Детство с Гурджиевым
ModernLib.Net / Публицистика / Петерс Фритц / Детство с Гурджиевым - Чтение
(стр. 7)
Автор:
|
Петерс Фритц |
Жанр:
|
Публицистика |
-
Читать книгу полностью
(337 Кб)
- Скачать в формате fb2
(128 Кб)
- Скачать в формате doc
(130 Кб)
- Скачать в формате txt
(127 Кб)
- Скачать в формате html
(129 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
Меня уложили в кровать и начали лечить различными способами. У каждого было свое представление о лечении, но в конце концов решили, что колено опасно заразилось, и подходящим средством лечения является горячая луковая припарка. Испеченный или возможно вареный лук положили на открытую рану, которая была затем завернута в тяжелую, прозрачную промасленную ткань, затем еще забинтована. Целью, конечно, было оттянуть яд из зараженного колена. Хотя и получая постоянное внимание и лучший уход - в Приэре был постоянный доктор, который наблюдал за моим лечением - моя нога не поправлялась. На следующий день она стала огромной, и на моем теле начали появляться маленькие нарывы, простираясь от колена почти до пояса. Я бредил весь день, выходя из бреда лишь изредка, когда мне сменяли припарки, но ничто не помогало. Поздно после обеда из своей поездки вернулся Гурджиев. Через некоторое время после его прибытия, когда он спросил обо мне, ему рассказали о моем состоянии, и он пришел в мою комнату осмотреть меня. Он снял бинт и припарку и сразу же отправил кого-то в местную аптеку. Принесли лекарство, тогда называвшееся "Вата-плазма", очевидно также какой-нибудь вид припарки, и Гурджиев велел развести огонь в моей комнате, на котором он мог бы нагреть воду, а затем приложил ее немедленно к зараженному колену и снова обернул промасленной тканью и забинтовал. Он настоял, чтобы ее прикладывали сразу, прямо из горячей воды, и я вспоминаю те прикладывания как мучительно болезненные. Тому, кто оставался на ночь в моей комнате, были даны инструкции прикладывать новые припарки примерно через каждые четыре часа, что и делали. Во второй половине следующего дня мне стало намного лучше, и припарки при снятии были с черным, желатинообразным зараженным веществом. Вечером м-р Гурджиев снова пришел ко мне. Так как это была суббота, и в доме изучения должно было быть выступление, он настоял, чтобы я послушал его вместе со всеми, и велел своему племяннику отнести меня туда и обратно на закорках. Когда мы пришли в дом изучения, он посадил меня за небольшую перегородку, где я и сидел позади него во время выступления. Когда оно закончилось, меня отнесли назад в мою комнату. В лечении и средстве не было ничего очень эффектного, но Гурджиев сказал мне кое-что об этом, когда я снова встал на ноги. Он велел мне показать ногу, на которой была еще небольшая повязка, и, когда он сказал, что она здорова, то спросил меня, помнил ли я то, что он сказал о Филосе, помогавшем мне опознавать его машину, когда он подъезжал к воротам Приэре. Я ответил, что конечно помню, и он сказал, что эти два факта - помощь собаки и заражение моего колена - имеют нечто общее. Они были доказательством зависимости человека от других созданий. "Собаку вы должны благодарить за то, что она помогает вам в небольшом деле; меня вы должны благодарить больше, чем ее, - возможно Вы обязаны мне жизнью. Они пробовали, когда меня не было, даже доктор, вылечить вашу ногу, но только сделали хуже. Когда я приехал, я вылечил ногу, потому что только я знаю об этом новом лекарстве, которое есть теперь во Франции. Я знаю о нем, потому что я интересовался всем, так как важно знать все необходимые для своей жизни вещи. Именно потому, что я знаю эту вещь, и потому, что я вернулся вовремя, вы теперь поправились. Вы здоровы". Я сказал, что я понимаю это, и поблагодарил его за то, что он сделал. Он улыбнулся снисходительно и сказал, что невозможно отблагодарить за то, что он сделал для меня. "Нельзя отблагодарить за жизнь, невозможно дать достаточно благодарностей; также, возможно, придет время, когда вы захотите, чтобы я не спасал вам жизнь. Сейчас Вы молоды, вы рады не умирать - а то, что произошло очень серьезно, потому что Ваша болезнь весьма опасна - она может даже убить. Но, когда вы вырастете, вы не всегда будете любишь жизнь, и может быть, будете не благодарить меня, а проклинать потому, что я не допустил вашей смерти. Поэтому не благодарите теперь". Затем он продолжал говорить, что жизнь это "обоюдоострый меч". "В вашей стране вы думаете, что жизнь является только удовольствием. В вашей стране есть выражение "погоня за счастьем" - и это выражение показывает, что люди не понимают жизнь. Счастья нет, есть только другая сторона несчастья. Но в вашей стране, в большей части мира теперь, люди хотят только счастья. Важно и другое: страдание важно, потому что также является частью жизни, необходимой частью. Без страдания человек не может расти, но, когда вы страдаете, вы думаете только о себе, вы чувствуете только себя, не хотите страдать, потому что это создает вам чувство неудобства, создает в вас желание избавиться от того, что заставляет вас плохо себя чувствовать. Когда человек страдает, он чувствует только жалость к себе. Но в случае настоящего человека это не так. Настоящий человек также иногда чувствует счастье, настоящее счастье; но когда он также чувствует настоящее страдание, он не старается остановить его. Он принимает его, потому что он знает, что оно свойственно человеку. Нужно страдать, чтобы знать истину о себе; нужно учиться страдать с желанием. Когда страдание приходит к человеку, нужно страдать намеренно, нужно чувствовать всем существом; нужно хотеть такого страдания, чтобы оно помогло стать сознательным, помогло понимать. У вас есть только физическое страдание, страдание тела из-за боли в ноге. Это страдание также помогает, если вы знаете, как использовать его для себя. Но это страдание как у животного, не столь значительное страдание. Другое страдание, страдание всем собой, является также возможностью понять, как зависеть от Природы, от других вещей, от всего, для помощи в жизни. Невозможно жить одному. Одиночество - не уединенность, которая является плохой вещью, - но одиночество может быть полезным для человека, самой необходимой в жизни вещью, но при этом необходимо научиться не жить в одиночку, потому что реальная жизнь зависит от других человеческих существ, а не только от себя. Сейчас вы еще мальчик, не можете понять, что я говорю но помните это; помните до тех пор, пока не поблагодарите меня за то, что я спас вам жизнь". 21. Так как лето подходило к концу, многие из приехавших американцев готовились покинуть Приэре и, вероятно, не видеть его снова. Им было разрешено задержаться, хотя школа и была реорганизована, но ожидалось, что они не вернутся на следующий год. Снова было решено, к моему великому облегчению, что мы не вернемся в Америку в тот год, и я ожидал зимы, потому что м-р Гурджиев также не планировал уезжать. За исключением его случайных отсутствий, когда для него было необходимо уехать в Париж по делу, он был постоянно в Фонтенбло. Состояние его жены, как он и предсказывал, становилось все хуже, и мы стали ожидать ее близкую смерть. За несколько месяцев, которые она провела в своей комнате, я видел ее только однажды, когда меня отправили в ее комнату по какому-то поручению м-ра Гурджиева. Изменения в ней потрясли и ужаснули меня. Она была невероятно худа, и хотя она посмотрела на меня с подобием улыбки, даже это небольшое усилие, казалось, истощало ее. Так как садоводство и большая часть наружных проектов были прекращены на зиму, мы начали обычные приготовления: сушку фруктов и овощей, заготовку мяса на хранение в больших бочках в погребах, пилку дров для всех печей и каминов. Некоторые этажи школы были закрыты на зиму, и некоторые студенты даже объединились, поделив комнаты, чтобы экономить топливо. С уменьшившимся числом студентов большая часть нашей работы была в помещениях, как это было прошлой зимой; большая часть имевшейся в распоряжении рабочей силы требовалась для обычного домашнего хозяйства и на кухне, в конюшне и в качестве швейцаров. Осень закончилась, и в недалеком будущем соблазнительно и неясно вырисовывалось Рождество. Это было первое Рождество, которое я должен был провести в Приэре вместе с Гурджиевым, и мы слышали много рассказов о тщательно разработанных рождественских церемониях - там было всегда два празднования: одно - по "английскому" календарю и одно - по "русскому", которое проходило на две недели позже, - и два Новых Года, а также день рождения Гурджиева, который приходился на первый день января по одному и по другому из этих двух календарей. Так как время приближалось, мы начали производить детальные приготовления. Были приготовлены различные традиционные праздничные сладости, были испечены и запасены торты, и всех детей допустили помогать в приготовлении того, что называлось "гостинцами" - обычно весело украшенных бумажных мешочков со сладостями, которые должны были быть развешены на елке. Сама елка была огромной. Мы спилили ее в лесу на территории Приэре, и она была установлена в главной гостиной, так высоко, что касалась самого высокого потолка. Примерно за день до Рождества все помогали украшать елку, что состояло главным образом в развешивании на ней подарков, а также в украшении ее сотнями свечей. Был срезан специальный длинный шест, чтобы снимать свечи, которые могли поджечь дерево. Накануне Рождества поздно после обеда все приготовления были закончены, и вечером должен был состояться пир, после которого все приступали к раздаче подарков в гостиной. Начало темнеть, когда м-р Гурджиев послал за мной. Он расспросил меня о Рождестве в Америке и о том, что я чувствую в этот праздник и, когда я ответил, сказал, что, к несчастью, кому-нибудь из людей всегда необходимо по праздникам работать, чтобы другие могли получить удовольствие. Он упомянул людей, которые будут работать на кухне, прислуживать за столом, убирать и т.д., а затем сказал, что кто-то также должен быть на обязанности швейцара вечером. Он ожидал дальнего телефонного разговора, и у телефона должен был кто-нибудь быть. Он выбрал меня, потому что знал, что на меня можно было положиться; а также, потому что я говорил по-английски, по-французски и достаточно хорошо по-русски, чтобы ответить на какой-нибудь телефонный вызов, который мог случиться. Я был ошеломлен и мог с трудом заверить его, что я послушаю. Я не мог припомнить ни одного единственного праздника, которого бы я предвкушал так, как этот. Конечно, он увидел огорчение на моем лице, но сказал просто, что, хотя я не смогу принять участие в общем празднике сегодня, этой ночью, я мог предвкушать Рождество много дольше, так как я получу свои подарки на следующий день. Я понял, что очевидно нет способа избежать этого назначения, и ушел от него с тяжелым сердцем. Я поужинал рано, на кухне, а затем сменил того, кто был швейцаром в этот особый день. Обычно, никто не исполнял обязанности швейцара ночью. Русская семья жила на верхнем этаже здания и отвечала по телефону или отпирала ворота в тех редких случаях, когда это могло быть необходимо. За день выпал снег, и передний двор, между помещением швейцарской и главным зданием, был покрыт снегом, сверкающим белизной и освещенным яркими лампами длинного коридора и главной гостиной, которые выходили во двор. Когда я заступил на дежурство, было темно, и я угрюмо сидел, наполненный жалостью к себе, внутри, маленькой швейцарской, пристально смотря на огни в большом доме. Там еще не было движения - остальные студенты в это время ушли на ужин. Время казалось шло бесконечно, наконец я увидел людей, заходивших в большую гостиную. Кто-то начал зажигать свечи на елке, и я не мог сдержать себя. Я оставил дверь швейцарской открытой и подошел к главному зданию так близкое как я мог, чтобы услышать телефон, если он зазвонит. Было очень холодно - также, я не знал точно, насколько далеко я могу слышать телефонный звонок - и время от времени, когда елка зажигалась, я бегал назад в швейцарскую, чтобы согреться и сердито посмотреть на телефон. Я просил его зазвонить, чтобы я мог присоединиться к другим. Но он лишь смотрел на меня пристально, сурово и молчаливо. Когда началось распределение подарков, в первую очередь самым маленьким детям, я не смог сдержать себя и, забыв про всю свою ответственность, подбежал прямо к окнам главной гостиной. Я не пробыл там и минуты, когда взгляд Гурджиева поймал меня, и он встал и большими шагами пересек гостиную. Я отошел от окна и, как будто он послал за мной, подошел прямо ко входу в здание, вместо того чтобы вернуться в швейцарскую. Он подошел к двери почти в одно время со мной, и мы остановились на мгновение, глядя друг на друга через стекло двери. Затем он открыл ее неожиданным, жестким движением. "Почему не в швейцарской? Почему вы здесь?" - спросил он сердито. Я чуть не плача выразил какой-то протест против обязанности дежурить, когда все остальные праздновали Рождество, но он коротко прервал меня: "Я сказал вам сделать эту вещь для меня, а вы не делаете. Нельзя услышать телефон отсюда: звонок может быть теперь, а вы стоите здесь и не слышите. Идите назад". Он не повышал голоса, но несомненно был очень сердит на меня. Я вернулся в швейцарскую, обиженный и переполненный жалостью к себе, решив, что я не уйду с поста снова, невзирая ни на что. Поздно ночью, когда вернулась семья, которая жила на верхнем этаже, мне позволили оставить пост. Я вернулся в свою комнату, ненавидя Гурджиева, ненавидя Приэре и в то же время почти чувствуя гордость на свою "жертву" для него. Я поклялся, что никогда не упомяну про этот вечер ему или кому-нибудь еще; также, что Рождество никогда не будет значить что-нибудь для меня снова. Я ожидал, однако, что что-то будет дано мне на следующий день, что Гурджиев объяснит это мне или каким-нибудь способом "компенсирует это мне". Я все еще выделял себя, как вид "любимца", вследствие того, что я работал в его комнатах, вследствие моего особого положения. На следующий день, к моему дальнейшему огорчению, меня назначили работать на кухне, так как там требовалась срочная помощь; у меня было достаточно свободного времени, чтобы убрать его комнату, и я мог приготовить кофе ему в любое время, когда он захочет. Я видел его несколько раз, мельком, в течение дня, но всегда с другими людьми, и о предыдущем вечере не упоминалось. После обеда кто-то сказал мне, что Гурджиев послал его передать мне какой-то рождественский подарок: мелкие вещи плюс экземпляр книги Жюль Верна "Двадцать тысяч лье под водой"; и это был конец Рождества, за исключением бесконечного обслуживания за рождественским столом всех студентов и разных гостей. Так как я был в это время не единственным ожидающим, я мог почувствовать, что я был, еще раз, отделенным или "наказанным", так же, как я чувствовал предыдущей ночью. Когда Гурджиев в какое-нибудь время упоминал о том вечере, я замечал изменение в моем отношении с ним. Он больше не говорил со мной как с ребенком, и мои личные "уроки" пришли к концу; Гурджиев не сказал об этом ничего, а я чувствовал себя слишком запуганным, чтобы поднять вопрос об уроках. Даже хотя не было никакого телефонного звонка накануне Рождества, у меня было тайное подозрение, что во время одного из периодов, когда я выбегал из швейцарской, мог быть звонок, и это мучило мою совесть. Даже если не было телефонного звонка вообще, я знал, что я "провалился" при исполнении порученной мне обязанности, и я не мог забыть этого долгое время. 22. Однажды осенним утром я проснулся очень рано, когда было еще темно, с первыми лучами солнца, появлявшегося на горизонте. Что-то беспокоило меня в то утро, но я не представлял себе что это было: у меня было неясное чувство беспокойства, ощущение, что случилось что-то необычное. Несмотря на мою обычную ленивую привычку не вставать с постели до последнего момента примерно шести часов утра - я встал с рассветом и пошел в еще тихую, холодную кухню. Больше для своего успокоения, а также, чтобы помочь тому, кто был назначен мальчиком при кухне в тот день, я начал разводить огонь в большой железной угольной печи, и когда я клал в нее уголь, мой зуммер зазвонил (он звонил одновременно - в моей комнате и на кухне). Это было рано для Гурджиева, но звонок соответствовал моему ощущению тревоги, и я помчался в его комнату. Он стоял в открытых дверях комнаты, Филос рядом с ним, и смотрел на меня упорно. "Идите приведите доктора Шернвал немедленно", приказал он, и я повернулся, чтобы идти, но он остановил меня, сказав: "Скажите еще, что мадам Островская умерла". Я выбежал из здания и побежал к дому, где жил д-р Шернвал - к маленькому дому недалеко от птичьего двора, который раньше назывался, вероятно французами, "Параду". Доктор и м-м Шернвал, вместе со своим молодым сыном Николаем, жили на верхнем этаже этого здания. Остальную часть здания занимал брат Гурджиева Дмитрий и его жена с четырьмя дочерьми. Я разбудил Шернвалов и сказал им новость. Мадам Шернвал разразилась слезами, а доктор начал поспешно одеваться и сказал мне вернуться и сообщить м-ру Гурджиеву, что он выходит. Когда я вернулся в главное здание, м-ра Гурджиева не было в своей комнате, поэтому я спустился по пологому холму к противоположному концу здания и постучал робко в дверь комнаты м-м Островской. М-р Гурджиев подошел к двери, и я сказал ему, что доктор идет. Он выглядел спокойно, очень устало и очень бледно. Он попросил меня подождать около его комнаты и сказать доктору, где он находится. Через несколько минут появился доктор, и я направил его к комнате м-м Островской. Он пробыл там всего несколько минут, когда м-р Гурджиев вышел из комнаты. Я стоял в коридоре нерешительно, не зная, ждать его или нет. Он посмотрел на меня без удивления и затем спросил меня, есть ли у меня ключ от его комнаты. Я ответил, что есть, и он сказал, что я не должен входить в нее, а также, что я не должен впускать никого в нее до тех пор, пока он не вызовет меня. Затем сопровождаемый Филосом, он спустился по холму к своей комнате, но не позволил Филосу войти в нее с ним. Пес сердито посмотрел на меня, устроился против двери, так как м-р Гурджиев запер ее, и зарычал на меня в первый раз. Это был долгий, печальный день. Все мы выполнили наши назначенные работы, но тяжелая туча горя нависала над школой. Это был один из первых настоящих весенних дней в тот год, и даже солнечный свет и непривычно теплый день казались неуместными. Вся наша работа производилась в полной тишине; люди говорили друг с другом шепотом, и дух неопределенности распространился по всем зданиям. По-видимому, необходимые приготовления для похорон кто-то делал, м-р Шернвал или м-м Гартман, но большинство из нас не знали о них. Каждый ждал, когда покажется м-р Гурджиев, но в его комнате не было признаков жизни; он не завтракал, не звонил на второй завтрак и на обед или для кофе в какое-нибудь время дня. На следующий день утром м-м Гартман послала за мной и сказала, что она стучала к м-ру Гурджиеву в дверь и не получила ответа, и попросила меня дать ей мой ключ. Я ответил, что я не могу дать его ей, и сказал, что на это были инструкции м-ра Гурджиева. Она не спорила со мной, но сказала, что беспокоится потому, что собирается перенести тело мадам Островской в дом изучения, где оно останется на всю ночь до похорон на следующий день; она думала, что м-р Гурджиев должен знать об этом, но ввиду того, что он приказал мне, она решила, что не будет беспокоить его. Позднее, после полудня, когда все еще не было знака от м-ра Гурджиева, за мной послали снова. На этот раз м-м Гартман сказала, что она должна иметь ключ. Приехал архиепископ, вероятно, от Греческой Ортодоксальной Церкви в Париже, и м-р Гурджиев должен быть извещен. После внутренней борьбы с собой, я, наконец, уступил. Появление архиепископа было почти таким же страшным, как и временами - Гурджиева, и я не мог восстать против его очевидной важности. Немного позже она нашла меня снова. Она сказал, что даже с ключом она не могла проникнуть в комнату. Филос не позволил ей подойти достаточно близко к двери, чтобы достать ключом замок; что надо пойти мне, так как Филос хорошо знал меня, и сказать м-ру Гурджиеву, что архиепископ прибыл и должен увидеть его. Филос посмотрел на меня недружелюбно, когда я приблизился. Я пытался кормить его предыдущим днем и также этим утром, но он отказывался есть и даже пить воду. Теперь он наблюдал за мной, когда я вынимал ключ из кармана, и кажется решил, что он должен позволить мне пройти. Он не двигался, но, когда я отпер дверь, позволил мне перешагнуть через него в комнату. М-р Гурджиев сидел на стуле в комнате - в первый раз я видел его сидящим на чем-нибудь другом, чем кровать - и смотрел на меня без удивления. "Филос впустил вас?" - спросил он. Я кивнул головой и сказал, что прошу прощения за беспокойство, что я не забыл его инструкции, но прибыл архиепископ, и что мадам Гартман... Он прервал меня взмахом руки. "Хорошо, - сказал он спокойно, - я должен увидеть архиепископа. Затем он вздохнул, встал и сказал: "Какой день сегодня?" Я сказал ему, что суббота, и он спросил меня, приготовил ли его брат, который заведовал растопкой турецкой бани, баню как обычно. Я сказал, что не знаю, но сейчас выясню. Он просил меня не узнавать, а просто сказать Дмитрию приготовить баню как обычно, а также сказать кухарке, что он будет внизу на обеде этим вечером и что хочет чтобы трапеза была самой отборной в честь архиепископа. Затем он приказал мне накормить Филоса. Я ответил, что я пытался накормить его, но он отказывался есть. Гурджиев улыбнулся: "Если я выйду из комнаты - будет есть. Вы предложите ему снова". Затем он вышел из комнаты и медленно и задумчиво пошел вниз по ступенькам. Это было мое первое столкновение со смертью. Хотя Гурджиев и изменился - казался необычно задумчивым и чрезвычайно утомленным, более, чем я когда-либо видел - он не подходил под мое предвзятое представление о горе. Не было проявления ни скорби, ни слез - просто необычная тяжесть на нем, как будто ему требовалось огромное усилие, чтобы двигаться. 23. Турецкая баня состояла из трех комнат и маленькой котельной, в которой брат м-ра Гурджиева, Дмитрий, разводил огонь. Первой комнатой, в которую входили, была раздевалка; затем - большая круглая комната, оборудованная душем и несколькими водопроводными кранами, скамейками вдоль всех стен и массажным столом в центре комнаты; третьей комнатой была парилка, с деревянными скамейками на нескольких уровнях. В раздевалке было два длинных ряда скамеек вдоль одной стены, а напротив них - большая высокая скамейка, где всегда сидел м-р Гурджиев, повернувшись лицом и смотря вниз на других мужчин. Из-за большого числа мужчин в Приэре в первое лето, когда я был там, м-р Гурджиев приказал Тому и мне разместиться на его скамейке позади него, где мы сидели, рассматривая из-за его плеч собравшихся. Какие-нибудь "важные" гости всегда сидели прямо напротив него. Теперь, даже хотя баня не была больше переполнена, так как в Приэре не было много студентов после реорганизации школы, Том и я продолжали занимать наши места позади м-ра Гурджиева; это стало частью ритуала, связанного с субботней баней. Приходя туда, мы все раздевались обычно на это тратилось около получаса; большинство мужчин курили или разговаривали, в то время как Гурджиев побуждал их рассказывать ему истории; истории как и в плавательном бассейне, обычно должны были быть неприличными или непристойными. Неизбежно, перед тем, как мы проходили в парную комнату, он рассказывал каким-нибудь вновь прибывшим долгую, запутанную историю о его высокопоставленном положении как главы Приэре, и история всегда содержала упоминания о Томе и обо мне, как о его "Херувиме" и "Серафиме". Общепринято, вследствие моих предубеждений о смерти и так как м-м Островская умерла только около тридцати шести часов назад, я ожидал, что ритуал бани этим особым субботним вечером будет печальным и мрачным. Как я ошибался! Прийдя в тот вечер в баню, несколько позже, чем большинство других, я обнаружил всех еще в нижнем белье, а м-р Гурджиев и архиепископ были вовлечены в долгий спор о проблеме раздевания. Архиепископ настаивал, что он не может мыться в турецкой бане, не прикрытый чем-нибудь, и отказывался принимать участие в бане, если другие мужчины будут совершенно голые. Спор продолжался около пятнадцати минут после моего прихода, и Гурджиев, казалось, чрезвычайно наслаждался им. Он приводил многочисленные упоминания из Библии и, особенно, подшучивал над "ложной благопристойностью" архиепископа. Архиепископ оставался непреклонным, и кто-то отправился назад к главному зданию, чтобы найти что-нибудь, что все могли бы надеть. Очевидно, проблема возникала и прежде, так как последний вернулся с большим количеством муслиновых штанов, которые извлекли откуда-то. Нам всем посоветовали надеть их здесь как можно благопристойнее. Когда мы, наконец, вошли в парную, чувствуя неудобство и стесненность в нашем непривычном наряде. Гурджиев, как будто он теперь имел архиепископа в своей милости, постепенно снял свои штаны, и один за другим остальные сделали то же самое. Архиепископ не делал дальнейших комментариев, но упорно сохранял свои штаны одетыми. Когда мы вышли из парной и вошли в среднюю комнату мыться, м-р Гурджиев снова обратился к архиепископу с длинной речью. Он сказал, что эта частичная одежда была не только видом ложной благопристойности, но что психологически и физически она вредна; что древние цивилизации знали, что наиболее важные очищающие ритуалы должны производится с так называемыми "тайными частями" тела, которые не могут быть как следует очищены, если на них есть какая-нибудь одежда, и что, в действительности, многие религиозные церемонии в прежних цивилизациях подчеркивали такую чистоплотность, как часть их религии и священных обрядов. Результатом был компромисс: архиепископ не возражал против его аргументов и согласился, что мы можем мыться, как и раньше, но что он не будет снимать своего прикрытия. После бани спор продолжался в первой комнате, туалетной, во время "охлаждающего" периода, который также длился около получаса; Гурджиев решил не рисковать, находясь на вечернем воздухе после парной бани. Холодный душ был существенным элементом процедуры, но холодный воздух - запрещен. В ходе дискуссии в туалетной комнате м-р Гурджиев поднял вопрос о похоронах и сказал, что одним из важных проявлений уважения, даже по отношению к умершим, должна быть забота об их погребении полностью очищенными в уме и теле. Его тон, который был неприличным вначале, серьезным в комнате для мытья, стал располагающим к себе и убедительным, и он повторил, что он не намеревался показать неуважение к архиепископу. Каковы бы ни были различия между ними, они, очевидно, уважали друг друга; за обедом, который был почти банкетом, архиепископ оказался общительным и хорошо воспитанным крепко пьющим человеком, который доставлял удовольствие м-ру Гурджиеву, и они казалось наслаждались компанией друг друга. После обеда, хотя к тому времени уже было очень поздно, м-р Гурджиев собрал всех в главной гостиной и рассказал нам длинную историю о погребальных обычаях в различных цивилизациях. Он сказал, что, как хотела м-м Островская, она будет иметь надлежащие похороны, как учреждено церковью, но добавил, что другие обычаи, которые существовали в великих цивилизациях в далеком прошлом, цивилизациях, которые были буквально неизвестны современному человеку, были уместны и важны. Он описал один такой похоронный ритуал - обычай всем родственникам и друзьям покойного собираться вместе на три дня после его смерти. В течение этого периода они думали и разговаривали всей компанией обо всем, что считалось злым и вредным - короче говоря, грехом - что совершил покойный в течение его или ее жизни; целью этого было создать сопротивление, которое усиливало бы душу, чтобы бороться вне тела покойного, и открыть ей путь к другому миру. Во время похорон на следующий день м-р Гурджиев оставался молчаливым и отдалился от всех нас, как будто только его тело действительно находилось среди присутствовавших на похоронах. Он вмешался только в одном месте церемонии, в момент, когда тело должны были вынести из дома изучения и поместить на катафалк. В тот момент, когда носильщики собрались, женщина, которая была очень близка к его жене, бросилась на гроб, истерически, буквально, завыла и с горем зарыдала. Гурджиев подошел к ней и говоря спокойно, отвел ее от гроба, после чего похороны продолжались. Мы следовали за гробом к кладбищу, пешком, и каждый из нас бросил небольшую горсть земли на гроб, когда он был опущен в открытую яму недалеко от могилы его матери. После службы м-р Гурджиев и все оставшиеся из нас почтили молчанием могилы его матери и Кэтрин Мэнсфильд, которая также была похоронена там. 24. В то время, когда м-м Островская болела и м-р Гурджиев ежедневно бывал у нее, одна особа, которая была близким другом его жены многие годы, серьезно возражала против того, что делал м-р Гурджиев; ее доводом было то, что м-р Гурджиев бесконечно продлевал страдания его жены и что это, возможно, не могло служить какой-нибудь достойной или полезной цели невзирая на то, что он говорил об этом. Эта женщина была м-м Шернвал, жена доктора, и ее гнев против м-ра Гурджиева достиг такой степени, что, продолжая жить в Приэре, она никогда не появлялась в его присутствии и отказывалась разговаривать с ним несколько месяцев. Она доказывала свои соображения относительно него всякому, кому случалось быть в пределах слышимости, и однажды даже рассказала мне длинную историю в качестве иллюстрации его вероломства. По ее словам, она и ее муж, доктор, были двоими из первоначальной группы, которая прибыла с Гурджиевым из России несколько лет назад. Мы слышали о невероятных трудностях, с которыми они сталкивались, избегая различных сил, вовлеченных в русскую революцию, и как они, наконец, совершили путь в Европу через Константинополь. Одним из доводов, который м-м Шернвал приводила против м-ра Гурджиева как доказательство его ненадежности и даже его злой натуры, было то, что то, что их спасение в то время было в значительной степени ее заслугой. Очевидно, в то время, когда они достигли Константинополя, они были совершенно без запасов, и м-м Шернвал помогла им уехать в Европу, дав взаймы пару очень ценных серег м-ру Гурджиеву, которые позволили им нанять судно и пересечь Черное море. Даже м-м Шернвал признавала, однако, что она не предлагала серьги добровольно. М-р Гурджиев знал об их существовании и, как последнее средство, попросил их у нее, пообещав оставить их в Константинополе в хороших руках и вернуть их ей как-нибудь - как только сможет собрать необходимые деньги для их выкупа. Прошло несколько лет, а она так и не получила серег обратно, хотя м-р Гурджиев собрал большое количество денег в Соединенных Штатах. Это было доказательством отсутствия у него хороших намерений; кроме того, она всегда поднимала вопрос о том, что он сделал с деньгами, которые собрал - не купил ли он все эти велосипеды на деньги, которые могли бы быть использованы, чтобы выкупить ее драгоценности?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|