Паку надоела пустая бабья болтовня. И он вернулся в комнатушку. Постоял немного, прислушиваясь, потом отодрал доску с заколоченного окна, присмотрелся. Снаружи все было вроде бы спокойно. И он вылез.
Папашу Пуго нарядили в самые лучшие одежды. Еле сыскали в поселке дореформенные штаны — черные, широкие, на пуговках, и телогрейку, синенькую, расшитую голубями мира. Наряд пришелся впору. Лишь длинные грабли папаши торчали из рукавов на полметра, свисали до самой земли. Но они и отовсюду торчали, не научились, видно, шить на таких, как папаша Пуго, да и когда теперь научатся.
Поселковые женщины заглядывались на передовикакрасавчика, обряженного получше иного жениха.
— Гы-ы, гы-ы! — радовался сам папаша.
Буба Чокнутый носился с "народным избранником, как с писаной торбой. Дура Мочалкина и вовсе слюной исходила.
— Ну и чего мы с им теперь делать станем, едрена вошь? — спросил Бубу инвалид Хреноредьев, после того, как все было готово для сдачи избранника туристам.
— Ну и безмозглый же ты обалдуй, как я погляжу, — ответил Чокнутый. — Дурак из дураков!
Хреноредьев раздулся пузырем, из носа потекло.
— Ты при людях, едрена-матрена, мене не оскорбляй, Буба! — сказал он запальчиво. — У нас тоже гордость имеется, едрит тя кочергой!
Папаша Пуго обнял Хреноредьева и слюняво поцеловал в си— ние губы.
— Гы-ы, гы-ы, гы-ы!
Сколько ни поили папашу, а он оставался все таким же, как и в самом начале, не падал, не пускал пузырей из носа, не норовил притулиться где-нибудь в уголку и соснуть чуток. Видно, папаша чувствовал свою особую роль неким врожденным чутьем и потому — держался молодцом. Лишь почти новехонькие черные штаны на радостях замочил, но ему это в вину не ставили.
Мочалкина кокетливо отводила слипающиеся глазки, старалась смотреть поверх голов, в пространство.
— А я повторю, Хреноредьев, — сказал Буба, — при всех повторю, что тупарь, он и есть тупарь! Здесь, как верно заметил наш Коко, хер хрена не слаще.
Хреноредьев подпрыгнул и ударил Бубу в живот протезом-де— ревяшкой. Да так, что Буба согнулся в три погибели и застонал. Папаша Пуго дал щелчка инвалиду, и тот упал без чувств. Потом он пригнулся к Бубе и смачно, взасос поцеловал и его. Мочалкина зарделась. Она все думала, когда же Пуго про нее-то вспомнит! И вспомнит ли!
Но все завершилось благополучно. Бегемот Коко разнял спорщиков, дал каждому по затрещине, в том числе и дуре Мочалкиной. Та сразу же позабыла про папашу и уставилась на Коко влюбленными глазами.
— Пора!
Буба стряхнул пыль с колен, расправил плечи. Они стояли чуть ли не посередине площади. Но никто, кроме двух десятков местных хозяек, сгрудившихся в одну кучу, на них не реагировал. Трапы, по которым обычно ходили туристы, чуть покачивались и, казалось, протяжно и тонюсенько пели на ветру. Железная клепаная башня, проржавевшая снизу и немного покосившаяся, стояла как и обычно — наглухо задраенная. Люки не открывались. И никто не появлялся, хотя пора бы уже, пора было появиться!
— Буба, браток, может, ты и впрямь Чокнутый, а? — спросил неожиданно Коко. — Может, про нас и думать забыли, а мы тут дурака валяем?! — При слове «дурака» он выразительно поглядел на Хреноредьева. И тот снова лишился чувств.
Папаша Пуго приподнял инвалида за шкирку, он не любил, когда обижали слабых и всегда жалел их.
— Гы-ы, гы-ы!
От липкого и слюнявого поцелуя Хреноредьев очнулся.
— Все, едрит-переедрит! — сказал он задиристо. — Все! Щяс начну всех калечить! Без разбору, едрена-матрена!
Но калечить он, конечно же, никого не стал. Он и сам-то был калекой — из трех ног лишь одна своя, остальные две — деревяшки. Руки у него были с рождения кривыми, да и какие это руки! Туловище все — наперекосяк, ни сказать, ни описать. Поговаривали, что и с мозгами у Хреноредьева было не лучше.
Доходяга Трезвяк помалкивал и ни во что не вмешивался. Ему было страшновато. Правда, состояние это для Доходяги было привычным, еще бы, жить под куполом с этим народцем, на трезвую голову, и ничего не бояться мог лишь воистину чокнутый, тот, у кого крыша совсем набекрень съехала!
Рядом с Трезвяком стоял Длинный Джил, глухонемой мужик с окраины. Он был припадочным и на работу не ходил. Но поглазеть на всякое-разное любил.
Джилу было почему-то жалко и папашу Пуго и инвалида Хреноредьева, в его глазах стояла такая невыраженная скорбь, что Мочалкина, случайно заглядывавшая в них, начинала реветь в три ручья. Но Джил был меланхоликом и ни во что не вмешивался. Так и стояли с Трезвяком на пару. И если Доходяга думал о том, как бы смотаться, то Длинный Джил помышлял о спасении передовика Пуго от этих ловкачей-туристов.
— Все ясно! — заявил наконец Буба Чокнутый. — Эй ты, Бегемот, иди-ка сюда!
Коко не пошевелился даже. И Буба сам подошел к нему.
— На вот тебе разводной ключ, — он достал железяку из кармана, — иди к башне и поколоти! Да погромче!
Коко вздохнул. Но согласился.
— Прощайте, братишки! — сказал он грустно.
Все замерли.
Но Коко не успел подойти к башне.
— Стой! — выкрикнул неожиданно Буба.
Бегемот остановился, прижав разводной ключ к животу всеми четырьмя лапами.
— Стой! — повторил Буба. — Так не годится!
Он шепнул что-то на ухо Трезвяку. Тот куда-то убежал, прихватив с собой Джила и Хреноредьева. Через пару минут они приволокли старую перекособоченную, оставшуюся, наверное, еще с позапрошлого века трибуну, выкрашенную в бордовый цвет. И поставили ее посреди площади.
— Уф-ф! Едрит ее через колоду, тяжеленная! — прокомментировал события Хреноредьев. — Несерьезно все это!
Трибуна имела метра три в ширину, два в высоту и полтора в глубину. Больше пяти человек поместиться на ней не смогло бы при всем желании. Но Буба и не собирался впихивать на нее всех. Он прислонил папашу Пуго к передку трибуны. Сам забрался наверх.
— Не-е, едрена колокольня, — проворчал снизу Хреноредьев, — так не пойдет, так нескромно как-то!
Буба сморкнулся в него сверху из одной ноздри, но не попал, инвалид был увертлив.
— Граждане! — возопил Буба. — Соотечественники! Труженики!
Хозяйки как-то одновременно, кучкой сдвинулись с места и подобрались поближе к выступающему. Стекался и прочий народец, в основном, калеченный или малолетний.
— В эту торжественную для всех для нас минуту…
— По-моему, он чего-то не то говорит, — прошептала дура Мочалкина на ухо Трезвяку.
Тот хотел поддакнуть. Но не решился, мало ли чего, времена какие-то смутные пошли, еще настучит кто, что языки слишком длинные у некоторых.
— …все как один, миром, выйдем мы на площадь и покаемся! Нам есть в чем каяться, собратья, на всех на нас лежит великий грех, тяжкий и неискупный. Мы подняли руку на самое… на самое святое!
— Эй, Буба! — выкрикнул кто-то из толпы. — Ты трепись, да не затрепывайся! На кого это мы все руку подняли! Чего болтаешь! Какой такой грех?!
— Точно, охренел Чокнутый!
— Я те щя дам, охренел, я те, ядрена вошь, щя покажу! — взвился взбалмошный Хреноредьев. — Ты у мене забудешь, как оскорблять честных людей!
На этот раз успокоительного инвалиду прописал Длинный Джил — он просто прихватил крикуна за горло, и тот покорно смолк.
— Нет! Нет, собратья!!! Все покаемся, все до единого! На колени! На колени, я говорю, олухи! С места не сойдем, пока прощения нам не будет! До второго пришествия простоим!
— Гы-ы, гы-ы! — радовался внизу папаша Пуго.
— Все как один!
Буба вдруг осекся. Выпучил глаза.
Он вспомнил про Бегемота Коко.
Тот стоял с разинутым ртом у башни. Разводной ключ валялся под ногами Бегемота, в пыли. По щекам у сентиментального Коко текли слезы.
— Ты чего хавало раззявил?! — завизжал Буба с трибуны. — Болван! Негодяй! Предатель! А ну, стучи, дегенерат! Я для кого говорю, ублюдок паршивый!
Перепуганный Коко подхватил ключ и принялся со всей силы колотить по железному боку башни. В жутком грохоте потонули яростные вопли Бубы Чокнутого и неожиданные, громкиг рукоплескания толпы. Многие уже стояли на коленях, но и они хлопали.
Доходяга Трезвяк спрятался за трибуну. Ему было не просто страшно, на него вдруг повеяло ужасом — сейчас придут они, и все будет кончено!
Папаша Пуго стоял на полусогнутых в луже, которую он сам и наделал перед трибуной, и с чувством ударял одной огромной ладонью о другую не менее огромную ладонь. Кто-то из малышни подбежал к нему и, подпрыгнув что было мочи, водрузил на лысоватую голову папаши большой и красивый венок, сплетенный из валявшихся тут же на площади обрывков проволоки, каких-то прозрачных трубочек и прочего мусора.
— Гы-ы-ы!!! — рев папаши Пуго перекрыл все звуки. Это был звездный час обходчика-передовика. — Гыы-ы-ы!!!
На такой восторженный рев нельзя было не откликнуться. Но туристы не откликнулись и на него.
У Бегемота Коко уже онемели все четыре руки, но он продолжал наколачивать по железу. Он совершенно оглох от грохота и не слышал диких воплей Бубы.
А тот орал как никогда в жизни:
— Хва-а-атит!!! Га-ад!! Остановись, своло-очь!!!
Кончилось тем, что Буба свалился с трибуны прямо на папашу Пуго. Но тот не расстроился и не обиделся. Он привлек Чокнутого к себе, обхватил огромными горилльими ручищами и принялся лобызать — со всей братской и товарищеской страстью, с искренним и неукротимым желанием поведать о своих пылких чувствах…
А Хитрый Пак сидел в засаде и выжидал. Он выбрал самое удобное место — за мусорным бачком, который стоял в ряду таких же собратьев значительно левее трибуны, но зато напротив люка. Лучшей точки было и не найти.
Паку надоело бояться. И он решил, что прикончит любого, кто высунется из люка. Пусть только попробуют! Он им всем даст жару! Ну, а если и его пришлепнут, значит, так тому и быть, судьбы не минуешь.
С минуты на минуту должен был подоспеть Гурыня-предатель. Его хлебом не корми, баландой не накачивай, дай в заварухе какой поучаствовать. Но что странно, каких бы приключений ни искал Гурыня на свою собственную задницу, куда бы он ни совался, всегда из воды сухим выходил! Другое дело — это дурачье, что выдуривается на площади. Пак поглядывал на народец с презрением. Быдло! Простофили! На коленях о прощении молят! Сейчас, прямо, дадут им прощения! Как бы не так!
— Ну че, падла? — прошипело из-за плеча.
Пак даже вздрогнул, не ожидал он, что Гурыня подкрадется столь незаметно.
— Че они, суки, выкобениваются, а?!
— Заткнись! — оборвал Гурыню Пак. — Гляди!
Папаша Пуго все-таки сломался, не выдержал огромного напряжения и рухнул в собственную лужу. Уснул мертвецким пьяным сном.
Но от Бубы Чокнутого не так-то просто было отделаться. Он приказал принести веревки, и папашу, бесчувственного и счастливого во сне, подняли. Веревки обвязали вокруг кистей, концы забросили на трибуну, подтянули тело, закрепили концы. Теперь знатный обходчик висел на веревках, едва касаясь почвы ногами и мерно покачивая из стороны в сторону своей головой с реденькой рыжей шерсткой. В обрамлении пышного венка эта голова — пускай не мыслителя и философа, не поэта и художника, а простого труженика — выглядела внушительно, даже как-то аристократически.
А Буба не мог остановиться. Проповедь захватила его, понесла. И казалось, что вовсе не Буба Чокнутый вещает с трибуны простому люду, а некий грозный и всевидящий небесный страж, спустившийся на землю и поучающий заблудших.
— Не будет прощения! Ибо грехи столь велики и неискупимы, что прежде гора взлетит к небу и оживут статуи, чем снизойдет на вас благодать!!! Ниц! Падайте ниц! Уткните свои поганые рожи в землю, в навоз, задохнитесь в нем, захлебнитесь! И пусть это покажется вам раем по сравнению с теми муками, которые ожидают вас впереди…
— И все-таки, по-моему, он чего-то не то говорит, — выражала свои сомнения Трезвяку Мочалкина.
Трезвяк думал, что смываться поздно. Что это конец! Что вот-вот из люка вылезут туристы с железяками в руках и всех тут перещелкают, никто и ахнуть не успеет. Доходяга стоял ни жив, ни мертв.
— …приидите же! Приидите и примите покаяния наши! Или обратите нас во прах! Истребите аки саранчу и скорпионов! Огнем очистите нас, ибо сами мы неспособны! И пусть суд будет неумолим и праведен!
— Нет, Доходяга, — Мочалкика наконец утвердилась в своем решении, — Буба у нас — точно, чокнутый! Пора его переизбирать, как ты считаешь?
Но Доходяга Трезвяк ничего не ответил, он сидел за трибуной и тихо трясся.
— Все вы чокнутые! — заключила Мочалкина.
Бегемот Коко вернулся к трибуне и стоял, смиренно сложив руки на животе. Ключ он потерял где-то по дороге. Но не велика была потеря, чтоб сожалеть о ней. Как зачарованный Коко слушал Бубу.
Но того хватило ненадолго. Буба быстро скис и умолк, захлебнулся в собственном красноречии, выдохся. Все смотрели не на башню, и не на люк, из которого должны были появиться туристы, а на умолкшего оратора.
— Спекся, болван! — процедил за своим баком Хитрый Пак.
— Шлепнуть его, и дело с концом, падла! — заявил Гурыня.
Пак не стал ему отвечать, зачем попусту нервы портить, и так уже до предела натянуты. Он неотрывно следил за люком. Даже глаза болели.
— Покаемся, братья! — истошно выкрикнул напоследок Буба. И завершил на совершенно истерической ноте, обращаясь почему-то не к башне, а к небесам, воздев руки к ним и задрав голову: — Приидите же, судии праведные! И покарайте нас!!!
После этого Буба, уже будучи в бессознательном состоянии, снова сверзился с трибуны. И снова в ту же лужу. Но теперь папаша Пуго ничем не мог ему помочь.
— Нехорошо! — сказал Хреноредьев. — Нескромно!
Вдвоем с Длинным Джилом они отволокли Бубу за ноги прямо к мусорным бачкам — пускай полежит, авось, прочухается. Но Пака с Гурыней они не заметили. Вернулись назад. Стали решать, что же делать.
— Разбегаться надо, — предложил Доходяга Трезвяк из-за трибуны.
— Я те разбегусь! — ответил ему Бегемот Коко. — Шкурник! Единоличник паршивый! Морда твоя кулацкая!
Трезвяк замолк. И надолго.
— Надо созвать женсовет, — предложила Мочалкина, — и поставить вопрос ребром!
Длинный Джил промычал ей нечто невнятное, постучал себя кулачищем по макушке и посмотрел в глазапристально, навевая тоску смертную. Мочалкина громко, с захлебом и причитаниями зарыдала.
— Я, едрена корень, так понимаю, — важно начал Хреноредьев. Но завершить не смог по той причине, что он ровным счетом ничего не понимал.
Толпа гудела. Все ждали чего-то. Но ничего не было. И это вызывало большое недовольство и грозило перерасти в серьезные волнения, а может, и бунт — посельчане были народцем разношерстным, не всякий мог понять, что бунтовать нехорошо, у многих на это просто мозгов не хватало. Назревал большущий скандал, который мог кончиться плачевным образом и для верховода Бубы Чокнутого, и для всех поселковых избранников.
— Гы-ы, гы-ы! — временами спросонья подавал голос папаша Пуго.
— К ответу! Зажрались!
— Даешь всеобщее покаяние, едрена-матрена!
— Кончай бодягу!
— Всех их пора!!!
Толпа уже бесновалась. И в любую минуту могло произойти непоправимое.
Но весь гам и шум перекрыл леденящий души вопль. Даже не вопль, а взвизг какой-то:
— Шухер, ребя! Атас!!!
Все будто по команде повернули головы к башне.
В жуткой, неестественной тишине над площадью проплыл скрип — долгий, протяжный. Люк медленно открывался.
— Я все знаю, Биг, — повторил Отшельник, — ты правильно сделал, что заглянул ко мне.
Большой выпуклый глаз, матово отсвечивая синевой, смотрел на Чудовище. И столько было в этом умном, мудром, всепонимающем взгляде доброты, что Чудовище поневоле размякло и снова превратилось в того маленького и любознательного Бига, подростка, юношу, который часами выслушивал рассказы Отшельника. Когда это было! Но ведь было же!
Отшельник сильно сдал. Его тельце стало совсем немощным, хилым. Каждая кость выпирала наружу сквозь полупрозрачную сероватую кожу. Плечи совсем заострились, были сведены к самой шее. Но Чудовище не видело его тела, оно смотрело в этот бездонный глаз, тонуло в нем, растворялось. На минуту вспомнился Волосатый Грюня, безжалостно убитый туристами, и та мольба, то отчаяние и нечеловеческая тоска, что застыла в его стекленеющем глазе. Может, и он, доведись ему выжить после охоты, стал бы вот таким же Отшельником… Может, и стал бы. А скорее всего, нет. Разве предугадаешь будущее. Грюни нет, и уже никогда не будет. А в мире все остается по-прежнему, так, будто и не было никаких грюнь, близнецов-Сидоровых, Бандыру и других, лежащих сейчас в подвале.
Подбородка у Отшельника почти не было, нижняя часть лица как-то незаметно переходила в шею, и только малюсенький ротик-клювик обозначал этот переход. Отшельник и говорил-то, почти не разжимая губ. И тем не менее голос звучал громко. Болезненно, старчески, но громко.
— Ты вот что, Биг, — произнес Отшельник, — сходи-ка вон туда, видишь? — он чуть повел пальцем вправо. — Я открою… А ты принеси мне, сюда…
В правом углу зала-берлоги сдвинулся с места замшелый и огромный валун, открылся вход куда-то, в темноте Чудовище и не разобрало, куда именно.
— Иди, иди, не бойся!
Чудовище прошло несколько метров, оглянулось.
— Возьмешь там пару бутылок или нет, лучше большую банку. И тащи ко мне! — сказал Отшельник. — Потом поговорим.
За валуном была еще одна пещера, поменьше, вся забитая всевозможной посудой. Там были бутылки, бутыли, бутылочки, банки, склянки, кастрюли, котлы… Наверное, раньше здесь располагалось хранилище, а может, и еще что. С самого края стояло громоздкое и непонятное сооружение, перевитое трубами, шлангами. Из сооружения выходил маленький изогнутый краник. Под краником стояла большая двухведровая банка зеленого стекла. Капелька за капелькой падали в банку — почти беззвучно, но с какой-то дьявольской размеренностью, будто отсчитывали уходящие секунды.
Чудовище хотело нагнуться за банкой. Но заметило поодаль другую, точно такую же, только наполненную до верху и закрытую пластиковой крышечкой.
— Ну что ты там застрял?!
Голос Отшельника прозвучал недовольно. И Чудовище не стало размышлять над множеством вопросов, которые возникли у него в этой пещерке, а подхватило полную банку. Вернулось к нише.
— Вот, держи!
— Спасибо, Биг. А меня что-то и ноги носить перестали. Видал, какая голова? То-то, все растет и растет, скоро ей в берлоге будет тесновато, ха-ха! — в голосе не было ни капельки веселости.
Только теперь Чудовище поняло до конца, осознало наконец, что Отшельник болен. И что он страшно болен, что он неизлечим. Оно поставило банку у ног сидящего и отошло.
Отшельник попробовал нагнуться, но у него это не получилось. Тогда он привычным движением, почти машинально протянул руку, вытащил из углубления в стене металлическую трубку и резко ткнул ее концом в крышечку. Та не поддалась.
— Помоги, Биг!
Чудовище взяло трубку в щупальце, продавило крышку. Отшельник тут же ухватился за другой конец, присосался.
Он пил долго. Чудовищу показалось, что сейчас он лопнет, разве можно влить в такое маленькое и худенькое тельце столько жидкости! Да он сошел с ума, наверное!
Отшельник оторвался от трубки, когда в банке оставалось меньше трети. Он тяжело дышал. Не мог говорить. Но когда дыхание наладилось, сказал:
— Такие дела, Биг. Не удивляйся, я теперь без этого пойла не могу. Придется, видно, перебираться туда, к агрегату, а то помру, Биг!
Чудовище смотрело и думало: «Нет, Отшельник, ты помрешь в любом случае. Эко вон тебя разобрало! А ведь такой был здоровый, такой сильный! Сколько планов было на будущее, казалось, что жить тебе предстоит вечно, что ты сумеешь найти спасение для этого проклятого мира! А почему бы и нет, вон ведь головища какая! Там мозгов больше, чем у всех остальных обитателей Подкуполья, точно больше! Что же ты делаешь, Отшельник! Зачем?!»
Чудовище пыталось заставить себя не думать об этом, оно знало, что Отшельник читает мысли — и не только у тех, кто рядышком стоит, — но ничего с собой поделать не могло.
— Ладно, Бит, не расстраивайся, — сказал Отшельник, — я и сам все знаю. Только ты меня хоронить-то не спеши. Всякое бывает ведь, может, и обойдется. Он снова присосался. Но выпил совсем немного. Свечение вокруг его огромной и полупрозрачной головы стало сильнее. Да и сам Отшельник как-то приободрился, голос зазвучал почти по-прежнему — ровно, спокойно, без старческого дребезжания. В глазу появилось сияние, не блеск, а именно сияние, неземное, нечеловеческое. Длинные волосы, спадающие от висков и с затылка до деревянного помостика, на котором сидел Отшельник, зашевелились, зазмеились словно живые. Дырочки ноздрей округлились — было видно, как он задышал вдруг глубоко и ровно, без натуги и хрипов. Лишь тельце оставалось таким же серо-желтым, изможденным.
— Все будет нормально, Биг. Давай-ка о тебе поговорим. Ведь дела твои неважные, верно?
— Верно, Отшельник, — подтвердило Чудовище. — Дела мои хуже некуда. Похоже, крышка мне. Но сам знаешь, я за жизнь не цепляюсь. Жаль только, если задуманного не довершу, вот чего жаль!
Отшельник впервые за все время моргнул — серая кожистая перепонка на миг опустилась на огромный глаз, но тут же убралась опять наверх.
— Не время стекляшки давить, Биг, не время! Ну чего в голову вступило? Так и будешь воевать с пыльными зеркалами?! Ну воюй, воюй, это дело нехитрое, любой справится.
— Да ладно тебе, чего прицепился! — Чудовище немного обиделось.
— Я не навязываю. Но ты подумай, Биг. Я тебе вообще-то не собираюсь советов давать, где я их тебе возьму! Но кой о чем потолковать надо. Ты ведь на туристов-то зол? Говори?!
— Еще бы, Отшельник! Они всю малышню почти из поселка перебили на пустыре. Я сам еле ушел! Еще бы, не зол! Да попадись они мне…
В голове у Отшельника что-то забулькало, завихрилось, закрутилось — все было видно сквозь полупрозрачный череп, сквозь кожу. И невозможно было угадать, что происходит внутри этого гигантского мыслящего котла.
— В том-то и дело, Биг! Попадись они мне… Ты заранее в них врагов видишь! А какие они враги? Они и не враги вовсе! Они просто не такие, Биг, понял?!
— И все равно, теперь коли попадется мне на пути кто из них, живьем не уйдет. Это я тебе могу заранее пообещать, Отшельник. Сам подохну, но и им жить не дам! Нет, специально искать не стану. Но пусть только попадутся!
— Совсем глупый ты мальчишка! Каким был, Биг, таким и остался. — Он вдруг тяжело вздохнул, снова моргнул. И перестал шевелить губами. Теперь его слова сами проникали в мозг Чудовища: — Ах, если бы все было так просто, Биг. Если бы это были звери или люди со звериной моралью, нелюди, Биг, разве стал бы я тебя отговаривать? Нет, никогда! Но они совсем не такие. Они там, у себя за барьером добряки, каких и не сыщешь, у нас нет таких, не осталось, Биг! Они любят друг друга, верят друг другу, они никогда не оставят без помощи нуждающегося, Биг, я это знаю. Последнее с себя снимут, кровь отдадут свою, костный мозг, все, что потребуется, Биг, и не за миску баланды, не за кружку пойла, нет, так отдадут, по-человечески, по-людски… Они как за головы-то взялись, так над каждой животинкой, Биг, над каждым росточком трясутся, оберегают все, что живет, растет, движется, никого в обиду не дадут, точно! Попробуй у них там тронь кого-нибудь, задень случайно — такая шумиха поднимется, что и несдобровать обидчику. Не-е, Биг, они добрые, они хорошие, очень хорошие… Но там, Биг, у себя. А здесь они совсем другие. Не спеши их винить, может, это не вина их, а беда. Все беды, Биг, от непонимания. Мы для них не люди! И не животные даже. Любая тварь Божья для них бесценное создание, имеющее все права на жизнь, будь то червь или каракатица, слизняк или букашка какая. Все под солнцем и небом рождены! Всем места хватит! А мы, Биг, изгои, уроды, мутанты. Мы ни в какие категории не вписываемся. Мы для них ничто… Нет, мы для них лишь одно — неприятное воспоминание, раздражающее, от которого лучше отмахнуться, стереть его из памяти. И они не ведают, что творят. Они думали, здесь все сами собой передохнут, не пройдет и сотни лет! А здесь приспособились, остались некоторые, да еще и потомство дают — страшное, по их меркам, жуткое, уродливое. Так-то, Биг. Их и совесть гложет — не всех, тех, кто помнит еще, — и раздражение захлестывает, дескать, все во всем мире прекрасно и воздушно, ухоженно и облагороженно, а эта дыра мерзкая портит дело, она поганым плевком на зеркальной сияющей поверхности. Думаешь, им обходчики нужны, работники? Нет, Биг, это все по старой традиции остается, по привычке. Им никто не нужен! Тут все на полной автоматике! Они еще качают сюда пойло, поддерживают коегде раздаточные. Но тоже по привычке, Биг. Если бы ты знал, какие у них там дебаты шли, оставить нас здесь или усыпить всех, безбольно, незаметно совсем, чтоб стереть наконец-то плевок поганый. Решили пока оставить. Но разрешение на отстрел тех, что полностью утратили остатки человеческих качеств, на отстрел монстров, как они говорят, добились, Биг! Под благим предлогом добились, чтоб, дескать, генофонд планеты случайно не подпортился, вот так-то! Но здесь штука такая, Биг, попробуй у нас отличи: с мозгами ты или нет, монстр ты или обходчик-передовик. Мы для них, Биг, все монстры. Рано или поздно всех отстреляют. Еще и гордиться будут, дескать, полезное дело совершили, подвиг! Попробуй-ка, разу— беди!
— Они нас не жалеют. И мы их жалеть не будем! — вырвалось у Чудовища. — Не уговаривай меня, Отшельник. Это враги!
Отшельник раздвинул свой рот-клювик. Заговорил обычным способом. Большой темный глаз стал грустным, подернулся пеленой.
— Зло порождает зло, Биг. Не надо умножать зла, его и так достаточно в мире. Я заклинаю тебя, не делай опрометчивых поступков. Ты всех погубишь! Любой повод они используют для начала массовых охот, тотальных отстрелов! Понял, Биг?!
Чудовище ответило не сразу. По его телу волнами пробежала дрожь, сотрясая массивные бугристые мышцы под волдыристой и влажной кожей. Горб как-то обострился, стал совсем уродливым. Чудовище переминалось с конечности на конечность, пребывало в явном замешательстве. И все же оно собралось.
— Ты, наверное, слишком много выпил из этой банки, Отшельник, вот тебе и мерещатся всякие страсти. Не пей больше, не надо, я прошу тебя!
Глаз снова засиял.
— Ничего, малыш, ничего. Мои мозги варят, дай Бог каждому! И я не слишком много выпил, я отдаю себе полный отчет, Биг. Меня не берет уже эта дрянь, это паршивое пойло. Оно только возвращает мне силы, Биг.
— Ты скоро умрешь от него… — тихо проговорило Чудовище, проговорило вслух, как бы подтверждая свои мысли таким путем.
— Всякое может случиться, малыш. Но сейчас не об этом. С тех пор, как ты убил охотников, Биг, над поселком нависла угроза кары. Понял? Ты можешь не любить их, презирать. Пусть они безмозглые, жалкие, противные, подлые, мелочные, сварливые, низкие и недостойные. Но согласись, Биг, отвечать за тебя они не должны. Это будет нечестно, Биг, несправедливо. Каждый должен отвечать сам за себя. Кончай свои игры со стекляшками! Не для них же ты появился на свет?! Ты еще не знаешь всех своих способностей, всех возможностей. Они будут открываться постепенно, И они не помешают тебе, Биг. А туристов не бойся. Я вижу будущее, верь, они не убьют тебя. Я тебе это обещаю, я вижу это, они тебя не прикончат… по крайней мере, до тех пор, пока я жив.
— Поживем — увидим, — неопределенно протянуло Чудовище, — чего гадать. Только я тебе, Отшельник, скажу прямо: я бил эту мерзость! К буду бить! А когда я расколочу вдребезги последнее, я возьму…
Отшельник тихо засмеялся — будто кашлял или задыхался.
— Знаю, знаю. Возьмешь самый большой и острый осколок и перережешь себе глотку, так?!
— Так!
— Хорошо, Биг, это твое дело. Но это будет потом, а сейчас твоя жизнь не принадлежит тебе. И не бойся, я буду помогать, не такой уж я и хилый, Биг, не такой уж и слабак! Мы еще поживем с тобой!
Отшельник снова надолго присосался к трубочке, банка пустела на глазах.
Чудовище стояло и не знало, что ему делать. Умный Отшельник так ничего толком и не присоветовал, не дал никаких инструкций, а еще говорил, что все-то он знает.
Лишь одно стало ясным и до боли понятным — хочешь, не хочешь, надо возвращаться.
— Возьми-ка эту штуковину, может пригодится!
Отшельник протянул Чудовищу трубку, точно такую, какие были в руках у туристов.
— Не надо, обойдусь, — ответило Чудовище. И отвернулось.
Крышка люка медленно съезжала вправо. Но прежде, чем она полностью освободила проход, раздался громкий хлопок, что-то с силой вжикнуло по металлу и отлетело. Полая железная башня загудела исполинской струной.
Народец заволновался, засуетился. Оцепение с него будто рукой сняло. Все загомонили вдруг, загудели, заголосили.
Очнувшийся Буба высунул голову из-за бачка и завопил благим матом:
— Это все папаша Пуго! Это он! Его хватайте!!!
На Бубу не смотрели.
Все ждали, кто же вылезет из башни? И когда?
Пак в четырех метрах от Чокнутого Бубы молча и сосредоточенно лупцевал Гурыню. Еще бы! Тот своим дурацким преждевременным выстрелом чуть не испортил все дело! А может и испортил! Он бил придурка зло, метко и безжалостно. Но тот не кричал и даже не стонал, сносил побои молча — знал, за дело лупцуют.
Ошалевший Буба, совершенно не понимая, что происходит, присоединился к Хитрому Паку и с остервенением принялся бить Гурыню ногами. Тот не мог стерпеть подобного, да еще не от вожака, а от постороннего, пускай и взрослого мужика, избранника. Он извернулся и вцепился своими костяшками в горло Бубе, повалил его на землю и начал душить.
На площади у трибуны били инвалида Хреноредьева, Бегемота Коко и Длинного Джила. Трезвяк куда-то смотался. Дура Мочалкина с трибуны координировала действия толпы.
— Эй, ты, обрубок, не ты, вислоухий, а вот ты, зайди с другого края! Я те говорю, с другого! Выбрось палку! Бить только кулаками! Раз, два, взяли! Опа!
Из кучи-малы доносилось:
— Едрена-матрена!
— Прощевайте, братишечки!
— Бей супостатов! Громи!