ПРЕДИСЛОВИЕ
Мария-Христина, урожденная фон Торнефельд, в первом браке — фон Ранцау, вышедшая по смерти первого супруга за члена Королевского Государственного совета Дании и чрезвычайного посла графа Бломе, написала свои воспоминания в середине XVIII века, когда ей было уже за пятьдесят. Это маленькое сочинение, озаглавленное «Картинки моей жизни в лицах и красках», вышло в свет лишь спустя несколько десятилетий. К тому времени графини давно не было на свете. Один из ее внуков согласился на сокращенную публикацию мемуаров бабушки в начале XIX века.
Книга не без оснований носит такое претенциозное название. Графине довелось в свое время изрядно поколесить по свету. Она сопровождала второго мужа, датского государственного советника, в его поездках по многим странам мира. Однажды их даже занесло в Иран, и они долго жили в Исфагане при дворе Надир-шаха. В ее воспоминаниях найдется немало такого, что представляет интерес и для нынешнего читателя. Так, уже первая глава содержит впечатляющий рассказ о преследовании крестьян-протестантов в архиепископстве Зальцбургском. В одной из следующих глав графиня сообщает о восстании константинопольских переписчиков книг, которых основание тамошней типографии лишило куска хлеба. Она сумела очень картинно изобразить движение «исцелителей молитвами» в Ревеле и насильственное подавление этой фанатичной секты. И, пользуясь ее же собственными словами, «видела в Геркулануме самые первые откопанные там статуи и барельефы из мрамора», хотя едва ли осознала все значение этой находки. В Париже ей довелось прокатиться на механической коляске, которая «без лошадей, внутренней движимая силой, промчалась одиннадцать французских миль менее чем за два часа».
Она поддерживала дружеские связи с некоторыми из великих умов эпохи. На балу-маскараде в Париже она познакомилась с Кребильоном и, вероятно, была даже некоторое время его возлюбленной. С Вольтером она долго беседовала на празднике вольных каменщиков, проходившем в Люневиле, а через несколько лет, в тот день, когда философа ввели в состав Академии, встречалась и говорила с ним в Париже. Среди ее друзей было и несколько ученых-естествоиспытателей — например, господин де Реомюр и профессор экспериментальной физики господин фон Мушенбрук, который изобрел лейденскую банку. Также не лишена очарования история ее встреч с «великим капельмейстером», господином Бахом из Лейпцига, божественный дар которого она впервые оценила в 1741 году в потсдамском соборе Святого Духа, где тот служил органистом.
Но сильнейшее впечатление получит читатель от тех страниц ее книги, на которых Мария-Христина Бломе в очаровательных, поэтически-нежных словах вспоминает рано погибшего отца, которого она называет Шведским Всадником. Его исчезновение, а также странные и противоречивые обстоятельства, сопутствующие этому трагическому событию, покрыли тенью годы ее ранней юности.
Мария-Христина Бломе, по ее сообщению, родилась в Силезии, в имении ее родителей, и на ее крещении присутствовало дворянство всей округи. Ее память сохранила весьма расплывчатый образ отца, Шведского Всадника. «Обычно у него были грозные, пугающие глаза, — говорит она, — но, когда он смотрел на меня, мне казалось, будто я вижу раскрытые небеса».
Когда ей было шесть лет или чуть больше, отец покинул имение, чтобы идти в поход на Россию под знаменами Карла XII Шведского, слава которого в тот момент, после разгрома Саксонии и Польши, переполняла всю Европу. «Мой отец был шведского происхождения, — поясняет она, — и мольбы моей матери не могли его удержать».
Но прежде чем он уехал, девочка зашила маленький мешочек с солью и родной землей, взятой из сада, в полу его кафтана. Она сделала это по совету одного из двух его конюхов, который рекомендовал ей это как испытанное и безотказное средство взаимно связать двух людей. Об этих двух конюхах господина Торнефельда еще будет идти речь в книге Марии-Христины Бломе: они выучат ее ругаться и играть на волынке, хотя это искусство ей в жизни так и не пригодилось…
Через несколько недель ее отец уехал в лагерь шведской армии. Но через ночь маленькую Марию-Христину разбудил тихий стук в раму окна. Сначала она подумала, что пришел Ирод, «сказочный король привидений», которого она часто боялась по ночам. Но это был ее отец, Шведский Всадник. Она ничуть не удивилась, она знала, что он должен был прийти, ведь соль и земля тянут его к ней…
Торопливые вопросы и ответы, тихие, нежные слова между отцом и дочкой. Потом оба умолкли. Он держал ее личико в ладонях. Она плакала — сначала от радости свидания, а потом — когда он сказал, что ему пора уходить.
Он пробыл с ней четверть часа и исчез.
Его странные ночные визиты продолжались. Иногда она просыпалась раньше, чем он стучал в раму. Случалось, что он появлялся несколько ночей подряд, а то — не показывался две, три или даже пять ночей. И никогда не сидел с ней дольше четверти часа…
Так шли месяцы. Почему маленькая Мария-Христина не рассказала о ночных посещениях Шведского Всадника никому, даже матери, осталось загадкой для нее самой. В своих мемуарах она допускает, что однажды Шведский Всадник сам запретил ей это. К тому же она могла опасаться, что ей не поверят, даже будут высмеивать и, уж конечно, отнесут ее ночные переживания к области сновидений или детских фантазий.
В течение всего времени, когда Шведский Всадник появлялся у окна Марии-Христины, в их силезском поместье останавливались шведские военные курьеры, менявшие лошадей по пути из России ко двору наместника, и привозили сообщения об успехах Христиана Торнефельда, в шведском войске.
Своей храбростью он привлек внимание короля, стал ротмистром Вестготского полка, а позднее — командиром Смоландских драгун. В битве при Голтве он повел свой полк в безумную по отваге атаку и тем самым обеспечил победу шведских войск. После этого славного дела король обнял его перед всей армией и расцеловал в обе щеки.
Мать Марии-Христины была сильно опечалена тем обстоятельством, что ее любимый муж сам ни слова не написал о том, как идут у него дела на войне. «Но, — вздыхала она, — может быть, у него в походе и минуточки нет свободной, чтобы послать письмецо хотя бы в пару строк…»
А потом настал летний июльский день, который маленькая Мария-Христина запомнила навсегда…
«Это было после полудня, — пишет она сорок лет спустя, — мы с мамой стояли в саду среди кустов малины и шиповника — там, где в траве прятался маленький языческий божок. На маме было лавандово-голубое платье, и она пыталась поймать кошку, которая разорила птичье гнездышко. Но кошке хотелось с ней поиграть — она так уморительно прыгала и выгибала спинку горбом, что в конце концов мама невольно засмеялась. И тут вдруг слуга крикнул, что приехал военный курьер.
Мама побежала к нему, чтобы выслушать новость, — и не вернулась в сад. Через час во дворе уже вовсю говорили о том, что при Полтаве была большая битва[1], шведы побеждены, король бежал… А потом мне сказали, что у меня больше нет отца… Господин Христиан фон Торнефельд, мой отец, пал в самом начале боя. Русская пуля сбила его с коня, и вот уже три недели, как его схоронили где-то около Полтавы.
Я не хотела, не могла этому поверить. Ведь прошло едва ли два дня, как он стучал в мое окно и говорил со мной…
Было уже далеко за полдень, когда мама позвала меня к себе.
Я нашла ее в „длинной зале". На ней уже не было лавандово-голубого платья, и с той минуты я вообще никогда не видала ее иначе, как в траурной черной одежде.
Она схватила меня за руки и горячо целовала. Мы долго сидели в молчании, потому что она не могла вымолвить ни слова.
— Дитя! — наконец сказала она голосом, в котором то и дело прорывались рыдания. — Твой отец погиб в шведской армии, на войне с русскими. Он больше не придет… Сложи руки и молись Отцу Небесному за упокой его души!
Я недоверчиво покачала головой. Как я могла молиться за упокой души моего отца, когда я точно знала, что он еще жив?
— Он вернется! — сказала я. Глаза мамы вновь наполнились слезами. — Ах нет, не вернется! — всхлипнула она. — Он теперь в Царстве Небесном. Исполни же свой дочерний долг и помолись Отцу Небесному за душу твоего отца!
Я не хотела огорчать ее пуще прежнего своим непослушанием и принялась шептать молитвы. Только я не стала молиться за душу отца, ибо знала, что он жив. Случайно взглянув в сторону окна, я увидела траурную процессию, въезжавшую по проселку на склон холма. Она состояла из повозки с гробом, погонявшего коней кучера да неторопливо бредшего позади священника.
Покойником был, очевидно, какой-то бродяга, которого из христианского милосердия хоронили при участии священника. За душу этого бедного человека я и помолилась от всей души, умоляя Бога даровать несчастному блаженство на том свете. Но мой отец, Шведский Всадник, — заключает Мария-Христина фон Бломе свой рассказ, — так никогда и не возвратился. Ни разу больше он не будил меня стуком в окно.
Но как же могло быть, что он сражался в шведской армии и погиб на следующий день после той ночи, когда он стоял в нашем саду и говорил со мной? А если он не погиб, то почему же он не приходил больше и не стучал в мое окно? Эта темная, печальная и неразрешимая тайна сопровождала меня на протяжении всей моей жизни…»
Теперь следует рассказать подлинную историю Шведского Всадника.
Это история двух мужчин. Они встретились в один из морозных зимних дней начала 1701 года в крестьянском сарае и заключили дружеский союз. А потом пошли вдвоем по проселку, который вел из Оппельна через занесенные снегом поля Силезии в Польшу.
Часть I. БРОДЯГА
Весь день они прятались, а с наступлением темноты вылезли из своего укрытия и побрели по занесенному снегом сосновому бору. У обоих имелись веские причины избегать встречи с людьми, озираться на каждый шорох и хорониться с наступлением рассвета. Один из двоих был бродягой и ярмарочным вором, едва ускользнувшим от виселицы; другой — дезертиром, сбежавшим из армии короля Саксонского.
Вор, которого в округе прозвали Куроловом, переносил тяготы ночных странствий много легче, чем его молодой попутчик, потому что за всю свою жизнь достаточно натерпелся и холода и голода. Зато другой — молодой Христиан фон Торнефельд — тяжко страдал. Он был еще почти мальчиком. Днем раньше, когда они вдвоем прятались на крестьянском сеновале под кучами соломы, он преисполнился бодрости и принялся фантазировать о своем грядущем счастье и великолепной, насыщенной подвигами жизни. Здесь, в Силезии, у него был двоюродный брат по материнской линии, владевший порядочным поместьем. Конечно же, говорил он, кузен снабдит его деньгами, оружием, теплой одеждой и даст коня, чтобы добраться до Польши. А стоит ему только пересечь границу, как все будет иначе. Он по горло сыт службой чужим господам, да еще в войсках, готовящихся воевать против его родины! И пусть его отец покинул Швецию после того, как государственные советники, отсудив у него коронное поместье, сделали его бедняком, но сам он, Христиан Торнефельд, был и остается шведом. Где же его место теперь, как не в шведской армии! Он надеялся с честью постоять за юного короля, поистине посланного на землю Богом, чтобы покарать всех остальных владык за их вероломство! Недаром же всего лишь в семнадцать лет Карл Шведский одержал победу под Нарвой, прославившую его на весь мир. Нет, что ни говори, а участь истинного христианина — как, впрочем, всякого, кто обладает мужеством и честью, — это славные дела на войне!
Бродяга угрюмо молчал, слушая эти мечтания. Когда он еще батрачил на одного крестьянина в Поммерне, то получал наличными восемь талеров в год, причем шесть из них должен был отдавать в виде подушной подати в казну шведского короля. По его твердому убеждению, всех королей послал на землю дьявол, чтобы душить бедных людей и топтать их без зазрения совести. Впервые ему стало интересно, когда Христиан Торнефельд начал рассказывать, что у него имеется высокая грамота от Его Величества и что он надеется с ее помощью завоевать доверие и высокие почести у шведов. Вор знал, что представляет собою такая грамота. Клочок пергамента с латинскими и еврейскими письменами, который спасает от всякой беды и нужды. И у него раньше была такая бумажка — краденая, конечно. В те времена он бродил по базарам, промышляя на жизнь воровством. За фальшивый двойной шиллинг расстался он с ней, так что и деньги лишь поманили, и счастье ушло рачьим ходом!
Теперь, когда они тащились по мерзлому сосновому лесу и буран хлестал им в лица ледяной крупой, Христиан больше не поминал об отваге, чести и шведском короле. Он тяжело вздыхал и плелся с опущенной головой, поминутно спотыкаясь о корни сосен, падая и жалобно всхлипывая. Он был голоден — за целый день ему досталась лишь половина мерзлой репы да немного буковых орешков и кореньев, которые они вырыли из-под снега. Но хуже голода был мороз. Щеки у Христиана стали напоминать меха волынки, его посиневшие пальцы закостенели от стужи, а уши ныли и уже теряли чувствительность под дырявым платком, которым он обмотал себе голову. Шатаясь под напором бурана, он мечтал уже не о подвигах и славе, а о теплых рукавицах, обшитых заячьим мехом сапогах, ночлеге под чьей-нибудь крышей да конской попоне, которой можно было бы укрыться на ночь…
Когда они выбрались из леса, уже рассвело. На продутых ветром полях, лугах и болотах лежал тонкий слой снега. В бледном утреннем свете мимо них пронеслась стая куропаток. Там и сям дрожали на ветру одинокие голые березы. А с востока приближалась белая колеблющаяся стена тумана, скрывавшая за своей зыбкой пеленой деревни, дворы, луга, пашни и новые леса.
Вор искал убежище, в котором им можно было бы отсидеться до темноты, но как на грех вблизи не было ни домика, ни сарая, ни рва, ни какого-нибудь другого защищенного деревьями или кустарником места. Зато он увидел нечто другое — и сразу же склонился к земле, чтобы получше присмотреться.
Снег был изрыт лошадиными копытами — тут останавливался отряд конницы. По следам, оставленным в снегу прикладами мушкетов и шанцевыми инструментами, опытный глаз бродяги мигом определил, что это были драгуны. Они развели здесь костер, немного погрелись, а потом двинулись дальше. Четверо поскакали на север, а трое — на восток.
Значит, это были разъезды. За кем они гонятся? Все еще стоя на коленях у следов, вор бросил быстрый взгляд на спутника, который трясся от стужи, сидя на верстовом камне у обочины проселка. Увидев, как жалко тот выглядит, вор решил не говорить парню ни слова о драгунах, чтобы не отнять у него остатки мужества.
Однако Христиан фон Торнефельд почувствовал устремленный на него взгляд. Он открыл глаза и принялся ожесточенно растирать застывшие руки.
— Что ты там нашел? — слезливым голосом спросил он. — Если это репа или кочан капусты, то давай делиться, как уговорились! Мы же клялись во всем быть заодно. Что найдет один — поделит с другим, помнишь? Как только я доберусь до кузена…
— Да помилуй Бог, ничего я не нашел! — побожился вор. — Как тут найдешь репу, когда поле засеяно озимой рожью? Я просто хотел посмотреть, какая тут у них земля.
Они говорили по-шведски, так как вор родился в Поммерне и работал там на шведского помещика. Чтобы развеять подозрения своего спутника, он вытащил из-под взрытою драгунами снега комок мерзлой земли и размял его в ладонях.
— Хорошая земля! — сказал он, снова трогаясь в путь. — Красная глина, из какой Бог создал Адама. Она может родить по полторы копны с ведра семян.
В эту минуту в нем пробудился крестьянин. В молодости ему немало довелось походить за плугом, и он хорошо знал, как надо обращаться с землей.
— Полторы копны, — повторил он. — Но, сдается мне, здешние хозяева держат плохого управителя и ленивых батраков. Ты только посмотри, что у них тут творится! Озимые посеяли чересчур поздно. Мороз ударил, борона уже плохо брала землю, вот семена и повымерзли.
Но Торнефельд уже не слушал его. Он брел следом, постанывая и покряхтывая от боли в стертых до крови ногах.
— Хороших работников, таких, чтобы умели пахать, боронить и сеять, в этом краю найти нетрудно, — рассуждал вор далее. — Я думаю, хозяева просто скупятся по мелочам и нанимают лодырей, которые ни к чему не пригодны. Пашня для зимнего посева всегда должна немного повышаться к середине участка — тогда талая вода пойдет по склонам и хорошо впитается. А тут пахари на это не смотрят, и вот что получается — поле на много лет испорчено и будет давать одни сорняки! И пашут они слишком глубоко — видишь, как?
Торнефельд смотрел на спутника, ничего не слыша и не понимая. Он никак не мог взять в толк, зачем им нужно было идти все дальше и дальше, когда уже давным-давно наступил день и пора было искать убежище, в котором можно было бы прилечь и отдохнуть.
— Да, и овчары тоже обманывают хозяина, — продолжал размышлять вслух вор. — Повсюду на полях валяется всякая дрянь: зола, мергель, садовый мусор; вот только овечьего навоза что-то нигде не видать. А овечий навоз хорош для любой пашни. Я думаю, овчары продают его, а денежки кладут в свой карман!
Он замолк, но про себя продолжал удивляться: что же это за хозяин, у которого служат такие нерадивые, ленивые и лживые работники?
— Наверное, дряхлый старик, — заключил он вслух. — На поля уже ходить не может из-за подагры, вот и не знает, что у него делается в хозяйстве. Сидит себе целыми днями с трубкой у теплой печки да мажет ноги луковым соком. Что ни скажут батраки — всему верит, вот его и
надувают все кому не лень.
Из всего этого Торнефельд расслышал только про теплую печку. Ему почудилось, будто они вот-вот придут в жарко натопленную комнату, и он принялся бредить наяву.
— Сегодня Мартинов день, — пробормотал он. — Во всей Германии сегодня все пьют да объедаются. Печи дымятся, плиты накалены, кастрюли шкворчат, у каждого крестьянина в доме полно выпечки. Когда мы войдем в дом, хозяин выйдет навстречу и отрежет нам по куску жирной гусятины, а к нему — кружку магдебургского пива, а потом — стопку испанской горькой. Вот это будет банкет! Будьте здоровы, братья! Благослови вас Бог!
Он вдруг остановился и поднял руку с воображаемым стаканом, кланяясь направо и налево, но тут же поскользнулся и наверняка упал бы, если бы вор не подхватил его под руку.
— Смотри перед собой и не спи! — сердито сказал он. — Мартинов день давно прошел! Так что иди прямо и не спотыкайся, как старая баба!
Торнефельд очнулся. Его сладкое видение исчезло: крестьянин и горячая плита, гусь на блюде и магдебургское пиво растаяли в тумане, и он опять стоял посреди широкого поля, а ледяной ветер бил ему с налета в лицо. И тут его охватило отчаяние. Перед ним не было ни лучика надежды, ни единого просвета. Он обмяк и опустился на землю.
— Да ты с ума сошел! — закричал вор. — Да знаешь ли ты, что тебя ждет, если сейчас нагрянут драгуны? Палки, виселица, ошейник и деревянные козлы для порки!
— Ради Бога, оставь меня! Я не могу идти дальше! — простонал Торнефельд. — Не могу и не пойду!
— Вставай! — потребовал вор. — Иначе — шпицрутены или петля!
Его вдруг охватила ярость: зачем он связался с этим мальчишкой, который только и может, что стонать, ныть да протягивать ноги при первой же неприятности! Не хватало еще, чтобы из-за него их поймали драгуны! И, злясь на собственную промашку, он напустился на юношу.
— Зачем ты бежал из своего полка, коли тебе охота на виселицу? Для нас обоих было бы лучше, если бы тебя сразу же вздернули!
— Я хотел спасти жизнь! Потому и бежал, — всхлипывая, отвечал Торнефельд. — Меня уже приговорил военный суд.
— Кто же тебя, дурака, просил бить по лицу капитана? Должен был сдержаться и подождать удобного случая. Не был бы дурнем, служил бы сейчас в мушкетерах и жил по-человечески. А валяться в снегу да слюни пускать — последнее дело!
— Но он оскорбил Его Величество! — прошептал Торнефельд, уставившись на бродягу застывшим взглядом. — Он обозвал моего государя глупым юнцом и надменным Балтазаром, который прикрывает свое мальчишество словами из Священного Писания. Да я был бы последней шельмой, если бы позволил говорить такое о моем короле!
— А по мне — так лучше десять шельм, чем один дурак. И что тебе за дело до короля?
— Я выполнил свой долг, как подобает шведу, солдату и дворянину! — гордо ответил Торнефельд.
Бродяга уже совсем было решился бросить мальчишку посреди поля и бежать куда глаза глядят, но последние слова Торнефельда заставили его вспомнить о своей бродяжьей чести. К тому же ему пришло в голову, что этот слюнявый гордец уж давно потерял свое дворянское достоинство и теперь принадлежит к неисчислимому братству обездоленных, таких же бродяг, как и он сам, и что бросить его на верную гибель означало бы измену этому великому братству. Так что вор попытался еще раз урезонить его.
— Вставай, брат, прошу тебя, вставай! — говорил он. — Драгуны скачут за нами по пятам. Наверняка они ищут тебя. Не хочешь же ты привести на виселицу нас обоих? Вспомни о профосе[2] — и, кстати, о том, что в имперском и саксонском войсках дезертиров девять раз гоняют сквозь строй у виселицы, прежде чем вздернуть!
Торнефельд поднялся и принялся растерянно оглядываться по сторонам. Как раз в этот момент ветер разорвал колыхавшуюся на востоке завесу тумана, и вор увидал, что они находятся на верном пути и почти уже достигли цели.
Неподалеку виднелась заброшенная мельница, за которой проглядывали болото с прошлогодним камышом, луг и одетый лесом высокий холм. Бродяга хорошо знал эти места. То были владения князя-епископа, которого в народе называли епископом дьявола. За холмом были расположены его мастерские с железными молотами и литейной, каменоломни, печи для обжига извести и кирпича и железоплавильная печь. Там повсюду властвовали огонь и безжалостные слуги епископа. Когда-то бродяга бежал оттуда, но на всю жизнь запомнил этот ад и оглашавшие его стенания прикованных к тачкам живых мертвецов — осужденных на каторгу воров и убийц, а то и просто его братьев-бродяг, убежавших от веревки, да угодивших в эту жуткую преисподнюю. В свое время он чуть было не подох от непосильной работы — да и немудрено, ведь им приходилось вручную разламывать скалы в каменоломнях епископа, выгребать раскаленный шлак и известь из печей, день и ночь жариться у топок под узким бревенчатым навесом, который они называли «крышкой гроба». От постоянной близости огня кожа их настолько огрубела, что они больше не чувствовали ожогов и ударов кнутов из сыромятной кожи, которыми их подгоняли надсмотрщики епископского фогта[3].
Вот из этого-то ада вор сумел бежать, но теперь хотел вернуться. Для него это была единственная возможность выжить в стране, где было больше виселиц, чем колоколен. Он-то отлично знал, что для веревки, которой суждено было захлестнуть ему горло, уже давно собрана конопля и свита добротная крепкая пенька.
Он обернулся и посмотрел на старую мельницу. Вот уже много лет, как она была брошена и стояла с плотно заколоченными дверями и окнами. Мельника давно не было на свете. В округе толковали, что он повесился, когда епископский домоправитель в качестве погашения долга отобрал у него мельницу, ослов и все до одного мешки с мукой. Но теперь бродяга с удивлением увидел, что лопасти ветряка крутились как ни в чем не бывало, а из трубы поднимался синий дым. Очень скоро он услыхал и скрип бревна, на котором вертелись жернова.
Бродяге уже доводилось слыхать бродившую по округе легенду о мертвом мельнике. Крестьяне шептались, будто раз в год он встает из своей могилы и на одну ночь запускает мельницу, чтобы заплатить епископу один пфенниг из своего долга. Но бродяга прекрасно понимал, что все это было не чем иным, как пустой болтовней. Мертвые никогда не встают из своих могил. Да и, кроме того, сейчас никакая не ночь, а белый день. И раз уж крылья мельницы вращаются под зимним солнцем, то это всего лишь значит, что на мельнице появился новый хозяин.
Бродяга радостно потер руки и расправил свои широкие плечи.
— Похоже, — сказал он, — у нас сегодня будет крыша над головой!
— Ох, мне бы теперь кусочек хлеба да вязанку соломы! — пролепетал Торнефельд. — Больше я ничего не прошу.
Его спутник расхохотался.
— А ты думаешь, тебе приготовили пуховую постель с шелковой занавеской? Да французский соус, да пирожки под венгерское вино?
Торнефельд не ответил. В следующую минуту бродяга и дворянин побрели по ведущему к мельнице проселку.
Дверь в домике мельника была не заперта, но сам мельник пропал куда-то. Они искали хозяина в гостиной, в спальне, на чердаке, заходили на мельницу, заглядывали в амбар, но все напрасно. И все-таки домик был обитаем: под плитой догорала кучка дров, на столе стояло блюдо с хлебом и колбасой, а рядом с ним — две кружки жиденького пива.
Бродяга недоверчиво озирался: он-то знал людей и не сомневался, что этот стол был накрыт отнюдь не для случайных гостей, у которых в карманах не наберется и крейцера. Его так и подмывало стащить хлеб с колбасой, поскорее выпить пиво и задать деру, но Торнефельд, попав в теплое помещение, вновь обрел самоуверенность и отвагу.
Взяв с плиты длинный нож, он уселся к столу с таким видом, словно мельник специально для него нажарил копченой колбасы.
— Пей, брат, и ешь! — объявил он. — Не бойся, все честно — никогда в твоей жизни еще не бывало честнее! Я отвечаю за все, что мы с тобой тут наедим. Выпей, брат! За здоровье всех бравых солдат Его Величества! Да здравствует король Карл! А ты лютеранин, брат?
— Когда лютеранин, а когда папист, — усмехнулся вор, принимаясь за колбасу. — Смотря каким боком ко мне поворачивается мир. Если вокруг меня сплошные статуи святых да часовни, то я говорю всем встречным и поперечным: «Аvе, Маriа, gгаtiа рlеnа»[4], а если прохожу через лютеранскую страну, то воздаю хвалу Отцу нашему. Которому принадлежат и царство, и сила, и слава во веки веков.
— Но так не годится, — возразил Торнефельд, с удовольствием вытягивая ноги под столом. — Нельзя быть одновременно с Петром и с Павлом[5]. Будешь и дальше так поступать — погубишь навек свою душу! Вот я, например, твердо держусь протестантской веры и смеюсь над папой и его посланниками. Карл Шведский — вот настоящий оплот всех лютеран. Выпьем за его здоровье и за погибель всех его врагов!
Он осушил свой стакан и продолжал:
— Теперь против него объединились курфюрст Саксонский с царем московитов. Это же просто смешно: козел и бык решили одолеть благородного оленя! Бери, брат, еще! Ешь и пей смело! Я здесь и хозяин, и повар, и сторож, и распорядитель стола — все в одном лице. Правда, стол не из лучших… Мне бы сейчас яичницу или кусок жаркого! После всех этих хождений по морозу мой желудок требует горячего.
— Вспомни, как ты вчера пытался отыскать в поле мерзлую репу! — засмеялся бродяга.
— Да, брат, — сказал Торнефельд, — это были скверные дни. Нам с тобой довелось пережить такие ужасы, что я уж и не думал остаться в живых. Мне постоянно мерещились мои похороны, и даже во сне я видел свечи, венки, носильщиков и дощатый гроб! Но, слава Богу, я жив-здоров и на время избежал косы смерти. А через две недели я уже буду в лагере моего короля!
Он ощупал карман куртки, где прятал то, что называл «своей грамотой», а затем, вытянув губы, засвистал сарабанду, отбивая такт пальцами.
При виде этого заносчивого родовитого мальчишки, который только что жалко скулил в снегу, бродягу охватил неистовый гнев. Сколько ему пришлось пережить, прежде чем он притащил мальчишку в это убежище, а тот теперь сидит себе и посвистывает, словно ему все дороги узки и весь свет мал! И это при том, что ему самому было больше не на что надеяться, кроме как на ужасную епископскую каторгу, где ему предстояло стать одним из живых мертвецов, загибающихся у пылающих печей и топок. А мальчишка со своей грамотой отправится по белу свету — ловить за хвост удачу и искать себе почестей! Бродяга решил во что бы то ни стало увидеть эту таинственную грамоту своими собственными глазами и попытался ехидными речами побудить Торнефельда показать ему документ.
— Да будет тебе, брат, чепуху-то молоть! — начал он. — Он, видите ли, на войну собрался — ордена да маршальские нашивки добывать! Сдается мне, что тебе более подходит молоть зерно да чистить стойла у крестьян. Война, брат, — это слишком черствый кусок хлеба, и такими слабенькими зубенками, как у тебя, его не пережевать!
Торнефельд перестал свистать и барабанить пальцами.
— Нет ничего стыдного в том, чтобы батрачить на крестьян, — ответил он. — Это честное занятие. Гедеону, например, во время молотьбы явился ангел. Но мы, шведские дворяне, рождены для войны и не годимся для того, чтобы возить зерно и чистить конюшни!
— А я так думаю, что ты годишься лишь на то, чтобы за печкой сидеть, — оскалился бродяга. — Куда тебе выйти в поле против вооруженного врага!
Торнефельд не подал виду, что его душит гнев, и только руки его мелко подрагивали, когда он ставил на стол кружку, из которой только было собрался отхлебнуть пива.
— Я гожусь ко всему, что положено делать честному солдату! — ледяным тоном ответил он. — Торнефельды во все времена были храбрыми вояками, и я тоже не собираюсь отлеживаться за печкой. Мой дедушка командовал полком синих гусар при Люцене и находился подле короля Густава-Адольфа, когда тот, смертельно раненный, упал с коня. Так вот, мой дедушка подбежал и прикрыл короля от пуль своим телом! Мой отец побывал в одиннадцати боях и потерял руку при штурме Саверны. Но что с тобой толковать! Что ты можешь знать о Саверне, кроме того, что там ткут ковры! Что знаешь ты о выстрелах и пушечном громе, вспышках огня и черном дыме, яростных воплях дерущихся и лязге оружия, барабанном бое и вое труб! Если бы ты только видел, как перестраивается на ходу атакующая конная лава!
— Да ты же сбежал из армии как последняя шельма! — парировал бродяга. — И заодно осрамил свой полк! Или я не видел, как ты валялся на снегу и размазывал по лицу сопли? Нет, ты не годишься для войны! Ты не умеешь ни бодрствовать по трое суток, ни копать окопы, ни ходить на штурм, ни даже терпеть холод и голод…