Обсуждая с нами причины неожиданной смерти, проводник оплошно взял с болотца неверное направление, и мы два часа блуждали в тайге, полагая, что движемся к хижине, а оказалось – шли как раз от нее. Когда поняли ошибку, сочли за благо вернуться опять на болото и отсюда уже «танцевать».
Час ходьбы по тропе, уже известной нам по рассказам геологов, и вот она, цель путешествия, – избушка, по оконце вросшая в землю, черная от времени и дождей, обставленная со всех сторон жердями, по самую крышу заваленная хозяйственным хламом, коробами и туесами из бересты, дровами, долблеными кадками и корытами и еще чем-то, не сразу понятным свежему глазу. В жилом мире эту постройку под большим кедром принял бы за баню. Но это было жилье, простоявшее тут в одиночестве около сорока лет.
Картофельные борозды, лесенкой бегущие в гору, темно-зеленый островок конопли на картошке и поле ржи размером с площадку для волейбола придавали отвоеванному, наверное, немалым трудом у тайги месту мирный обитаемый вид.
Людей, однако, не было видно. Не слышно было ни собачьего лая, ни квохтанья кур, ни других звуков, обычных для человеческого жилья. Диковатого вида кот, подозрительно изучавший нас с крыши избушки, прыгнул и пулей кинулся в коноплю. Да еще птица овсянка вспорхнула и полетела над пенным ручьем.
– Карп Осипович! Жив ли? – позвал Ерофей, подойдя к двери, верхний косяк которой был ему ниже плеча.
В избушке что-то зашевелилось. Дверь скрипнула, и мы увидели старика, вынырнувшего на солнце. Мы его разбудили. Он протирал глаза, щурился, проводил пятерней по всклокоченной бороде и наконец воскликнул:
– Господи, Ерофей!..
Старик явно был встрече рад, но руки никому не подал. Подойдя, он сложил ладони возле груди и поклонился каждому из стоявших.
– А мы ждали, ждали. Решили, что пожарный был вертолет. И в печали уснули.
Узнал старик и Николая Устиновича, побывавшего тут год назад.
– А это гость из Москвы. Мой друг. Интересуется вашей жизнью, – сказал Ерофей.
Старик настороженно сделал поклон в мою сторону:
– Милости просим, милости просим…
Пока Ерофей объяснял, где мы сели и как по-глупому заблудились, я мог как следует рассмотреть старика. Он уже не был таким «домоткано-замшелым», каким был открыт и описан геологами. Даренная кем-то войлочная шляпа делала его похожим на пасечника. Одет в штаны и рубаху фабричной ткани. На ногах валенки, под шляпой черный платок – защита от комаров. Слегка сгорблен, но для своих восьмидесяти лет достаточно тверд и подвижен. Речь внятная, без малейших огрехов, свойственных возрасту. Часто говорит, соглашаясь: «едак-едак…», что означает: «так-так». Слегка глуховат, то и дело поправляет платок возле уха и наклоняется к собеседнику. Но взгляд внимательный, цепкий.
В момент, когда обсуждались виды на урожай в огороде, дверь хижины приоткрылась и оттуда мышкой выбежала Агафья, не скрывавшая детской радости от того, что видит людей. Тоже соединенные вместе ладони, поклоны в пояс.
– Летала, летала машинка… А добрых людей все нету и нету… – проговорила она нараспев, сильно растягивая слова. Так говорят блаженные люди. И надо было немного привыкнуть, чтобы не сбиться на тон, каким обычно с блаженными говорят.
По виду о возрасте этой женщины судить никак невозможно. Черты лица человека до тридцати лет, но цвет кожи какой-то неестественно белый и нездоровый, вызывавший в памяти ростки картошки, долго лежавшей в теплой сырой темноте. Одета Агафья была в мешковатую черного цвета рубаху до пят. Ноги босые. На голове черный полотняный платок.
Стоявшие перед нами люди были в угольных пятнах, как будто только что чистили трубы. Оказалось, перед нашим приходом они четыре дня непрерывно тушили таежный пожар, подступавший к самому их жилищу. Старик провел нас по тропке за огород, и мы увидели: деревья стояли обугленные, хрустел под ногами сгоревший черничник. И все это в «трех бросках камнем» от огорода.
Июнь, который год затопляющий Москву дождями, в здешних лесах был сух и жарок. Когда начались грозы, пожары возникли во многих местах. Тут молния «вдарила в старую кедру, и она занялась, аки свечка». К счастью, не было ветра, возникший пожар подбирался к жилью по земле.
– Огонь мы с тятенькой заливали водой, захлестывали ветками, засыпали землей. А он все ближе и ближе… – сказала Агафья.
Они уверены: это господь послал им спасительный дождик. И вертолет сегодня крутился тоже по его указанию.
– Машинка нас разбудила. Когда улетела, а вы не пришли, опять улеглись. Много сил потеряли, – сказал старик.
Наступило время развязать рюкзаки. Подарки – этот древнейший способ показать дружелюбие – были встречены расторопно. Старик благодарно подставил руки, принимая рабочий костюм, суконную куртку, коробочку с инструментом, сверток свечей. Сказав какое полагается слово и вежливо все оглядев, он обернул каждый дар куском бересты и сунул под навес крыши. Позже мы обнаружили там много изделий нашей швейной и резиновой промышленности и целый склад скобяного товара – всяк сюда приходящий что-нибудь приносил.
Агафье мы подарили чулки, материю, швейные принадлежности. («Наперстник!..» – радостно показала она отцу металлический колпачок.) Еще большую радость вызвали у нее сшитые опытной женской рукой фартук из ситца, платок и красные варежки. Платок, желая доставить нам удовольствие, Агафья покрыла поверх того, в котором спала и тушила пожар. И так ходила весь день.
К нашему удивлению, были отвергнуты мыло и спички – «нам это не можно». То же самое мы услыхали, когда я открыл картонный короб с едой, доставленной из Москвы. Всего понемногу – печенье, хлеб, сухари, изюм, финики, шоколад, масло, консервы, чай, сахар, мед, сгущенное молоко, – все было вежливо остановлено двумя вперед выставленными ладонями. Лишь банку сгущенного молока старик взял в руки и, поколебавшись, поставил на завалинку – «кошкам…».
С большим трудом мы убедили их взять лимоны – «вам обязательно сейчас это нужно». После расспросов – «а где же это растет?» – старик подставил подол рубахи, но сказал Агафье, чтобы снесла лимоны в ручей – «пусть там до вечера полежат». (На другой день мы видели, как старик с дочерью по нашей инструкции выжимали лимоны в кружку и с любопытством нюхали корки.)
Потом и мы получили подарки. Агафья обошла нас с мешочком, насыпая в карманы кедровые орехи; принесла берестяной короб с картошкой. Старик показал место, где можно разжечь костер, и, вежливо сказав «нам не можно» на предложение закусить вместе, удалился с Агафьей в хижину – помолиться.
Пока варилась картошка, я обошел «лыковское поместье». Расположилось оно в тщательно и, наверное, не тотчас выбранной точке. В стороне от реки и достаточно высоко на горе – усадьба надежно была упрятана от любого случайного глаза. От ветра место уберегалось складками гор и тайгою. Рядом с жилищем – холодный чистый ручей. Лиственничный, еловый, кедровый и березовый древостой дает людям все, что они были в силах тут взять. Зверь не пуган никем. Черничники и малинники – рядом, дрова – под боком, кедровые шишки падают прямо на крышу жилья. Вот разве что неудобство для огорода – не слишком пологий склон. Но вон как густо зеленеет картошка. И рожь уже налилась, стручки на горохе припухли… Я вдруг остановился на мысли, что взираю на этот очажок жизни глазами дачника. Но тут ведь нет электрички! До ближайшего огонька, до человеческого рукопожатия не час пути, а 250 километров непроходимой тайги. И не тридцать дней пребывает тут человек, а уже более тридцати лет! Какими трудами доставались тут хлеб и тепло? Не появлялось ли вдруг желание обрести крылья и полететь, полететь, куда-нибудь улететь?..
Возле дома я внимательно пригляделся к отслужившему хламу. Копье с лиственничным древком и самодельным кованым наконечником… Стертый почти до обуха топоришко… Самодельный топор, им разве что сучья обрубишь… Лыжи, подбитые камусом… Мотыги… Детали ткацкого стана… Веретенце с каменным пряслицем… Сейчас все это свалено без надобности. Коноплю посеяли скорее всего по привычке. Тканей сюда нанесли – долго не износить. И много всего другого понатыкано под крышей и лежит под навесом возле ручья: моток проволоки, пять пар сапог, кеды, эмалированная кастрюля, лопата, пила, прорезиненные штаны, сверток жести, четыре серпа…
– Добра-то – век не прожить! – вздохнул неслышно в валенках подошедший Карп Осипович. Сняв шляпу, он помолился в сторону двух крестов. – Царствие небесное, им ни серпов, ни топоров уже не надобно…
Старик показал мне лабаз на двух высоких столбах «для береженья продуктов от мышей и медведей», погреб, где хранилась картошка, очаг из камней у самого порога хижины, где Агафья готовила на маленьком костерке ужин. Разглядел я как следует крышу хибарки. Она не была набросана в беспорядке, как показалось вначале. Лиственничные плахи имели вид желобов и уложены были, как черепица на европейских домах…
Ночи в здешних горах холодные. Палатки у нас не было. Агафья с отцом, наблюдая, как мы собираемся «в чем бог послал» улечься возле костра, пригласили нас ночевать в хижину. Ее описанием и надо закончить впечатления первого дня.
Согнувшись под косяком двери, мы попали почти в полную темноту. Вечерний свет синел лишь в оконце величиной в две ладони. Когда Агафья зажгла и укрепила в светце, стоявшем посредине жилья, лучину, можно было кое-как разглядеть внутренность хижины.
Стены и при лучине были темны – многолетняя копоть света не отражала. Низкий потолок тоже был угольно-темным. Горизонтально под потолком висели шесты для сушки одежды. Вровень с ними вдоль стен тянулись полки, уставленные берестяной посудой с сушеной картошкой и кедровыми орехами. Внизу вдоль стен тянулись широкие лавки. На них, как можно было понять по каким-то лохмотьям, спали и можно было теперь сидеть.
Слева от входа главное место было занято печью из дикого камня. Труба от печи, тоже из каменных плиток, облицованных глиной и стянутых берестой, выходила не через крышу, а сбоку стены. Печь была небольшой, но это была русская печь с двухступенчатым верхом. На нижней ступени, на постели из сухой болотной травы спал и сидел глава дома. Выше опять громоздились большие и малые берестяные короба. Справа от входа стояла на ножках еще одна печь – металлическая. Коленчатая труба от нее тоже уходила в сторону через стенку. «Зимой тут можно было волков морозить. Ну и сварили им эту „буржуйку“. Удивляюсь, как дотащили…» – сказал Ерофей, уже не однажды тут ночевавший.
Посредине жилища стоял маленький стол, сработанный топором. Это и все, что тут было. Но было тесно. Площадь конурки была примерно семь шагов на пять, и можно было только гадать, как ютились тут многие годы шестеро взрослых людей обоего пола.
– Бедствовали…
Старик и Агафья говорили без напряжения и с удовольствием. Но часто разговор прерывался их порывами немедленно помолиться.
Обернувшись в угол, где, как видно, стояли невидимые в темноте иконы, старик с дочерью громко пели молитвы, кряхтели, шумно вздыхали, перебирая пальцами бугорки лестовок – «инструмента», на котором ведется отсчет поклонов. Молитва кончалась неожиданно, как начиналась, и беседа снова текла от точки, где была прервана…
В условный час старик и дочь сели за ужин. Ели они картошку, макая ее в крупную соль. Зернышки соли с колен едоки бережно собирали и клали в солонку. Гостей Агафья попросила принести свои кружки и налила в них «кедровое молоко». Напиток, приготовленный на холодной воде, походил цветом на чай с молоком и был пожалуй что вкусен. Изготовляла его Агафья у нас на глазах: перетерла в каменной ступке орехи, в берестяной посуде смешала с водой, процедила… Понятия о чистоте у Агафьи не было никакого. Землистого цвета тряпица, через которую угощение цедилось, служила хозяйке одновременно для вытирания рук. Но что было делать, «молоко» мы выпили и, доставляя Агафье явное удовольствие, искренне похвалили питье.
После ужина как-то сами собой возникли вопросы о бане. Бани у Лыковых не было. Они не мылись. «Нам это не можно», – сказал старик. Агафья поправила деда, сказав, что с сестрой они изредка мылись в долбленом корыте, когда летом можно было согревать воду. Одежду они тоже изредка мыли в такой же воде, добавляя в нее золы.
Пола в хижине ни метла, ни веник, по всему судя, никогда не касались. Пол под ногами пружинил. И когда мы с Николаем Устиновичем расстилали на нем армейскую плащ-палатку, я взял щепотку «культурного слоя» – рассмотреть за дверью при свете фонарика, из чего же он состоит. «Ковер» на полу состоял из картофельной шелухи, шелухи от кедровых орехов и конопляной костры. На этом мягком полу, не раздеваясь, мы улеглись, положив под голову рюкзаки. Ерофей, растянувшись во весь богатырский свой рост на лавке, сравнительно скоро возвестил храпом, что спит. Карп Осипович, не расставаясь с валенками, улегся, слегка разбив руками травяную перину, на печке. Агафья загасила лучину и свернулась, не раздеваясь, между столом и печкой.
Вопреки ожиданию по босым ногам нашим никто не бегал и не пытался напиться крови. Удаляясь сюда от людей, Лыковы ухитрились, наверное, улизнуть незаметно от вечных спутников человека, для которых отсутствие бани, мыла и теплой воды было бы благоденствием. А может, сыграла роль конопля. У нас в деревне, я помню, коноплю применяли против блох и клопов…
Уже начало бледно светиться окошко июльским утренним светом, а я все не спал. Кроме людей, в жилье обретались две кошки с семью котятами, для которых ночь – лучшее время для совершения прогулок по всем закоулкам. Букет запахов и спертость воздуха были так высоки, что, казалось, сверкни случайно тут искра, и все взорвется, разлетятся в стороны бревна и береста.
Я не выдержал, выполз из хижины подышать. Над тайгой стояла большая луна.. И тишина была абсолютной. Прислонившись щекою к холодной поленнице, я думал: наяву ли все это? Да, все было явью. Помочиться вышел Карп Осипович. И мы постояли с ним четверть часа за разговором на тему о космических путешествиях. Я спросил: знает ли Карп Осипович, что на Луне были люди, ходили там и ездили в колесницах? Старик сказал, что много раз уже слышал об этом, но он не верит. Месяц – светило божественное. Кто же, кроме богов и ангелов, может туда долететь? Да и как можно ходить и ездить вниз головой?
Глотнув немного воздуха, я уснул часа на два. И явственно помню тяжелый путаный сон. В хижине Лыковых стоит огромный цветной телевизор. И на экране его Сергей Бондарчук в образе Пьера Безухова ведет дискуссию с Карпом Осиповичем насчет возможности посещения человеком Луны…
Проснулся я от непривычного звука. За дверью Ерофей и старик точили на камне топор. Еще с вечера мы обещали Лыковым помочь в делах с избенкой, сооружение которой они начали, когда их было еще пятеро.
Разговор у свечи
В этот день мы помогали Лыковым на «запасном» огороде строить новую хижину – затащили на сруб матицы, плахи для потолка, укосы для кровли. Карп Осипович, как деловитый прораб, сновал туда и сюда. «Умирать собирайся, а рожь сей», – сказал он несколько раз, упреждая возможный вопрос: зачем эта стройка на девятом десятке лет?
После обеда работу прервал неожиданный дождь, и мы укрылись в старой избушке.
Видя мои мучения с записью в темноте, Карп Осипович расщедрился на «праздничный свет»: зажег свечу из запаса, пополненного вчера Ерофеем. Агафья при этом сиянии не преминула показать свое уменье читать. Спросив почтительно: «Тятенька, можно ль?», – достала она из угла с полки закоптелые, в деревянных «корицах» с застежками богослужебные книги. Показала Агафья нам и иконы. Но многолетняя копоть на них была так густа, что решительно ничего не было видно – черные доски.
Говорили в тот вечер о боге, о вере, о том, почему и как Лыковы тут оказались. В начале беседы Карп Осипович учинил своему московскому собеседнику ненавязчивый осторожный экзамен. Что мне известно о сотворении мира? Когда это было? Что я ведаю о всемирном потопе?
Спокойная академичность в беседе окончилась сразу, как только она коснулась событий реальных. Царь Алексей Михайлович, сын его Петр, патриарх Никон с его «дьявольской щепотью – троеперстием» были для Карпа Осиповича непримиримыми кровными и личными недругами. Он говорил о них так, как будто не триста лет прошло с тех пор, когда жили и правили эти люди, а всего лишь, ну, лет с полсотни.
О Петре I («рубил бороды христианам и табачищем пропах») слова у Карпа Осиповича были особенно крепкими. Этого царя, «антихриста в человеческом облике», он ставил на одну доску с каким-то купцом, недодавшим староверческой братии где-то в начале века двадцать шесть пудов соли…
* * *
Драма Лыковых уходит корнями в народную драму трехвековой давности, названье которой раскол. При этом слове многие сразу же вспомнят живописное полотно в Третьяковке «Боярыня Морозова». В ее образе сфокусировал Суриков страсти, кипевшие на Руси в середине XVII века. Но это не единственный яркий персонаж раскола. Многолика и очень пестра была сцена у этой великой драмы. Царь вынужден был слушать укоры и причитания «божьих людей» – юродивых; бояре выступали в союзе с нищими; высокого ранга церковники, истощив терпение в спорах, таскали друг друга за бороды; волновались стрельцы, крестьяне, ремесленный люд. Обе стороны в расколе обличали друг друга в ереси, проклинали и отлучали от «истинной веры». Самых строптивых раскольников власти гноили в глубоких ямах, вырывали им языки, сжигали в срубах. Граница раскола прохладной тенью пролегла даже в царской семье. Жена царя Мария Ильинична, а потом и сестра Ирина Михайловна не единожды хлопотали за опальных вождей раскола.
Из-за чего же страсти? Внешне как будто по пустякам. Укрепляя православную веру и государство, царь Алексей Михайлович и патриарх Никон обдумали и провели реформу церкви (1653 г.), основой которой было исправление богослужебных книг. Переведенные с греческого еще во времена крещения языческой Руси киевским князем Владимиром (988 г.), богослужебные книги от многочисленных переписок превратились в некий «испорченный телефон». Переводчик изначально дал маху, писец схалтурил, чужое слово истолковали неверно – за шесть с половиной веков накопилось всяких неточностей, несообразностей много. Решено было обратиться к первоисточникам и все исправить.
И тут началось! К несообразностям-то привыкли уже. Исправления резали ухо и, казалось, подрывали самое веру. Возникла серьезная оппозиция исправлениям. И во всех слоях верующих – от церковных иерархов, бояр и князей до попов, стрельцов, крестьян и юродивых. «Покусились на старую веру!» Таким был глас оппозиции.
Особый протест вызвали смешные с нашей нынешней точки зрения расхождения. Никон по новым книгам утверждал, что крестные ходы у церкви надо вести против солнца, а не по солнцу; слово аллилуйя следует петь не два, а три раза; поклоны класть не земные, а поясные; креститься не двумя, а тремя перстами, как крестятся греки. Как видим, не о вере шел спор, а лишь об обрядах богослужения, отдельных и в общем-то мелких деталях обряда. Но фанатизм религиозный, приверженность догматам границ не имеют – заволновалась вся Русь.
Было ли что еще, усугублявшее фанатизм оппозиции? Было. Реформа Никона совпадала с окончательным закрепощением крестьян, и нововведения в сознании народа соединялись с лишением его последних вольностей и «святой старины». Боярско-феодальная Русь в это же время страшилась из Европы идущих новин, которым царь Алексей, видевший, как Русь путается ногами в длиннополом кафтане, особых преград не ставил. Церковникам «никонианство» тоже было сильно не по душе. В реформе они почувствовали твердую руку царя, хотевшего сделать церковь послушной слугой его воли. Словом, многие были против того, чтобы «креститься тремя перстами». И смута под названием раскол началась.
Русь не была первой в религиозных распрях. Вспомним европейские религиозные войны, вспомним ставшую символом фанатизма и нетерпимости Варфоломеевскую ночь в Париже (ночь на 24 августа 1572 года, когда католики перебили три тысячи гугенотов). Во всех случаях так же, как это было и в русском расколе, религия тесно сплеталась с противоречиями социальными, национальными, иерархическими. Но знамена были религиозные. С именем бога людиубивали друг друга. И у всех этих распрей, вовлекавших в свою орбиту массы людей, были свои вожди.
В русском расколе особо возвышаются две фигуры. По одну сторону – патриарх Никон, по другую – протопоп Аввакум. Любопытно, что оба они простолюдины. Никон – сын мужика. Аввакум – сын простого попа. И оба (поразительное совпадение!) – совершенные земляки. Никон (в «миру» Никита) родился в селе Вельдеманове, близ Нижнего Новгорода, Аввакум – в селе Григорове, лежащем в нескольких километрах от Вельдеманова… Нельзя исключить, что в детстве и юности эти люди встречались, не чая потом оказаться врагами. И по какому высокому счету! И Никон и Аввакум были людьми редко талантливыми. (Царь Алексей Михайлович, смолоду искавший опору в талантах, заметил обоих и приблизил к себе. Никона сделал – страшно подумать о высоте! – патриархом всея Руси.)
Но воздержимся от соблазна подробнее говорить об интереснейших людях – Аввакуме и Никоне, это задержало бы нас на пути к Абакану. Вернемся лишь на минуту к боярыне, едущей на санях по Москве.
Карп Осипович не знает, кто такая была боярыня Морозова. Но она, несомненно, родная сестра ему по фанатизму, по готовности все превозмочь, лишь бы «не осеняться тремя перстами».
Подруга первой жены царя Алексея Михайловича, молодая вдова Феодосья Прокофьевна Морозова, была человеком очень богатым (восемь тысяч душ крепостных, горы добра, золоченая карета, лошади, слуги). Дом ее был московским центром раскола. Долго это терпевший царь сказал наконец: «Одному из нас придется уступить».
На картине мы видим Феодосью Прокофьевну в момент, когда в крестьянских санях везут ее по Москве в ссылку. Облик всего раскола мы видим на замечательном полотне. Похихикивающие попы, озабоченные лица простых и знатных людей, явно сочувствующих мученице, суровые лица ревнителей старины, юродивый. И в центре – сама Феодосья Прокофьевна с символом своих убеждений – «двуперстием»…
И вернемся теперь на тропку, ведущую к хижине над рекой Абакан. Вы почувствовали уже, как далеко во времени она начиналась. И нам исток этот, хотя бы бегло, следует проследить до конца.
Раскол не был преодолен и после смерти царя Алексея (1676 год). Наоборот, уход Никона, моровые болезни, косившие в те годы народ многими сотнями тысяч, и неожиданная смерть самого царя лишь убедили раскольников: «бог на их стороне».
Царю и церкви пришлось принимать строгие меры. Но они лишь усугубили положение. Темная масса людей заговорила о конце света. Убеждение в этом было так велико, что появились в расколе течения, проповедовавшие «во спасение от антихриста» добровольный уход из жизни. Начались массовые самоубийства. Люди умирали десятками от голодовок, запираясь в домах и скитах. Но особо большое распространение получило самосожжение – «огонь очищает». Горели семьями и деревнями. По мнению историков, сгорело около двадцати тысяч фанатичных сторонников «старой веры».
Воцарение Петра, с его особо крутыми нововведениями, староверами было принято как давно уже предсказанный приход антихриста.
Равнодушный к религии, Петр, однако, разумным счел раскольников «не гонить», а взять на учет, обложить двойным казенным налогом. Одних староверов устроила эта «легальность», другие «потекли» от антихриста «в леса и дали». Петр учредил специальную Раскольничью контору для розыска укрывавшихся от оплаты. Но велика земля русская! Много нашлось в ней укромных углов, куда ни царский глаз, ни рука царя не могли дотянуться. Глухими по тем временам были места в Заволжье, на Севере, в Придонье, в Сибири – в этих местах и оседали раскольники (староверы, старообрядцы), «истинные христиане», как они себя называли. Но жизнь настигала, теснила, расслаивала религиозных, бытовых, а отчасти и социальных протестантов.
В самом начале образовались две ветви раскола: «поповцы» и «безпоповцы». Лишенное церквей течение «беспоповцев» довольно скоро «на горах и в лесах» распалось на множество сект – «согласий» и «толков», обусловленных социальной неоднородностью, образом жизни, средой обитания, а часто и прихотью проповедников.
В прошлом веке старообрядцы оказались в поле зрения литераторов, историков, бытописателей. Интерес этот очень понятен. В доме, где многие поколения делают всякие перестройки и обновления: меняют мебель, посуду, платье, привычки, вдруг обнаруженный старый чулан с прадедовской утварью неизменно вызовет любопытство. Россия, со времен Петра изменившаяся неузнаваемо, вдруг открыла этот «чулан» «в лесах и на горах». Быт, одежда, еда, привычки, язык, иконы, обряды, старинные рукописные книги, предания старины – все сохранилось прекрасно в этом живом музее минувшего.
Того более, многие толки в старообрядстве были противниками крепостного режима и самой царской власти. Эта сторона дела побудила изгнанника Герцена прощупать возможность союза со староверами. Но скоро он убедился: союз невозможен. С одной стороны, в общинах старообрядства вырос вполне согласный с царизмом класс (на пороге революции его представляли миллионеры Гучковы, Морозовы, Рябушинские – выходцы из крестьян), с другой – во многих толках царили косная темнота, изуверство и мракобесие, противные естеству человеческой жизни.
Таким именно был толк под названием «бегунский». Спасение от антихриста в царском облике, от барщины, от притеснения властей люди видели только в том, чтобы «бегати и таиться». Старообрядцы этого толка отвергали не только петровские брадобритие, табак и вино. Все мирское не принималось – государственные законы, служба в армии, паспорта, деньги, любая власть, «игрища», песнопение и все, что люди, «не убоявшись бога, могли измыслить». «Дружба с «миром» есть вражда против бога. Надо бегати и таиться!» Этот исключительный аскетизм был по плечу лишь небольшому числу людей – либо убогих, либо, напротив, сильных, способных снести отшельничество. Судьба сводила вместе и тех и других.
«Бегунов» жизнь все время теснила, загоняла в самые недоступные дебри. И нам теперь ясен исторический в триста лет путь к лесной избушке над Абаканом. Мать и отец Карпа Лыкова пришли с тюменской земли и тут в глуши поселились. До 20-х годов в ста пятидесяти километрах от Абазы жила небольшая староверческая община. Люди имели тут огороды, скотину, кое-что сеяли, ловили рыбу и били зверя. Назывался этот малодоступный в тайге жилой очажок Лыковская заимка. Тут и родился Карп Осипович. Сообщалась с «миром» заимка, как можно было понять, через посредников, увозивших в лодках с шестами меха и рыбу и привозивших «соль и железо».
В 23-м году добралась до заимки какая-то таежная банда, оправдавшая представление общины о греховности «мира», – кого-то убили, кого-то прогнали. Заимка перестала существовать. (Проплывая по Абакану, мы видели пустошь, поросшую иван-чаем, бурьяном и крапивой.) Семь или восемь семей подались глубже по Абакану в горы, еще на полтораста верст дальше от Абазы, и стали жить на Каире – небольшом притоке реки Абакан. Подсекли лес, построили хижины, завели огороды и стали жить.
Драматические события 30-х годов, ломавшие судьбы людей на всем громадном пространстве страны, докатились, конечно, и в потайные места. Староверами были они восприняты как продолжение прежних гонений на «истинных христиан». Карп Осипович говорил о тех годах глухо, невнятно, с опаской. Давал понять: не обошлось и без крови. В этих условиях Лыковы – Карп Осипович и жена его Акулина Карповна решают удалиться от «мира» возможно дальше. Забрав в опустевшем поселке «все железное», кое-какой хозяйственный инвентарь, иконы, богослужебные книги, с двумя детьми (Савину было одиннадцать, Наталье – год) семья приискала место «поглуше, понедоступней» и сталаего обживать.
Сами Лыковы «бегунами» себя не называют. Возможно, слово это у самих «бегунов» в ходу и не было, либо со временем улетучилось. Но весь жизненный статус семьи – «бегунский»: «с миром нам жить не можно», неприятие власти, «мирских» законов, бумаг, «мирской» еды и обычаев.
* * *
Свеча на пенечке-лучиннике в этот вечер сгорела до основания. Остаток ее расплылся стеариновой лужицей, и от этого пламя то вдруг вырастало, то часто-часто начинало мигать – Агафья то и дело поправляла фитилек щепкой. Карп Осипович сидел на лежанке, обхватив колени узловатыми пальцами. Мои книжные словеса о расколе он слушал внимательно, с нескрываемым любопытством: «Едак-едак…» Под конец он вздохнул, зажимая поочередно пальцами ноздри, высморкался на пол и опять прошелся по Никону – «от него, блудника, все началось».
Дверь в хижине, чтобы можно было хоть как-то дышать и чтобы кошки ночью могли сходить на охоту, оставили чуть приоткрытой. В щелку опять было видно спелую, желтого цвета луну. «Как дыня…» – сказал Ерофей. Новое слово «дыня» заинтересовало Агафью. Ерофей стал объяснять, что это такое. Разговор о религии закончился географией – экскурсом в Среднюю Азию. По просьбе Агафьи я нарисовал на листке дыню, верблюда, человека в халате и тюбетейке. «Господи…» – вздохнула Агафья.
Прежде чем лечь калачиком рядом с котятами, пищавшими в темноте, она горячо и долго молилась.
Огород и тайга
В Москву от Лыковых я привез кусок хлеба. Показывая друзьям – что это такое? – только раз я услышал ответ неуверенный, но близкий к истине: это, кажется, хлеб. Да, это лыковский хлеб. Пекут они его из сушеной, толченкой в ступе картошки с добавлением двух-трех горстей ржи, измельченной пестом, и пригоршни толченых семян конопли. Эта смесь, замешенная на воде, без дрожжей и какой-либо закваски, выпекается на сковородке и представляет собою толстый черного цвета блин. «Хлеб этот не то что есть, на него глядеть страшно, – сказал Ерофей. – Однако же ели. Едят и теперь – настоящего хлеба ни разу даже не ущипнули».
Кормильцем семьи все годы был огород – пологий участок горы, раскорчеванный в тайге. Для страховки от превратностей горного лета раскорчеван был также участок ниже под гору и еще у самой реки: «Вверху учинился неурожай – внизу что-нибудь собираем».