- Зря, Илюшка, отказался от Болшева. Свободный станешь, не будут мозолить глаза вот эти кружева, - кивнул он на железные решетки. - Ты еще молодой, вся жизнь впереди. Здесь всем нам труба. Ведь все наши "дела" это тоже азартная игра. Я уже проигрался... думал вышку дадут. Еще раз пощадили: червонец. Мне вот сорок шесть, а я бы пошел в коммуну, да не возьмут, слишком наследил. Соглашайся, пока не поздно... и меня потом не забудь. Поговори с Погребинским: мужик с головой.
Вот тут-то я задумался: "Как? Сам Алексей Погодин с охотой пошел бы в Болшево? Что же это делается? Рушится блатной мир". Да я уже и на своей шкуре стал понимать, чувствовать железную лапу закона: живешь, как на острове, - куда ни ступи - тюрьма. Сгниешь в камере, лагерных бараках.
Примерно месяц спустя меня вновь вызвали в приемную, и я опять увидел там болшевцев, а с ними невысокого черноглазого мужчину в кубанке, кожаной куртке, с усиками над довольно толстыми, но подвижными губами.
- Вот этот парень ломается? - цепко глянув на меня черными глазами, сказал он. - Не стал бы я возиться с тобой, да кореши за тебя просят, говорят "Интернационал" хорошо играешь на трубе. Ну?
Я догадался, что это, наверно, и есть знаменитый Погребинский.
Сердце во мне учащенно билось, я вспотел: решалась судьба.
- А впрочем, не надо, - отрубил мужчина в кубанке: это действительно был Погребинский. - Обойдемся. К нам просятся, и то не всех пока можем взять.
"Верно, просятся", - вспомнил я Погодина и улыбнулся во весь рот.
- А кто вам сказал, что я не хочу? - сказал я Погребинскому. - Может, я уже передумал и хоть вот так, в бахилах готов идти в коммуну?
Какую-то секунду взгляд Погребинского оставался острым, сердитым. И вдруг он тоже улыбнулся, запустил пятерню в мои густые, отросшие волосы, чувствительно дернул.
- Давно бы такой разговор.
И вот я в Болшеве.
Осмотревшись в коммуне, я понял, что лучшего места на земле, чем Болшево, пожалуй нигде и не сыскать. Почему? Во-первых, во-вторых, и, в третьих, - на свободе. В-четвертых, работа уже не в маленькой сапожной мастерской, а на обувной фабрике, за станками. В-пятых, станешь вкалывать на совесть - карман распухнет, в своем же болшевском кооперативе пальто, костюм отхватишь, расплатишься, как буржуй, наличными, трудовыми. Клуб к твоим услугам, кино, кружки самодеятельности, футбол. И еще что было очень и очень важно - вокруг свои. Самолюбие - это, может, один из архимедовых рычагов, которым Земля передвигалась. Никто тут не бросал мне в лицо: "Вор.
Каторжник". Сами такие. Полно корешей по воле, по отсидкам в разных тюрьмах. Друг перед другом соревнуемся, стараемся не подкачать: в делах воровских орел был, а теперь решка? Нельзя так.
Работу, понятно, выбрал себе на обувной. Мои напарники по цеху старались, но опыта у них было маловато, а у меня еще к тому же - хватка. Смотрю, норма по затяжке - тридцать пар. Поработал я, поработал, надоело так. "Да что они, как раки, клешнями шевелят?!" И дал пятьдесят пар. В цеху переполох, не верят, мастер пришел, профорг, директор - все проверяют, дивятся. "Сделано чисто. Ну и малый!" Первые годы у нас в Болшево было много вольнонаемных.
Видно, начальство наше не очень-то верило, что ворье станет работать по-ударному. Да и надо же было нам с кого-то пример брать? Вот и ставили москвичей. Из высококвалифицированных-то кто пойдет к архаровцам? Набрали "подержанных", в годах уже: кто хромой, кто ревматичный. Увидев, что рекорд мой не случайный - день по пятьдесят пар на затяжке даю, второй, неделю, - они возмутились, забубнили: "Выскочка! Мальчишка! Мы не можем бегать от станка к станку, как он. Норму поломал!" Дело в том, что раньше мы работали довольно примитивно. Сперва надо было у стола намазать носок бутсы смесью ацетона, а потом быстренько подскочить к станку для его затяжки. Я обозлился: "Ах, вы так, старые кочережки?" И дал девяносто пар за смену. Что тут творилось! Приезжал Погребинский, осматривал мои бутсы, долго смеялся, а потом сказал директору фабрики:
- Придется вам Илюху сделать мастером. А то старики хватят его по башке шпандырем или колодкой. Прибьют.
Настоял, чтобы мне положили сто шестьдесят рублей зарплаты. Норму на обувной все-таки увеличили до пятидесяти пар в смену. Так ее и стали называть "петровская".
Нельзя сказать, чтобы я сразу прижился в Болшеве. Едва ли был хоть один человек, из нашего брата, который бы не затосковал по "воле", былой разгульной жизни. Для кого секрет, что во время гражданской войны большинство уголовников шли в анархисты? Народ разнузданный, дисциплина для них, что крест для черта. В первые дни и я подумывал: а не напрасно ли променял Бутырки на эту богадельню?
Может, сбежать отсюда? Тут каждый день - на работу. Чуть что не так тащат на конфликтную, ставят перед общим собранием и так взгреют - со стыда провалился бы.
Огромная заслуга администрации, воспитателей Болшевской трудкоммуны была в том, что все они старались разгадать характер каждого из нас, помочь продвинуть. Так было и со мной,
- Ты, кажется, Илья, "Интернационал" умеешь играть? - спросил меня как-то Погребинский. - Что ж, давайте заводить свой оркестр. Пора.
Я только улыбнулся про себя. "Видит, заскучал, - утешает". И ахнул, когда неделю спустя привезли трубы, барабан и... корнет-а-пистон. Не посеребренный, фирмы "Кортуа", который я когда-то украл в комиссионном магазине на Арбате, и впоследствии потерял, но вполне пригодный. В этот же вечер я объявил запись желающих коммунаров поступить в оркестр, которым и стал дирижировать. Хотел было я рекомендовать в коммуну учителем Адамова, да согласится ли? Он и в консерватории преподавал и продолжал играть в Большом театре. Сам к нему ехать я почемуто стеснялся. Взяли мы Василия Ивановича Агапкина, дирижера Центральной школы.
Восемь месяцев спустя после переселения из Бутырок в Болшево я перетянул к нам Алексея Погодина, а на следующий год поручился за Николая Журавля - старого кореша по Смоленскому рынку. Я не помню такого случая, чтобы уголовный розыск или ОГПУ отказывали в просьбах нашему коллективу.
Раз болшевцы просили, значит, они отвечали за людей, которых брали.
В коммуне я стал заметным человеком. Погребинский предложил мне оставить обувную фабрику, перейти ка постоянную дирижерскую работу. "Зачем? - отказался я. - Днем буду на перетяжке, вечером - оркестр". Меня выдвинули членом конфликтной кэМИССРИ, потом я стал и председателе?! ее. Много мне тут разных "дел" приходилось разбирать.
Несколько раз к нам в Болшево приезжал Максим Горький. Ездили и мы к нему на дачу в Горки, по сто человек сразу, целым ансамблем песни и пляски.
Мне Горький посоветовал идти учиться, это же не раз твердил и Погребинский, и в 1934 году я поступил в Москве на рабфак при консерватории, а закончив, пошел на подготовительные курсы. В то время профессора Адамова там уже не было, и я его больше так и не увидел. В 1938 году я закончил консерваторию, был направлен в Воронеж. Здесь стал капельмейстером дивизии и одновременно вторым дирижером в филармонии.
Ну, а там Отечественная война, участие в обороне Москвы. Двадцать пять лет своей жизни я отдал армии. В 1960 году демобилизовался в звании майора, имею правительственные награды. И вот опять потянуло "домой": вернулся в Болшево, а тут уже все по-новому, вместо поселка - город Калининград. На базе нашего бывшего коммунарского завода вырос гигант, при ДК которого и организован оркестр.
- И вот обучаю вас, - продолжал я свой рассказ Андрею Громикову. Коммуна ОГПУ из моих воровских рук сделала руки трудовые. Понимаешь теперь, Андрей, почему меня интересует твоя судьба? На своей шкуре испытал, что такое "блатная романтика", и врагу ее не пожелаю. Да и сказалась привычка разГираться, помогать в судьбах "споткнувшимся" люгям... сколько лет был председателем конфликтной юмиссии. Ты же, ко всему прочему, не чужой мне, ученик... и способный. Сам знаешь, сколько я воспитал отличных музыкантов. Несколько человек играют в Образцово-показательном оркестре Министерства с бороны, Сережа Соловьев в Госоркестре РСФСР, Лева Кочетков - у Утесова, а еще есть у Силантьева на радио! И ты можешь пойти этим путем... а там, как снать, возможно попадешь и в оперетту. Учись только как следует, не пропускай занятий... и в пивную кружку реже заглядывай, озоровать брось. Вот...
Некоторое время шли молча. Андрей как бы пережевывал все, что я ему рассказал.
- Ну, об этом никому, конечно... вы, Илья Григорьевич, не беспокойтесь.
- Твое дело, - засмеялся я опять. - Скрывать я ничего не собираюсь, Андрей. За меня голосуют последние десятилетия трудовой жизни, служения Родине. Только мещане, обыватели меня могут осудить.
Вообще разве можно бить за то, что человек поскользнулся, упал... но встал опять на ноги, как ни трудно было? Конечно, лучше крепко держаться. Поэтому, когда вам старшие "поют надоевшие песни", не отмахивайтесь. Ну, мне сюда. Будь!
Мы расстались.
Что я могу еще добавить? Четыре года прошло с той поры, Андрей давно уж получил "диплом", играет в нашем оркестре на гобое. В музыкальное училище, правда, не пошел, женился, работает слесарем на заводе по шестому разряду: вместе с отцом ходят.
У Максима Горького есть книга "Мои университеты". Университетом моим и моих товарищей была Болшевская трудкоммуна ОГПУ No 1. Именно в ней мы обрели профессию, получили образование, как говорят, "стали людьми".