинство обитателей Замка восприняло эти похороны как вполне реальные. За неделю до того, как восковые фигуры были помещены в саркофаг, в апартаментах сестер было найдено письмо, написанное якобы ими, на самом же деле подделанное Щукволом. В письме сообщалось, что сестры семьдесят шестого Герцога Стона, исчезнувшие без следа за день до того, как было найдено подложное письмо, ночью, тайно, покинули территорию Замка, имея целью оборвать свои жизни в одном из ущелий близлежащей горы.
Поисковые партии, организованные Щукволом, возвращались ни с чем.
Ночью, перед тем как подбросить письмо, Щуквол перевел сестер в комнаты, которые они теперь и занимали; предлогом для перемещения послужила выдуманная Щукволом история о том, что он якобы нашел два древних скипетра, которые следует сестрам Герцога осмотреть. Но сделать это нужно в тайне; трогать найденные в заброшенной части Замка скипетры, как заявил Щуквол, он сам не посмел.
Но все это произошло так давно. Тит был еще совсем младенцем; Флэй был изгнан из Замка, Гробструп и Потпуз исчезли. Исчезновение сестер, которые как зубы были выдернуты из челюсти Горменгаста, оставило после себя ноющую боль в перекошенном лице Замка. Но теперь раны почти зажили, и к изменению в лице Горменгаста привыкли. Ведь Тит, в конце концов, был жив и здоров, и продолжение рода Стонов было тем самым обеспечено.
Сестры сидели у себя в комнате; они провели день, больше чем обычно наполненный молчанием. Лампа, стоящая на железном столике (ее не задували весь день) давала достаточно света, позволявшего им заниматься своим вышиванием, но ни одна из них вот уже несколько часов к нему не прикасалась.
— Как невероятно долго длится жизнь, — нарушила длительное молчание Кларисса. — Иногда мне кажется, что совсем не стоит продолжать это существование. Я давно вышла за пределы жизни, положенной человеку.
— Не знаю, за какие пределы ты там вышла, — откликнулась Кора, — но коль скоро ты заговорила, я хочу тебе сказать — ты как обычно забыла кое-что.
— Что я забыла?
— Ты забыла про то, что я делала вчера, и что теперь твоя очередь делать. Вот что.
— Моя очередь делать что?
— Утешать меня, — сказала Кора, уставившись на ножку железного столика. — Ты можешь утешать и успокаивать меня до половины восьмого, а потом будет твоя очередь впасть в депрессию.
— Хорошо, — мгновенно согласилась Кларисса и стала поглаживать сестру по руке.
— Нет, нет, не так, — воскликнула Кора, — не так явно! Ты просто должна делать всякие разные вещи без моего напоминания. Например, принести чаю и поставить его молча передо мной.
— Ладно, — ответила Кларисса довольно угрюмо. — Но ты все испортила! Ты взяла и сказала, что мне нужно делать! И теперь, если я это сделаю и принесу тебе чай, это уже будет не так, вроде я сама об этом подумала и позаботилась. Хотя, может быть, если я принесу кофе.
— Это все не важно, — сказала Кора. — Ты слишком много болтаешь. Все должно идти словно само собой. Скоро твоя очередь.
— Что? Моя очередь впадать в уныние?
— Ну, да, да! — сказала Кора раздраженно и почесала себе спину.
— Мне кажется, ты не заслуживаешь моего внимания...
На этом их беседа была прервана, ибо в этот момент в комнату, отодвинув занавес, вошел Щуквол; в руках он держал стальную трость, которую можно было использовать и как шпагу.
Сестры встали со своих мест и повернулись к Щукволу; их плечи соприкасались.
— Как поживают мои птички? — спросил Щуквол. Он поднял свою шпагу-трость и с отвратительной развязностью пощекотал ребра сестер ее концом, на котором был надет защитный шарик. Хотя на их лицах никакого особого выражения не появилось, они в очень замедленном темпе стали производить извивающиеся движения, напоминавшие восточный танец.
Отбили время часы, стоявшие на каминной полке, и когда они умолкли, монотонный звук дождя показался вдвое более громким. Комната была погружена в полумрак.
— Вы давно не приходили к нам, — сказала Кора.
— Действительно так, — отозвался Щуквол.
— Вы, наверное, совсем позабыли о нас?
— Отнюдь, — сказал Щуквол, — отнюдь.
— Тогда почему вас так давно не было? — спросила Кларисса.
— Садитесь и слушайте, — сказал Щуквол резко. Он в упор, пристально смотрел на них, и вскоре они смущенно опустили головы и уставились на свои собственные ключицы.
— Неужели вы думаете, что мне легко не допустить чуму к вашим дверям и одновременно по первому вашему зову прибегать сюда? Неужели вы так думаете?
Сестры медленно, словно маятники, покачали головами.
— А в таком случае, будьте добры, не допрашивать меня! — воскликнул Щуквол в притворном гневе. — Как смеете вы кусать руку того, кто кормит вас! Как смеете!
Сестры, успевшие сесть, снова поднялись со своих стульев и двинулись по комнате. На мгновение они остановились и скосили глаза в сторону Щуквола, чтобы удостовериться, что делают именно то, чего от них хотят. Да, молодой человек пальцем сурово показывал на тяжелый сырой ковер, который лежал в центре комнаты.
Щукволу доставляло удовольствие наблюдать за тем, как эти жалкие старушки, одетые в свои самые лучшие пурпурные платья, залезают под ковер. Среди прочих удовольствий, которым он предавался, это было одно из самых сильных. Он, используя всю свою хитрость, мало-помалу вел сестер от унижения к унижению. И пришел такой момент, когда извращенное удовольствие, которое он получал при этом, стало для него чуть ли не необходимостью. Если бы не противоестественное удовлетворение, которое он испытывал от проявления своей власти над сестрами, то вряд ли бы он затрачивал столько усилий на то, чтобы поддерживать их жизнь.
Щуквол удовлетворенно созерцал два одинаковых холмика, покрытых ковром, и ему в голову не могло прийти, что под ковром происходит нечто особое и совершенно непредвиденное. Коре, забравшейся под ковер как в крысиную нору и пребывающей во влажной и душной темноте в этом унизительном скорченном положении, пришла вдруг в голову одна мысль. Откуда она взялась, Кора не пыталась доискаться; не собиралась она размышлять и по поводу того, почему, собственно, ей такая мысль пришла в голову. Ибо Щуквол, их благодетель, был для нее, как и для Клариссы, почти богом... Кора подумала о том, что ей бы очень хотелось убить Щуквола. Как только эта невероятная, неизвестно откуда взявшаяся мысль пришла к ней, она почувствовала большой испуг. И этот испуг отнюдь не уменьшился от того, что голос ее сестры, ровным и бесстрастным шепотом, четко и ясно повторял:
— И я тоже... хочу... это сделать. Мы могли бы это сделать вдвоем, как ты считаешь? Мы могли бы это сделать вдвоем...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В южном крыле Замка, на одном из верхних этажей, имелась среди множества других давно позабытая лестничная площадка, на которой в течение уже многих десятков лет жили многие поколения серо-голубых, поразительно маленьких мышей — каждая размером не более фаланги человеческого пальца. Такие мыши водились лишь в этом южном крыле и нигде больше в Замке не встречались.
В давние времена это место, которое теперь никто не посещал, должно быть, представляло для кого-то какой-то особый интерес. С одной стороны площадка была все еще огорожена высокими перилами; хотя все краски уже давно выцвели, однако было ясно, что половицы были когда-то сияюще ярко-красного цвета, а стены — исключительно ярко-желтого, Балюстрада была выкрашена поочередно в яблочно-зеленый и небесно-голубой цвета; фрамуги дверей — самих дверей давно не было — тоже в небесно-голубой. В коридорах, которые разбегались от пустых дверных проемов, полы, как и на балконе, были выкрашены красным, а стены — желтым; однако теперь в них царила темнота.
Над площадкой нависала скошенная в одну сторону крыша, и в ней было проделано окно; в окно проникал свет, а иногда и солнечные лучи, которые превращали этот позабытый всеми балкон в малый космос, в твердь, усеянную солнечными пятнышками; в такие мгновения балкон соединял в себе нечто от звездного неба и нечто от солнечного мира — длинные солнечные лучи заканчи-. вались пляшущими звездочками. В тех местах, где лучи касались пола, вспыхивали розы, а стены покрывались желтыми крокусами; балюстрада загоралась кольцами разноцветных змей.
Но даже в самый безоблачный из летних дней, когда в окно вливался потоками солнечный свет, в когда-то сиявшие краски был теперь домешан пигмент увядания и разложения. Красный цвет уже потерял свое огненное начало, и половицы теперь лишь тлели.
И в этом цирке увядших красок сновали семейства серых мышек.
Однажды Тит во время очередной своей вылазки в заброшенные части Замка наткнулся на этот балкон, но находился он двумя этажами выше мальчика. Тит как раз исследовал именно этот, более низкий этаж, обнаружив, что заблудился, Тит испугался. Его окружали огромные комнаты как пещеры, наполненные либо мраком, либо солнечным светом, в котором витали пылинки и который безжалостно освещал густой покров пыли на полу. Именно эти освещенные помещения, являющие собой зрелище позолоченного солнцем запустения и упадка, пугали мальчика больше, чем участки погруженные во тьму. Чтобы не закричать от ужаса, Тит очень крепко сжал кулаки вонзив ногти в ладони, — даже отсутствие призраков в пустых коридорах и комнатах было пугающим. Возникало ощущение, что кто-то всего лишь мгновение назад покинул тот коридор или ту комнату, куда добирался Тит, или наоборот в любую секунду готов был появиться.
Именно в таком напряженном состоянии — воображение рисовало всякие ужасы а сердце бешено колотилось — Тит, повернув за угол очередного коридора натолкнулся на ту часть лестницы, которая вела вверх к ярко раскрашенной площадке, где обитали крошечные серые мышки.
Как только Тит увидел эту лестницу, он бросился к ней, словно повстречал старого друга. Он почему-то почувствовал большое облегчение, его быстрые шаги отзывались эхом со всех сторон. При виде ярко окрашенной балюстрады его глаза широко раскрылись от восторга и удивления. Только перила здесь были лишены яркой окраски — они были гладкими, отполированными касаниями множества рук и казались сделанными из слоновой кости. Тит стал взбираться по лестнице вверх, потом остановился и, просунув голову между голубыми и зелеными столбиками балюстрады, посмотрел вниз. Лестница не только поднималась к ярко раскрашенной площадке, но и уводила глубоко вниз, в бездну, которая казалась бездонной. В темноте этой бездны не ощущалось присутствия чего-либо живого. Многими этажами ниже пролетела птица, еще ниже птицы со стены обрушился кусок штукатурки — вот и все.
Тит поднял голову и увидел, что стоит почти рядом с красно-желтой лестничной площадкой. Хотя ему и не терпелось поскорее выбраться из этой части Замка, он не смог преодолеть искушения взобраться на площадку с ее горящими красками. Крошечные серые мышки, попискивая, бросились в разные стороны и попрятались в норки. Но несколько мышек, прижавшись к стене, настороженно наблюдали за Титом, а потом, увидев, что он не представляет никакой опасности, вернулись к своим нехитрым занятиям.
Титу казалось, что все вокруг наполнено каким-то дружелюбным, добрым, золотистым сиянием. Настолько атмосфера этого места была располагающей, что даже от близости мрачных пустых помещений, расположенных вокруг, эта атмосфера привязанности не рассеивалась, и восхищение Тита ничуть не уменьшалось. Мальчик сел на красный пол, прислонился спиной к желтой стене и некоторое время наблюдал за пылинками, маневрировавшими в длинных лучах солнца.
— Это место мое, мое! — сказал он вслух — Я его нашел!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
У всякого, кто попадал в Профессорскую, наполненную клубами сизого дыма, возникало впечатление, что она расположена глубоко в подземелье. В табачном дыму словно плавали три человеческие фигуры. Мрачное освещение и сырость создавали ощущение гробницы.
Эти три фигуры были передовым отрядом остальных преподавателей, которые собирались здесь ежедневно. Сходки преподавателей, будто священный ритуал, происходили с той же неотвратимостью, что и восход солнца. Но насколько менее прекрасным, чем восход солнца, было это сборище!
Было одиннадцать часов, а это значит — началась короткая перемена. Их ученики — воробышки, так сказать, Горменгаста — уже сломя голову неслись во двор. Этот широкий двор, выложенный красным песчаником, был со всех сторон окружен стенами, сложенными из того же камня, полностью заросшими вьющимися растениями. Неисчислимое количество перочинных ножиков ковыряли эти стены, на которых были вырезаны тысячи и тысячи имен и инициалов. Среди этих граффитти имелись и надписи, кого-то и что-то восхваляющие и осуждающие, сентенции, смысл которых давно уже был утерян. Все эти надписи, буквы которых напоминали паучьи ножки, соседствовали с более глубоко вырезанными знаками и схемами, которые схематически представляли принципы тех или иных игр, местного, так сказать, изобретения. О, сколько мальчиков рыдало у этих стен! Сколько костяшек здесь было разбито в кровь, когда голова, которой предназначался удар, отклонялась в сторону и кулак обрушивался на стену! Сколько мальчишек убегало от этих стен назад, в центр двора, с кровью на лице! Сколько маленьких смельчаков пыталось вскарабкаться по вьющимся растениям и срывалось вниз!
В этот двор можно было попасть через туннель, начинавшийся прямо под длинной южной классной комнатой; в туннель вели ступени, вход на которые прикрывался люком в углу класса. Сейчас туннель был наполнен диким топотом, варварскими выкриками и воплями толпы мальчиков, несущихся между его стен, заросших мхом, по направлению ко двору.
А в Профессорской три преподавателя, которые туда уже успели добраться, искали тихого успокоения, а отнюдь не выплеска энергии.
Любой, заходящий из Профессорского Коридора в Преподавательскую, не мог не ощутить поразительную разницу в состоянии воздуха, это можно было бы сравнить с тем, как если бы человек, плывущий в чистой воде, неожиданно оказался в водоеме, наполненном супом. Воздух был перенасыщен густой смесью запахов: застоявшегося запаха табака, сухого запаха меда, запаха гнилого дерева, чернил, алкоголя и вони плохо выделанной кожи, выделяющийся своей крепостью среди всех остальных запахов. Общий цвет комнаты символически воспроизводил все эти запахи — все стены, обитые кожей из лошадиных шкур, были скучнейшего коричневого цвета; оживляли стены лишь поблескивающие головки длинных шпилек для прикалывания бумаг.
Справа от двери висели черные мантии преподавателей, находящиеся на разных стадиях распада.
Первым из трех Профессоров, который в то утро появился в Преподавательской и твердо устроился в единственном кресле (он обычно покидал класс, в котором преподавал — или притворялся, что чему-то учит, — минут за двадцать до официального окончания урока и делал это с единственной целью — занять это кресло), был Опус Крюк. Он сидел, а точнее лежал, в кресле, которое преподаватели прозвали «Колыбелью Крюка». Части тела Крюка, которые постоянно приходили в соприкосновение с этим предметом, олицетворяющим лень, придали ему такую форму, что помещение в него любого другого тела было бы сопряжено с большими трудностями.
Господин Опус Крюк очень любил и ценил эти утренние отдохновения (которые повторялись перед звонком на обед), во время которых он добавлял столько табачного дыма к уже имеющемуся и облаками укрывающему потолок Профессорской, что, казалось, дым исходит от охваченных невидимым огнем половиц. А центром этого пожара является сам господин Крюк, возлежащий в кресле под углом в пять градусов по отношению к поверхности пола в положении, которое могло навести на мысль о том, что он пребывает в последней стадии асфиксии. Но в комнате ничто не горело, если не считать табака в трубке Крюка; дым клубами вырывался из его широкого, жесткого и безгубого рта (сильно смахивающего на пасть огромного, но дружелюбного ящера), возлежа в своем кресле и наполняя воздух невероятным количеством дыма, он проявлял такое пренебрежение к своим собственным и чужим легким, что невольно возникал вопрос, неужели этот человек существует в том же мире, где есть гиацинты и прекрасные дамы?
Его голова, была сильно закинута назад, а длинный, выступающий вперед подбородок, напоминающий булку, смотрел в потолок. Он мрачно и нахмуренно следил взглядом за поднимающимися вверх и дрожащими в воздухе кольцами дыма, выпущенными изо рта; у потолка кольца растворялись в клубах остального дыма. В его ленивой позе была некая зрелая завершенность, некое страшное спокойствие и умиротворенность.
Из двух коллег Опуса Крюка, находившихся в Преподавательской, более молодой, Призмкарп, сидел в изящной позе на краю длинного, покрытого чернильными пятнами стола. Вся поверхность этого древнего представителя мебели была завалена книгами, красными карандашами, курительными трубками, наполненными в разной степени пеплом или недогоревшим табаком, кусками мела, бутылочками с чернилами, возвышающимися, как пагоды, стопками тетрадей в светло-коричневых обложках. На столе также находились: носок; бамбуковая трость; засохшая лужа белесого клея; лист бумаги со схематическим изображением солнечной системы, прожженный и искореженный в значительной своей части кислотой, которая на него была пролита в безвестные времена, покосившееся набок чучело пеликана (металлические скобочки на лапах чучела не помогали удерживать его в вертикальном положении); глобус с выцветшими красками, на котором было написано желтым мелом: «Четверг: розги Хитрмакушке», надпись простиралась от экватора почти до Северного полюса; роман под названием «Удивительные приключения любострастного Копа», а также большое количество всяких бумажек, записок и инструкций.
Призмкарп расчистил небольшое пространство на дальнем конце стола, где, скрестив руки, и примостился. Он был небольшого роста, склонный к полноте, преисполненный желания самоутвердиться, которое проявлялось в каждом его движении, в каждом слове. Нос его напоминал свиной пятачок, глазки были как черные пуговицы, взгляд невероятно подвижный и пристальный, а круги и мешки под глазами тут же бы удавили в самом зародыше мысль о том, что ему нет еще и пятидесяти. Но носик его, которому на вид было всего несколько часов от рождения, своим поросячьим видом в значительной степени менял впечатление, которое создавало пространство вокруг глаз, и придавал ему вид еще вполне молодого человека.
Итак, Опус Крюк возлежит в своем любимом кресле; Призмкарп сидит на столе, а вот третий из присутствующих занят — по крайней мере, создается такое впечатление, — каким-то конкретным делом.
Рощезвон стоял перед небольшим зеркалом, поставленным на каминную полку, и, склонив голову набок, чтобы найти тот угол, под которым в этой дымом наполненной комнате хоть что-нибудь разглядеть в зеркале, и раскрыв рот, рассматривал свои зубы.
Рощезвон обладал, в определенном смысле, весьма импозантной внешностью. У него была большая голова с несомненно благородным профилем — линия лба продолжалась вертикально вниз линией носа. Нижняя челюсть была такой же длины, как нос и лоб, составленные вместе, и располагалась — если смотреть на Профессора в профиль — абсолютно параллельно лбу и носу.
Грива снежно-белых волос придавала ему вид Ветхозаветного пророка. А вот глаза разочаровывали. Они не соответствовали остальным чертам этого лица, которые создавали бы просто идеальное оформление для глаз, если бы те горели пророческим огнем. Но, увы, в глазах господина Рощезвона не горел огонь. Глазки у него были довольно маленькие, скучного серо-зеленого цвета и совершенно лишенные какого бы то ни было выражения. Увидев такие глаза, трудно было не возмутиться его профилем — словно этот профиль был мошенником, давшим обещание и не выполнившим его.
Призмкарп потянулся, вытягивая одновременно и руки, и ноги; свои блестящие черные глазки он закрыл и зевнул, раздвигая во всю ширь маленький, довольно чопорный ротик. Затем хлопнул ладонями об стол рядом с собой, словно заявляя: «Нельзя же, в конце концов, сидеть вот так целый день без дела и предаваться досужим мечтаниям!» Наморщив лоб, он вытащил свою небольшую, элегантную и ухоженную трубку (он уже давно обнаружил, что курение было единственной защитой от чужого дыма) и быстрыми, уверенными движениями пальцев наполнил ее табаком.
Раскуривая трубку, он полузакрыл глаза; нижняя часть его носика-пятачка была подсвечена разгорающимся табаком. В тот момент, когда его черные умные глаза скрылись за веками, он стал похож не столько на человека, сколько на поджаренного поросенка.
Сделав несколько затяжек и выпустив дым, он вытащил трубку из своего опрятного маленького ротика и сказал, приподнимая при этом брови:
— Прекратите это!
Опус Крюк, лежавший в кресле словно на носилках, остался совершенно неподвижен; не поворачивая головы, он стал медленно перемещать несколько удивленный взгляд своих ленивых глаз и делал это, пока не остановился на лице Призмкарпа, призвавшего что-то прекратить. Хотя Крюк и не удосужился сфокусировать свой взгляд на коллеге, чтобы с ясностью видеть все детали, но даже такого рассеянного взгляда было достаточно, чтобы определить, что Призмкарп обращался к кому-то другому, а не к нему, Крюку. И Крюк медленно и лениво переместил свой взгляд в другую сторону и, опять не в фокусе, увидел Рощезвона. Этот благородного вида господин, который только что так внимательно изучал свои зубы, нахмурил великолепное чело и повернул царственную голову:
— Прекратить что? Объяснитесь, мой дорогой! Терпеть не могу эти предложения, составленные из двух слов. Вы изъясняетесь, мой дорогой, так, словно роняете посуду.
— А вы, Рощезвон, старый педант, черт вас побери, и вам давно уже пора лежать в могиле! — ответствовал Призмкарп. — А соображения у вас не больше, чем у беременной черепахи. Сжальтесь над окружающими и перестаньте играть со своими зубами!
Опус Крюк, распростертый в своем потертом кресле, опустил глаза и раскрыл рот, напоминающий, как уже было сказано, пасть ящера. И это могло бы натолкнуть на мысль, что в определенной степени его позабавил этот обмен любезностями, если бы не облако дыма, которое вырвалось из его легких, вывалилось изо рта и поднялось ввысь, приняв форму бело-серого вяза.
Рощезвон отвернулся от зеркала, в котором отражались он сам и его приносящие столько беспокойства зубы.
— Призмкарп, — сказал он, — вы невыносимый выскочка! Какое отношение к вам имеют мои зубы? Будьте так добры! Оставьте мои зубы мне.
— С большим удовольствием! — отозвался Призмкарп.
— Да будет вам известно, меня мучает боль! — И в этот раз в голосе Рощезвона прозвучала какая-то слабинка.
— Вы скопидом, — заявил Призмкарп. — Вы не хотите расстаться с прошлым, с тем, что уже отжило свое. Ваши зубы не устраивают вас? Пускай их вам вырвут!
Рощезвон снова принял вид напыщенного пророка.
— Никогда! — воскликнул он — но тут же испортил эффект от своего профетического заявления тем, что, обхватив рукой нижнюю часть лица, жалобно застонал.
— У меня нет к вам никакого сострадания, — сообщил Призмкарп, болтая ногами — Вы просто глупый старик, и если бы вы были учеником в моем классе, я бы наказывал вас розгами два раза в день. И делал бы это до тех пор, пока бы вы — первое — не поменяли позорного отношения к состоянию своего рта и не занялись бы им и — второе — пока бы вы не оставили свое кладбищенское пристрастие к разложению. У меня к вам, повторяю, нет никакого сочувствия.
И в этот раз, когда Опус Крюк выбросил из себя очередную порцию едкого дыма, на его лице появилась совершенно явственная улыбка.
— Бедный, старый, глупый Рощезвон, черт бы вас побрал! — проговорил Крюк. — Бедные старые клыки!
И Крюк начал смеяться своим странным, особым смехом — одновременно беззвучным и сотрясающим все тело, которое, не меняя своего лежачего положения, стало вздыматься и опускаться. Колени его, скрытые под черной преподавательской мантией, подтянулись к подбородку; руки беспомощно болтались по обе стороны кресла, а голова — из стороны в сторону. Было такое впечатление, что он находится на последних стадиях отравления стрихнином. И при всем при этом он не издал ни единого звука и даже не открыл рот. Постепенно спазмы ослабели, его лицо обрело свой обычный цвет мокрого песка (во время словно загнанного в бутылку и закрытого пробкой смеха его лицо стало темно-красным), и он возобновил курение, выпуская еще больше дыма, чем прежде.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|