Однако, несмотря на эти сомнения, дни проходили для меня вполне радостно. И светлый небосвод моего счастья омрачался облачком лишь в те минуты, когда я начинал думать, а не пронюхал ли о моей тайне дядюшка. Иногда мне снилось, что он с ружьем в руках стоит у меня в изголовье и сверлит меня гневным взглядом. От ужаса я просыпался в холодном поту. Хотя я старался не думать о том, чем завершится моя любовь, все же я был почти уверен, что дядюшка ее не одобрит. Между дядюшкой и моим отцом издавна существовала неприязнь. Во-первых, дядюшка с самого начала был против того, чтобы его сестра выходила замуж за моего будущего отца. Он считал, что его семья — благородных кровей, а союз, по его собственному выражению, «аристократки» с простым смертным, да к тому же родом из деревни, абсолютно недопустим. И если бы брак моих родителей не был заключен еще при жизни дядюшкиного отца, он, наверное, вообще бы не состоялся.
Во-вторых, мой отец не выказывал должного уважения к личности Наполеона и на разных семейных сборищах — иногда даже в присутствии дядюшки — отзывался о нем, как об авантюристе, навлекшем на Францию немало бед и позора. Дядюшка считал эти высказывания величайшим преступлением, и именно в них, по-моему, крылась основная причина конфликта.
В обычных условиях этот конфликт, естественно, носил скрытый характер и вспыхивал ярким пламенем лишь в особых случаях, чаще всего за партией в нарды, но спустя несколько дней, благодаря вмешательству родственников, все снова возвращалось в прежнюю колею. Нас, детей, мало трогали распри дядюшки с отцом, потому что мы были заняты своими играми. Но после того, как я понял, что влюбился в Лейли, их взрывоопасные отношения стали тревожить меня чуть ли не больше всего на свете. И, к несчастью, вскоре между дядюшкой и отцом разгорелась бурная ссора, повлиявшая на всю мою дальнейшую жизнь.
Инцидент, вызвавший новый подъем застарелой вражды, произошел в доме дяди Полковника.
Шапур, сын дяди Полковника, — все родственники, следуя примеру дядиной жены, называли его просто Пури — только что окончил университет, и уже с начала лета пошли разговоры о пышном званом вечере, который дядя Полковник намеревался устроить в честь своего дипломированного сына.
Зубрила Шапур, то бишь Пури, был среди нашей обширной родни единственным, получившим высшее образование. В «аристократической» семье дядюшки дети обычно завершали курс наук в третьем или четвертом классе средней школы, и поэтому диплом Пури стал событием первостепенной важности. Все родственники только и говорили что о гениальности Пури. Хотя ему едва исполнился двадцать один год, из-за высокого роста и сутулости он казался старше своих лет. Как мне думается, Пури не был умен, просто обладал отличной памятью. Заучивал все назубок и получал хорошие отметки. До восемнадцати лет мать переводила его через дорогу за ручку. В общем-то, Пури не был уродом, но зато слегка пришепетывал. Все родственники — а дядюшка в особенности — прожужжали нам уши о гениальности Пури, и мы между собой дали парню прозвище «Светило». Нам столько раз говорили о пышном вечере, который дядя Полковник устроит в честь своего Светила, что эта тема занимала нас все каникулы. Наконец было объявлено, что торжество приурочат ко дню рождения Пури.
Впервые в жизни я готовился к походу в гости целых полдня: сходил в баню и в парикмахерскую, выгладил рубашку, брюки, начистил ботинки ваксой — в общем, приготовления заняли у меня все время до вечера. Мне хотелось предстать перед Лейли в наилучшем виде. Я даже вылил на себя часть содержимого из маминого флакона духов «Суар де Пари».
Дом дяди Полковника стоял в том же саду, что и наш, но был отделен деревянным забором.
Дядя Полковник на самом деле был не полковником, а майором, но несколько лет назад, а точнее с того времени, когда, по его собственным подсчетам, он должен был получить очередное звание, по негласному приказу дядюшки Наполеона, неожиданно обратившегося к нему со словами: «Послушай, братец полковник», — вся наша семья стала называть его полковником и за глаза и в глаза.
Войдя во внутренний дворик дяди Полковника, я начал шарить взглядом среди гостей. Лейли еще не было. Зато мне сразу бросился в глаза Светило Пури. На нем была белая рубашка с пристяжным полосатым воротничком и жуткого цвета галстук.
Отведя взгляд от воротничка и галстука Пури, я обратил внимание на «оркестр» из двух музыкантов, сидевших в стороне от гостей, рядом со своими инструментами — таром и тамбурином. Перед музыкантами стоял маленький столик, на котором лежали фрукты и сладости. Человек, игравший на таре, показался мне знакомым. Приглядевшись, я узнал в нем учителя арифметики и геометрии из начальной школы. Позже мне стало известно, что скудость учительского жалованья заставляла его подрабатывать на вечеринках. Толстый слепой тамбурист заодно выступал и в роли певца. К восьми часам вечер был уже в разгаре, и «оркестр» время от времени услаждал слух гостей ритмичными мелодиями и песнями. Мужчины столпились в углу сада, где стоял стол с крепкими напитками. Я то и дело запускал руку в вазы со сладостями и фруктами и каждый раз брал по две штуки: одну давал Лейли, другую съедал сам. Керосиновые лампы заливали весь сад светом, и поэтому я поглядывал на Лейли с величайшей осторожностью и старался угощать ее сладостями незаметно. Светило Пури бросал в нашу сторону злые взгляды.
Прискорбное событие произошло примерно в половине десятого.
Дядя Полковник показал гостям свое новое охотничье ружье, которое ему привез из Баку служивший в министерстве иностранных дел Асадолла-мирза, и, расписав достоинства подарка, теперь ждал, что скажет о ружье дядюшка Наполеон.
Дядюшка взял ружье в руки, повертел его так и сяк, делая вид, что прицеливается. Женщины начали суетливо приговаривать, что ружье не игрушка, но дядюшка, усмехаясь, ответил, что он в этом деле собаку съел и знает, что делает.
По-прежнему не выпуская ружья из рук, дядюшка ударился в воспоминания о своих боевых подвигах.
— Да—а… было и у меня точно такое же ружье. Помню, однажды в самый разгар битвы под Мамасени…
Маш-Касем, который, завидев в дядюшкиных руках ружье, вероятно, догадался, что сейчас пойдет разговор о былых сражениях, подошел поближе и, стоя за спиной дядюшки, вмешался:
— Ага, это было в Казерунскую кампанию. Дядюшка метнул в него сердитый взгляд:
— Не говори чепуху. Это было под Мамасени.
— Ей—богу, зачем мне врать?! Как мне помнится, под Казеруном это случилось.
Тут до дядюшки дошло то, что уже поняли все остальные: Маш-Касем, еще не зная, о чем дядюшка будет рассказывать, назвал место битвы — это подрывало авторитет Дядюшки и явно снижало достоверность истории, которую он собирался поведать. Дядюшка зло прошипел:
— Послушай-ка, умник, я ведь не успел еще и слова сказать.
— Оно, конечно, наше дело маленькое, ага, но только это случилось в битве при Казеруне, — выпалил Маш-Касем и замолк.
Дядюшка продолжил:
— Так вот, значит, однажды, в самый разгар битвы при Мамасени, мы оказались в ущелье. А на склонах гор с обеих сторон — вооруженные бандиты.
Увлекшись рассказом, дядюшка то вставал со стула, то снова садился. Держа ружье под мышкой правой руки, он размахивал левой, поясняя свое повествование жестами.
— Представьте себе ущелье шириной в три—четыре раза больше, чем этот дворик… Вот здесь стою я и человек сорок —пятьдесят стрелков…
В полной тишине прозвучал голос не преминувшего вмешаться Маш-Касема:
— А рядом с вами ваш слуга Касем…
— Да. Касем был тогда моим, как теперь это называют, ординарцем…
— Так разве ж я не говорил, ага, что дело было под Казеруном?
— Я кому сказал, не мели чепуху! Под Мамасени это случилось. Старый ты стал, память у тебя отшибло, из ума выживаешь!
— А я что? Я молчу!
— Оно и лучше! В самый раз тебе сейчас заткнуться!.. Так вот, значит… Стою я и сорок — пятьдесят стрелков… А уж стрелки-то мои… видеть надо было этих бедняг! Как говорил Наполеон, полководец с сотней сытых солдат добьется больших успехов, чем с тысячей голодных… И тут вдруг пули — градом! Я первым делом спрыгнул с лошади и Касема тоже за собой потянул… А может, это и кто-то другой из моих солдат был… В общем, схватил я его за руку и стащил с лошади.
— Это я был, ага, я! — снова встрял Маш-Касем и робким трусливым голосом добавил: — Не сочтите за дерзость, ага, но осмелюсь доложить, это все же было в битве при Казеруне.
Наверное, впервые в жизни раскаявшись, что некогда допустил Маш-Касема к участию в своем военном прошлом, дядюшка заорал:
— Где было, там и было! Да хоть у черта на рогах! Ты дашь мне когда-нибудь договорить?!
—Молчу, молчу! Откуда ж мне знать, ага?!
И в гробовой тишине, воцарившейся среди напуганных дерзостью слуги гостей, которые, не знай они о благочестии и набожности Маш-Касема, сочли бы его стоящим одной ногой в аду, дядюшка продолжил;
— Так вот, значит, стащил я этого идиота с лошади — уж лучше б я себе руку сломал и не спасал его! — а сам укрылся за скалой. Большая такая скала.,. С эту комнату,,, А что же делалось вокруг? Двоих, а может, троих из наших людей подстрелили, остальные тоже попрятались за скалами… По характеру стрельбы и манере боя противника я сразу же понял, что мы имеем дело с бандой Ходадад-хана… Да, тот самый, знаменитый Ходадад-хан, из давних прислужников англичан.
Дядюшкин захватывающий рассказ, по всей видимости, напрочь лишил Маш-Касема разума, и он снова не удержался:
— Разве ж я не говорил, что это было в битве при Казеруне.
— Молчать! И вот, значит, решил я перво-наперво разделаться с самим Ходадад-ханом… Бандиты, они храбрые, пока жив их главарь, а как только его убьют, бегут без оглядки… Добрался я ползком до вершины скалы.., Была тогда на мне кожаная шапка. Я надел ее на палку и приподнял над краем скалы, чтобы они подумали, что…
Маш-Касема снова прорвало:
— Ага, ну прямо будто вчера это было! Так и вижу перед глазами вашу кожаную шапку… Если вы припомните, так ведь вы же потеряли эту шапку в битве при Казеруне, то есть я хотел сказать, ее пулей пробило… Во время битвы при Мамасени у вас кожаной шапки и в помине не было… .
Мы все ждали, что дядюшка сейчас треснет Маш-Касема по башке либо дулом, либо прикладом, но, вопреки нашим ожиданиям, дядюшка слегка смягчился: то ли он хотел заставить Маш-Касема умолкнуть, чтобы закончить свой рассказ, то ли силой воображения с легкостью перенес битву в другое место. Как бы там ни было, он дружелюбно сказал:
— А ведь, кажется, Касем-то прав… Вроде бы и вправду это под Казеруном случилось… вернее, в самом начале Казерунской кампании…
В глазах Маш-Касема зажглись радостные огоньки,
— А я что вам говорил, ага?! Зачем мне врать?! До могилы-то… Ну как будто вчера — все—все помню!
— Да—а. Так вот, значит, одна у меня была тогда мысль: как бы пристрелить Ходадад-хана. Когда я поднял на палке свою кожаную шапку, Ходадад-хан — а он был первоклассным стрелком — высунул голову из укрытия. И вот мы с ним — один на один… Помянул я в душе пророка и прицелился…
Дядюшка поднялся со стула и стоял теперь во весь свой немалый рост, приложив приклад к правому плечу. Он целился и даже зажмурил левый глаз.
— Мне из-за скалы был виден только лоб Ходадад-хана, но я этот лоб хорошо знал… Густые брови… Над правой бровью шрам… Прицелился я, значит, прямо ему меж бровей…
И вдруг, как раз в тот миг, когда дядюшка в наступившей мертвой тишине прицелился в лоб Ходадад-хану (точно меж бровей), случилось непредвиденное. Неподалеку от того места, где стоял дядюшка, раздался некий звук. Довольно подозрительный звук. Как будто двинули ножкой стула по камню… или ненароком скрипнуло старое кресло… или… Позже я узнал, что большинство гостей приписали происхождение этого звука именно стулу и не позволили себе избрать менее достойную версию.
Дядюшка Наполеон на секунду застыл, как изваяние. Все присутствующие словно окаменели, замерев на месте. Через мгновенье взор дядюшки вновь обрел подвижностью и налитые кровью глаза — казалось, вся кровь, струившаяся по дядюшкиным жилам, бросилась ему сейчас именно в глаза — обратились туда, откуда раздался звук.
Там сидело всего двое — мой отец и придурковатая толстуха Гамар, дочка одной из наших родственниц.
Никто не решался нарушить тишину. Неожиданно Гамар по-идиотски засмеялась, да так, что ее смехом заразились не только дети, но даже и кое-кто из взрослых, в том числе и мой отец. Я хоть и не разобрался толком, что к чему, нутром чуял приближение бури и крепко сжимал руку Лейли. Дядюшка повернул ружье и направил его прямо в грудь моему отцу. Все притихли. Отец изумленно озирался по сторонам. Внезапно дядюшка швырнул ружье на стоящий рядом диванчик и глухо произнес:
— Как сказал Фирдоуси: «Кто недостойных возвышает, на них надежды возлагает, дорогу верную теряет, змею на сердце пригревает». — И, направившись к выходу, громко крикнул: — Пошли отсюда!
Супруга дядюшки двинулась за ним. Лейли, хотя и не поняла как следует, что произошло, вероятно, почувствовала, что случилось нечто ужасное. Высвободив свою руку из плена моих пальцев, она попрощалась со мной коротким взглядом и устремилась вслед за родителями.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Судя по всему, мне опять предстояла бессонная ночь. Я ворочался под москитной сеткой сбоку на бок, но заснуть не мог. Мы возвратились из гостей уже больше часа назад. После случившегося скандала и демонстративного ухода дядюшки, вслед за которым отец увел и нашу семью, званый вечер был почти испорчен. Наверное, разошлись еще не все гости, но разговаривали они так тихо, что их голоса до меня не долетали. Во всяком случае, я был уверен, что сейчас они обсуждают недавний прискорбный инцидент.
Я перебрал в памяти последние события. Итак: я неожиданно влюбился в Лейли, дочь дядюшки Наполеона; по прошествии нескольких полных тревоги и волнений дней я начал чувствовать, что моя влюбленность приносит мне радость, но достойное сожаления происшествие нарушило мой — да и не только мой — душевный покой. По гневной реакции отца на оскорбительное заявление дядюшки Наполеона я догадывался, что отец не повинен в происшедшем. Сквозь москитную сетку до меня доносились обрывки разговора, который вели родители. Отец то и дело угрожающе повышал голос, но мать тотчас зажимала ему рот рукой. Несколько раз я расслышал, как она умоляла: «Боже мой, тише!.. Дети могут услышать… Что бы там ни было, а ведь он мой старший брат… Бога ради, не обращай ты внимания!» И наконец, когда я уже совсем засыпал, до меня отчетливо долетели слова отца, со злостью говорившего: «Я ему такую Казерунскую битву покажу, что на всю жизнь запомнит!..» «Кто недостойных возвышает!..» Это кто же «недостойный»?!
Утром я выбрался из—под москитной сетки, со страхом и беспокойством ожидая дальнейшего развития событий.
За завтраком ни отец, ни мать не проронили ни слова. В саду также стояла полная тишина. Все вокруг — и деревья, и цветы, — казалось, замерло в ожидании. Даже слуга дяди Полковника, принеся обратно стулья и посуду, которые дядя одалживал на вечер, не осмелился посмотреть нам в глаза.
До десяти утра я слонялся по саду, ожидая появления Лейли. В конце концов я не вытерпел и подошел к Маш-Касему:
— Маш-Касем, а почему сегодня дети не выходят в сад?
Маш-Касем, сворачивая цигарку, покачал головой:
— Ей—богу, милок, зачем мне врать?! По правде сказать, не знаю я. Но, может быть, ага запретил им выходить из дома. А разве ты вчера не был на вечере у господина Полковника? Разве сам не знаешь, что случилось?
— А что, дядюшка очень рассердился?
— Зачем мне врать?! Я его сегодня с утра еще и не видел. Матушка Билкис носила ему чай и говорит: рвет и мечет, точно раненый тигр… Но ведь, милок, если ж разобраться, так ага прав… Сам посуди. Рассказывает он про битву при Казеруне, а тут на самом интересном месте… на тебе! Если б он про битву при Мамасени говорил — другое дело. Но уж, когда речь зашла про Казерунскую кампанию, тут не до шуток! Я-то своими глазами видел, какие ага подвиги совершал… Нынешним порядком да покоем те места аге обязаны — продли господь его жизнь! Ох, бывало, сядет он на своего гнедого, в руках — сабля, и как понесется на поле битвы!.. Чистый лев! Уж мы-то свои вроде, и все равно пугались, ну а про врага — и говорить нечего!
— Значит, Маш-Касем, ты думаешь, что вчера из-за этого случая…
— Не иначе, милок, не иначе… Конечно, зачем мне врать?! Я как следует и не расслышал… то есть расслышал, но думал в это время о том, что рассказывал ага. Зато сам ага услышал… то есть, когда мы домой возвращались, этот Пури все воду мутил…
— А разве Пури пошел с вами к дядюшке?
— Да, милок. До двери нас проводил… то есть и в дом тоже вошел… И все уши хозяину прожужжал, что, мол, оскорбили агу, обидели…
— Но почему, Маш-Касем? Какая Пури польза с того, что дядюшка и мой отец перессорятся?
Ответ Маш-Касема — впоследствии я убедился, что он соответствует действительности, — заставил меня оцепенеть.
— Сдается мне, милок, что Пури на барышню Лейли виды имеет. Его мать как-то раз говорила матушке Билкис, что он собирается посвататься к Лейли-ханум. А вчера, небось, он ее к тебе приревновал — вы там все шушукались да переглядывались. Он знает, что Лейли-ханум сейчас четырнадцатый год пошел и ее уже можно замуж выдавать, а того не понимает, что ты, хоть тебе столько же, сколько ей, жениться еще не можешь.
Маш-Касем еще что-то говорил, но я уже не слушал его. Оказывается, размышляя о своей любви, я учел все, кроме возможного появления соперника. А ведь это надо было иметь в виду в первую очередь. Во всех прочитанных мною любовных историях неизменно присутствовал соперник, а я-то, живо представляя себе Лейли и Меджнуна, Ширин и Фархада, совсем забыл об этом обстоятельстве.
Господи, что же мне теперь делать? Будь я повзрослее, пошел бы сейчас и влепил этому типу пару увесистых пощечин. Перед моими глазами возникло длинное ухмыляющееся лицо великого Светила, и в этот миг Пури казался мне куда уродливее, чем был на самом деле.
Стараясь хотя бы внешне сохранять хладнокровие, я спросил:
— Маш-Касем, а, по-твоему, Лейли может выйти замуж за Пури?
— Э-э, голубчик, зачем мне врать?! Лейли совсем большая. На выданье… А Пури-ага уже и образование получил. Да и как—никак отцы их — братья. Так что, можно сказать, союз ихних деток благословен небесами. Пури, оно конечно, вроде как маленько недотепа и маменькин сынок, да ведь и в тихом омуте черти водятся…
И меня вновь охватил страх перед превратностями любви. Мне захотелось найти какой-то выход, избавить себя от страданий. Ох, прав я был, когда в самом начале испугался, что влюблен! Сейчас я был бы и рад забыть об этом, да поздно.
Промучившись сомнениями и страхами почти до полудня, я снова пошел к Маш-Касему.
— Маш-Касем, можно тебя кое о чем попросить?
— Проси, милок, проси.
— Мне нужно поговорить с Лейли насчет учебников. Может, ты скажешь ей, чтобы она постаралась на минутку выйти в сад, когда дядюшка заснет после обеда?
Маш-Касем помолчал. Потом, удивленно подняв брови, внимательно поглядел на меня и, улыбаясь краешками губ, сказал:
— Ладно, родимый… Что-нибудь придумаем.
— Спасибо, Маш-Касем, спасибо!
После полудня, убедившись, что отец заснул, я потихоньку пробрался в сад и ждал там почти полчаса. Наконец дверь внутреннего дворика дядюшкиного дома отворилась, и оттуда пугливо выскользнула Лейли. И вот мы стояли с ней друг перед другом, под тем самым деревом, под которым тринадцатого мордада примерно без четверти три я влюбился.
Прежде всего, она сказала, что должна как можно скорее вернуться к себе, потому что ее отец грозился, что если она посмеет появиться в саду и хоть словом перекинется со мной или моей сестрой, он подожжет весь дом.
Я не знал толком, что хочу ей сказать, и зачем попросил ее прийти. Как мне казалось, я должен был сказать что-то очень важное. Но что?
— Лейли… Лейли… Знаешь, что мне рассказал Маш-Касем? Он говорит, что Пури тебя любит и собирается…
Поняв по глазам Лейли, что ей ничего об этом не известно, я неожиданно почувствовал себя в дурацком положении: не успев объясниться в собственной любви, я сообщил Лейли, что ее любит мой соперник.
Лейли стояла молча. Она, как и я, не знала, что сказать. Мы с ней оба были высокими, совсем как взрослые, но, конечно же, оставались еще детьми. Лейли, вероятно, искала слова, чтобы как-то мне ответить, но не могла их найти. Наконец я нарушил молчание:
— Пури хочет к тебе посвататься!
Лейли все так же молча вскинула на меня изумленные глаза, а потом, покраснев, спросила:
— А что ты сделаешь, если это случится?
Да, действительно, что я тогда сделаю? Ну и трудные же вопросы она задает! Я и сейчас-то не знаю, что делать, не говоря уж о том, как быть, когда посватается Пури. О, боже мой! Что ж это за сложная штука быть влюбленным! Сложнее, чем арифметика и даже геометрия. Я не знал, что ответить.
— Я… ну… ничего… то есть…
Лейли на секунду заглянула мне прямо в глаза, а потом неожиданно заплакала и, всхлипывая, побежала к своему дому. Прежде чем я успел хоть как-то отреагировать на ее слезы, она скрылась за дверью.
Так что же мне теперь делать?.. Вот если б я тоже мог заплакать. Но ведь нельзя! Я не должен плакать. С того дня, как я появился на свет, еще когда и говорить-то не умел, я хорошо понимал смысл слов, которые мне твердили со всех сторон: «Ты — парень! Тебе нельзя плакать… Ты что — девчонка разве? Чего же ты плачешь?.. Плакса! Если парень плачет, значит, он — девчонка… Ступай тогда к цирюльнику, пусть он тебе отрежет то, что мальчика от девочки отличает!»
Когда я вновь вернулся в спальню и накрылся с головой простыней, у меня в мозгу отчетливо пронеслись слова которые я должен был сказать Лейли: «Я убью Пури, как собаку! Я проткну ножом его подлое сердце!»
Постепенно я ужасно разволновался и сам испугался, заметив, что говорю вслух: «Что я, покойник, что ли? Неужели я позволю этому дураку приблизиться к тебе?! Ты принадлежишь мне! Ты моя любовь… Никто в мире не посмеет нас разлучить!..»
Сердитый голос отца вернул меня на землю:
— Чего ты орешь, ишак?! Ты что, не видишь разве, что все давно спят?!
Казалось, ночь никогда не кончится. Утром я снова отправился разыскивать Маш-Касема. Но, когда я его увидел, старого слугу было не узнать. С серьезным и даже мрачным видом, держа в руках лопату, он стоял у арыка как раз в том месте, где начиналась наша часть сада. Нужно пояснить, что арык, подведенный к саду с улицы, проходил сначала через участок, на котором стоял дом дядюшки Наполеона, потом — мимо нашего дома и в последнюю очередь орошал территорию, принадлежавшую дяде Полковнику.
Я еще подыскивал слова, чтобы, не вызывая особых подозрений Маш-Касема, расспросить его о Лейли, когда в саду появился дядя Полковник. Он шагал в нашу сторону, накинув на плечи пиджак. Длинные подштанники были заправлены в носки. Негодующим и удивленным тоном дядя Полковник крикнул Маш-Касему:
— Маш-Касем, это что же такое? Мой слуга сказал, что ты вчера не пустил воду ко мне в сад. А?
Маш-Касем, не двигаясь с места и не глядя на дядю Полковника, сухо ответил:
— Да, ага, так уж вышло.
— То есть как это так?! Что значит «так уж вышло»?
— Зачем мне врать?! Я ничего не знаю.
— Это как же так, ничего не знаешь?! Воду ведь ты
перекрыл!
— Вы об этом моего хозяина спросите! Мне что сказали, то я и сделал.
— Так, значит, это ага приказал тебе перекрыть воду?
— Вы у самого аги спросите. Я ничего не знаю.
Дядя Полковник, все еще не веря, что его старший брат мог отдать такое распоряжение, направился к Касему, собираясь вырвать у него из рук лопату, чтоб раскидать запруду и пустить воду к себе на участок, по суровому лицу Маш-Касема, неподвижно стоявшего с видом отважного и знающего свои обязанности служаки, понял, что дело обстоит гораздо серьезнее, чем он предполагал. Так и не дойдя до Маш-Касема, дядя вдруг остановился, потом повернулся и зашагал к дому дядюшки Наполеона.
Маш-Касем спокойно сказал:
— Ну что ж, сейчас и вам всыплют по первое число,
Что затем произошло между дядюшкой Наполеоном и дядей Полковником осталось для меня тайной, но очень скоро я понял, что приказ перекрыть воду, поступавшую на наш участок, в результате чего лишился воды и дядя Полковник, был одним из звеньев в цепи карательных акций, задуманных дядюшкой Наполеоном против моего отца.
Страшнее подобной мести и придумать было трудно, потому что в те годы у нас еще не было водопровода: раз в неделю воду из квартального арыка пускали на нашу улочку, и мы наполняли ею свои маленькие крытые хранилища, и если мы сегодня не запасемся водой, нам придется сидеть без нее целую неделю, пока снова не подойдет наша очередь.
Уже целых два дня я не видел Лейли и даже поплакал, вспоминая ее полные слез глаза, но все вокруг так суетились, так старались путем дипломатических переговоров добиться мирного решения конфликта между дядюшкой Наполеоном и моим отцом, что я постепенно начал забывать о своих душевных муках, В водохранилище дяди Полковника не оставалось уже ни капли воды. Его цветы и деревья сохли на глазах. Отец упрямо молчал и не делал ни малейших попыток протестовать — у нашей семьи вода еще была, и отец, вероятно, выжидал, пока начнет действовать дядя Полковник, чья судьба была неразрывно связана с нашим общим арыком. Несколько раз я слышал из-за закрытых дверей обрывки разговоров: родственники предлагали моему отцу извиниться перед дядюшкой Наполеоном, но отец был неумолим и даже заявлял, что, если дядюшка сам не попросит у него прощения и будет по-прежнему перекрывать воду, он восстановит свои законные права с помощью суда и полиции! Упоминание о суде и полиции приводило родню в трепет, все начинали причитать, что отец хочет подорвать веками складывавшуюся репутацию аристократической семьи. Однако отец чувствовал себя уверенно и не только не собирался извиняться перед дядюшкой, но, напротив, упрямо ждал, что дядюшка сам публично попросит у него прощения. А от всей этой истории ни за что ни про что страдали я, бедняжка Лейли и без вины виноватый дядя Полковник.
В пятницу в доме дяди Полковника началось непонятное движение. Надеясь встретиться с Лейли, я подобрался поближе. Но Лейли нигде не было видно, а детей вообще не пускали в залу. От стекавшихся в дом родственников я узнал, что собирается целый семейный совет. Прибыли два брата дядюшки Наполеона, жившие отдельно. Появился и работавший в министерстве иностранных дел Асадолла-мирза. Вслед за ним в залу проследовали сестры дядюшки. Пришла ханум Азиз ос-Салтане. В общем, к дяде Полковнику пожаловало человек десять — двенадцать. Дети толпились в коридоре и во внутреннем дворике.
Когда мы узнали, что взрослые ждут еще и Шамсали-мирзу, стало понятно, что дело приняло весьма серьезный оборот. Шамсали-мирза служил в Хамадане следователем, но с недавних пор, по-видимому, ожидая нового назначения, жил в Тегеране.
Примерно через час после того, как собрались все приглашенные, по любезным возгласам дяди Полковника: «Прошу вас, почтеннейший… Вот сюда, досточтимый…» — мы догадались, что наконец прибыл и Шамсали-мирза.
Хотя нам всегда говорили, что стоять под дверьми, а иными словами, подслушивать — некрасиво, я весь превратился в слух и прижал ухо к двери залы. Если рассудить по совести, я больше, чем сидевшие там, имел право быть в курсе дела, потому что взрослые в этой ситуации теряли лишь свои цветы, деревья да еще нерушимое семейное единство, а я… В опасности была моя любовь и вся моя жизнь!
Дядя Полковник произнес короткую речь о преимуществах сохранения священного семейного союза и о бедах, которые несет с собой его распад, и закончил так:
— Дух покойного отца трепещет от возмущения! Я сделал все, что в моих силах, для сохранения сплоченности нашего древнего рода, я призывал моего старшего брата и мужа моей сестры помириться, но оба уперлись и стоят на своем. И вот теперь я призываю вас помочь мне сохранить освященное веками единство нашей семья и не допустить, чтобы вмешались суд и полиция.
Мне в этот момент не было видно лица дяди Полковника, но его взволнованный голос красноречиво свидетельствовал о том, как он любит свои цветы и фруктовые деревья.
Затем взял слово Шамсали-мирза. Он служил следователем с первых дней введения новой системы правосудия и твердо верил, что следствие и допрос служат ключом к решению абсолютно всех проблем — как общественных, так и семейных. Поэтому в своей весьма деловой и логичной речи он предложил: во-первых, определить природу, породившего конфликт подозрительного звука и установить, был ли он произведен человеком или неодушевленным предметом; во-вторых, если подозрительный звук имеет «одушевленное» происхождение, уточнить, исходил ли он с той стороны, где сидел мой отец; и наконец, в-третьих, если он исходил именно с той стороны, выяснить, был ли он произведен умышленно или случайно.
Когда большинство присутствующих возразило против предложенного им скрупулезного расследования, Шамсали-мирза, по своему обыкновению водрузил на голову шляпу и заявил:
— В таком случае, господа, разрешите откланяться. Работавший в министерстве иностранных дел Асадолла-мирза, призывая собеседников не спешить с выводами или обратить на что-то особое внимание, всегда восклицал: «Моменто, моменто!» Позже я узнал, что в переводе на нормальный язык, это означало: «Минуточку, минуточку!» Вот и сейчас, увидев, что его брат Шамсали-мирза надел шляпу и собирается уходить, Асадолла-мирза закричал:
— Моменто, моменто!
Поскольку родня была заинтересована в том, чтобы, найти выход из тупика, все тоже начали уговаривать Шамсали-мирзу остаться и, усадив его на прежнее место, занялись расследованием.
На первый выдвинутый Шамсали-мирзой вопрос, а именно: произведен ли подозрительный звук человеком или неодушевленным предметом, не было получено четкого ответа, потому что мнения родственников разделились. Одни утверждали, что подозрительный звук был произведен стулом, другие — таких было меньше — склонялись к тому, что звук был «одушевленного» происхождения. Несколько человек вообще не имели определенного мнения.