И чтобы придать надлежащую серьезность своей эстетической теории, папаша Венсен исполнил на глазах ошеломленного сторожа воинственный танец дикаря, зловеще выкрикивая сдавленным голосом: «У-ууу! Я ходячее впечатление, я карающий шпатель. Я „Бульвар Капюсин“, я „Дом повешенного“, я „Новая Олимпия“. У-у-у-у!»
За все свои усилия Сезанн был вознагражден так, как ни один из его товарищей. Впервые парижская публика получила возможность познакомиться с его работами, ему оказали, бесспорно, самый ободряющий прием! Однако, глядя на Сезанна, не скажешь, чтобы такой прием и оскорбительные насмешки, которым подверглись его картины, особенно огорчили его.
Правда, он попал в число тех редких экспонентов, которым посчастливилось продать картину.
В один прекрасный день на выставку художников — с легкой руки фельетониста Луи Леруа их в насмешку называют «импрессионистами»101 — пришел человек лет пятидесяти; у него благородная осанка и лучистые глаза. Он смотрит на «Дом повешенного» и в легком замешательстве качает головой. Полотно это ему явно не по душе, оно ему претит. Обращаясь к сыну, с которым пришел сюда, он пытается обосновать свое суждение. И вот, по мере того как он говорит об этом полотне, детально разбирает его, оно пробуждает в нем интерес. Постепенно выявляются его композиция, цвет, сила его выразительности. «Нет, мы ничего решительно не понимаем! — внезапно восклицает незнакомец. — Какие-то важные особенности заложены в полотнах этого художника. Он непременно должен быть представлен в моей галерее». И граф Арман Дориа, крупный коллекционер, двадцать лет назад отстаивавший Коро, спешит купить «Дом повешенного».
Кто мог бы ответить на нападки, предметом которых стали «импрессионисты», — это Золя. Но ни живопись, ни художники — а ведь некогда он ломал копья за них — больше не занимают его. Если Золя проходит по выставочным залам на бульваре Капюсин, то с единственной целью сделать заметки, которые в один прекрасный день послужат ему материалом для романа, где героем будет Сезанн, с единственной целью понаблюдать, как реагирует на выставку толпа смеющихся глупцов, и сделать наброски с натуры:
«Пускали в ход локти, ржали... У каждой картины был свой особый успех, люди издали перекликались, звали друг друга поглазеть на что-то потешное, непрерывно передавали друг другу остроты... От духоты, становившейся все нестерпимее, лица, которым широко разинутые рты придавали выражение ослиной тупости, багровели; невежды несли всякий вздор и, пересыпая нелепые рассуждения злыми, идиотскими шутками, какие всегда вызывает у безмозглого обывателя все новое и оригинальное, творили суд над живописью»102.
У Золя в голове одни лишь его «Ругон-Маккары», вышло уже четыре тома (последний по счету «Завоевание Плассана» на днях выходит из печати), а они совершенно не продаются.
Найдет ли нужным Золя завести разговор с Сезанном о его полотнах? Вряд ли. Отныне все, что касается сезанновских работ, Золя осмотрительно обходит молчанием. Несмотря на такое глубокое расхождение, Сезанн и Золя остаются верны своей старой дружбе. Их дружба! В том же году в своих «Новых сказках Нинон» Золя отдает ей дань, воскрешая в памяти былые годы, проведенные в Эксе. И все-таки жизнь мало-помалу разводит их, как она уже развела их с Байлем — в самом деле, что же сталось с Батистеном Байлем? Сезанн сейчас встречается только с художниками, а Золя только с литераторами. На четвергах у писателя Сезанн появляется редко. Редко еще потому, что мадам Золя, видимо, не очень симпатизирует ему, бедному незадачливому художнику, чей костюм не блещет элегантностью, а речь изысканностью. И еще меньше, конечно, эта бывшая цветочница с площади Клиши жалует Гортензию. Дурные знакомства!
Сезанн, наконец, твердо решив сразу же после закрытия выставки отправиться в Экс, обещал Писсарро на прощание побывать у него в Понтуазе. Поль, надо думать, принимает хулу далеко не так спокойно, как старается показать. Ему, видимо, тяжело общаться с кем бы то ни было, даже с самым близким человеком; в один из последних дней мая он, ни с кем не повидавшись, покидает Париж.
III. Улюлюканье и тишина
Годы не смягчили характера Луи-Огюста. Этот семидесятилетний властный старец становится деспотом. Закоренелая, возведенная в принцип черствость бывшего банкира, оставшись без применения, теперь направлена на всякую ерунду. Одержимый маниакальной скупостью, он никому не доверяет, за всем следит, всюду шарит. В свои тридцать пять лет Поль по-прежнему, как бывало в детстве, совершенно теряется перед отцом. К тому же Луи-Огюст относится к сыну не без враждебности, ведь он не только обманул его надежды, но вдобавок ославил своей мазней, которую высмеивают все парижские газеты. Луи-Огюст грубо и резко помыкает им, унижает оскорбительной жалостью; ему явно доставляет удовольствие отказывать сыну во всех его просьбах, и прежде всего, разумеется, в просьбе повысить содержание; он беспрестанно вслух обсуждает вопрос, согласиться ли ему или не согласиться на отъезд Поля. Старик бесцеремонно вскрывает его письма, поэтому Сезанн не может получать вестей от Гортензии и ничего не знает о малыше.
Несмотря на все эти мучения, Сезанн свыкается со своим экским житьем. Большую радость доставила ему встреча с матерью, которой, очевидно, он признался в своем отцовстве. Живейшее удовольствие испытывает он и от общения с природой родного Прованса, пейзажи которого лишний раз убеждают художника в том, что он не ошибся, что цвет действительно «та точка, где наш мозг соприкасается со вселенной». Поэтому Сезанн мгновенно забывает парижские огорчения и со спокойной душой берется за живопись. Он уверен в себе, уверен в том пути, на который вступил. Узнав из газет, что Гийеме, окончательно избравший легкий путь академических успехов, получил в Салоне этого года вторую медаль, он делает следующий вывод: «Вот отличное доказательство того, что художник, следующий стезей добродетели, награждается людьми, но не живописью».
Как-то раз Оноре Жибер, сменивший в 1870 году своего отца на посту директора экского музея и школы рисования, попросил у Сезанна разрешения посетить его мастерскую: прочитав ряд статей об «импрессионистах», он хотел бы воочию увидеть, сколь велика опасность, нависшая над живописью. Сезанн был так хорошо настроен, что сразу же согласился удовлетворить его просьбу, но не без иронии предупредил Жибера о том, что осмотр его, сезанновской «продукции» не даст ему точного представления о «прогрессе зла», что для этого надо «увидеть работы великих парижских преступников». «После чего онвсе же пришел, — рассказывает Сезанн в письме к Писсарро, — а когда я сказал ему, что вы, к примеру, на первое место ставите не форму, а цвет, и пытался было объяснить ему это наглядно, он закрыл глаза и отвернулся. Однако он сказался понимающим, и мы расстались, довольные друг другом... Добрый человек этот посоветовал мне быть настойчивым, ибо терпение — мать таланта и т. д.».
Лето стоит знойное (9 июля в Париже 34 градуса в тени). Сезанн работает. В конце июня Валабрег привез ему из Парижа письмо от Гортензии; на улице Вожирар все обстоит благополучно, «малыш здоров». Успокоенный, Сезанн работает. Пишет пейзажи. Он эти провансальские пейзажи трактует так, как если бы то были окрестности Понтуаза или Овера: влажное небо, сочная листва, формы, расплывающиеся в кольце неосязаемого тумана, обилие зеленого и синего.
Ныне ученик Писсарро поистине художник-импрессионист. Однако в силу природной склонности, а может быть сказывается и привычка к требующей порядка и точности латыни, Сезанну трудно удовлетвориться простой передачей «впечатлений»; у него врожденная потребность упорядочивать свое полотно, придавать ему стройность, ритм, единство, постигать его разумом. Импрессионизм, безусловно, научил Сезанна всему или по крайней мере существенно важному, а главное, преподал ему ту истину, что в живописи цвет имеет решающее значение, но есть в импрессионизме какая-то тенденция к поверхностным впечатлениям, которая мешает художнику и которую он более или менее сознательно старается устранить. Сезанн работает.
Хотя отец всячески препятствовал отъезду Сезанна, хотя при других обстоятельствах художник и сам был бы рад пожить здесь еще немного (столько вопросов возникло в связи с новым полотном), он в сентябре возвращается к Гортензии.
Несколько месяцев одиночества и раздумий в Эксе были ему очень полезны. Перед ним открывалось будущее, полное надежд. Какое значение имеет визгливый лай кучки тупоголовых крикунов! Сезанн знает — настанет день, когда достоинства его живописи будут признаны.
Он настолько в этом уверен, что, обычно замкнутый и сдержанный во всем касающемся его творчества, не колеблясь, поверяет свои мысли матери: «Прихожу к убеждению, что я сильнее всех, кто меня окружает, а вы знаете, что вера в себя пришла ко мне вполне осознанно. Мне необходимо всегда работать, но не для того, — уточняет он, — чтобы добиться завершения начатого, что само по себе восхищает одних лишь дураков. Только обыватели, люди вульгарного вкуса ценят законченность, между тем как это порой всего лишь ремесленничество и все порожденное им нехудожественно и банально. Я стараюсь наполнить свои полотна деталями, чтобы работать правдивее и совершеннее. Поверьте, для каждого художника неизбежно наступает момент, когда он получает признание и у него появляются поклонники, более горячие и убежденные, нежели те, кого прельщает обманчивая внешняя сторона». Сезанн надеется, что успех — его будущий успех — даже принесет ему деньги.
«Время для продажи очень неблагоприятное: буржуа не хочет расставаться с монетой, но это положение изменится», — убежденно говорит он.
Никогда еще Сезанн не был так уверен в себе. Высокий открытый лоб с рано появившимися залысинами, длинные ниспадающие на шею волосы, густая борода и черные задумчивые глаза создают впечатление силы и зрелости. Он приближается к тихой пристани. Отныне, как говорит Сезанн матери, ему достаточно глубокого пристального изучения природы, чтобы в один прекрасный день осуществить свое сокровенное желание — стать тем неповторимым художником, каким он стремится быть.
Своих друзей Сезанн нашел в положении, далеко не окрыляющем. Взрыв негодования, каким была встречена весенняя выставка, имел свои печальные последствия. Художникам не удается ничего продать, и, чтобы не умереть с голоду, они вынуждены, когда представляется счастливый случай, отдавать свои полотна по смехотворно низкой цене: 40 франков, а иной раз и того меньше. Наиболее непризнанные испытывают жестокую нужду. Однако трудности — последствия остракизма, жертвой которого стали импрессионисты, — еще крепче сплачивают их. Они помогают друг другу чем только могут. Чувство горячей дружбы согревает их. Какие беспросветные дни! Но в этот мрак неожиданно врывается светлый луч. Всеми отвергнутые художники познакомились с двадцатишестилетним человеком, верным поклонником их живописи, Густавом Кайботтом103.
Принадлежа к одному из семейств крупной буржуазии, разбогатевшему на коммерции, Кайботт после внезапной смерти отца стал обладателем довольно значительного состояния. Теперь он полностью избавлен от необходимости зарабатывать на жизнь и может свободно предаваться своим страстям. А их у него оказалось много: его увлекают корабли и вопросы судостроения, садоводство и филателия, но у этого молодого холостяка есть и другое увлечение: живопись. В прошлом году Кайботт по конкурсу был принят в Школу изящных искусств. Он стал заниматься в мастерской у Бонна, но быстро разочаровался в академическом методе преподавания и перестал посещать занятия.
Именно этим летом Кайботт познакомился с Моне, Ренуаром, а затем и со всей группой импрессионистов. Плененный их талантом, он старается, насколько это в его силах, облегчить им существование. Худощавый шатен с тонким, бледным лицом и задумчивыми серыми глазами, Кайботт отличается исключительным изяществом и благородством манер, чему соответствуют высокие моральные качества: широта ума сочетается в нем с терпимостью, искренность — со сдержанностью, скромность — с обязательностью. С новыми друзьями он ведет себя как меценат, зачастую предоставляет им кров и пищу, одалживает и дарит деньги и, что всего важнее, приобретает их полотна.
Кайботта побуждают к тому какие-то свои соображения. Прежде всего он стремится оказать действенную помощь художникам. И преимущественно приобретает картины, оставленные в залог торговцам красками. «Никто этого полотна не берет? Хорошо! Я его беру!» — вот излюбленные слова молодого мецената. Но великодушие Кайботта, разумеется, не может оградить от невзгод всех его друзей.
С некоторых пор атмосфера в доме Золя кажется Сезанну напряженной. Автор «Ругон-Маккаров» с бурным нетерпением ждет успеха. Книга «Завоевание Плассана» вышла еще в мае, но за полгода продано всего лишь 1700 экземпляров, однако самое скверное в том, что критика не удостоила вниманием эту работу: ни одного отклика в прессе. Золя мечет громы и молнии. В знойные летние дни он вспоминает «Параду», Галисский замок под Эксом, место, которое не раз бывало для Сезанна, Байля и самого романиста конечной целью их совместных прогулок. В пятой книге серии «Проступок аббата Муре» Золя точно описал всю обстановку. Завоюет ли он на сей раз читателя? Воодушевленный страстным желанием добиться успеха у публики, отдаваясь всем своим существом творчеству, писатель, взбудораженный самой работой, захваченный судьбами своих героев, заполнил эту книгу поэтическими картинами, любовными сценами, пылкими, полными пароксизмов чувственности страницами. Золя утверждает, что теперь им всецело завладела «страсть к точному анализу»104.
Так ли это? Если Сезанн излечился от романтизма, то Золя, наоборот, хочет он того или нет, погрузился в свой романтизм, судя по всему, еще глубже.
Сезанн снова берется за кисть. Он изучает великих мастеров и, вдохновляясь ими, пишет полотна, которые значат для него больше, чем обычные упражнения: в данном случае это попытка найти ясное решение задач, диктуемых живописью. То шаткое, что есть в «импрессионизме» — погоня за мимолетной игрой света, примат зрительного эффекта и эфемерность мгновенного впечатления, — все меньше и меньше удовлетворяет его.
Сезанн все время одержим одним желанием — выразить в радужном трепете мерцающего света прочность и неизменность реального. Собственные ощущения... все в художнике отказывается принять их такими, как они есть. Сезанн чувствует властную необходимость подвергнуть свое видение мира проверке разумом и, исходя из этого, по возможности все упорядочить. Достигнув в результате медленного и часто извилистого пути всего, что сегодня есть нового в искусстве, Сезанн смутно ощущает, как таящиеся в нем силы влекут его к неведомым берегам. Импрессионизм — это бунт и победа. Но этот бунт и эта победа, предчувствует Сезанн, получат широкое значение только в тот день, когда, сохраняя связь с традицией, они омолодят ее и дадут ей новую жизнь. С палитрой в руке Сезанн безмолвно размышляет.
Для него на первом месте именно эти искания. В глубине души он, как всякий художник, естественно, жаждет одобрения, но остается в то же время равнодушным к успеху как к таковому, успеху ради успеха. Для него успех не самоцель, а лишь следствие достигнутого. Вот почему он не без иронической усмешки воспринимает взрывы негодования Золя; планы друзей-художников тоже мало интересуют Сезанна.
В нынешнем, 1875 году художники хотели бы снова устроить выставку работ всей группы. Однако по материальным соображениям они решают предварительно принять участие в общем широком аукционе в отеле Друо. Сезанн не хочет в нем участвовать и, по правде говоря, не раскаивается в своем отказе.
24 марта аукцион состоялся. Он проходил бурно. Распоясавшаяся толпа отвечала негодующим визгом на каждое увеличение цен. Люди в зале сбивали друг друга с ног, ожесточенно спорили, готовые пустить в ход кулаки.
Оценщику пришлось вызвать полицию. И все же вопреки усилиям некоторых любителей живописи, таких, как Кайботт и Теодор Дюре, защищавших «импрессионистов» и старавшихся поднять цены, аукцион заканчивается полным крахом.
Семьдесят три полотна, присланные Ренуаром, Моне, Сислеем и Бертой Моризо, были проданы по смехотворно низким ценам. Альбер Вольф, критик «Фигаро», воспользовался случаем, чтобы высказать «всю правду» художникам нового направления.
«Впечатление, полученное от импрессионистов, такое, — пишет критик, — точно по клавиатуре рояля прошлась кошка или коробкой с красками завладела обезьяна».
При этом скандальном шуме, который по враждебности превзошел все самые худшие предположения художников, товарищи Сезанна пали духом и отказались от намечавшейся выставки. Зато, как бы в возмещение неудач, аукцион в отеле Друо принес им нового друга. Этот скромный коллекционер, влюбленный в Делакруа, — служащий главного таможенного управления Виктор Шоке. В зале среди немногих посетителей, сочувствующих импрессионистам и противостоящих разгневанной толпе, художники заметили человека средних лет, высокого, с красивыми посеребренными волосами, худым костистым лицом аскета, на котором лихорадочно горели глубоко посаженные глаза. Тряся бородкой, он, не щадя сил, с жаром защищал выставленные работы, неизменно учтивый и сдержанный.
Кто он? Ренуар узнал об этом на следующий день из полученного им письма, в котором таможенный чиновник, назвавшись, хвалил полотна художника, и спрашивал, не согласится ли он написать портрет госпожи Шоке. Минувшей весной Шоке намеревался посетить выставку на бульваре Капюсин, но друзья почему-то отговорили его. В отеле Друо он все-таки побывал. Случайно. И не раскаивается в том. Полотна Ренуара слегка напомнили ему картины любимого им Делакруа, чьи творения он коллекционирует. Между Шоке и Ренуаром быстро устанавливаются добрые отношения. Шоке — образец подлинного любителя живописи, его не интересуют ни мода, ни рыночная цена полотна и, уж конечно, меньше всего спекулятивные махинации с картинами.
Шоке не богат: приобретая картины, он терпит лишения, урезывает себя в питании, в одежде и даже обходится без зимнего пальто. Но Шоке наделен, и при том в наивысшей степени, тем, чего ни за какие деньги не купишь: у него превосходный вкус. Шоке приобретает только те картины, которые ему полюбились, полагаясь при этом лишь на интуицию: покупает для своего удовольствия, из чувства непреодолимой потребности: искусство для него насущная необходимость, в нем вся его жизнь.
Шоке мог бы подняться по служебной лестнице на более высокую ступень, если бы согласился переехать в пограничный район. Карьере он предпочел жизнь в Париже и возможность в свое удовольствие рыться в лавках с разным старьем, в лавках антикваров, торговцев эстампами, в тесных лавчонках букинистов. Способность проникаться произведениями искусства, безошибочное чутье, неиссякаемое терпение да еще тупость современников, отвергающих даже Делакруа, позволили Шоке собрать сокровища в своей квартире на улице Риволи против Тюильрийского парка. Ренуар в восторге от музея, который он тут обнаружил. Здесь собрано двадцать картин Делакруа, не считая многих его акварелей и рисунков, работы Курбе и Моне, прелестное полотно кисти Коро; есть тут мебель XVI века, Людовика XIII, эпохи Регентства, Людовика XV, Людовика XVI, а также большая коллекция старинных часов, неверский и лотарингский фаянс и фарфор севрский, Индийской компании, Турне, Шантильи, Сен-Клу...
В первую же встречу с Шоке Ренуар по-братски вспомнил о Сезанне; если есть человек, который в состоянии оценить мастерство Сезанна, то это, безусловно, Шоке. Однажды Ренуар привел своего нового друга на улицу Клозель — в лавку папаши Танги — взглянуть на полотна художника из Экса. Ренуар не ошибся. Реакция последовала немедленно. Остановив свой выбор на полотне «Купальщицы», Шоке тут же купил его. «Как чудесно это будет выглядеть, — воскликнул он, — между Курбе и Делакруа!» В восторге от своего приобретения Шоке с Ренуаром возвращается к себе на улицу Риволи. Однако Шоке не без волнения переступает порог своей квартиры: оценит ли покупку жена? «Послушайте, Ренуар, окажите мне услугу Скажите моей жене, что картина Сезанна принадлежит вам, а уходя, вы забудете прихватить ее с собой. У Марии будет время привыкнуть к картине, прежде чем я признаюсь, что она моя».
Однако признание не замедлило последовать, так как Шоке не терпелось лично познакомиться с Сезанном. Покаявшись в обмане, Шоке попросил Ренуара пригласить автора «Купальщиц» на улицу Риволи. Так встретились два страстно увлеченных человека. «Ренуар говорил мне, что вы любите Делакруа», — заметил Сезанн, едва переступив порог квартиры. «Я боготворю Делакруа, — ответил Шоке. — Посмотрим вместе все, что есть у меня из его работ». И вот коллекционер и художник рассматривают развешанные на стенах полотна, извлекают из разных ящиков и коробок акварели и рисунки. Теперь произведения Делакруа разбросаны повсюду: на стульях, на обитых розовым шелком креслах эпохи Людовика XVI и даже на устланном коврами полу. Шоке и Сезанн, стоя на коленях, смотрят, восхищаются, вскрикивают. И вдруг, потрясенные, не справившись с волнением, плачут. Так завязалась большая дружба.
«Моральную поддержку» — вот что отныне Сезанн находит у Шоке. Он на лету схватывает все замыслы художника. Для него Сезанн — великий мастер современности. Если в присутствии Шоке заговаривают о живописи, он торопится вставить в беседу два слова, выражающих всю его страсть: «А Сезанн?» Сезанн становится «его художником». Часто он вместе с Ренуаром обедает у Шоке. Два новых друга поддерживают постоянные отношения, вдохновляемые благоговейным восторгом перед творениями Делакруа. Шоке к тому же так скромен, так учтив и предупредителен, что рядом с ним Сезанн забывает о своей боязни «закрючивания». Без слов ясно, что он напишет портрет Шоке. Не под его ли влиянием художник создает «Апофеоз Делакруа»? Во всяком случае, Шоке на этом полотне изображен рядом с Писсарро, Моне и самим Сезанном.
В январе Сезанн переезжает с улицы Вожирар на остров Сен-Луи, где в бывшей мастерской Добиньи на набережной Анжу, 13 живет Гийомен. Сезанн иногда работает бок о бок с ним на набережных Сены. Но чаще всего он в одиночестве продолжает свои поиски.
От кого может он сегодня получить какую-нибудь помощь?
Художник не всегда обеспечен моделями и потому часто просит жену позировать ему или без конца пишет себя самого. В этих автопортретах нет самолюбования. Сезанн не пытается раскрыть в них самого себя или внести в них какую-то загадочность. Сущность собственного «я» ему безразлична: он пишет себя так, как если бы писал тарелку с пирожными или вазу с цветами, пишет для того, чтобы уточнить некоторые технические приемы, опробовать их. То же относится к его этюдам «Купальщики» и «Купальщицы», где он сталкивается с трудными проблемами композиции. Можно ли сомневаться в том, что именно эти этюды связаны с воспоминаниями о былых прогулках к берегам Арки, воспоминаниями, которые настойчиво требуют от него решения трудней проблемы композиции?
Этюды, обыкновенные этюды... вот что значат для Сезанна его полотна; он смотрит на них как на упражнения, необходимые для будущей работы, о которой он мечтает. Этюды, по его мнению, не заслуживают внимания. Маленькому Полю — ему три с половиной года — дано полное право нещадно рвать все, что его душе угодно. Сезанна это только умиляет. «Сын, — говорит он, — открыл окна и печи... Маленький плутишка прекрасно понимает, что на полотне нарисован дом». Но, даже играя, малыш уничтожает много меньше полотен, чем сам художник в приступе гнева.
Увлеченный поставленной перед собой задачей, которая, усложняясь с каждым днем, выдвигает перед ним все новые вопросы, художник живет отшельником. Одинокие прогулки приводят Сезанна на улицу Клозель, куда он иногда заходит пожать руку папаше Танги, запастись красками и оставить в лавке несколько своих картин, кажущихся ему более или менее удачными. Иной раз, повстречав у Танги приятеля, Сезанн дает увести себя в кафе «Нувель-Атен» на площади Пигаль, где теперь собираются бывшие завсегдатаи кафе Гербуа, но никогда там не задерживается.
Более чем когда-либо испытывает он отвращение к пивным, ко всяким сборищам и пустой болтовне. За редким исключением Сезанн предпочитает обществу художников круг простых скромных людей — они по крайней мере не рассуждают о живописи, не изрекают во весь голос всякие благоглупости. Самомнение этих «ораторов» раздражает Сезанна. Впрочем, если в «Нувель-Атен» иные художники или критики, зная об его усилиях, уважают их значимость, другие — в их числе желчный Дюранти — не скрывают иронии, презрительной жалости к этому угрюмому художнику в перепачканной красками одежде. «Видимо, Сезанн потому кладет столько зеленого на свое полотно, — саркастически цедит сквозь зубы Дюранти, — что воображает, будто килограмм зеленого зеленее, чем один грамм»105.
Держась в стороне, Сезанн постепенно теряет связь с действительностью. Стоит ему отложить палитру и попасть в среду, чуждую волнующим его интересам, как он робеет и, вероятно, производит впечатление сумасброда. Его робость не только не уменьшается, но с каждым днем все возрастает. Что толку бороться со своей угловатостью? Чем активнее он пытается противостоять ей, тем сильнее она проявляется.
Малейшее препятствие, с которым сталкивается Сезанн, вызывает в нем нерешительность, повергает в бесконечные сомнения, его все сковывает. В один прекрасный день Сезанн получил приглашение на обед к Нине де Виллар106. Молодая, красивая, превосходная пианистка Нина де Виллар, истинная «принцесса Богемы», собирает вокруг себя общество художников и актеров. В доме у нее никаких церемоний. Обедают запросто, рассаживаются как угодно, а когда появляются запоздавшие, блюда разогревают. Много завсегдатаев «Нувель-Атен» посещает этот гостеприимный дом. Видимо, кто-то из них и сообщил его хозяйке адрес Сезанна. Приглашение смутило художника. Но после бесчисленных колебаний он все же решает отправиться в назначенный день к Нине де Виллар. Вот он у дверей ее квартиры на улице Муан в квартале Батиньоль. Звонит. Никакого отклика. Звонит еще раз. По-прежнему тишина. Сезанн разочарован, он не знает, что предпринять, как дверь неожиданно открывается. Полуодетая горничная — ее блузка расстегнута, светлые, чуть ли не до колен волосы распущены — спрашивает, что угодно мосье. Оказывается, Сезанн явился слишком рано. Вид прелестной субретки взволновал его, невнятно пробормотав извинения, он торопится уйти, мысленно ругая себя почем зря. «Не умею я вести себя, никогда не умел. Страшная штука жизнь!»
Однако Сезанн возвращается на улицу Муан. Как и многие другие здесь присутствующие, он быстро оценил атмосферу теплоты, господствующей в этом доме, где у него среди гостей много знакомых. Он подсаживается то к Полю Алексису, то к доктору Гаше, а чаще всего к молодому музыканту Кабанеру, который с первого взгляда влюбился в его живопись.
Отныне Кабанер, так же как Шоке, как Гаше и Танги, один из самых ярых защитников Сезанна. Увы, рядом с мнениями людей более авторитетных его оценке не хватает вескости. Кабанер гораздо менее известен своей музыкой, чем меткими остротами, в которых большинство людей не улавливает их нарочитого юмора, принимая его шутки как признак простодушия. Странный человек этот Кабанер! Восхищение Сезанном, бесспорно, его заслуга, самого же себя он считает неудачником.
Наделенный богатой фантазией, своеобразным талантом, Кабанер в противоположность Сезанну не развивает своих природных данных, он не способен смело отдаться своей профессии, не способен систематически и упорно работать, изо дня в день прилагая те, казалось бы, ничтожно малые усилия, благодаря накоплению которых в конце концов рождаются все великие творения. Да, бесспорно, странный человек! Каталонец, родом из Перпиньяна, Кабанер — бледный, худой коротышка, до болезненности хилый. Невнятно шепелявя, он постоянно подтрунивает над кем-нибудь из присутствующих, а больше всего над самим собой. Когда хвалят его как музыканта, он отвечает: «О, в памяти потомства я останусь главным образом как философ!»
Однажды он сказал: «Мой отец был прямо Наполеон, но только менее глуп». Кабанер, этот мистификатор, которому ничего не стоит прослыть не таким, каков он в действительности, глубоко понимает значение слова «дружба». Сезанн может не сомневаться, что и в Кабанаре он найдет «моральную поддержку».
1876 год. Прошло свыше года с тех пор, как художник покинул Экс. Пора подумать о возвращении, пора пожить несколько месяцев дома, чтобы усыпить подозрительность отца. Что будет с ним, если Луи-Огюст откажет ему в ежемесячном содержании: при одной только мысли об этом Сезанн леденеет. Он хорошо знает, что не сможет обеспечить себя и семью. Ни к ремеслу, ни к какой-либо работе, ни к чему, кроме живописи, он не способен: он способен лишь писать жалкие картины, такие еще несовершенные, ничего, кроме смеха глупцов, они не вызывают. Если отец в минуту раздражения лишит его помощи, он погибнет.
В этом году друзья Сезанна хотят еще раз попытаться привлечь внимание публики новой выставкой. Сезанн не примет в ней участия. Почему? Ведь узы, соединяющие его с друзьями, по-прежнему прочны. В начале 1876 года Сезанн познакомил своего друга Моне с Виктором Шоке, оказав тому услугу, которой сам был обязан Ренуару. Одно полотно Сезанн (как и в прошлом году) посылает в Салон, но жюри, как и следовало ожидать, и на сей раз отвергает его.
Почему Сезанн не участвует в выставке группы? Неизвестно.
Во всяком случае, когда в апреле открылась выставка, Сезанн уже был в Провансе.
* * *
Погода в Провансе пасмурная. Весна гнилая. То дождь, то заморозки. В Жа де Буффане погиб весь урожай фруктов. Летом сгорели виноградники. У Луи-Огюста действительно есть основания для плохого настроения: деньги — это деньги, а яблоки — это яблоки. «Вот оно, преимущество искусства, живопись непреходяща», — думает Сезанн, лукаво усмехаясь.
Благодаря Шоке, который посылает ему газеты и каталоги, Сезанн может ознакомиться со всем, что напечатано о выставке его друзей (она открылась на улице Лепелетье, в галерее Дюран-Рюэля). Отзывы прессы убийственные. Сезанн зорко следит за тем, чтобы на глаза отцу не попались газеты с такими статьями, как, например, резкая разносная статья некоего Вольфа107, напечатанная в «Фигаро»: «На улицу Лепелетье обрушилось несчастье, — язвит этот широко известный критик.