– Да-а!..
– На похоронах были только двое из их класса.
– Да-а?…
В раскрытое окно ворвался весенний ветер, наполнив комнату прохладой. Степанян открыл глаза и уже был не прежним маленьким мальчиком. Он о чем-то сосредоточенно размышлял. Левон глядел в окно, сожалел о рассказанном, чувствуя себя выжатым, как лимон.
– Значит, так. – Степанян встал, медленно и важно подошел к письменному столу, опустился в кресло и потер лоб. – На обсуждение придешь и будешь выступать.
– Когда оно состоится?
– Посмотрим, пока вопрос изучают. – Он протянул руку. – Захаживай. Привет ребятам.
На улице нещадно палило солнце.
Подняться к Ваграму не разрешили. Ашот сам спустился к нему.
– Во вторник или в среду, наверное, будут оперировать. Сердце вроде приходит в норму. Он только что о тебе спрашивал.
– Что говорил?
– Просто спросил. Мать сейчас у него. Левон посмотрел на Ашота как судья и палач.
– Слушай, ты мне голову не морочь. В чем дело?
– Спасение в операции, уверяю тебя,
11
Они с Татевик пошли в кафе.
– Как поживает Агабек?
– Прекрасно, – засмеялась Татевик. – Бармен приветствует тебя.
Завтра собираемся, интересно, кто явится. Он задумчиво смотрел сквозь стеклянную дверь кафе «Крунк». Ваграма оперируют. Анаит, не спрашивая, расставляла на столе закуски, поглядывая на Татевик. Здесь его знали и даже любили, потому хозяйка кафе, как называл ее Левон, завидев его еще издали, широко улыбнулась, подошла и подсела к ним.
Левон представил Татевик.
– Что будете пить? – спросила Анаит.
– Говори ты, – предложил он Татевик.
– Принеси шампанского, – приказала Анаит хозяйка кафе. – Ты что-то не в духе, Левон-джан, ничего не случилось?
– Брат болен.
Выпили по бокалу, и хозяйка ушла.
– Ему плохо? – спросила Татевик.
– Не знаю. Оперировать будут.
– Дядя у меня профессор. Может…
– Нет, спасибо.
Грустит он не только из-за Ваграма. Очень измотался в последнее время, и одиночество давит на душу, а в голове будто трещит, как пишущая машинка, на которой отстукивают графоманские стихи. Татевик осторожно, медленно ест салат и чего-то ждет. Чего? Стареет он, что ли? Тридцать три года – немало.
– Прости меня, Татевик.
Она не отвечает, улыбается, будто давняя знакомая.
Рядом сдвинули несколько столов, словно открыли птичий базар, щебечут девушки, ребята ухаживают за ними. Поют, шутят. Хорошо.
– Хочешь, уйдем? – спросила Татевик.
Левон молча взял ее за руку. Встретились глазами. Кто эта девушка, откуда вошла она в его жизнь, зачем хочет проникнуть в его внутренний мир, этот приусадебный участок каждого человека, цитадель его одиночества? Но Татевик ничего не хотела, она смотрела просто и ясно, как смотрят I на воду, на хлеб, на тишину.
– Останемся еще немножко, – сказал он. Потанцуем.
Все танцевали твист, а они танго. За ними внимательно, с улыбкой следили хозяйка и Анаит. Думали, наверное, что скоро эта девушка отнимет у них постоянного клиента. Левон усмехнулся, потом поверх головы Татевик с улыбкой посмотрел на ее каштановые волосы, ощутил упругое тело. Чего он хочет от жизни, или, как выражается Ли-лит, от этого краткого отпуска перед возвращением в небытие? Он с какой-то завистью оглядывал танцующих, хотя и не был так наивен, чтобы судить о них по бесшабашному танцу. Но они, пожалуй, менее одиноки, чем он и все его поколение, им, наверно, смешон этот старомодный танец. И пускай. Когда было учиться танцам? В войну или после нее все пронизывала горечь, старые раны только смазывались йодом, а об излечении говорить было преждевременно. Самые счастливые воспоминания – студенческих лет – ассоциировались с собраниями и аплодисментами. Если сложить вместе потраченное на это время, получатся месяцы, а ведь эти дни тоже жизнь, прожитая 'жизнь, они уже вычеркнуты из твоей биографии. Поймут ли эти? Твист захватил их, они напоминали пестрые заводные игрушки. И у них, наверное, свои горести, бессонные ночи, дни, когда хочется спать, чтоб не думать, не понимать. Понимает ли он их? Тяжело считаться средним поколением, мостиком через тонкий ручеек, по которому проходят– одни лишь пенсионеры, а молодежь перепрыгивает ручеек, не замечая или пренебрегая мостом… Пусть падает снег, пусть покроет все и не тает, чтобы на этом снегу родилась жизнь, путь снег покроет все непрожитые годы, заблуждения, падения, и, может, вернутся назад годы непрожитые… Твист разгорался, разноцветные игрушки перемешались, а Татевик молчала.
– Ты ничего не говоришь, Татевик.
– Говорю, но только про себя, как и ты.
Грохот вдруг прекратился, игрушки сразу остановились, потом расселись вокруг столов, став парнями и девушками.
– Идем, Татевик.
– Идем.
Снаружи «Крунк» казался громадным аквариумом, вместо воды был воздух, а вместо рыб – люди.
– Только на пять минут, – сказал дежурный врач.
Он взбежал по лестнице.
Первой почувствовала его появление мать. Ваграм как будто спал, но на шум приоткрыл глаза.
– Все будет хорошо, – сказал Левон, – сейчас я с Ашотом говорил, вероятно, придется оперировать. Что скажешь?
– Что сказать?… Если нужно…
Глаза у Ваграма были грустные, пустые и примирившиеся.
– Не думай ни о чем, все будет хорошо.
– Э… – Ваграм закрыл глаза, мать умоляюще посмотрела на Левона, а куда было смотреть ему? Ваграм, открыл глаза. – Что сказал профессор?
– То же самое, Ваграм, то же самое.
Неправда, главное в человеке – это зов крови, в решающие минуты кровь дает о себе знать. Еще неделю назад он считал, что можно обойтись без родных, ведь есть рестораны, друзья, девушки, книги, магнитофон, есть тишина. Неделю назад он мог думать, что кровное родство – нечто условное в безумном двадцатом веке, разделяющем людей, воздвигающем стены, занавесы, перегородки. За последние годы они с братом встречались так редко – только на Новый год… И что же, теперь он стоит, жалкий и беспомощный, лицом к лицу с природными инстинктами, с душой обнаженной, как тело Адама, и не знает, что делать. Ну, помоги же, двадцатый век, притупи нервы, придумай пилюли радости, чтобы глотать их. когда боль становится невыносимой. Бледная, почти женственная рука Ваграма, подобно бумаге, лежала на стареньком одеяле. Так стареют люди, подумал Левон. Мать смотрела на сына, который был для нее всем на свете. Куда она еще могла смотреть в эту минуту?
– Как он? – спросила Татевик.
– Останься со мной, – сказал Левон.
На улице – шумела жизнь, люди. Они смешались с толпой, и улица поглотила их, словно хлеб, мороженое или папиросный дым.
12
Прошлое схоже со старой мельницей, есть вода и жернова, а за годы изрядно накопилось зерна. Достаточно простой встречи, скрещения знакомых ‹…›
закрутятся жернова, зерно перемелется в муку, жизнь заполнится шумом прошедших дней.
Позади была школа, старая мельница, они сидели на разбросанных во дворе камнях, были чуть печальны, чуть радостны, какими и хотели кaзаться.
‹…› Xоть бы позвонили, – сказал Левон
– ‹…› ть минут, – предложил Рубен.
Из семнадцати остались только пятеро. Двое не могли прийти – ‹…› значит, пятеро из пятнадцати. 'Белая машина Рубена стояла у тротуара, и водитель тряпкой протирал переднее стекло. Каро женился месяц назад и первым пал жертвой ‹…›
– Ну, Каро, как жена?
– Э… – вздохнул Каро, – заставляет чистить зубы.
– Брюки тоже вроде выглажены.
– И шнурки на ботинках завязаны.
– Каро, уже двадцать лет все хочу спросить, – серьезно говорит Левон, – как ты в школе вечно умудрялся ходить в грязных брюках и ботинках?
– Однажды… – начинает Артак, и крутятся жернова, в воздухе поднимается мелкая пыль воспоминаний.
Карлен повышает голос: он привык, он директор завода.
– Да что это такое? – Он смотрит на часы. – Можно ли ждать иного, если за организацию взялся Левон…
– Взялся бы сам, товарищ директор.
– А кто руководить будет? Вот загнусь – осиротеете. Берегите меня, братцы.
– Всё, больше не ждем никого! – объявляет Рубен. – Решайте, куда пойдем.
– К Акопу. Втискиваются в машину.
– Каро, тебя надолго отпустили?
– Спой, Рубен, а?
Рубен показывает жестом на своего водителя, выразительно пожимает плечами и улыбается.
– Не время. – Потом вдруг совсем серьезно добавил: – А знаете, ребята, мы ничуть не изменились!
Остальные тоже посерьезнели, каждый задумался о своем.
Вот и кладбище.
Они сошли. Кто-то купил цветов. Помолчали, но недолго.
– Акоп – первый из нашего класса, что поспешил отправиться на тот свет, – говорит Каро.
– Вторым будешь ты. За Рубена, как за руководящего товарища, походатайствуют сверху, и он не скоро умрет, а когда умрет, похоронят его в Пантеоне.
– И на меня тоже не рассчитывайте. – произносит Карлен, – меня выдвигают. Левон станет великим писателем. Из одного класса пара кандидатов в Пантеон, неплохо, а?
– Одни мы с тобой в простых могилах, – говорит Каро Артаку.
– А могильщиком кто будет? – смеется кто-то.
– Могильщика пригласим из кинофильма «Гамлет».
Кругом надгробья, ограды, имена мертвых, есть и знакомые имена ‹…› были номера телефонов, адреса ‹…›. Сейчас это просто камни, ‹…› проверять, они ли лежат под могильными камнями, или…
– Памятники здесь другие, чем в городе, – замечает Рубен.
– И стены прочнее ‹…
– Представьте, чep… ‹…›…ет из нынешних семисот тысяч населения одного города никого не останется в живых. Знаешь – семьсот тысяч могил. Поставьте на минуту в рост эту цементно-базальтовую массу… Бр-р, страшно! Сколько земли даром пропадает!
– Прекратите, – сказал Левон, – нашли тему.
– Не вынесла душа поэта! – патетически произнес Каро.
Акоп умер восемь лет назад. Инфаркт. Кто бы подумал? Тихий был, добрый малый, краснел, если слышал брань. Его Медом прозвали. Учителя всегда ставили в пример остальным. Никто не понял, что с ним произошло после школы, но он стал совершенно другим человеком: стал пить, сквернословить, дебоширить дома, уехал куда-то, потом вернулся, перебрался в какую-то деревню, совсем ужаснулся, и вот однажды… За месяц до своей смерти он встретился с Каро. Акоп напился, пустил слезу. Похоронили его на скорую руку, кое-как.
– Богатый памятник и со вкусом, – сказал Рубек, показывая на соседнее надгробье.
– Завтра футбол, поедем? – спросил Артак. На могиле Акопа только металлическая плита,
изъеденная ржавчиной, буквы прочитываются с трудом: «Меграбян Акоп Саркисович, 1930–1959». Левон положил цветы, они казались сиротливыми на этой простой могиле.
– Скинемся ему на камень, – предложил Рубен.
– И в прошлый раз решали, – сказал Левон, – пять лет назад.
Они переглянулись друг с другом, вернее, всмотрелась в себя, как смотрят в колодец, в темноту, потом все снова уставились на могилу Акопа и словно повзрослели…
– Нет, что-то надо делать, стыдно, – сказал Карлен.
Левон подумал, что ничего они не сделают, разойдутся по домам и забудут. Сели кто где, воцарилось молчание.
– Что носы повесили? – сказал Каро. – Если доведется ко мне на могилу прийти, чур, рассказывайте анекдоты, разрешаю заранее.
– Анекдот Агабека, – ввернул Карлен. Это был любимый анекдот Каро, они слышали его раз сто.
Левон вспомнил директора школы, где работала Татевик, и усмехнулся.
– Серьезно, ребята, неудобно, что-то надо сделать! Поставим хоть простой камень, – сказал Рубен. – Левон, займешься?
– Левон соберет деньги и пропьет, – засмеялся Карлен.
– Потом нарочно умрет, чтоб не возвращать, – сказал Каро.
Наконец они ушли. Акоп остался, он будет здесь ждать, ему некуда идти. Со временем все ребята по очереди соберутся здесь, может, старость преобразит их, но ничего, он узнает их. Соберутся всем классом, и впервые будет тишина. Левон сморщился от видения этой неизбежной картины. Каро что-то рассказывал, все смеялись. Когда они успели повзрослеть? Рубен уже начал полнеть, Артак и Каро поседели, Карлен все еще подтянут, но в лице, в глазах усталость и забота.
Давно ли на переменах и после уроков они играли в пуговицы, заменявшие им мелочь, – дома не оставалось пуговиц, брюки закалывались булавками. Давно ли они ходили на рынок и смотрели в волшебный ящик с отверстиями по обе стороны… Чудеса в ящике показывал за пятак мужчина и при этом давал объяснения: «Первый – Лондон, столица Англии. Второй – Багдад, родина хурмы». И наконец: «Танцуют прекрасные девушки Греции! Это смотрите задаром». Их привлекали не девушки Греции, а хурма. Позже Девон побывал во многих странах, в той же Англил, Греции, но самым прекрасным было детское путешествие. Рубен с Карденом шли и о чем-то спорили, Каро и Артак смеялись какому-то очередному анекдоту. Когда они выросли и кто им вернет непрожитые годы детства?
У выхода с кладбища выпили воды из фонтанчика.
– Пока, Акоп.
– Умираю от голода, – сказал Каро. – Жена сказала: «Двадцать рублей забираешь, еще и обед попросишь?»
– Поесть бы где-нибудь, – сказал Артак.
– Едемте на Севан, в «Ахтамар».
Они набились в машину.
– Руб, спой ту песню, помнишь? Очень прошу.
– Сейчас лучше анекдоты, а песни – на Севане.
Все заговорили наперебой, точно стараясь отогнать грустные мысли, навеянные кладбищем.
– Навестим Вагика, – предложил Каро.
Вагик был в психиатрической больнице на Севане.
– Говорят, он вылечился и работает там завхозом.
Что случилось с парнем? Он единственный не голодал в военные годы, отец его был бухгалтером в воинской столовой, мать поварихой. Он носил пальто и коверкотовый костюм, был розовощекий. Как это произошло? Как они, полуголодные и полуголые, смогли выдержать в те трудные годы, а Вагик нет?… Сколько они измывались над ним, обливали одежду чернилами, таскали у него завтраки, тетради!
– А помните, как мы наелись у Вагика?
Еще бы не помнить! Их было двенадцать ребят. Съели все подчистую, что было в доме. Потом с неделю у всех болели животы, а Артака даже забрали в инфекционную больницу. Ужас, что только не вытворяли.
…И сегодня Вагик в психиатрической…
После дождя асфальт был мокрый.
Ребята все разом бурчали под нос какую-то мелодию.
– Левон, – сказал Рубен, – ты написал?
– Что?
– О наших самоубийцах.
– Ого, у вас есть и самоубийцы? – пошутил Каро. – Неплохо же ты руководишь районом.
– Молчи, – оборвал его Рубен, – не твоего ума дело.
– А то смотри, позвоним жене, – добавил Артак и спросил у Левона: – Что за самоубийцы?
– Прекратите! – оборвал их Карлен – Не на траурный же митинг мы собрались: сначала кладбище, потом самоубийство. Может, пойдем теперь в анатомикум на обед?
– Нет, еще не написал, – ответил Левон Рубену, – но напишу.
– Да-а, – протянул тот, – такая, брат, история. А я в той деревне ни разу не бывал раньше, представляешь?
– Сколько лет ты в этом районе?
. – В ноябре будет год.
– Удивительно.
– Значит, напишешь?
– Тебе бы не хотелось, да?
– Нет, что ты, не в том дело.
Ребята загалдели:
– Хватит!
– Сегодня ни о чем серьезном!
– В самом деле, надоело, всюду одно и то же – на собрании, на свадьбе, на похоронах, – хватит!
– Итак, решено, – заключил Карлен, – ни слова о политике, о работе…
– …и о трагедиях нашей истории, – дополнил Левон.
– И о женщинах, – сказал Каро, – точнее, о наших женах…
– В самом деле, устали, – сказал Рубен, – повеселимся. Ведь мы так редко бываем самими собой, а?
Левон незаметно оглядел товарищей. Старшему, Рубену, всего тридцать семь. И он устал? Все устали? Отчего устали, когда успели устать? Каро что-то запел, как всегда, фальшиво. Карлен закурил, а Рубен вдруг затянул;
Платком взмахнула у ворот
Моя любимая…
Рубен на три года старше, в девятом классе он дружил с девочкой из соседней школы; ему нравилось «просвещать» своих друзей, учить, как следует подойти к девушке, о чем говорить. В те годы занимались раздельно, мальчики совсем одичали, им не хватало смягчающего влияния девочек. Вот об этом ‹…› Рубен словно рассказывал им своей песней ‹…› – он закрыл глаза, песня увела его назад на девятнадцать – двадцать лет, голос Рубена теперь не тот что раньше, с хрипотцой, и он позабыл слова – сам их теперь сочинил. Ведь сколько прошло лет! Школа осталась без девочек, здание перегородили деревянной перегородкой, это было в шестом классе, девочки плакали, мальчики мрачно выстроились под стеной. И с тех пор учились раздельно. Перегородку приходилось часто ремонтировать, потому что ребята отбивали штукатурку и в переменки смотрели сквозь щель в коридор девочек. В старших классах сквозь эти узкие щели передавались записки, смешные и грустные, назначались свидания.
Рубен пел одну песню за другой, как будто для себя.
Первый бокал выпили молча, поминая Акопа.
– Значит, договорились, о серьезном – ни-ни, – сказал Карлен. – Ясно?
Они с трудом отыскали свободный столик в большом зале «Ахтамара», народу было полно, в основном молодежь, а внизу за окном голубел Севан.
После пяти рюмок Левон посмотрит на Севан и разочарованно махнет рукой:
– Фальшиво.
– Что?
– Севан. Словно картина Башинджагяна.
А пока все молчали, сосредоточенно ели, сжевывали невысказанные слова. Вот встретились, теперь выпьют, пошутят друг над другом, вспомнят тысячу разных мелочей, вместе проведут вечер. Кто знает, доведется ли встретиться еще раз, а если да, то ведь всего на несколько часов. Опять раскроют форточки своих душ и тут же быстро захлопнут – надолго нельзя, опасно.
– Расскажите что-нибудь, – предложил Каро.
Музыка гремела, как начинающий оратор, а пары словно вступили в безоружный поединок, они сближались, удалялись, находили друг друга. На лицах маски, взятые напрокат на вечер или на всю жизнь, руки и ноги слабо прикреплены к туловищу. Нет, Левон выдумывал, это обыкновенные ребята, а ритм твиста гармонирует с ритмом их кровообращения. Лица… Когда это они являли собой открытую азбуку, по которой можно было читать душу: а, б, в, г, д, е?… Лицо – всегда случайный дар. Левону вдруг стало тошно от эгих мыслей. Рубен поднялся, пошел к соседнему столу, – наверное, пригласить на танец одиноко сидящую девушку. Та вначале удивилась, но Рубен наклонился, что-то сказал, она рассмеялась и встала. Когда они с девушкой оказались у их столика, Рубен незаметно подмигнул им.
– Видали? – спросил Каро.
– А девушка с веснушками, – заметил Артак.
– Сами не плошайте, – сказал Карлен. – Что думаешь ты, надежда нации?
– Стареем, – ответил Левон.
Артак вздохнул, потому что его длинные-предлинные ноги не пригодились для танцев и никогда не пригодятся. Он посмотрел ‹…› и сказал:
– Что они находят в танцах?
– Не знаю, – ответил Каро.
Среди юных пар упрямо топтались двое, ему было лет шестьдесят, ей за пятьдесят. Они танцевали танго, глядя друг на друга со счастливым выражением лица, им вдруг взбрело в голову изменить ритм, но ничего из этого не получалось, только мешали другим. Они выглядели смешно, на мужчине были широкие, старомодные брюки, женщина то и дело смотрела себе под ноги, – наверное, боялась ошибиться. Было грустно. Левон выпил одну за другой три рюмки водки, потом встал, поискал глазами свободную девушку, как ищут свободный стул. Нашел. Она стояла у стены, в ожидании подруги. Нет, Татевик здесь ни при чем. Он подошел, пригласил. Они смешались с толпой, и он отвлекся от назойливых мыслей и вопросов. В твисте есть что-то буйное, он сводит с ума, заставляет забыть уравнения жизни с тысячью неизвестными, превращает вас в бездумное создание, которое проделывает телодвижения, живет только телом… Нет, твист вовсе не отключает от восприятия мира. Левону бросилась в глаза пожилая пара, он, танцуя, приблизился к ним, стараясь уловить что-нибудь из их разговора, как ловят теннисный мяч. В зале были шум и толчея, у женщины удивительно прозрачное лицо, словно с почтовых открыток тридцатых годов. Она улыбается, глядя себе под ноги. Мужчина, подтянутый, точно в строю, сдерживаемый своей формой, погонами, приказами. Но все равно смотрел он несколько робко и беспомощно, особенно в минуты, когда их случайно толкали молодые.
– Меня зовут Левон, – представился Левон, но взглядом продолжал следить за пожилой парой, – тридцать три года, не женат…
Девушка улыбнулась.
– А я Маринэ. Сказать, сколько мне лет?
– Можете. Пока еще можете.
Пожилая пара напоминала щепку, брошенную в бурное море. Их было чуточку жалко: зачем они здесь топчутся, шли бы домой смотреть телевизор, пили бы с соседями чай с вареньем, уложили бы спать внуков, баюкая их сказками. Наверное, получают пенсию и читают четвертую страницу газеты с траурными объявлениями – возраст такой. Молодая пара снова толкнула их, мужчина жалко посмотрел и что-то сказал.
– И сколько же вам лет, Маринэ?
– Двадцать один.
– Видите их? – Он кивнул в сторону пожилой пары.
– Жалко, – сказала она, – зачем они танцуют?
Молодой человек что-то сказал мужчине, женщина вдруг оставила его руку и быстро ушла к столику, а оркестр уже замолчал. Левон очутился между мужчиной и парнем, а Маринэ тащила его за рукав.
– Что ты сказал ему?
– А ты кто такой? – Парень смотрел на Левона, как на рыбку в аквариуме. – Сын ему или внук?
– Не надо, – произнес мужчина, – не надо, ребята.
– Внук, – ядовито сказал Левон.
– Ого! – Парень усмехнулся.
Издали махали рукой ребята, он увидел Рубена, они сидели за столом. Левон заметил, что площадка для танцев пуста и только они остались в центре этого безлюдья. Мужчина стоял потерянно, как хачкар или глухонемой.
– Повтори, что сказал!
– Не кричи. – Парень смотрел очень спокойно, как будто рассматривал билет в кино, устанавливая номер места и ряд, или как на прошлогоднюю афишу. – Ты, я вижу, любопытный, дядя. Анекдот я рассказал твоему деду. Слышал небось, это в котором один говорит: «Мы в сорок первом мешали вам воевать? Вот и вы теперь не мешайте нам». Знаешь, нет?
Мужчина оставался недвижим. Левон внезапно подумал, что он, может, сражался в Керчи, видел сотни тысяч трупов, наваленных друг на друга, как мешки с песком, от которых поднялась вода в проливе, затопила берег, и мужчина смотрел на все это обезумевшим взором. Почему, почему представилось именно это? А парень смотрел равнодушно.
– Тебе еще чего-нибудь надо?
– Надо, – спокойно ответил Левон и ударил его по лицу наотмашь.
Пока парень поднимался с пола, собираясь ответить тем же, подоспели ребята. Все.
– Ты в своем уме? – сказал Рубен. – Люди смотрят на нас.
– Нечего было его нацеплять. – Левон имел в виду депутатский значок Рубена. – Не на сессию собрался.
………………………………………………
– Прости, – сказал Левон, – а я собой доволен. Наверное, лучше этого я еще поступка не совершал. – Они направились к своему столу. – Прости…
Рубен смотрел рассеянно и неудивленно.
– Что он сказал тебе?
– Не мне, им.
Рубен, услышав историю, посмотрел на него с недоумением, задумчиво.
– Твое здоровье, – сказал он, наполнив рюмки.
Горечь, как после хинина, который глотаешь без воды. Решили повеселиться, не говорить о серьезном – и вот… Но разве они животные, чтобы только пить и жевать? Неужели разница в том, что те едят траву, а они форель или рокфор? Очень может быть, что и скотина на своем языке обменивается мыслями о траве или комбикорме.
Подошли Артак, Каро, Карлен.
Пожилой мужчина.
Парень, смотревший растерянно и с подозрением.
Что он так запсиховал? Может, не стоило, а?… Нет, кровь священна куда более, чем развалины монастырей или письмена на пергаментах. Глумиться над пролитой кровью? Нет. Долгие месяцы вода в Керченском проливе была красного цвета. Сколько молодых жизней погибло в море, исчезло бесследно? Те не успели научиться танцевать и уже не научатся. И вот этот, один из них, случайно уцелел, теперь он не находит своего места в жизни, растерянно хлопает глазами. Вода в Керченском проливе несколько месяцев была кровавого цвета, может, и это смешно?
Они расселись за столом.
– Спасибо, – наконец выдавил из себя мужчина, значит, он не был глухонемым. – Но зачем вы…
– Выпейте, – предложил Рубен.
– А ты иди, – сказал Левон парню. – Мы заняты. Если у тебя есть претензии ко мне, запиши номер телефона.
– Знаю, мне сказали, кто вы, я читал вашу книгу.
– Даже так? – Левон вспомнил Асмик и Серова, их могилы. – Больше не читай. Тебе пора идти.
Тот встал.
– За Левона, – предложил Карлен. – Я всегда думал… – Парень все еще стоял возле стола. – Тебя ждет девушка, ступай. – Парень молча удалился. – Я всегда думал… За тебя, Левон.
– Где вас ранило? – спросил Левон.
– Под Гомелем, в Белоруссии, – ответил мужчина. – Как вы догадались, что я был ранен?
– Не знаю.
Не знаю, не знаю, в самом деле, с кем мы – со старыми или с молодыми? Или мы просто мосты над обмелевшей речкой, связка, когда уже нет связующих слов, когда следующее слово или предложение начинается с новой строки? Удобрение под будущий урожай?… Но неужели новое – этот паршивец, читавший его книги? Не будет он писать для таких, как этот. Чепуха. А Сероб и Асмик?… Глупости!
– Выпьем, – Рубен вдруг обнял Левона и поцеловал, – за нашу грусть.
– Грусть, от которой хотят избавиться, но как? Ведь это не официант, что может являться и уходить по первой просьбе. Как избавиться от самих себя?
А пары продолжали танцевать, и Севан был какой-то выдуманный, теперь уже словно написанные художником-примитивистом. От этого сравнения Левон оживился и решил, что, услышав его, Артак обрадуется. Раненный под Гомелем мужчина ушел. Есть святыни, – например, пролитая за Родину кровь, прожитые вместе годы, минуты молчания, пирожок с мясом, разделенный на пятерых в трудные дни. Есть святыни. Наверное, зря он погорячился, может, этот щенок и неплохой парень. Может, именно его отец остался в Керчи, а дед – у стен Карса, и прадед похоронен на кладбище в Старой Джуге, которое вскоре станет дном водохранилища. А может, отец его жив-здоров, играет сейчас в нарды с соседом, дед получает пенсию республиканского значения за защиту Заманлинского моста or дашнаков. Может, он в самом деле не дрянь, этот парень, просто распетушился, решил пошутить, а как это делать, чтоб себе потом в душу не наплевать, пока не знает Что меняется от этого – мир, могилы Асмик и Сероба, цвет воды в Керченском проливе?
– Здорово ты ему врезал, – сказал Каро. – А я-то думал, что правой рукой ты только ручку умеешь держать.
– И еще руку молодой девицы, – добавил Артак.
– Может, повторишь? Чем плоха рожа? – Карлен показал на Каро. – Сытый, новобрачный, с вычищенными зубами.
Нет, Севан не был фальшивым.
В темноте воды его были темны и неподвижны, а на полуострове вдали светили монастыри, как свечи.
– Хорошо осветили, – сказал Карлен.
Выпили молча.
Молчали.
Лучшие драмы в мире не будут написаны только потому, что артисты на сцене не могут долго молчать.
А люди в жизни могут.
13
– Прочитал я, – сказал редактор. – Что ты хочешь, чтобы газету закрыли?
– Хочу. – Левой серьезно и спокойно посмотрел на сидящего перед ним редактора.
– Я не шучу.
– Я тоже.
– Вечером на бюро обсуждение. Если хочешь, чтобы напечатали, придется многое изменить.
– Когда едешь?
– Э… – редактор глубоко вздохнул. – Степанян говорит: «Поедешь после бюро». Сейчас был, бы далеко. – Он помолчал, посмотрел в окно, взгляд его словно проник в какие-то дали, и он что-то понял. – Вряд ли отпустит. Не знаю.
– Говоришь, надо менять?
– Да пойми же ты наконец, Левон, милый. – Он вдруг весь подобрался. – Я прочел твою статью Арме, представь, она расплакалась, с сердцем стало плохо. Она соседям рассказала и управдому.
В Левоне вновь проснулась злость, вдруг стала невыносимой эта комната, эта сладкая беседа с подковырками и недомолвками, но он сдержался, только сказал:
– А мнения своей маникюрши она не спросила?
– Все шутишь? – Редактор слегка поморщился, словно вместо минеральной воды хлебнул водки, потом быстро опомнился, вытер рот, погасил в себе какой-то трепет, нашел нужную маску. – Тебе бы не у нас работать, а в «Возни»,
товарищ Акоп Паронян.
– Не примут меня туда.
– Почему? – по-детски удивился редактор. Маска на миг сползла с его лица, и оно снова сделалось беспокойным. – Почему же?
– «Возни» – серьезный журнал, читаешь, и хочется плакать. А Паронян писал веселые вещи.
Редактор рассмеялся.
– Ну, я пошел, вечером увидимся, – сказал Левон.
– Как знаешь. – Редактор с тоской взмолился: – Вечером не болтай лишнего, не надо, и без того Степанян…
Левон вдруг обернулся:
– Знаешь, где бы ты был на своем месте?
– Где?
– В должности заведующего складом взрывчатых веществ. Там бы оценили твою осторожность. Пока.
Кажется, дверь кабинета была одного цвета с несгораемым шкафом, тяжело обосновавшимся в углу. В громадном этом шкафу редактор хранил круглую печать да еще записную книжку… с телефонами знакомых женщин.
– В храбреца играешь? – сердито пробурчал редактор.
– Играть еще не научился.
– Научишься…
– А что ж… С таким режиссером, как ты… Да и грима сколько хочешь.
Несгораемый шкаф был металлический и холодный, а дверь кабинета мягкая, со слоем ваты под дерматином. Сейчас применяют пенопласт, – и дешевле, и клопы в нем не заводятся.
– Я пошел, – сказал Левон уже в который раз и понял, что ему не хочется уходить, а хочется посидеть на мягком стуле и поболтать с этим человеком, к которому он не испытывает ненависти, с которым совсем не хочет спорить и что-то ему доказывать.