– Вот списки, – сказал он. – Это те, кого мы себе оставляем. А это те, кому позволяем уйти. – Он положил желтые, вырванные из блокнота странички на стол перед Месснером. – А это наши требования. Они несколько скорректированы. Больше никаких послаблений до тех пор, пока все требования не будут выполнены полностью и безоговорочно. Мы, как вы выразились, вполне вменяемы. Теперь настала очередь правительства проявить свою вменяемость.
– Я все им передам, – сказал Месснер, собирая листочки и пряча их в карман.
– Мы были очень добросовестны в вопросах здоровья, – добавил командир Альфредо.
На Гэна внезапно навалилась усталость, он поднял руку в знак того, что нуждается в паузе, и попытался вспомнить по-английски слово «добросовестны». Потом вспомнил.
– Все, кто нуждается в медицинской помощи, будут освобождены.
– Включая его? – Месснер качнул головой в сторону вице-президента, который, погрузившись в затейливый мир лихорадочных видений, не обращал внимания на разговоры вокруг него.
– Его мы задержим, – коротко ответил Альфредо. – Раз нам не предоставили президента, то мы должны иметь в руках хоть кого-нибудь.
* * *
Кроме списка Главных требований (деньги, освобождение арестантов, самолет, доставка всех террористов на самолет и так далее), существовал еще список Насущных Сиюминутных потребностей. Детали тут не особенно интересны, главное, что некоторые вещи террористы хотели получить еще до наступления темноты, то есть до того, как уйдет основная масса заложников: подушки (58), одеяла (58), зубные щетки (58), фрукты (манго, бананы), сигареты (20 пачек с фильтром, 20 пачек без фильтра), леденцы (всех видов, кроме лакричных), плитки шоколада, сливочное масло, газеты, обогревательные приборы… Список продолжался до бесконечности. Словно у тех, кто находился снаружи, были при себе неисчерпаемые запасы всего необходимого. Или для удовлетворения их требований правительство должно было немедленно перебудить в округе всех лавочников и закупить у них все необходимое прямо при свете фонариков.
Когда все заложники собрались в столовой, чтобы услышать, кого отпускают, а кого задерживают, они испытывали чрезвычайное возбуждение. Это напоминало кекуок, или игру в фанты, в которой все участники награждались или наказывались по случайным признакам. Все хотели встретить свою судьбу достойно, и даже те, кто, как господин Осокава или Симон Тибо, точно знали, что у них нет шансов вырваться на волю, стояли здесь с отчаянно бьющимися сердцами. Все считали, что Роксана Косс теперь-то уж наверняка будет отпущена. Идея держать в заложниках одну женщину среди более чем полусотни мужчин казалась всем отвратительной и нелепой. Да, они лишались ее общества, но тем не менее желали ей скорейшего освобождения.
Командиры выкрикивали имена, разделяя заложников на две группы – направо и налево, – и хотя они еще не объявили, какой группе что предстоит, всем это было ясно и без специальных пояснений. Темная стена безысходности отделила тех, кто уже предчувствовал свою злую судьбу, от остальных, охваченных радостным нетерпением. Вот люди, которых сочли менее значительными, возвращаются теперь к своим женам и очень скоро будут спать в своих собственных постелях, будут встречены детьми и собаками с их нелепой, безрассудной и безоглядной любовью. А тридцать девять мужчин и одна женщина с другой стороны комнаты только сейчас начинали понимать, что происходящее не приснилось им в страшном сне, что в этом доме им теперь предстоит провести неизвестно сколько времени и что их похитили не понарошку.
4
Отец Аргуэдас объяснил Гэну, а тот, в свою очередь, господину Осокаве, что то, на что они смотрят в окно уже долгие часы, называется гаруа и является чем-то средним между туманом и мелким дождичком, и это самое «гаруа» висит в воздухе, как серое и непроницаемое облако, над городом, в котором они вынуждены находиться. Не то чтобы они не видели теперь города – они не видели вообще ничего. С тем же успехом это мог быть Лондон или Париж, Нью-Йорк или Токио. Они могли смотреть на поляну, поросшую голубоватой травой, и на небольшой участок сада с деревьями, но не могли их видеть. Никаких признаков местного колорита. Это могло быть любое место, где случаются затяжные периоды плохой погоды. Время от времени через стену до них доносились инструкции через громкоговорители, но даже эти инструкции казались приглушенными, как будто не могли пробиться сквозь туман. Отец Аргуэдас объяснил, что гаруa часто, хоть и нерегулярно, появляется над городом с апреля по ноябрь, но отчаиваться не надо, так как октябрь уже на исходе и скоро вернутся солнечные дни. Молодой священник улыбался, глядя на них. А когда он улыбался, то становился почти красавцем, хотя его улыбка была слишком широкой, а зубы слишком кривыми, и это делало его внешность несколько безумной. Несмотря на обстоятельства их заключения, отец Аргуэдас оставался неисправимым оптимистом и постоянно находил поводы для улыбок. Он совершенно не был похож на заложника и скорей выглядел человеком, которого специально наняли для того, чтобы скрасить другим заложникам жизнь. И эту работу он выполнял с большой ответственностью. Он клал одну руку на плечо господина Осокавы, а другую на плечо Гэна, затем слегка наклонял голову и закрывал глаза. Быть может, он молился в эти минуты, но даже если он действительно молился, то при этом не заставлял других делать то же самое.
– Наберемся мужества! – повторял он перед тем, как снова погрузиться в свои молитвы.
– Хороший мальчик, – говорил господин Осокава, и Гэн в ответ кивал головой, после чего они вместе поворачивались к окну и начинали смотреть на туман. Священнику не было нужды беспокоиться о том, как на них действует погода. Погода не вызывала у них никакого разочарования. Туман придавал всему иной смысл, чем ясная погода. И при ясной погоде из окон вице-президентского дома открывался вид не далее стены, отгораживавшей сад от улицы. Теперь же невозможно было разглядеть даже кроны деревьев, отличить дерево от куста. Дневной свет стал похож на сумерки, а ночь за стеной уподобилась дню из-за света прожекторов – этакий искусственный электрический день, какой устраивают во время вечерних спортивных состязаний. Короче говоря, выглядывая в окно, теперь можно было видеть сам туман, а не день или ночь, сезон или место. День утратил длительность, линейность, а вместо этого циркулировал на одном месте без начала и конца, каждый момент возвращался на исходные позиции снова и снова. Время – в том виде, в каком его обычно воспринимают люди, – кончилось.
Итак, продолжение истории через неделю после дня рождения господина Осокавы разворачивалось в том же самом месте, где она началась. Первая неделя плена была отмечена незначительными событиями, тоскливым привыканием к новой жизни. Вначале все было весьма строго. Ружейные дула направлялись в спины и в головы, команды отдавались и выполнялись, люди спали рядами на ковре в гостиной и спрашивали разрешения на любое, даже самое незначительное действие. Но затем, очень медленно, порядок начал меняться. Заложники стали вести себя более независимо. Они чистили зубы без разрешения, их разговоры больше не прерывали, они периодически ходили на кухню и делали себе бутерброды, когда были голодны, и использовали ручки от вилок, чтобы намазать масло на хлеб, потому что все ножи были конфискованы. Командиры испытывали особое пристрастие к Иоахиму Месснеру (хотя и не демонстрировали этого ему самому). Они настаивали не только на том, чтобы он один вел переговоры, но и на том, чтобы он один занимался доставкой в дом всего необходимого, и ему приходилось самому втаскивать ящики в ворота, а затем тащить их по утомительно длинной дорожке к дому. Таким образом, именно Месснер, отпуск которого давно кончился, был тем человеком, который доставлял им хлеб и масло.
Время едва шевелило секундные стрелки на часах, и тем не менее, глядя на все происходящее, никто не мог поверить, что прошла уже неделя. Конечно, от момента, когда ружья направляются в спины заложников, до момента, когда ружья запрут в чулане, должно было пройти не менее года, но все же захватчики теперь знали, что заложники не поднимут бунт, а те, в свою очередь, были уверены или почти уверены, что не будут застрелены террористами. Разумеется, охрану с них никто не снимал. Двое парней патрулировали сад, а трое бродили по комнатам, опираясь на винтовки, как на трости для слепых. Командиры продолжали отдавать им распоряжения. Время от времени кто-нибудь из мальчишек тыкал винтовку в спину заложника и приказывал ему отойти к стене без всякой видимой причины, просто ради удовольствия видеть, как он повинуется. По ночам тоже выставлялась стража, но к двенадцати часам все караульщики засыпали и не просыпались даже тогда, когда оружие выскальзывало у них из рук и с грохотом падало на пол.
Все гости, явившиеся на день рождения господина Осокавы, целыми днями слонялись по комнате от окна к окну, иногда играли в карты, просматривали журналы, словно мир для них превратился в гигантский железнодорожный вокзал, в котором все дела пришлось отложить до лучших времен. Больше всего их донимало это исчезновение времени. Командир Бенхамин нашел где-то цветной карандаш, принадлежавший малолетнему сыну вице-президента Марко, и каждый день делал жирную голубую черту на стене столовой: шесть черточек продольных, одна поперечная, обозначающая завершение недели. Он воображал себе своего брата Луиса в одиночной камере, где он тоже наверняка вынужден делать царапины ногтями на кирпичной стене, чтобы не потерять счет дням. Разумеется, в доме имелись вполне традиционные способы отсчета времени. Здесь имелись несколько календарей, и ежедневник, и записная книжка на кухне возле телефона. Кроме того, у многих мужчин на руках были часы с календарем. Но даже если бы все эти способы по каким-то причинам не сработали, все равно обитатели дома могли в любой момент включить радио или телевизор и прослушать новости, во время которых обычно сообщаются день недели и число. И тем не менее Бенхамин считал, что ничего нет лучше дедовского способа. Он точил свой карандаш огромным охотничьим ножом и делал новую черту на стене, чем бесконечно раздражал Рубена Иглесиаса. Тот всегда сурово наказывал своих детей за подобные варварские поступки.
Все эти люди – все без исключения – в обычной жизни попросту не знали, что такое свободное время. Богатые, то есть заложники, как правило, работали в своих офисах до позднего вечера. Даже в автомобилях по дороге домой они продолжали диктовать письма секретарям. Молодые и бедные, то есть террористы, трудились еще больше, им приходилось выполнять совершенно иные виды работ. Учиться владению оружием, умению прятаться, тренироваться в беге. Теперь же на всех на них навалилось какое-то оцепенение: они сидели, смотрели друг на друга, их пальцы бессознательно выстукивали разные мелодии по крышкам столов или спинкам стульев.
Что касается господина Осокавы, то, погрузившись в этот безбрежный океан свободного времени, он, судя по всему, совершенно выбросил из головы заботы о корпорации «Нансей». Он смотрел в окно, и его совершенно не волновало, как повлияет его похищение на изменение биржевых котировок. Его не заботило, кто теперь сидит в его рабочем кресле и принимает решения. Компания «Нансей» была его детищем, делом его жизни, и вот он выпустил ее из рук так же легко и бездумно, как роняют монетку из кошелька. Он вытащил из кармана своего смокинга маленькую записную книжку на пружинках и занес туда слово «garua», предварительно выяснив у Гэна, как оно произносится. Побудительным мотивом к этому стало его нынешнее положение. Не имело значения, сколько раз он слушал в Японии свои итальянские кассеты: как только магнитофон выключался, все слова начисто вылетали у него из головы. Даже наслаждение от звучания прекрасных итальянских слов, таких, как «dimora» – «жилище» или «patrono» – «покровитель», не спасало положения. Он совершенно ничего не помнил после прослушивания кассет. Однако теперь, всего лишь через неделю после своего захвата, он уже мог без запинки сказать кое-что по-испански! «Ahora» – значило «сейчас», «sentarse» – «сидеть», «ponerse de pie» – «встать», «sue?o» – «спать», «requetebueno» – «очень хорошо» и так далее. Конечно, здесь все эти слова звучали грубо или насмешливо, тот, к кому они относились, должен был не просто выполнить обращенную к нему команду, но и ощутить собственную тупость и никчемность. Однако, помимо языка, необходимо было выучить все имена, имена заложников и террористов, что было очень полезно с любой точки зрения. Здесь собрались люди из самых разных стран мира, и при общении у них не возникало никаких ассоциативных связей, не находилось знакомых жестов, которые могли бы упростить общение. Комната была полна людей, между собой совершенно незнакомых, которые вряд ли когда-нибудь познакомились бы в обычных обстоятельствах, и все они вынуждены были теперь улыбаться друг другу и приветливо кивать головой. Ему придется потрудиться, чтобы научиться представляться. В «Нансей» господин Осокава взял себе за правило запоминать как можно больше имен своих подчиненных, столько, сколько был в состоянии запомнить. Кроме того, он помнил имена бизнесменов, которых принимал у себя в офисе, и имена их жен, о которых всегда вежливо расспрашивал после приема, но лично никогда не встречал.
Нельзя сказать, чтобы господин Осокава вел пассивную жизнь. Когда он строил свою компанию, он тоже учился. Однако в тот период его учение было совсем другим, нежели теперь. Его нынешнее учение очень живо напоминало ему детство. Можно мне сесть? Можно встать? Спасибо. Пожалуйста. Как сказать «яблоко»? Или «хлеб»? И ответы на эти вопросы он теперь прекрасно помнил, потому что в отличие от времен, когда он слушал свои итальянские записи, запоминание стало смыслом его жизни. Он видел теперь, сколь многим он в прошлом был обязан Гэну. Он и теперь мог на него полностью положиться, однако теперь ему частенько приходилось подождать со своими вопросами, потому что Гэн переводил что-нибудь для командиров. Два дня назад вице-президент Иглесиас был столь любезен, что вручил господину Осокаве эту записную книжку и ручку из кухонного шкафа.
– Считайте, – сказал он, – что это запоздалый подарок на день рождения.
В книжке господин Осокава тщательно зарисовал печатными буквами алфавит и попросил Гэна записать числа от одного до десяти. Каждый день он добавлял туда несколько слов по-испански. Он вписывал их очень аккуратно, стараясь делать столбики как можно компактнее, ведь, хотя бумаги пока было вдоволь, ему казалось, что может наступить такой момент, когда ее придется экономить. Интересно, когда он последний раз что-то записывал? Все его мысли и слова давно уже, едва возникнув, вводились в компьютер, воспроизводились и передавались электронным путем. И вот он должен заново учиться писать, открывать для себя чистописание, и это казалось ему большим утешением. Он снова начал подумывать об итальянском языке. Он решил, что может попросить Гэна знакомить его с парой итальянских слов ежедневно. В группе заложников оказались два итальянца, и если он слышал их разговор, то весь напрягался, пытаясь понять, что они говорят, как бывает, когда по телефону плохо слышно. Итальянский язык был так дорог его сердцу. И английский тоже. С какой радостью он поговорил бы с госпожой Косс.
Он сел и уткнул кончик карандаша в блокнот. Слишком амбициозно. Если он замахнется на слишком большое количество слов, то может потерпеть фиаско. Десять испанских слов ежедневно, точнее, десять существительных и спряжение одного глагола – вот, пожалуй, тот предел, на который он может рассчитывать. Если, конечно, хочет без всяких затруднений воспроизвести их по памяти на следующий день.
Гаруа. Очень часто, сидя у окна, он думал о людях по другую сторону садовой ограды, о полиции и военных: в данной ситуации гораздо правильнее было бы пользоваться телефоном, нежели громкоговорителями. Интересно, неужели они все теперь постоянно мокнут? Или сидят в автомобилях и пьют кофе? Очевидно, предполагал господин Осокава, командиры сидят в автомобилях, а рядовые стоят под дождем в полной боевой готовности, и холодные капли дождя свободно текут у них по затылкам и насквозь пропитывают рубашки.
Эти рядовые наверняка очень похожи на тех мальчишек, которые патрулируют сейчас гостиную вице-президентского дома. Хотя в армии, наверное, соблюдаются минимальные ограничения по возрасту. А правда, сколько лет этим юным террористам? Те, что казались вначале взрослее других, при ярком свете оказывались просто выше ростом. Они носились вприпрыжку по комнате, наталкиваясь на мебель, потому что совершенно не привыкли к цивилизованному жилищу. На шеях у них ходили адамовы яблоки, а на лицах светились возрастные прыщи и пробивалась первая растительность. А самые юные просто пугали своей юностью. Волосы их были по-детски мягкими, кожа была очень гладкой, а плечи очень узкими. Своими маленькими руками они крепко сжимали приклады ружей и пытались сохранять на лицах беззаботное и наглое выражение. Чем дольше заложники рассматривали террористов, тем моложе они им казались. Неужели это те самые люди, которые ворвались к ним на прием и вели себя при этом, как дикие животные? Теперь они спали на полу вповалку, с открытыми ртами, с раскинутыми руками. Они спали, как подростки, с такой безмятежностью, какой присутствующие взрослые обладали десятилетия назад. Некоторым из них очень нравилось быть солдатами. Они не расставались с оружием ни на минуту, с удовольствием пинали и угрожали взрослым, бросали на них взгляды, в которых светилась ненависть. Тогда заложникам казалось, что вооруженные дети намного опаснее вооруженных взрослых. Дети гораздо сильнее подвержены настроению, они более темпераментны, иррациональны, они постоянно жаждут драк и провокаций. Некоторые террористы убивали время тем, что исследовали во всех деталях дом. Они прыгали по кроватям и примеряли одежду из шкафов. В туалете они бессчетное число раз дергали на ручку – ради удовольствия наблюдать, как закручивается в сливе вода. Вначале они взяли за правило ни под каким видом не обращаться к заложникам напрямую, но потом им самим это наскучило. Они охотно болтали с заложниками, особенно когда командиры о чем-то совещались и не обращали на них внимания.
– Вы откуда? – Это был их излюбленный вопрос, хотя ответов и не запоминали. В конце концов Рубен Иглесиас отправился в свой кабинет и принес оттуда большой атлас, чтобы, отвечая, показывать место на карте, но мальчишкам это ничего не проясняло, и Рубен послал одного из них в детскую принести оттуда глобус на ножке – этакую модель зелено-голубой планеты, которая легко вращалась на стационарной оси.
– Париж, – говорил Симон Тибо, указывая на свой родной город. – Франция.
Лотар Фалькен показал им Германию, Расмус Нильсон – Данию. Акира Ямамото не проявил интереса к подобной игре, так что Японию показал им Гэн. Роксана Косс сперва закрыла ладонью Соединенные Штаты целиком, а затем ткнула пальцем в одну точку, представляющую собой Чикаго. Парни переходили с глобусом от одной группы людей к другой, и те, кто не понимал вопроса, все равно понимали правила игры и охотно в ней участвовали.
– Это Россия, – говорили они.
– Это Италия.
– Это Аргентина.
– Это Греция.
– А вы откуда? – спросил вице-президента паренек по имени Ишмаэль. Он считал вице-президента своим собственным заложником, потому что постоянно таскал ему с кухни лед. Он и теперь приносил ему лед три-четыре раза в день без всяких просьб, что очень помогало вице-президенту, рана которого воспалилась и опухоль продолжала расти.
– Отсюда, – сказал вице-президент, указывая на пол.
– Покажи мне, – попросил Ишмаэль, показывая на глобус.
– Отсюда, – повторил вице-президент, топнув ногой по ковру. – Это мой дом. Я живу в этом городе. Я родился в той же стране, что и ты.
Ишмаэль посмотрел на него с сомнением. Даже русских легче заставить играть.
– Покажи! – потребовал он.
Рубен сел на пол вместе с мальчиком и показал ему ту страну, в которой они все находились в настоящий момент и которая была на глобусе плоской и розовой.
– Мы здесь живем, – сказал он. Ишмаэль был самым мелким из всех, настоящим ребенком. Рубену захотелось посадить его к себе на колени, обнять и приласкать.
– Ты здесь живешь, – повторил мальчик.
– Нет, не только я, – ответил Рубен. Где теперь его собственные дети? Что они сейчас делают? – Мы оба.
Ишмаэль вздохнул и поднялся с пола, разочарованный тупостью своего друга.
– Ты не умеешь играть, – сказал он.
– Я не умею играть, – повторил Рубен, глядя на плачевное состояние его башмаков. В любую минуту правая подошва могла совсем отвалиться. – Знаешь что, послушай-ка меня. Сходи наверх в самую большую спальню, какую только найдешь. Открой там все двери, пока не увидишь маленькую кладовку, полную красивых женских платьев. В этой кладовке пар сто разных туфель. Ты поищи и найдешь теннисные туфли, которые тебе наверняка будут впору. А может, там есть и ботинки.
– Я не могу носить женские туфли.
– Теннисные туфли и ботинки не женские, – покачал головой Рубен. – Мы просто их там держим. Я понимаю, что в этом нет никакого смысла, но ты мне поверь.
– Просто смешно, что мы тут сидим просто так, – сказал Франц фон Шуллер. Гэн перевел его слова на французский для Симона Тибо и Жака Мэтисье, а затем на японский для господина Осокавы. Кроме Франца, среди заложников имелось еще два немца, которые стояли сейчас перед пустым камином и пили грейпфрутовый сок. Потрясающее наслаждение этот сок. Лучше всякого шотландского виски. Кислота раздражала им языки и возвращала ощущение жизни. Сегодня им впервые принесли этот сок.
– Эти люди – просто дилетанты. И те, кто внутри, и те, кто снаружи.
– Что же вы предлагаете? – спросил Симон Тибо. Он обмотал шею голубым шарфом своей жены, так что концы его свешивались на спину. Наличие этого шарфа мешало окружающим интересоваться его мнением по серьезным вопросам.
Пьетро Дженовезе прогуливался в это время по комнате и попросил Гэна перевести разговор также и для него. Он хорошо говорил по-французски, но не знал немецкого.
– Нельзя сказать, что оружие нам недоступно, – продолжал Шуллер, понижая голос, хотя, по всей видимости, никто из окружающих его не понимал. Все ждали Гэна.
– И мы легко расчистим себе путь к свободе. Как по телевизору, – сказал Пьетро Дженовезе. – Это что, грейпфрутовый сок? – Казалось, разговор ему успел надоесть еще до того, как он в него встрял. Он строил аэропорты. Если в стране развивается промышленность, то ей обязательно нужны аэропорты.
Гэн поднял руку.
– Прошу вас, одну минутку. – Он все еще переводил с немецкого на японский.
– Нам понадобится десяток переводчиков и арбитраж из ООН, прежде чем мы решимся напасть хоть на одного подростка с ножом, – сказал Жак Мэтисье, обращаясь столько же к самому себе, сколько к другим, а он знал, о чем говорит, потому что когда-то был французским послом в США.
– Я и не говорю, что все обязаны соглашаться, – возразил фон Шуллер.
– Вы что, предпримете попытку самостоятельно? – спросил Тибо.
– Господа, чуть медленнее! – Гэн пытался переводить разговор на японский. Это была его первейшая обязанность. Он работал вовсе не на них, хотя все как-то забывали об этом. Он работал на господина Осокаву.
Разговоры, которые ведутся более чем на двух языках, обычно текут вяло, всех раздражают и приводят к результатам, которые ни у кого не вызывают доверия, словно все собеседники говорят с набитым ртом и под новокаином. Никто не желает слишком долго держать свои мысли при себе и слишком долго ждать своей очереди высказаться. Вообще, на свете существует очень мало людей, кто привык ждать или говорить по существу. Люди предпочитают высказываться напыщенно и эмоционально, все долго растолковывать и уточнять. Пьетро Дженовезе пошел посмотреть, нет ли на кухне еще сока. Симон Тибо погладил рукой шарф и спросил Жака Мэтисье, не хочет ли он сыграть партию в карты.
– Моя жена меня убьет, если я ввяжусь в заварушку, – сказал Тибо по-французски.
Три немца о чем-то оживленно разговаривали между собой, и Гэн перестал их слушать.
– Я никогда не устаю от погоды, – сказал Гэну господин Осокава, когда они вместе подошли к окну. Некоторое время они молчали, стараясь выбросить из головы все чужие языки.
– Вы никогда не думали о бунте? – спросил Гэн. В оконном стекле он видел их собственные отражения. Они стояли очень близко к окну: два японца, оба в очках, только один выше и моложе другого лет на двадцать пять. Но в этой комнате, где так мало людей имеют между собой хоть что-нибудь общее, Гэн впервые заметил, что они очень похожи друг на друга.
Господин Осокава тоже смотрел на отражения в стекле, а может, и на туман.
– В конце концов что-нибудь обязательно начнется, – сказал он. – И тогда мы уж ничего не сможем сделать, чтобы это остановить. – От этой мысли его голос стал глухим.
Большую часть времени юные террористы занимались тем, что обследовали дом. Они ели фисташки, которые находили в буфете, нюхали лавандовый шампунь в ванной комнате. Дом полон был для них бесконечных неожиданностей: кладовые размером с некоторые виденные ими дома; спальни, в которых никто не спал; буфеты, наполненные рулонами цветной бумаги, лентами и больше ничем. Любимой их комнатой был кабинет вице-президента, находившийся в конце длинного коридора. За тяжелыми драпировками перед окнами располагались две обитые тканью скамейки, получалось место, где человек может спокойно и удобно сидеть и часами напролет смотреть в сад. В кабинете стояли два кожаных дивана и два кожаных кресла, все книги здесь были переплетены в кожу. Даже столешница, даже ваза для карандашей, даже держатель для бумаги были кожаными. Поэтому в комнате витал успокаивающий и знакомый запах коров, пасущихся на жарком солнце.
Кроме того, в комнате был телевизор. Некоторым террористам уже доводилось видеть телевизор – деревянный ящик с вставленным в него выпуклым стеклом, которое очень смешно искривляет отражение. Но эти телевизоры всегда, всегда бывали разбитыми! Такова уж, видно, их природа. Они неоднократно слышали рассказы о том, что же умеет делать телевизор, но не верили им, потому что никогда этого не видели собственными глазами. Парень по имени Сесар приблизил лицо к самому экрану, руками растянул рот как можно сильнее и долго наслаждался изображением. Другие за ним наблюдали. Он закатил глаза и высунул язык. Затем перестал растягивать рот, скрестил руки на груди и принялся имитировать пение Роксаны Косс, которое слышал, сидя в вентиляционной трубе. Конечно, он не мог повторить слова, но мелодию воспроизводил довольно точно. Он не кривлялся, а просто пел, и пел очень хорошо. Пропев все, что смог вспомнить, он внезапно замолчал и низко поклонился. Потом снова принялся корчить рожи перед телевизором.
Первым включил телевизор Симон Тибо. Причем сделал это без всяких задних мыслей. Он просто вошел в комнату, услышав пение. Он решил, что кто-то поставил какую-то странную, но прекрасную старинную пластинку, и это его заинтересовало. Увидев кривляющегося парнишку, вполне обычного, забавного парня, он подумал, что будет смешнее, если вдруг на месте его физиономии появится телевизионная картинка. Симон взял валявшийся на кожаном кресле пульт и нажал кнопку.
Парни завизжали. Завыли, как собаки. Стали звать своих сообщников – «Хильберто! Франсиско! Хесус!» – такими голосами, как будто случился пожар, началось смертоубийство, приехала полиция. На винтовках тут же защелкали затворы, в комнату ворвались другие боевики, все три командира, которые навалились на Симона Тибо, отбросили его к стене и поранили губу.
– Никаких глупостей! – прошептала ему на ухо Эдит при прощании. Но что это такое – «глупость»? Включение телевизора?
Один из ворвавшихся бойцов, крупный парень по имени Хильберто, приставил дуло своей винтовки к горлу Симона, вдавив в него голубой шарф чуть выше трахеи. Он пригвоздил его к месту, как бабочку к пробковому панно.
– Телевизор! – с трудом прохрипел Тибо.
Разумеется, всеобщее внимание тут же переключилось с Симона на телевизор. Только что он был для них врагом, источником опасности, и вот они уже повернули свои винтовки в другую сторону, позволив ему в полном изнеможении сползти по стене на пол. Теперь все они уставились в телевизор. Привлекательная женщина с черными волосами запихивает в стиральную машину грязную одежду. При этом на лице ее гримаса, дающая понять, как противно ей держать в руках такую грязь. Помада на ее губах ярко-красная, стены за спиной – ярко-желтые.
– Это настоящий вызов! – говорит она по-испански. Хильберто опустился на четвереньки и подполз к телевизору, чтобы лучше видеть.
Симон Тибо закашлялся, растирая горло.
Что касается командиров, то им, конечно, уже приходилось смотреть телевизор до того, как они ушли в джунгли. Теперь они стояли в комнате вместе со всеми. Этот телевизор был очень хороший, цветной, с экраном в двадцать восемь дюймов. Командир Альфредо поднял с пола выпавший из рук Симона Тибо пульт и начал подряд нажимать все кнопки, прыгая с программы на программу: футбольный матч; человек в пальто сидит за столом и читает; девушка в серебристых брюках поет; несколько щенков в корзинке. При каждой новой картинке в комнате раздавалось дружное «Ах!», среди зрителей прокатывалась новая волна возбуждения.
Симон Тибо покинул комнату незамеченным. Пение Сесара больше не вызывало в нем никакого любопытства.
Все дни напролет заложники мечтали о том, чтобы все это наконец закончилось. Мечтали вернуться домой, к своим женам, к своей частной жизни. По правде говоря, больше всего их донимали эти мальчишки, с их угрюмостью и сонливостью, с их жестокими играми и неуемным аппетитом. Сколько же им лет, в конце концов? Когда их спрашивали, они либо лгали и говорили, что двадцать пять, либо пожимали плечами, как будто не понимали вопроса. Господин Осокава знал, что он плохо разбирается в детях. В Японии он часто видел молодых людей, возраст которых на первый взгляд не превышал десяти лет, за рулем автомобилей. Его собственные дочери постоянно ставили его в тупик: вот только что они бегали по дому в пижамках с изображениями героев детских мультиков, и тут же, буквально через минуту, оказывается, что в семь вечера у них назначено свидание. Он твердо знал, что его дочери еще слишком малы, чтобы ходить на свидания, и тем не менее по стандартам страны, в которой он теперь находился, они были уже вполне взрослыми, чтобы стать членами террористических организаций. Он пытался себе представить своих дочерей, их пластмассовые заколки в виде цветочков и короткие белые носочки, вспоминал, как делал на двери пометки острым ножом.