Сезанн в ужасе Он и так бьется как рыба об лед. Его долг Танги растет. Перед отъездом из Парижа Сезанн подписал торговцу красками долговое обязательство на 2174 франка с лишним. Что будет с ним, если отец выполнит свою угрозу? Его малышу в Марселе нужны лекарства. А что он может сделать? Господи, за что ему взяться, как заработать на жизнь?!
Ни на мгновение не задумывается он над нелепостью своего положения; ведь, в сущности, он по закону уже имеет право на свою долю наследства. Прежде чем уйти от дел, Луи-Огюст отписал свое состояние детям, дабы после его смерти они избежали расходов, связанных с вступлением в права наследования.
Разумеется, в глазах Луи-Огюста это все лишь писанина: кто осмелился бы заявить, что он уже больше не хозяин своим богатствам.
Сезанн никогда не решится, сославшись на дарственную, спорить с отцом. У него и в помыслах этого нет. Господи, что же ему делать? В смятении обращается он к единственному человеку, который в такую критическую минуту мог бы ему помочь, — к Золя. «Пользуясь твоим расположением ко мне, — смиренно пишет Сезанн, — я надеюсь на твою помощь и прошу при твоих знакомствах и влиянии куда-нибудь пристроить меня, если ты найдешь это возможным».
Золя относится к практическим способностям Сезанна, пожалуй, не менее скептически, чем он сам, и в ответном письме советует прежде всего делать все возможное, но только бы сохранить ежемесячное содержание, выплачиваемое отцом, в то же время писатель предлагает другу денежную поддержку, чтобы преодолеть трудные времена. (Золя всегда великодушно оказывает помощь тем, кто к нему обращается.)
Письмо Золя принесло Сезанну некоторое успокоение, но он по-прежнему все эти дни живет в непрерывной тревоге. Отношения с отцом крайне напряжены. Банкира бесит запирательство сына, и он усиливает слежку, стараясь что-то выведать у знакомых художников, получить еще какие-то сведения, которые уличили бы виновного.
Видимо, нашлась-таки добрая душа, не преминувшая сообщить банкиру, что у него есть внук. «Старик хочет лишить меня сына», — пишет Сезанн Золя и удваивает предосторожности.
Однажды он не выдерживает и, тревожась о здоровье мальчика, отправляется в Марсель. К его великой радости, ребенку лучше. Но несчастья преследуют художника, в железнодорожное расписание вкралась опечатка, и Сезанн опоздал на обратный поезд. Чтобы поспеть к обеду, ему не остается ничего другого, как пройти пешком 30 километров, отделяющих Марсель от Экса. Сезанн летит так, что приходит с опозданием всего лишь на час.
Уже конец марта, а Сезанн все еще не знает, что уготовил ему отец. Сильнее измываться над сыном Луи-Огюст не мог бы при всем своем желании. Тем временем Сезанн получил от своих друзей-импрессионистов приглашение принять участие в подготовляемой ими новой выставке. У Сезанна и без того хлопот достаточно! Да и воспоминание о выставке минувшего года еще так мучительно живо в его памяти, что при этом известии он не испытывает никакого воодушевления. Снова враждебность, снова изничтожающая критика. Это только помешает ему утвердить себя и в будущем быть принятым в Салон (в этом году он послал туда еще одну работу).
К тому же достигнутое им мало удовлетворяет его и друзей. И Сезанн уклоняется от участия в выставке. Однако, не желая казаться человеком, осуждающим своих собратьев, он просит Золя передать на выставку картину «Черные часы», подаренную писателю еще до войны... Вскоре, однако, Сезанн узнает, что выставка не состоится.
В начале апреля Луи-Огюст, наконец, назначает сыну содержание — всего лишь 100 франков в месяц. Откровенно говоря, Сезанн, хоть и боится вовсе лишиться помощи отца, все-таки пытается протестовать, но безуспешно. «Ни сантима больше», — заупрямился банкир. И тогда Сезанн вынужден просить Золя выслать Гортензии 60 франков.
Иногда художник, набравшись храбрости, ненадолго уезжает в Марсель. Однажды его попутчиком оказался Жибер. Любуясь мелькающими за окном вагона деревьями, горой Сент-Виктуар, скалами, Сезанн восклицает: «Какой великолепный мотив!» На что Жибер отвечает: «Слишком волнистая линия!» «Эти люди на все смотрят глазом преподавателя», — ворчит про себя Сезанн.
Художник больше не в силах ни на что реагировать. Глумление публики и прессы в прошлом году, оскорбления со стороны учеников Вильевьея, насмешливое презрение, выказываемое ему жителями Экса, — ведь все это неминуемо повторится. Отношение отца больно ранит Сезанна, вызывает в нем горькое, унизительное чувство обиды... «Я работаю не слишком успешно и весьма далек от выполнения своей основной задачи», — кратко сообщает он Золя.
Все, решительно все из рук вон плохо! Его мать — единственная опора в борьбе с отцом — тяжело заболела. Но это нисколько не смягчило Луи-Огюста, и он не склонен менять решение. 1 мая, верный своему слову, банкир выдал сыну 100 франков. Сезанн снова вынужден обратиться к Золя, снова просит одолжить ему 60 франков. Спустя несколько дней Сезанн узнает от друга, что жюри Салона отвергло его полотно. «Я прекрасно понимаю, — с грустью говорит Сезанн Золя, — это полотно не могло быть принято по той причине, что моя исходная точка слишком далека от достижения цели, которую я себе поставил, а именно, воспроизведение природы».
Но положение все-таки должно измениться к лучшему. Мать Сезанна уже вне опасности и даже встает с постели, а Луи-Огюст при всем своем упорстве ничего не достиг в слежке за сыном. У Сезанна появляется надежда, что отцу в конце концов все это надоест. Одно лишь по-прежнему огорчает его — сколько бы Поль с ним ни препирался, отец отказывается выдавать ему больше 100 франков в месяц. Опять Сезанн взывает к Золя. В июне, несомненно, по материальным соображениям Сезанн перевозит Гортензию и маленького Поля на другую квартиру на улицу Вье Шмен де Ром, 12... А сам в первой половине июля покидает Экс, чтобы отвезти выздоравливающую мать в Эстак. Таким образом он на некоторое время освободится от тирании отца и — еще одно преимущество — сможет спокойно, без помех договориться с матерью о том, как обуздать старого деспота из Жа де Буффана.
Мать Сезанна не испытывает большой любви к Гортензии. Эта чужая женщина, вторгшаяся в их семью, украла у нее сына. Но, будучи терпимой и помня о том, как начиналась ее супружеская жизнь, мать мирится с создавшимся положением. Она счастлива, что стала бабушкой. Маленького Поля она уже не один раз видела. Какая это радость!
Сезанн успокаивается. Снова начинает строить планы. Если все будет хорошо, он эту зиму проведет в Марселе, а к весне, «когда погода испортится», вернется в Париж. Кроме того, если Золя не будет против, он поработает в окрестностях Медана, где романист совсем недавно приобрел небольшой дом.
Гром среди ясного неба! Луи-Огюст вскрыл письмо к сыну от парижского домовладельца с улицы де л'Уэст, которое пришло в Жа де Буффан. Уезжая из столицы, Сезанн оставил ключи от квартиры своему приятелю сапожнику с улицы Вожирар, Антуану Гийому. Сейчас в связи с открытием Всемирной выставки к сапожнику приехали родственники из провинции, которых он поместил у Сезанна. Об этом-то и сообщал владелец дома, упрекая художника в том, что он без его ведома впустил к себе «посторонних»: Луи-Огюст сделал вывод: его сын «укрывает в своей парижской квартире женщин». «Это начинает походить на водевиль», — замечает Сезанн.
Но он упрям не менее отца, воюет настойчиво, добиваясь, чтобы старик дал ему возможность провести зиму в Марселе. «Там я смогу продолжить этюды, начатые в Эстаке, где хочу задержаться как можно дольше». Но что поделаешь! Банкир не сдается. Тем более что в начале сентября почтальон доставил в Жа де Буффан третье компрометирующее Сезанна письмо, деловое письмо к Гортензии от ее отца, пересланное в Экс. «Тебе ясно, что последовало, — пишет Сезанн Золя. — Я упорно все отрицал, к счастью, имя Гортензии в письме не упоминается, и я мог утверждать, что знать не знаю женщины, которой это письмо адресовано».
И вдруг небо прояснилось!..
«Папаша, — сообщает Сезанн, — заглядывается на очень миленькую служанку, которая работает у нас в Эксе». Любовь тешит старика, он перестает интересоваться сыном и отсчитывает ему сразу 300 франков.
«Неслыханно!» — облегченно вздыхает Сезанн. Теперь он сможет работать более или менее со спокойной душой.
В середине сентября мать, оставив Сезанна в Эстаке, поспешила к сбору винограда вернуться в Экс. Художник каждый вечер ездит ночевать в Марсель, где он устроился неподалеку от центрального рынка, на улице Феррари, 31111, и утром возвращается работать в Эстак. Впрочем, Марсель не нравится художнику. Не без юмора пишет он Золя: «Марсель — столица прованского масла, как Париж — столица сливочного. Ты не представляешь себе, сколько наглой самоуверенности у этих населяющих его хищников, ими движет один-единственный инстинкт — любовь к деньгам; говорят, что марсельцы много зарабатывают, но они очень некрасивы — с появлением путей сообщения их типичные местные черты постепенно сглаживаются, разумеется, внешне. Через сотню-другую лет жить станет неинтересно, все будет нивелировано. Но то малое, что еще осталось, дорого глазу и сердцу».
Однажды Сезанн встретил в Марселе Гюо, бывшего соученика по школе рисования. Он преуспел, этот Гюо! Став архитектором, он дважды подряд — в 1865 и 1866 году — был награжден золотой медалью Салона. С тех пор он «вне конкурса». В Марселе Гюо занимает видный пост архитектора компании «Недвижимое имущество». Сезанна он, разумеется, держит на некотором расстоянии. В ходе беседы Гюо как бы невзначай спрашивает Сезанна: «Вы встречаетесь с Золя?» — «Иногда», — задорно отвечает Сезанн. «И получаете от него письма?» — «Недавно получил», — хитро улыбается Сезанн.
Гюо поражен! Черт подери! Он и представить себе не может, что знаменитый писатель все еще продолжает поддерживать отношения с этим неряшливо одетым художником, над которым все смеются. Протянув визитную карточку, архитектор просит Сезанна в ближайшее время заглянуть к нему. «Вот видишь, как полезно иметь друзей», — в ироническом тоне сообщает Сезанн Золя об этой встрече.
В другой раз Сезанн издалека заметил своего давнишнего поклонника Мариона у дверей факультета естествознания, где Марион (ему всего лишь 32 года) читает лекции по зоологии. Но Сезанн не подошел к нему. Художник стал мизантропом, слишком много его били, чтобы он не насторожился, не ждал грубого окрика или злобной выходки. А между тем Марион когда-то был его верным другом. «Не подойти ли к нему? — спрашивает себя Сезанн. — Подумаю». И про себя добавляет: «Даже при всем своем желании он вряд ли искренен в искусстве». В глубине души Сезанн теперь побаивается преуспевающих людей. Он чувствует себя лучше с теми, кто, подобно ему, оказался жертвой своих иллюзий, с людьми неудачной судьбы. Встречается Сезанн иногда и с Амперером, который влачит в Эксе нищенское существование. Сезанн даже просил Золя по возможности устроить Амперера «на любое самое неприметное местечко».
Ах, опять все то же! Осень снова началась плохо. Сезанн надолго запомнит этот 1878 год. В начале ноября Гортензии понадобилось спешно вернуться в Париж112. Сезанн снова вынужден одолжить у Золя 100 франков, — целый месяц, до середины декабря, он держит у себя в Эстаке маленького Поля.
Сезанн живет в постоянной тревоге, как бы отец не нагрянул к нему. Луи-Огюст, плененный молодой красоткой, забыв на какое-то время о сыне, сейчас снова берется за него. Погода ужасная — ветер, небо свинцовое, море бушует, — Сезанн не Может работать. Он сидит дома и добросовестно, как все, что делает, читает «Историю живописи в Италии» Стендаля. Маленький Поль отбился от рук, «он стал совершенно несносен», — с нежностью говорит Сезанн.
Наконец Гортензия возвратилась. Погода улучшилась Семейная буря тоже улеглась. Сезанн берется за кисть.
«Ты прав, — пишет он Золя, — здесь чудесные виды. Но их надо уметь передать на полотне. В моих ли это силах? Слишком поздно я по-настоящему увидел природу, что, однако, не мешает мне испытывать к ней большой интерес».
Смирение. Грусть.
Через несколько дней, 19 января, Сезанну исполнится сорок лет.
V. Смирение
Кто дал бы мне крылья, как у голубя? Я улетел бы и успокоился бы. Далеко удалился бы я и оставался бы в пустыне!
Псалом LIV, 7 — 8В марте, к моменту возвращения Сезанна в Париж, в группе его друзей-импрессионистов произошел раскол.
Ренуар и Сислей решили попытать счастья и попасть в Салон. Тем самым они добровольно отказались от участия в импрессионистической выставке — четвертой по счету, которая в скором времени должна открыться на авеню де л'Опера; поскольку некоторые члены группы в этом пункте непримиримы, то принимать участие в выставке и одновременно посылать полотна жюри Салона нельзя: это равносильно предательству.
Сезанна такое решение ничуть не огорчает. Если он хочет добиться принятия своих картин в Салон, то ему следует поостеречься и не выступать в нынешнем году вместе с импрессионистами. Это ему ясно. Он не желает рисковать и не пошлет ни одного полотна на выставку, дабы не уронить себя в глазах жюри. Когда Писсарро настойчиво напоминает ему о выставке, Сезанн торопится объяснить свой поступок «трудностями, что могут возникнуть в связи с посылкой его картин в Салон», и лаконично отклоняет приглашение.
Одновременно он не без задней мысли наносит «короткий» визит Гийеме, который ценою всяческих уступок занял положение в мире официального искусства и стал членом жюри Салона. Подавив стыд, Сезанн просит Гийеме поддержать его перед жюри — этими «судьями с черствыми сердцами».
Поступок невероятный, тем более что Сезанн не питает никакого уважения к легковесным работам Гийеме и, видимо, не скрывает этого. Сезанн на это просто не способен. Поступок вынужденный, более того, унизительный, но сейчас Сезанн готов на все, только бы его, наконец, приняли в Салон, хотя он саркастически называет его «Салон Бугро». Художник, конечно, надеется, что появление его во Дворце промышленности — звонкая пощечина Академии! — будет истолковано как признание его работ, как пересмотр отношения к нему. Он готов на все, разумеется, кроме тех уступок и той покорности, которые вглазах жюри являются самым надежным пропуском в Салон. Добрейший весельчак Гийеме, всегда такой услужливый, обещает Сезанну защищать его.
Покончив с этим делом, Сезанн в начале апреля уезжает из Парижа в Мелюн. Ключи от своей квартиры на улице де л'Уэст он отдает Танги — таким образом, тот сможет показывать его полотна любителям живописи, если таковые случайно появятся.
* * *
В Мелюне Сезанн живет очень замкнуто. Отрешенный от мира, он только пишет, пишет, забыв обо всем на свете. Углубленно вникает он в сложную и трудную задачу, которую отныне считает своей: он должен попытаться сочетать свет, развеществляющий предметы, с их формой, которая придает реальность их пространственному существованию; стремится соединить цвет — достижение импрессионизма — с объемной формой — наследием классицизма; слить воедино противоречивые требования: строго продуманную форму классического искусства и непосредственное эмоциональное восприятие импрессионизма; его цель — достичь такого единства, когда чувство и рассудок дополняют друг друга и животворно действуют друг на друга. Надо примирить новаторское с традиционным, подняться над ними — словом, как говорит Сезанн: «превратить импрессионизм в нечто стабильное, прочное, подобное искусству музеев».
Сезанн в такой мере этим поглощен, что не замечает, как дни его становятся похожими один на другой. Время от времени он получает письмо (несмотря на поддержку Гийеме, Сезанна еще раз, по его шутливому выражению, подвергли «сухому гильотинированию»: жюри Салона не приняло его полотно). Иногда он на короткое время выезжает в Париж. Вот те единственные развлечения, что скрашивают однообразный бег времени. В июне по приглашению Золя он собирается недели две провести в Медане.
В прошлом году Золя, сообщая старику Флоберу о своей покупке, подчеркнул, что речь идет о «крольчатнике» за девять тысяч франков. «Называю вам цену, чтобы вы не прониклись ко мне слишком большим уважением. Литература оплатила, — добавляет Золя, — это скромное сельское убежище, обладающее одним незаменимым качеством — поблизости ни одной железнодорожной станции, ни одного буржуа».
Но «крольчатник», когда-то построенный метрдотелем кафе «Америкен», быстро видоизменяется. Проводя в деревне по восемь месяцев в году, Золя неустанно достраивает купленный дом.
Медан, деревушка, где всего лишь двести жителей, приютившаяся в гуще зелени на берегу Сены, стал основным местопребыванием Золя. Его посещает здесь тьма народу — друзья, поклонники его таланта, писатели, театральные деятели, художники, издатели, владельцы газет. Попав из своего затворничества в Медан, где постоянно царит шумное оживление, так бесконечно радующее Золя, Сезанн не может не испытывать некоторой растерянности.
Успех, деньги позволили писателю добиться всего, чего он жаждал. Теперь перед ним нет препятствий. Теперь он может, наконец, быть вполне самим собой. Сезанн, который всегда довольствовался колченогим столом, любой кроватью, стулом с просиженным соломенным сиденьем, изумленно взирает на огромный кабинет — десять метров длины, девять ширины, пять с половиной высоты, где мэтр работает, восседая в кресле Людовика XIII, за огромным письменным столом, перед монументальным камином, над которым два больших каменных титана держат навес с изречением, начертанным крупными золотыми буквами: «Nulla dies sine linea»113.
Куда ни посмотришь, всюду массивные изделия из бронзы, меди, слоновой кости, резное дерево; тут и бесчисленные безделушки и средневековые доспехи на стенах, увешанных огромными коврами Весь дом выставляет напоказ наивно-претенциозную роскошь, которая при своей романтической чрезмерности отличается весьма сомнительным вкусом, произвольно сочетающим разные стили, эпохи и страны — турецкое с готическим, японское с венецианским, настоящее с поддельным. Альков венчают что-то вроде старинных церковных хоров, под потолком на распростертых крыльях парит ангел, из слоновой кости; прелестная статуэтка XVIII века ушивается с глиняной посудой, базарные кимоно, не представляющие никакой ценности, — рядом со старинными церковными украшениями. Если прежде в Медане не было ни одного буржуа, то сейчас с приездом Золя этого уже не скажешь: у Сезанна создается впечатление, что он в гостях у министра.
Однако Золя по-прежнему тепло, по-дружески расположен к нему и предупредителен, как это было когда-то; пожалуй, даже слишком предупредителен к старому, обойденному судьбой товарищу. Бедный Сезанн! О чем только они не мечтали некогда в Эксе, а с ними и Байль! Но такова жизнь! Одних унижает, других возносит. Не старые друзья, а чужие люди составляют теперь блестящую свиту Золя. Кроме преданного Алексиса, которого, кстати сказать, больше привлекают юбки, чем перо, ни один из последователей романиста, ни один из тех, кого завистники называют «свита Золя», ни уроженцы Экса — ни Сеар, ни Энник, ни Гюисманс, ни этот крепыш и весельчак, страстный любитель гребли, мастер выпить и не дурак поесть, всегда готовый приволокнуться, чье имя Ги де Мопассан. «Бедный Сезанн! Жалкий, неудавшийся талант!» В приветливости Золя столько сострадания!..
Атмосфера в доме Золя озадачивает художника, непрерывная смена людей самого различного положения настолько раздражает его, что он уклоняется от встречи с ними; и при всем том Сезанну не так уж не нравится Медан. Как хороши окрестности, луга, виноградники, ряды тополей и плакучих ив вдоль Сены. Сезанн ходит на берег реки и пишет там среди деревенской тишины, изредка нарушаемой свистком поезда или протяжным гудком сторожевого катера.
* * *
В 20-х числах июня Сезанн снова в Мелюне, снова замыкается в своем суровом одиночестве.
Вставая чуть свет, ложась в девятом часу, он без устали пишет, неделями работая над одним и тем же мотивом. Все для него непросто. Идут годы, возрастает его требовательность к себе, и перед ним постоянно возникают все новые, все большие трудности. Даже легкий мазок и тот порождает бесчисленные вопросы. После каждого мазка Сезанн останавливается. Иногда, устав от постоянных мучительных поисков, отчаявшись достигнуть нужного ему эффекта, художник отбрасывает полотна или в минуту гневного разочарования уничтожает их. Для него нет выбора; он или доведет начатые работы до совершенства, или отложит, не закончив. Половинчатый успех его не устраивает. Сезанн вздыхает, продолжая свой сизифов труд.
В октябре этот труженик разрешает себе развлечение. Он просит у Золя билеты на пьесу, написанную по мотивам «Западни», которая с января идет в театре «Амбигю», и возвращается оттуда очень довольный спектаклем. «Я сидел лучше нельзя, — с благодарностью пишет он Золя, — и вовсе не дремал».
Осень. Зима. В нынешнем 1879 году зима исключительно сурова, ее тяжело переносить из-за недостатка топлива. В декабре термометр падает до 25 градусов. Мороз сковал сугробы. Обычно Сезанн воздерживается писать заснеженные пейзажи — снег так быстро тает, что у художника не остается времени довести картину до конца. Но на этот раз холод как будто держится прочно, и Сезанн ставит свой мольберт в близлежащем лесу Фонтенбло. Теперь у художника достаточно времени, чтобы терпеливо передать игру бесчисленных рефлексов: запорошенный снегом подлесок в изобилии предоставляет их зоркому глазу художника. Каждый мазок увеличивает богатство оттенков, подчиняя их вместе с тем гармонии целого. И вся эта цветовая роскошь не нарушает ни строгости, ни простоты картины114.
Мир для Сезанна сократился до размеров его полотна. Он ничего вокруг не видит. Жизнь его закупорена. Герметически.
Золя, как только выходят его книги, посылает их Сезанну, а художник в ответных письмах пытается навести что-то вроде литературной критики. В феврале Золя шлет другу свой новый роман «Нана». «Прекрасная книга, — пишет Сезанн Золя, — но опасаюсь, что газеты молчат о ней по заранее обдуманному сговору. Я не видел ни одной статьи, ни одного объявления в тех трех газетенках, которые здесь читаю. Убедившись в этом, я слегка огорчился. Как характерно это полное равнодушие к произведениям искусства, это лицемерие и ханжество, требующее замалчивания определенной темы». То-то потешался, вероятно, Золя, читая письмо! В каких дебрях живет Сезанн, если до него не дошли хотя бы самые слабые отзвуки той неописуемой шумихи, что поднялась вокруг «Нана» при выходе ее в свет. Вот уже четыре месяца только и разговору, что об этом романе и его героине кокотке Нана. С начала опубликования первых глав в октябрьском номере «Ле Вольтер» о книге не перестают спорить, причем одних она восхищает, других предельно возмущает. Подхлестываемая широкой рекламой, которую подхватили и раздули афиши, плакаты, проспекты, листовки, объявления в газетах, люди-сандвичи, вышагивающие вдоль бульваров, той рекламой, что начертала имя Нана всюду, где только мыслимо, «вплоть до гуттаперчевых трубок-зажигалок в каждой табачной лавке»115, книга прогремела и вызвала скандал во всей Франции. Роман либо превозносят, либо ругают за натурализм, которым кичится его автор, Золя. Враги писателя изобличают его в необузданной склонности ко всему гнусному и непристойному. Печать полна карикатур на Золя. На всех углах и улицах распевают песенки: «Прекрасная Нана любовью занята», «Весталка Нана с площади Пигаль», «У нашего папа завелась Нана...» Нана, Нана, Нана. Ее имя у всех на устах. Повсюду на него натыкаются. Как говорит Сеар, это «стало наваждением, кошмаром». 15 февраля по выходе «Нана» из типографии пятьдесят пять тысяч экземпляров были раскуплены за один день.
Но об этом бурном успехе, ошеломившем самого Золя, Сезанн ничего не знает. Он со своей стороны никогда — ну просто никогда! — не слышал о Нана. Движимый любовью к Золя, он даже опасается, не хотят ли во что бы то ни стало замолчать новую книгу его друга.
В лесу Фонтенбло притихшие деревья отбрасывают голубоватые тени на начинающий таять снег.
* * *
Сезанн возвратился в Париж в марте. Он снова поселяется на улице де л'Уэст, на сей раз в доме № 32, заняв квартиру на шестом этаже.
В Париже, как и в Мелюне, Сезанн живет однообразной жизнью, нарушаемой лишь редкими встречами с Танги, Золя, Гийоменом или несчастным Кабанером, которого преследуют неудачи. Подтачиваемый туберкулезом, он вынужден поступить тапером в кафе на авеню де ла Мот Пике. Сезанн, разумеется, часто ходит в Лувр, где подолгу простаивает перед картинами Пуссена. Вот что следовало бы сделать — попытаться «проверить» Пуссена на природе».
У себя в мастерской Сезанн пишет натюрморты, автопортреты, а в «Купальщиках» и «Купальщицах» пробует создавать сложные композиции — завершение пути, пройденного классической живописью. Он работает без модели, воспроизводит формы человеческого тела, пользуясь старыми зарисовками. Пригласить натурщиц? Нет! Сезанн решительно не умеет пользоваться их услугами. Однажды он попросил прийти к нему натурщицу-профессионалку. Но когда женщина стала раздеваться, когда появилась перед ним обнаженная, он смутился. «Мосье, вы как будто встревожены?» — мягко спросила натурщица. Но фраза эта не из тех, что успокаивают. Сезанн уже не в состоянии держать кисть в руках, он вынужден отослать натурщицу. «Страшная штука жизнь!»
Не раз пытался Золя «вывести в свет» своего друга, показать ему людей, ввести в общество. Безуспешно! Скованный робостью, Сезанн страшится многолюдных сборищ; незнакомые лица пугают его. Однажды, увлекаемый Золя, художник появился вместе с ним у издателя Шарпантье, на улице де Гренелль. В его гостиной можно было встретить «весь Париж», всех знаменитостей, начиная от Рошфора до Сары Бернар, от Муне-Сюлли до Гамбетты, от Маснэ до Жюля Ферри, не говоря уже о литераторах, связанных с издателем делами: тут Эдмон Гонкур, Октав Мирбо, Альфонс Доде. Но Сезанн ни за какие блага на свете не согласится еще раз пойти к супругам Шарпантье, столь доброжелательным по отношению к художникам: его друга Ренуара они поддерживают, заказывая ему портреты.
Среди этих блестящих людей, преисполненных ума, осведомленных обо всем, что творится на белом свете, пользующихся успехом, иногда ненавидимых, но всегда внушающих страх, Сезанн еще сильнее ощущает собственные недостатки. Он не знает, как себя держать, что сказать, и, как назло, срывается, говорит невпопад и даже иной раз бывает бестактен. Впрочем, Золя недолго пытался втянуть Сезанна в свет. Вот уже три года писатель занимает большую квартиру на фешенебельной улице де Булонь116, обставленную на такой же манер, как дом в Медане. На один из своих приемов Золя приглашает Сезанна. К несчастью, художник не счел нужным переодеться (скорее всего вообще об этом не подумал); вдобавок ко всему он не раскрыл рта, очевидно, гости Золя не по вкусу Сезанну, слишком уж чопорные — почти все во фраках, — они раздражают его своим высокомерием, и когда он, наконец, решается заговорить, то, пренебрегая приличиями, обращается к Золя с едва скрываемой насмешкой: «Скажи, Эмиль, не находишь ли ты, что здесь слишком жарко? Разреши мне снять пиджак».
Различные черты характера этих двух людей, проявляющиеся теперь с такой очевидностью, внешне не ухудшают их отношений. Впрочем, Сезанн старается возможно реже обременять своего друга. Он не ищет случая представить Гортензию супругам Золя, которые явно склонны игнорировать ее. Да и сам Сезанн не хочет навязываться. Лучше стушеваться. Слава Золя, несомненно, тяготит Сезанна. Он робеет перед ней. В его письмах к Золя часто попадаются странные выражения: «С благодарностью, твой давнишний товарищ по коллежу в 1854-м», — пишет он 1 апреля.
В Салоне, несмотря на заступничество Гийеме, Сезанн вновь потерпел поражение. Зато полотна Ренуара и Моне (последний, в свою очередь, решил отказаться от участия в выставке импрессионистов) жюри приняло. Однако их картины так ужасно повесили, а плохое отношение к ним организационного комитета настолько очевидно, что оба художника решают послать протестующее письмо министру изящных искусств.
С этой целью они поручают Сезанну выступить посредником между ними и Золя и попросить писателя напечатать их письмо, предварив его несколькими словами в «Ле Вольтер». «Эти несколько слов, — уточняет Сезанн в письме к Золя, — должны объяснить значение импрессионистов и тот реальный интерес, то любопытство, какие они вызвали». Сезанн спешит прибавить, что ни в чем не хочет влиять на решение Золя. «Я еще раз был вынужден обратиться к тебе с просьбой и, возможно, надоел тебе. Но в данном случае я только рупор».
Золя немедленно воспользовался открывшейся перед ним возможностью подвести итог кампании, зачинщиком которой он в свое время был в «Л'Эвенман». С тех пор прошло 14 лет! 18, 19, 21 и 22 июня Золя публикует в «Ле Вольтер» серию статей, в которых, резко возражая против дурного отношения к Ренуару и Моне, писатель с завоеванным им авторитетом высказывает свои мысли о живописи импрессионистов. «К ним относятся как к шутам, — восклицает Золя, — как к шарлатанам, которые, издеваясь над публикой, вовсю трубят о себе. Между тем эти люди — строгие и убежденные наблюдатели жизни. Вероятно, многие не знают, что большинство этих борющихся художников — люди бедные, погибающие от непосильного труда, нищеты и усталости. Довольно странные шуты — эти мученики своей веры!»
Золя отмечает также, что обкрадывать импрессионистов вовсе не считается зазорным и те, кто половчее, осмеивая их, сами спешат использовать в своих работах импрессионистскую манеру письма. «Они летают на наших крыльях, — замечает иронический Дега, — подслащивая нашу манеру письма, создавая полотна „исправленного импрессионизма, смягченного и приноровленного к вкусам толпы“. „Эта подымающаяся волна современности, — пишет Золя, — непреодолима, она постепенно смывает и уносит с собой Школу изящных искусств, Академию, все их приемы и условности...“
Тем удивительнее, что импрессионисты все еще не сумели утвердить себя. Великие мастера становятся в один прекрасный день свидетелями своей победы, их усилия вознаграждаются. Не так ли? Разве, например, он, Золя, не добился триумфа вопреки всем препятствиям и поношениям?