Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Сезанн

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Перрюшо Анри / Сезанн - Чтение (стр. 24)
Автор: Перрюшо Анри
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Но жизнь возрождается. Жизнь должна непрерывно возрождаться.

* * *

Осенью впервые за всю свою жизнь Сезанн разрешает себе несколько дней отдыха. Ларгье демобилизовался, и его родители, желая поблагодарить Сезанна за оказанное их сыну внимание, приглашают художника к себе в Севенны.

Вместе с женой и сыном, приехавшими на юг провести с Сезанном некоторое время, он отправляется к Ларгье. С начала и до конца этого короткого пребывания в гостях Сезанн жизнерадостен, в хорошем настроении и терпеливо переносит то, что в другое время его бы раздражало. В честь художника семья Ларгье приглашает к обеду именитых людей края. В доказательство своего интереса к Сезанну гости вспоминают о некоторых полотнах, которые им удалось повидать за свою жизнь. Секретарь мирового судьи, более счастливый, чем остальные, может даже похвалиться портретом, выполненным в три приема углем — какая необыкновенная ловкость рук! — бродячим художником на ярмарке в Але, и, «если мосье и мадам Чeзан пожелали бы оказать ему честь и зашли к нему на стаканчик муската, он показал бы им этот портрет». Любопытно! Сезанна это забавляет, но он невозмутим и снисходительно улыбается.

По возвращении в Экс над Сезанном вновь нависло одиночество: Ларгье и Камуэн уехали, в городе он почти ни у кого не бывает, с супругами Гаске отношения прерваны. «Что мне делать в их гостиной? Я все время только и восклицаю: „Черт возьми!“ Как ни восторженно настроен Гаске, деловитости в нем достаточно. Не примешались ли к его искреннему восхищению интересы менее возвышенные? Как бы там ни было, Сезанн мечет громы и молнии. Пусть ему больше не напоминают об этой парочке, об этих „голубках“! Они и им подобные „не поддаются описанию“; это каста интеллектуалов, о господи, все они „одним мирром мазаны“210.

Вот и получилось, что Солари — единственный житель Экса, с кем Сезанн поддерживает отношения. «Филипп! Филипп!» — повторяет Сезанн, лукаво подмигивая. Угощая друга отличным обедом то на улице Булегон, то в ресторане матушки Берн в Толоне, Сезанн в обществе Солари может сколько угодно изливать душу. И пользуется этим. Как-то ночью в довольно поздний час соседи услышали громовые крики — они неслись из квартиры Сезанна — и, предположив, что его душат, заторопились к госпоже Бремон. Она их сразу успокоила: Сезанн и Солари просто-напросто беседуют о живописи. Быть может, именно в тот вечер два друга, сами того не заметив, опорожнили бутылку коньяку. «Надо полагать, их беседа протекала в более повышенном тоне, чем обычно», — замечает по этому поводу Воллар.

Ободренный проявлениями симпатии и восхищения по своему адресу, почувствовав себя тем, кем он был в действительности, Сезанн однажды в минуту гнева сказал: «После каждых выборов у нас во Франции больше тысячи политических деятелей, но за два столетия есть только один Сезанн». Художник работает с удвоенным рвением. Иногда он возвращается с мотива таким усталым, что не в состоянии ни говорить, ни держаться на ногах. Совершенно обессиленный, наскоро пообедав, он ложится, но на другой день с зарей уже снова стоит за мольбертом, настойчивый, нетерпеливый, не знающий усталости. «Я работаю упорно, — сообщает он в письме к Воллару в начале 1903 года, — и различаю Землю обетованную. Уподоблюсь ли я великому вождю израильтян или сумею этой Земли достигнуть... Я добился кое-каких успехов. Но почему так поздно и с таким трудом? Неужели искусство и в самом деле жертвоприношение, требующее на алтарь непорочных, целиком и полностью ему преданных... Мне жаль, что нас разделяет расстояние, ибо я мог бы не раз прибегнуть к Вашей помощи и меня бы это морально поддержало».

Моральную поддержку, в которой Сезанн так нуждался, от кого он мог ее ждать в Эксе? От своей сестры, от «старшей». Мрачная, крутого нрава, Мария свято хранит и воплощает собой честь и достоинство семьи: к творениям брата она равнодушна, более того, стесняется вызываемого ими возмущения. Мария не может помочь брату, разве что последить за тем, чтобы его жизнь хотя бы внешне сохраняла известную благопристойность, чтобы он не совершал эксцентрических поступков, не проматывал денег; ее злят слишком щедрые подаяния брата нищим у собора Сен-Совер, и она отдает распоряжение госпоже Бремон выпускать Сезанна на улицу с 50 сантимами в кармане, не больше. Что касается самой г-жи Бремон, та в отсутствие Сезанна сжигает эскизы «Купальщиц», эту нечисть, этих «голых женщин»211. От кого же Сезанну Ждать здесь моральной поддержки? Не от кого. Он счастлив, когда может спокойно предаваться своей «безнравственной» живописи.

В марте 1903 года вдова Золя решает продать большую часть коллекций писателя — все, что она не любит, — и десять картин Сезанна будут проданы на аукционе. Эти полотна, написанные художником в дни молодости, получают высокую оценку, и, как весьма странно сообщает «Ла Газет де л'Отель Друо», «предлагаемые цены превышают назначенные», колеблясь между 600 и 4200 франками212. Аукцион Золя благодаря личности покойного писателя и той громкой роли, которую он сыграл в деле Дрейфуса, а также из-за его внезапной трагической смерти возбудил к себе огромный интерес. Гневные и острые страсти, которые в свое время бушевали вокруг Золя, еще не улеглись. Воспользовавшись случаем, публицист Анри Рошфор, злобный антидрейфусар, вторично резко выступил против Золя и его единомышленников.

Установив, что на аукцион попали картины Сезанна, не имея понятия о том, что сезанновские полотна пылились у покойного романиста на чердаке, не прочитав «Творчества», ни о чем вообще не ведая, Анри Рошфор уверен в любви покойного к этой живописи и в том, что Золя — подголосок Сезанна; Рошфор путает и смешивает взгляды художника и писателя на искусство, отождествляя политические взгляды Сезанна с политическими взглядами Золя. В наставительном, не допускающем возражений тоне, свойственном некоторым публицистам, Рошфор публикует 9 марта в «Л'Энтрансижан» статью под заголовком «Любовь к уродству».

«Вчера, войдя в выставочный зал, где с аукциона продавалась частная коллекция Золя, я предполагал встретить всю группу интеллектуалов с прилизанными волосами и всех снобов дрейфусизма. Мне казалось, что они будут стоять сомкнутыми рядами, готовые разжечь восторг посетителей и прославить изысканный вкус и художественное чутье автора „Накипи“.

Но эти люди исключительно хитры. Они заранее предвидели, в каком смешном свете предстанут эти евреи и еврействующие, эти вольнодумцы до мозга костей, на фоне триптиха «Страсти господни», рядом с деревянными статуями святых мучеников и мучениц, превращающих всю коллекцию в удивительный набор религиозно-католического старья, когда-либо заполнявшего чей-нибудь дом.

Могло показаться, что находишься у торговцев «божественным» около площади Сен-Сюльпис.

Современные картины, которые он (Золя) смешал в одну кучу с антикварным старьем, вызывали в толпе неподдельное веселье. Здесь был десяток произведений, пейзажей или портретов, подписанных одним ультраимпрессионистом, неким Сезанном, который развеселил бы самого Бриссона213.

Люди корежились от смеха перед головой темноволосого бородатого мужчины, чьи щеки, выбитые шпателем, казалось, покрыты экземой. Остальные работы этого художника можно считать прямым вызовом Коро, Теодору Руссо, Гоббеме214 и Рейсдалю.

Писсарро, Клода Моне и других художников, наиболее эксцентричных пленеристов и пуантелистов — тех, кого прозвали «художниками-конфетти», — пожалуй, сочтешь академиками, почти членами Академии художеств рядом с этим Сезанном, творения которого так тщательно собирал Золя.

Даже сами эксперты — уполномоченные по продаже — были смущены и, составляя каталог этих чудовищных картин, каждое полотно снабдили невразумительной пометкой: «Работы ранней юности».

Если Сезанн находился в младенческом возрасте, когда создавал эту мазню, то тут мы ничего сказать не можем Но что думать в таком случае об идейном вожде школы, владельце замка в Медане, который претендовал на такой титул, защищая и насаждая в изобразительном искусстве подобного рода нелепицы. Золя печатал статьи о Салонах, приписывая себе заслугу руководства французским искусством.

Несчастный, вероятно, никогда не видел вблизи картин Рембрандта, Веласкеса, Рубенса или Гойи? Если прав Сезанн, то все эти великие мастера кисти заблуждались. Ватто, Буше, Фрагонара больше не существует, и, как высшее проявление любви к искусству, которое дорого Золя, остается лишь одно — сжечь Лувр.

Мы часто говорим, что дрейфусары существовали намного раньше, чем дело Дрейфуса. Все болезненные умы, все ущербные души, искалеченные и неполноценные, давно созрели для прихода Мессии предательства. Когда видишь природу такой, какой ее описывает Золя и эти вульгарные художники, нечего удивляться, что честь и патриотизм предстают в образе офицера, вручающего врагу план защиты родины.

Любовь к физическому и моральному уродству — такая же страсть, как любая другая».

Эта глумливая статья вызвала радость в Эксе. Радость неистовую, злорадную, зверскую. Наконец, наконец-то восторжествовала правда! В течение одной ночи в маленьком городке распространили 300 номеров «Л'Энтрансижан», «подсунув их под двери всех, кто в той или иной степени симпатизировал Сезанну»215. Сам художник получил этот номер газеты из разных мест. Ему швыряют в лицо статью Рошфора; его оскорбляют, ему грозят. В анонимных письмах Сезанну предлагают «освободить от своего присутствия город, который он бесчестит»216. Неописуемая шумиха! Сын художника в Париже, видимо не подозревая о том, как разбушуются страсти, простодушно сообщает отцу, что сохранил для него газету со статьей Рошфора «Посылать ее мне незачем, — ответил сыну уязвленный Сезанн, — я ежедневно нахожу ее у себя под дверью, не считая тех номеров, которые мне доставляет почта».

Сезанн затравлен, он едва решается выходить из дому, все ему опротивело. Разве его дружба с Золя не была отравлена горечью еще при жизни писателя, разве недостаточно измучила Сезанна? Теперь, когда Золя уже нет, эту дружбу — о насмешка судьбы! — обращают против него же, приписывая ей то, чего в ней никогда не было. Что говорить, жизнь — отвратительная клоунада!

Запершись в мастерской среди своих истоптанных в гневе полотен, старик с улицы Булегон опять берется за кисть. «Работать!»

Всю свою жизнь Сезанн неизменно возвращается к кисти.

V. Последние годы жизни

Я одиноким был в могуществе своем

Дай, боже, мне уснуть последним, смертным сном.

Альфред де Виньи «Моисей»

Февральским утром 1904 года Сезанн спускался с лестницы, собираясь отправиться в свою мастерскую на Дороге Лов, как неожиданно внизу наткнулся на совсем еще молодого человека с густой шевелюрой, бородой и усами. «Скажите, не вы ли господин Сезанн?» — спросил пришелец. Широким жестом Сезанн снял шляпу. «Да, я! Что вам угодно?»

Утренний гость оказался Эмилем Бернаром. Немало времени прошло с тех пор, как он, посещая лавку папаши Танги, увлекся работами Сезанна. Бернар долго путешествовал и сейчас возвращается из Египта, где провел одиннадцать лет. Сойдя в Марселе с женой и двумя детьми с парохода, Бернар решил осуществить давнишнюю мечту: повидать Сезанна, своего «старого учителя». Художник принял его так радушно, что Бернары остались на месяц в Эксе.

Сезанн всегда рад, когда находится кто-то, с кем можно «отвести» душу. И с Бернаром у него в течение месяца установились дружеские отношения. Художник предложил в распоряжение гостя, тоже художника, первый этаж мастерской на Дороге Лов, где тот мог работать без помех. Бернар хотел знать о Сезанне «все досконально» и почти не отходил от него в надежде что-то получить от «человека, который так много умеет». Оба художника часто встречаются.

Несмотря на диабет, медленно разрушающий здоровье, — «глаза у него красные и воспаленные, лицо одутловатое, нос слегка сизый», — Сезанн ни на минуту не прекращает работы. «Я каждый день делаю успехи, — говорит он Бернару, — а это самое главное». Постоянно возвращаясь к «Купальщицам», Сезанн одновременно пишет пейзажи в Черном замке и натюрморты в своей мастерской. Пишет увлеченно, упорно, стремясь достигнуть желаемого совершенства. На глазах у изумленного Бернара один из натюрмортов — три черепа — почти ежедневно меняет свой цвет и форму.

Даже «Купальщицы» все время подвергаются «заметной переделке». Работая в первом этаже, Бернар все время слышит, как Сезанн у себя на втором ходит и ходит по мастерской, часто спускается в сад, где подолгу сидит с озабоченным лицом и о чем-то думает. Затем торопливо подымается к себе. Увидев написанный Бернаром натюрморт, Сезанн, которому картина не совсем по вкусу, хочет ее подправить, но при взгляде на палитру Бернара взрывается: «Где у вас неаполитанская желтая? Где персиковая черная? Где ваша жженая сиена? Кобальт? Лак коричневый? Без этих красок писать невозможно». И под взмахами кисти взбешенного Сезанна мольберт закачался, еще немного, и полотно упало бы на землю.

Столь бурно проявляемые чувства стихают лишь в короткие минуты отдыха. И тогда Сезанн — о чудо! — добродушен и даже весел. Приходя на обед к Бернарам, снявшим небольшую квартиру на Театральной улице, Сезанн играет с двумя детьми Бернаров, сажает их к себе на колени, при этом называет себя «Отец Горио». Но мысли о живописи редко полностью покидают художника. Как только эти мысли начинают одолевать его — тсс!.. — детей отправляют спать.


(Часть страницы отсутствует, в тексте пропуск. — А.П.)


нер — эта чертовка сумела целиком отдаться живописи», — взбираясь на скалу, говорит Сезанн. А если прекращает разговор об искусстве, то цитирует любимых поэтов. Возвращаясь с прогулки в Черный замок, он вслух читает по памяти «Падаль» Бодлера.

Страстность, беспокойство, порыв — в этом весь Сезанн. Воодушевление, восторженность чередуются с раздражительностью, с гневным вскриком. Думая о Писсарро, недавно скончавшемся в возрасте 75 лет, он с грустью и благодарностью вспоминает дни, проведенные в Овере-сюр-Уаз, где «скромный и великий Писсарро» преподал ему законы импрессионизма. «Он был для меня отцом, добрым ангелом», — печально восклицает Сезанн. Через минуту в нем зло и саркастично прорывается его ненависть к прогрессу. Он грозит тростью путевым обходчикам, инженерам, этим маньякам прямой линии, которые, по мнению Сезанна, уродуют все. Увы! Физическая слабость часто напоминает художнику о терзающей его болезни.


(Часть страницы отсутствует, в тексте пропуск. — А.П.)


к себе наверх, хлопнув дверью с такой силой, что весь дом содрогнулся.

Бернар в смущении покинул мастерскую в уверенности, что никогда больше не увидит друга. Но вечером, к удивлению Бернара, Сезанн появился в свое обычное время, как если бы ничего не произошло. О разыгравшейся недавно сцене ни звука. На другой день Бернар в разговоре с госпожой Бремон высказал ей свое недоумение. Она успокоила гостя, объяснив, что поведение Сезанна не новость для тех, кто его знает: «Я сама получила приказание, боже упаси, проходя мимо, задеть его юбкой». Позже Сезанн просил Бернара забыть об этом случае: «Не обращайте внимания, это происходит со мной против моей воли. Я не выношу прикосновений, притом с давних пор».

Бернар со своей явной склонностью к теоретическим разговорам без конца задает Сезанну вопросы: «Что привлекает ваш глаз? Что вы понимаете под словом природа? Достаточно ли совершенны наши чувства, чтобы позволить нам войти в подлинный контакт с тем, что вы называете природой?» Сезанна раздражают эти умствования. «Поверьте, — говорит он Бернару, — все это ерунда, заумь! Досужие измышления преподавателей. Будьте художником, а не писателем или философом».

Но Бернар настаивает, снова возвращается к разговорам, развивая идеи, которые возмущают Сезанна217. «Да будет вам известно, — однажды резко возразил Бернару Сезанн, — что я считаю всякие теории бесплодными, и никто меня не закрючит!» И он уходит, оставив Бернара на дороге. «Истина в природе, я это докажу», — бросает на ходу Сезанн.

Однако эти столкновения быстро забываются. Когда пребывание Бернаров в Эксе подошло к концу, Сезанн не без грусти расстался с ними. Он сожалеет об их отъезде. Эти люди внесли немного тепла и оживления в его жизнь. Теперь одиночество будет ему еще труднее. К тому же Сезанна изматывает болезнь. Он страдает частыми головными болями, чувствует усталость. Бернар пытается в письмах продолжить их споры. Сезанн уклоняется от высказываний. Его силы слабеют с каждым днем, и менее чем когда-либо он склонен к такого рода словесным упражнениям. «Художник, — коротко отвечает он Бернару, — должен опасаться литературного подхода, который часто уводит его от настоящего пути — пристального изучения природы, — и ему грозит затеряться в беспредметных разглагольствованиях». Бернар готовит для журнала «Л'Оксидан» большое исследование о Сезанне218. Сезанн благодарит Бернара. «Но, — добавляет он, — я всегда возвращаюсь к одному и тому же: художник должен полностью посвятить себя изучению природы и стараться создавать картины, которые были бы своего рода наставлением. Беседы об искусстве почти бесполезны».

Письма Сезанна разочаровывают Бернара. В то время как из своей переписки с Ван-Гогом он мог легко извлечь элементы эстетики, из писем Сезанна ему удается выбрать, и то очень редко, довольно неопределенные высказывания. Бернар219, для которого любой вопрос искусства должен выражаться в четких формулировках, в данном случае не удовлетворен. Он доходит до того, что задает себе вопрос, есть ли у самого Сезанна ясное представление о его собственных проблемах, в состоянии ли художник теоретически обосновать их, интеллектуален ли он.

Летняя жара очень тяготит Сезанна; по его словам, кстати весьма симптоматичным, от жары у него «мутится рассудок». Чтобы излишне не утомлять себя, Сезанн больше не ходит обедать на улицу Булегон. Госпожа Бремон каждый день подает ему еду в мастерскую. Жизнь Сезанна идет под гору.

В прошлом году был открыт Салон, полностью посвященный новым течениям в живописи под названием: Осенний Салон. В нынешнем году его организаторы хотят чествовать Сезанна и отвести для его картин целый зал; это уже подлинное признание. Пользуясь случаем, Сезанн, который надеется отдохнуть в Париже от жары, решает на некоторое время уехать в столицу. Он поселяется с женой и сыном на улице Дюперре, 16, близ площади Пигаль. Едва распространилась весть о его приезде, люди спешат повидать старого художника. Эти проявления симпатии трогают Сезанна, но, как они ни приятны, они в то же время утомляют его. Вскоре он уединяется в Фонтенбло, где, впрочем, не задерживается. И, даже не дождавшись открытия Осеннего Салона, возвращается к своему одиночеству в Экс.

Сезанн снова берется за незаконченные работы, а между тем в Париже разгорается борьба вокруг тридцати его полотен; Осенний Салон предполагает выставить их в Гран пале с 15 октября по 15 ноября. Пыл, с которым молодые художники защищают Сезанна, ни с чем не сравним, разве что с язвительностью противников, пытающихся опорочить художника.

«Такое искусство могло бы родиться у художников с Мадагаскара»; «Надо быть Гойей, чтобы рисовать грязью»; «Ах! Сезанн! Блаженны нищие духом, ибо перед ними разверзлись небеса искусства»; «Это так несуразно, как только можно себе вообразить»; «Это фальшиво, грубо, безумно» — таковы среди многих других оценки некоторых критиков, у которых одно лишь имя Сезанна вызывает крайнее раздражение220. Ни живой интерес молодых к работам экского художника, ни успешная продажа его полотен, ни закупки крупных коллекционеров и иностранных музеев — ничто не может побудить этих критиков, если не понять его, то по крайней мере выступать в более спокойном тоне. Категорическое неприятие! Причем людей этих не заставишь усомниться в своих оценках, которые ни на йоту не изменились со времен первых выставок импрессионистов. «Художник искренен, — пишет о Сезанне „Ле Пти Паризьен“, — у него есть убежденные, страстные поклонники, и он, конечно, мог бы писать другие вещи... Но он предпочитает класть краски на холст, а затем размазывать их гребнем или зубной щеткой. Так он создает пейзажи, натюрморты, марины, портреты... на удачу, на авось... Все это живо напоминает те рисунки, которые выполняют школьники, раздавив муху в складках бумаги... Сезанн — мистификатор. Своей репутацией — каждому из нас это известно — он обязан Эмилю Золя»221.

Читал ли Сезанн эти статьи? Вряд ли. Он работает, надеясь достигнуть еще большего, прежде чем уйти из жизни. В мае он писал Бернару: «Когда ты в своей работе хоть немного продвигаешься вперед, это достаточное вознаграждение за то, что ты не понят глупцами».

* * *

Многие едут теперь в Экс, чтобы встретиться с Сезанном. Посещения художников и литераторов, коллекционеров и торговцев картинами222 развлекают Сезанна. Они немного нарушают однообразие его жизни, «то однообразие, — как пишет старый художник Бернару, — которое порождается непрерывным поиском одной-единственной цели и приводит в минуты физической усталости к некоторому умственному истощению».

Не обращая внимания ни на усталость, ни на истощение, Сезанн на природе ли, в мастерской ли продолжает настойчиво работать. «Работа, — говорит он, — подтвердит мою правоту». И это его твердое убеждение. Он начал писать портрет Валье, своего садовника в Лове. «Если мне удастся портрет этого человека, значит моя теория верна», — говорит Сезанн. Он постоянно возвращается к «Купальщицам». Удастся ли ему закончить это полотно? Вот уже добрый десяток лет, как он начал его, и все пишет, и заново переделывает. «Не смею сознаться себе в этом», — говорит он. С приближением конца жизни к художнику приходит умиротворение. Смиренно оглядывает он свой долгий творческий путь, творения, которые оставит людям.

Роже-Марке в журнале «Газет де Воз-Ар» высказал свое мнение о живописи Сезанна, и художник благодарит его с подкупающей простотой. «Мой возраст и здоровье, — пишет Сезанн Роже-Марксу, — никогда не разрешат мне осуществить мечту об искусстве, воплощения которой я добивался всю свою жизнь. Но я всегда буду благодарен умным ценителям, тем, кто вопреки моим сомнениям интуитивно понимал, к чему я неизменно стремился в постоянных попытках обновить свое искусство. Я полагаю, что свое прошлое нельзя изменить, к нему можно лишь прибавить новое звено. С темпераментом художника и собственным идеалом в искусстве, то есть со своей концепцией природы, я искал нужные средства выражения, чтобы стать понятным среднему человеку и занять достойное место в истории искусства».

С той же несколько грустной простотой Сезанн принимает посетителей. Он показывает людям свои работы, поверяет свои раздумья. «Искусство, в котором нет эмоций, — говорит он, — в основе своей не искусство». Но одновременно он говорит также: «Надо мыслить, одного только глаза недостаточно, нужны и размышления». Один из посетителей, Франсис Журден, спросил Сезанна, какой род этюдов он посоветовал бы начинающему художнику. «Пусть пишет трубу своей печки», — ответил Сезанн и объяснил, что с его точки зрения самое главное — игра света на предмете и способ передать эту игру на полотне.

В январе 1905 года к Сезанну снова приезжает Камуэн. Позднее, в марте, Бернар проездом останавливается в Эксе. В это же время около старого художника находятся его жена и сын. Сезанн приглашает Бернара пообедать с ними. За обедом Сезанн смотрит взглядом, полным любви, на свое «солнышко», как он называет Поля. «Сынок, ты гениальный человек!» — ежеминутно повторяет он по всякому поводу и без повода.

В начале лета Сезанн, которому становится все труднее переносить жару, переезжает на некоторое время в Фонтенбло. Суматошная жизнь Парижа интересует его еще меньше, чем в прошлом году, и он не хочет принимать в ней участия. Но его картины по-прежнему вызывают горячие споры. «Ле Меркюр де Франс» в номерах от 1 и 15 августа, а также от 1 сентября публикует ответы читателей на предложенную журналом анкету по поводу «современных течений в изобразительном искусстве». Отныне значение Сезанна настолько велико, что один из вопросов «Меркюр» целиком относится к художнику: «Какого вы мнения о живописи Сезанна?» Разумеется, на этот вопрос поступили разные ответы: восхищение соседствует с иронией, тупое непонимание сменяется безудержной похвалой. Некоторые считают Сезанна «гением», «одним из великих мастеров французского искусства», иные видят в нем только «пьяного художника отбросов». Одни предсказывают его творениям наиболее длительное и глубокое влияние, другие, напротив, уверены, что их неизбежно поглотит забвение223. Эти споры разгорелись, когда Осенний Салон — в этом году он показывает десять полотен Сезанна — открыл свои двери. Сезанн, вернувшийся в Прованс, получил на сей раз огромное, неожиданное удовлетворение, прочитав в «Ле Мемориаль д'Экс» статью о том, как его превозносили в Париже. «Художника Сезанна усыпали цветами самые знаменитые критики, искусствоведы», — сообщает «Ле Мемориаль».

Господин Жан Пюи в «Ле Меркюр де Франс» пишет о нем: «Он поставил импрессионизм на путь традиций и логики. Его пример безмерно велик... Малоизвестного, непризнанного в Эксе Сезанна мы поздравляем с его творческим успехом».

Но Сезанн не самообольщается. Он твердо знает, что умрет, не дождавшись принятия хоть одной из его картин музеем родного города; он знает, что реакционер Понтье никогда не сложит оружия.

* * *

Масленичный карнавал, который в Эксе проводится вот уже свыше пятнадцати лет224, дал возможность Солари заработать немного денег; скульптору заказали оформление колесниц цветами. В январе 1906 года Солари приступил к работе, но его сразила пневмония. 17 января скульптор скончался в больнице. Из жизни ушел последний друг Сезанна.

За несколько недель до смерти Солари закончил бюст Золя, предназначенный для зала городской библиотеки. В память писателя вдова Золя подарила Эксу рукопись трилогии «Три города» (Лурд, Рим, Париж). В воскресенье, 27 мая муниципальный совет торжественно открыл церемонию установления бюста. Среди приглашенных присутствует Сезанн. Он снова встретился с мадам Золя, Нума Костом, Виктором Лейде, ныне вице-президентом сената. В этих поблекших лицах, отмеченных печатью прожитых лет, — о, где ты, прекрасная Габриэль? — в этом бюсте, вылепленном рукой ныне уже мертвой, Сезанн вновь увидел свою молодость. Она здесь, эта молодость, она неожиданно вернулась, больно сжала ему сердце. Все, включая мэра Экса, напоминало о ней: мэр, его фамилия Кабассоль, ведь он сын бывшего компаньона Луи-Огюста. Вот Кабассоль поднялся. Он благодарит мадам Золя, рассказывает о творчестве романиста, о том большом месте, какое Экс под названием Плассана занимает в произведениях писателя, вспоминает дружбу неразлучных.

Слезы заволокли глаза Сезанна... Вот поднялся Нума Кост. Болезнь сердца мешает ему говорить, голос его часто прерывается от волнения. «То была заря нашей жизни, — говорит Кост, — нас переполняли дерзновенные мечты, желание подняться над социальной трясиной, в которой погрязли завистливые бездарности, люди с незаслуженно раздутыми именами, опасные честолюбцы, нечистоплотные карьеристы. Мы здесь мечтали о завоевании Парижа, об овладении этим духовным очагом мира, и на открытом воздухе в уединенных, выжженных солнцем пустынях, вдоль тенистых берегов горных потоков или на вершине крутых, холодных, как мрамор, холмов оттачивали наше оружие для будущих грандиозных битв...»

Борьба! Слава! Декламирование стихов в каменистых долинах! Купание в Арке! О, каким далеким все это кажется сегодня! Сезанн слушает, он потрясен. Картины прошлого возникают перед ним. В сосняке, пронизанном лучами солнца, стрекочут цикады. Золя, Байль и он сам, опьяненные весной, бросают вызов жизни! «После того как Золя стал во главе литературной группы в Париже, — продолжает Нума Кост, — он послал старому другу, Полю Сезанну, свои первые литературные эссе и одновременно держал нас в курсе своих планов. Его письма мы читали среди холмов, под сенью зеленеющих дубов, как читают сводки начавшейся военной кампании...» Сезанн больше не в силах владеть собой. Он рыдает. Картины прошлого терзают его душу. Разве в этом бюсте Золя не заключена его, Сезанна, молодость, вся его жизнь? Разве это не траурное собрание в память того, кем они были, кем был он? Его жизнь кончена.

Я одиноким был в могуществе своем,

Дай, боже, мне уснуть последним, смертным сном.

Иногда в минуты уныния — болезнь совершенно не дает ему покоя — Сезанн повторяет, слегка перефразируя, стихи де Виньи. Художнику только 67 лет, но он чувствует приближение конца. С настойчивостью и страстностью, которая изматывает его последние силы, Сезанн пишет, пишет, пытаясь еще немного приблизиться к той цели, которая при исключительной требовательности художника к себе неизменно от него отдаляется. Снова «Друзья искусства» в Эксе просили его выставить свои работы, на этот раз «вне конкурса»225, но с упоминанием в каталоге. Сезанн поставил перед своим именем слова, полные скромности и благодарности: «Ученик Писсарро». Совершенство неуловимо. Быть может, новое поколение подхватит и продолжит его деяние на том этапе, на каком он его оставит. «Я веха. Придут другие...» — сказал Сезанн Морису Дени, который в сопровождении К.-Кс. Русселя тоже совершил паломничество в Экс.

* * *

Июль. Травы посохли и хрустят, как солома. Скалы накалены. Никогда еще Сезанн так не страдал от жары. У него болят почки. Ноги — сплошная рана. Торопясь использовать свежесть раннего утра, Сезанн с половины пятого уже стоит у мольберта. После 8 часов утра бесполезно сопротивляться: жара к этому часу становится «невыносимой», в голове какой-то туман. Сезанн больше «не смотрит на вещи глазами художника». Весь мир точно поблек, изменился; воздух насыщен пылью и какого-то «слезливого оттенка». Одуряющая, гнусная жара! Истерзанного болями художника все раздражает. Священника, который добивается встречи с ним, Сезанн называет «приставалой», «пиявкой в рясе». Он даже перестал ходить к мессе в Сен-Совер с того дня, как «прежний регент Понсе ушел и его место занял кретинистый аббат, как он нещадно фальшивит... его игра на органе причиняет мне невыносимые страдания».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29