Повлияла ли на решение жюри демонстрация Сезанна, вызвавшая в общем незначительный шум? Нет, вряд ли. Что такое Сезанн? Какой-то злобствующий субъект. Во всяком случае, на сей раз вопреки надеждам друзей Сезанна жюри — Добиньи в нем не участвует — проявляет небывалую доселе суровость.
Кампания Золя не только не смягчила жюри, а, напротив, еще больше ожесточила его. Само собой разумеется, что сезанновские полотна отвергли. Но отклонили и полотна Писсарро, и Ренуара, и Сислея, и Базиля, и Гийеме. Не приняли даже мастерскую картину Моне «Женщины в саду», целиком написанную на пленере. Сезанн взбешен: как посмело жюри не принять полотно Моне! Но взбешены все. Такая зависимость от «прихотей заправил»72 приводит в исступление всю группу молодых художников.
Ни на что не надеясь, лишь для очистки совести, подписывают они петицию, требующую восстановления Салона отверженных. А почему бы им самим, на свои средства, не создать выставку — да, да, свою собственную выставку? Кое-кто из художников старшего поколения — Курбе, Добиньи, Коро -одобряет их план и даже обещает в знак поддержки прислать на эту выставку свои полотна. Однако за отсутствием денег замысел этот не был осуществлен.
И вот неудача, снова постигшая Сезанна, привела к тому, что он совершенно неожиданно для себя стал предметом насмешек двух корреспондентов из «Л'Эроп» и «Фигаро». Если Сезанн будет и впредь так чудить, то он вскоре получит своеобразную известность, — так сказать, известность наизнанку. Золя вспыхивает. Золя, который в своем сборнике «Мой Салон» ни слова не говорит о Сезанне, Золя, которого сезанновские полотна приводят в замешательство, этот Золя летит на помощь оскорбленному и, конечно, с тем большей готовностью, что в этом году ему пришлось «отказаться от мысли сделать обзор Салона». 12 апреля «Фигаро» знакомит читателя с его точкой зрения.
«Речь идет, — пишет Золя, — об одном из моих друзей детства, о молодом художнике, чей яркий и самобытный талант я особенно высоко ценю.
В фельетоне, который вы настрочили в «Л'Эроп», говорится о том, что г-н Сезанн, который в Салоне отверженных 1863 года якобы выставил «две скрещенные свиные ножки», в этом году «вновь представил подобного рода полотно, озаглавленное „Грог“, и вновь был отвергнут.
Признаюсь, мне не легко было узнать под той личиной, какую вы на него надели, одного из своих товарищей по коллежу, г-на Поля Сезанна, в чьем творческом багаже никогда не было ни единой свиной ножки, по крайней мере до сего времени. Я делаю эту оговорку, хотя не понимаю, почему нельзя писать свиные ножки, как пишут дыни или морковь.
Действительно, в этом году в числе многих прекрасных полотен были отклонены и два полотна г-на Сезанна: «Грог» и «Опьянение». Г-ну Арнольду Мортье было угодно подвергнуть картины насмешкам и описать их с такой силой воображения, которая делает ему большую честь. Я отлично знаю — все это не больше, чем милая шутка, все это не стоит принимать близко к сердцу. Но что поделаешь? Мне всегда был непонятен такой странный образ действий, при котором критики, не колеблясь, осуждают и глумятся над тем, чего сами и в глаза не видели. Я считаю своим долгом сказать, что описания, данные г-ном Арнольдом Мортье, по меньшей мере неточны».
С приходом в дом Золя прекрасной Габриэли на плечи писателя ложится еще большее бремя. Покинув улицу Вожирар, он переезжает в Батиньоль, в квартал Мане. Вопреки своей прекрасной позе борца он порою, так же как и Сезанн, падает духом. «Вы не поверите, — не сдержавшись, признается он однажды Нума Косту, — на какие неожиданности натыкаешься в этом трудном изнурительном ремесле, каким я занимаюсь». Редкий из четвергов проходит без жалоб с его стороны на тяжелые времена: «Ничего не идет»73. Тиражи приносят ему весьма незначительные суммы: «Исповедь Клода» была напечатана всего лишь в полутора тысячах экземпляров. Чтобы прожить, ему приходится шире сотрудничать в газетах, заниматься литературной поденщиной. Не прекращая писать новый роман «Брак по любви», он катает по два су за строчку для провинциального листка «Ле Мессаже де Прованс» приключенческий роман с продолжением «Марсельские тайны». Катает не без скуки и отвращения. Но зато ему по крайней мере удается свести концы с концами. К тому же он надеется в сотрудничестве с Мариусом Ру переделать «Тайны» для театра. Валабрег упрекает Золя: писать такие романы — значит торговать своим талантом. На что Золя отвечает: «Мне в настоящее время необходимы две вещи — печататься и зарабатывать деньги. В отношении „Марсельских тайн“, так и быть, сдаюсь. В остальном же я знаю, что делаю». В то же время Валабрег не преминул похвалить Золя за то, что своим энергичным заступничеством он очень помог Сезанну. «Поль — не знающее жизни дитя, чьим хранителем и наставником вы являетесь, — пишет он Золя. — Вы оберегаете его, шагая бок о бок с вами, он уверен в своей безопасности... Его удел создавать картины, а ваш — устраивать его жизнь!»
Не потому ли, что это действительно так, и, даже по мнению самого Сезанна, художник время от времени ходит работать к своему другу в Батиньоль? В частности, он пишет там большую картину «Похищение» — смуглый мужчина держит в объятиях бледную, лишившуюся чувств женщину. Это исполненное хищной чувственности полотно Сезанн дарит Золя. Он проставил под ним подпись и дату — явное свидетельство того, что оно ему самому до какой-то степени нравится. Достаточно взглянуть на эту картину, чтобы убедиться в том, что Сезанн еще далеко не свободен от романтизма. «Поль много работает, — пишет Золя Валабрегу, — он мечтает об огромных полотнах». Алчным взглядом окидывает Сезанн стены церквей, вокзалов, рынков, голые стены, которые он жаждет покрыть исполинскими фресками. «Что можно тут сделать! Покорить толпу, открыть новую эру, создать искусство!» Но живопись, проклятая живопись, «ради которой я готов убить мать и отца, не дается мне в руки». Живопись приводит его в смятение: восторг, разочарование, гневные вспышки поочередно овладевают им перед полотном, которое получается не так, как он хочет. Проклятия, сломанные кисти, искромсанные полотна — и так что ни день. Он пишет как одержимый; бешеный, сварливый, злой, он изводит себя работой, а натурщиков нескончаемым позированием и своей требовательностью, «он отпускает их только тогда, когда, полумертвые от усталости, они валятся без чувств», а сам пишет до тех пор, пока «не падает», потому что у него подкашиваются ноги и пусто в желудке». Временами, однако, он не может сдержать острой радости. «Когда я принимаю у самого себя картину, — восклицает он в пароксизме гордости, — то это посерьезнее, чем если бы ее судили все жюри на свете!»74
В конце мая в Париж приезжает г-жа Сезанн, а в июне, как раз в те дни, когда Валабрег, покинув Прованс, окончательно перебирается в Париж, Поль отвозит ее домой: благодаря горячей рекомендации Золя Валабрег в скором времени начнет работать в «Л'Артист» Арсена Уссей.
* * *
Как писал незадолго до того Золя Валабрегу, «Сезанну теперь нужны работа и мужество»; он рассчитывает провести в Эксе три недели «в глуши уединения» и действительно, едва приехав в Экс, укрывается в Жа де Буффане. Кроме Мариона, а иногда, крайне редко, Алексиса, летом 1867 года он ни с кем не видится. Все его друзья в Париже. Он пишет. Пишет не покладая рук. Начал несколько портретов, «поистине прекрасных, — дает оценку Марион, — теперь уже не шпателем, но все так же смело, причем технически гораздо более искусно и любопытно». Восхищение Мариона Сезанном все растет. Ввиду того, что Сезанн, продолжая свои искания, пишет акварелью, Марион удивляется тому, как удается его другу подобным способом прийти к столь замечательным результатам. «Сезанновская акварель, — пишет Марион Морштатту, — такого невиданного цвета и такой необычайной силы, каких, казалось мне, нельзя ждать от акварели».
Но что поистине поражает — это преклонение, с которым Марион относится к Сезанну.
Догадывается ли о том Сезанн? Если не считать Писсарро, всегда пристально следившего за творческим развитием Сезанна, именно Марион, этот юный геолог двадцати одного года, этот молодой ученый, только что опубликовавший два замечательных исследования, только он понимает глубокий смысл усилий Сезанна. В Париже, даже — увы! — среди друзей, Сезанн зачастую чувствует себя одиноким и чужим. Порой, в минуты усталости, у него появляется искушение отступить. К чему упорствовать, жить в постоянной бесплодной борьбе? Хорошо ему тут, в Жа де Буффане, среди мертвящего оцепенения провансальского лета, в тиши солнечного, по-настоящему знойного юга, нарушаемой лишь стрекотом цикад. Хорошо ему наедине со своим творчеством, со своими грезами, вдали от людского суетного шума. Отказаться от всего, остаться здесь, погрузиться в блаженное бездействие — это ли не мудрость? «Он может себе это позволить», — как говорит мать. Он свободен. Он бы писал. Для себя. Только для себя. Как стрекочут цикады...
Середина августа; уже месяц, как Золя не имеет вестей от Сезанна. Золя просит Мариуса Ру, который в это время в Марселе сражается с дирекцией местного театра Жимназ, готовящего к постановке пьесу по роману Золя «Марсельские тайны», посетить Сезанна. Мариусу Ру встреча эта приносит разочарование. Сезанн принимает его по-дружески, охотно болтает с ним, но не выдает ни одной из своих сокровенных мыслей, чем приводит гостя в полное замешательство. Сезанн отделывается одними банальностями или же настолько туманными словами, что их скрытый смысл, если только таковой в них имеется, Мариус Ру, по его собственному признанию, не в состоянии уловить. «Поль для меня — настоящий сфинкс», — пишет он совершенно озадаченный.
С Марионом Сезанн, очевидно, гораздо откровеннее. По мнению Мариона, Сезанн явно делает с каждым днем все большие и большие успехи. Сейчас художник работает над вторым вариантом картины «Увертюра к „Тангейзеру“, которую на сей раз решает в очень светлой тональности. Окончательно покоренный, Марион пишет Морштатту: „Одного такого полотна достаточно, чтобы создать имя“.
Золя собирается в Марсель, он хочет присутствовать на премьере «Тайн». Сезанн договаривается с ним вернуться в Париж вместе. 6 октября Сезанн и Марион сопровождают Золя в театр. Писатель находит свою драму «мерзкой». Зрители разделяют его мнение. Едва опускается занавес, как в зале раздаются свистки. 11 октября Сезанн и Золя возвращаются в Париж.
* * *
На сей раз Сезанн не поселяется на улице Ботрейи. Непоседливость его, кажется, еще больше возросла. Недовольный, брюзгливый, он меняет квартиру за квартирой, скитается с улицы Шеврёз на улицу Вожирар, с улицы Вожирар на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
Золя наблюдает за другом. Не свернул ли он с верного пути? Сезанн постоянно жалуется, что ему трудно «воплотить» свои замыслы, сетует на «бессилие». Бессилие, увы, самое подходящее слово для данного случая. Муку Сезанна Золя ощущает, как свою собственную. Впрочем, его до слез трогает участь всех неудачников, ибо бывает ли в искусстве когда-нибудь известно, кто безумец75. Сам он, снедаемый тоской, совсем не так уверен в своих силах, как можно думать, глядя на его показную неугомонность. Его самого снедает тоска. Только он свое беспокойство глушит, обуздывает мучительную тревогу и все шагает — вперед, вперед, вперед... Иногда он, конечно, решается дать Сезанну вскользь какой-нибудь совет, но подите втолкуйте что-либо такому упрямцу! Сезанну всегда и во всем чудится посягательство на его неприкосновенность: его хотят «закрючить».
А между тем кто-кто, а Сезанн должен был бы знать, какой тяжелый бой предстоит им. Мало ли нападок как раз в эти дни вызвал опубликованный в декабре роман Золя «Тереза Ракэн» (первое название — «Брак по любви»). «Лужа грязи и крови, — пишет об этом произведении „Фигаро“. — Господин Золя... видит женщину в таких красках, в каких ее изображает г-н Мане: цвет грязи, чуть подкрашенный розовым». Но Сезанн, по-видимому, не желает прислушиваться к такого рода высказываниям. Он не старается сдерживать себя ни в своем поведении, ни в своих творческих поисках. Лишь тот, кто хочет закрыть себе путь к карьере и успеху, может вести себя так, как ведет он.
Сезанн и Солари хозяйничают сообща. Это два в одинаковой степени взбалмошных и беспечных существа. Они как нельзя лучше подходят друг к другу, тем более что милый Солари, истинный мечтатель, постоянно витающий в облаках, выполняет все причуды друга. Более сговорчивого человека не найти! Сезанн и Солари живут одним котлом, деньги, которые оба ежемесячно получают, пускаются ими на ветер в первые же дни. Сидя на мели, они перебиваются чем придется. Сезанну как-то прислали из Экса бутыль оливкового масла, для них это послужило большим подспорьем в голодную зиму 1867—1868 годов. Они «роскошествуют», макая ломтики хлеба в масло, и наедаются ими «до отвалу»76.
К ближайшему Салону Солари готовит статую, названную им «Война за Независимость». Статуя изображает огромного роста негра (Солари лепил его с черного натурщика Сципиона из мастерской Сюиса), отбивающегося от своры собак. Как-то раз посмотреть на скульптуру Золя приводит к Сезанну и Солари Эдуара Мане. В мастерской более чем свежо. Солари разводит огонь. Под действием тепла глина размягчается; статуя, поддерживаемая лишь какими-то случайными подпорками, вроде палки от метлы и перекладинами от стульев, обрушивается. Что ж, ничего не поделаешь! Вместо негра, стоящего во весь рост — символ войны за Независимость, — статуя будет изображать просто спящего негра. «Эти реалисты еще и не то делают», — ликует Сезанн.
Несмотря на такое перевоплощение, статуя Солари принята в Салон. В этом году жюри проявляет максимум либерализма. Солари, Мане, Писсарро, Базиль, Ренуар, Моне, Сислей — все, все приняты, а Сезанна и на этот раз отклонили.
«Ничего, потомки воздадут им за меня сторицею!» — говорит он о членах жюри и заверяет своих друзей художников, которые вполне искренне или же просто из сердечного участия хвалят представленную им картину — по-видимому, второй вариант «Увертюры к „Тангейзеру“, — заверяет их в том, что его последние полотна еще лучше, и намного.
Оставляя в стороне собственные взгляды на живопись, не питая большого уважения к членам жюри, Золя не может, однако, не признаться самому себе, что постоянные неудачи Сезанна в конце концов начинают его как-то тревожить. При всей враждебности жюри, от которой постоянно страдают художники нового направления, оно все же, пусть с большими, пусть с меньшими трудностями, не сегодня, так завтра что-то у каждого из них принимает. Ныне все они, за исключением Сезанна, предстанут перед публикой. А между тем если жюри когда-либо и проявляло терпимость, то именно в этом году — сказалось облагораживающее влияние Добиньи.
В Салоне текущего года будет на тысячу триста семьдесят восемь экспонатов больше, чем в прошлогоднем. Процент отклоненных работ незначителен. По словам критика Кастаньяри, завсегдатая кафе Гербуа, «двери были открыты почти для всех, кто только представил свои работы»77. Такое сплошное признание, пожалуй, свидетельствует о несомненном успехе новой школы, не так ли? Однако граф де Ньюверкерке, видимо, не сменил гнев на милость и рассматривает Салон 1868 года как «Салон впервые выставляющихся» 1. Салон этот — торжество Мане и новой живописи, торжество Золя, который вправе не только радоваться тому, что помог победе, но и тому, что будет вместе с художниками, которых он поддержал, представлен в Салоне портретом, написанным добрым его другом Эдуаром Мане. Все это настолько очевидно, что новая газета «Л'Эвенман иллюстре» просит Золя сделать обзор Салона.
К сожалению, этот обзор несколько обманул надежды художников. По своей ли воле или под нажимом, но Золя обошел молчанием тех художников, чьи работы его «раздражают». Он главным образом отметил, кадя направо и налево, удачу своих друзей. «Полный успех Эдуара Мане, — особенно подчеркнул он, — превзошел мои самые смелые мечты, настолько он стремителен и весом». Но этим статьям не хватало остроты резких нападок, горячего, волнующего пафоса утверждения. В них не было ни увлеченности, ни глубоких обобщений его прежних статей.
2 мая у Золя вышла первая статья этой серии, а 16 июня — последняя, содержащая похвалу Солари. К этому времени исполнилось уже три недели, как Сезанн сбежал из Парижа в Экс.
* * *
Белесая от света долина зажата между сиреневыми холмами. Почти безлюдье. Лишь временами появляются какие-то крохотные силуэты и медленно движутся по дорогам среди полей и виноградников. Ни малейшего шума, только непрерывный стрекот цикад да минутами легкий шелест серебристой листвы олив, колеблемых ветром. Солнце, тишина, одиночество. Сезанн в Жа де Буффане, работает.
Он работает, совершенно забывая о времени. Когда ему случается писать кому-нибудь из друзей, он датирует свои письма приблизительно и неопределенно: «примерно первые дни июня», «понедельник вечером». Большая пустота образовалась вокруг него. Видится ли он с кем-нибудь, кроме Мариона и реже Алексиса, чьи домашние неурядицы (Алексис помышляет сбежать в Париж, не дожидаясь отцовского разрешения) хоть как-то развлекают его? Изредка вечером он отваживается выйти на Бульвар, но, по правде говоря, без особого желания повстречать там кого бы то ни было из знакомых. Несмотря на свои провалы в Салоне — весьма сомнительно, чтобы Экс не был о них осведомлен, — Сезанн, всегда такой «беспощадный к плохим живописцам»78, питает одно только презрение к местным художникам, включая и Жибера. «Все они пыжатся как индюки», — говорит он. Если Сезанн не работает в Жа, то бродит в одиночестве по полям, ходит к Инфернетским ущельям предаваться размышлениям у плотины или к подножию горы Сент-Виктуар. Бывают дни, когда, загулявшись, он с наступлением темноты спохватывается, что отошел довольно далеко от Экса. Не беда! Он попросится на ночлег к кому-нибудь из окрестных жителей и выспится на сене.
Теперь Сезанн часто пишет на пленере, то в саду Жа де Буффана, то на берегу Арки или еще где-нибудь. Но большие композиции он по-прежнему продолжает писать в мастерской. Ему хотелось бы использовать портреты, написанные им за эти годы, чтобы изобразить своих друзей на фоне какого-нибудь пейзажа. Он намерен даже, если только это полотно получится таким, как он хочет, вставить его в хорошую раму и преподнести марсельскому музею. Отважится ли музей отклонить его дар?
Солнце, тишина, одиночество. Отрешенный от всего житейского, погруженный в своего рода спячку, но только не в отношении своего искусства, Сезанн пишет. Марион, единственный свидетель его трудов, его упорства, сообщает в эту осень Морштатту: «Сезанн работает, как всегда, неутомимо, всеми силами стараясь сдержать свой темперамент и подчинить его твердым принципам. Если он достигнет своей цели, то мы, милый мой, вскоре получим крепко сделанные, достойные восхищения работы».
Год уходит. Сезанн начинает подумывать о возвращении в Париж. Но он настолько поглощен поставленными перед собой задачами, что уже не слишком хорошо знает, на каком он свете. «Я запишу себе все, что должен сделать, кого должен увидеть, и стану по мере выполнения вычеркивать; так я ничего не забуду».
* * *
Приехав приблизительно в половине октября в Париж, Сезанн застает Золя крайне озабоченным и растерянным. Ему, как всегда, стоит немалых трудов заработать столько, сколько нужно, чтобы прожить. Он напечатал новый роман «Мадлена Фера», любопытное произведение на тему о физиологической предопределенности, другими словами, о том, что женщину якобы всегда влечет к тому, кто первый заставил заговорить в ней голос плоти79. Не странно ли, что три героя романа напоминают, хоть и косвенно, Золя, Сезанна и Габриэль. Роман этот возмутил читателей. Цензура запретила печатать его продолжение. Несмотря на скандальную огласку, книга почти не распродается. Но что такое в общем и целом «Мадлена Фера», еще один роман, не более? «Добьюсь ли я чего-нибудь и когда, если буду просто так, из года в год, накапливать по книге?» — спрашивает себя Золя. Осаждаемый докучными заботами, он нервничает. Мысль о Бальзаке и его «Человеческой комедии» не дает ему покоя. Ныне, думает Золя, «с читателями можно говорить лишь языком мощных, многотомных произведений». Вот уже несколько месяцев обдумывает он замысел широкого полотна, которое передало бы «естественную и в то же время социальную» историю семьи эпохи Второй империи, историю Ругон-Маккаров. Он возобновит дело, предпринятое Бальзаком. Создавая этот труд, он максимально использует свои воспоминания и наблюдения. Экс он опишет под именем Плассана. Главным героям и второстепенным персонажам он придаст черты, подмеченные им у его старых и новых знакомых. В этом произведении будет, разумеется, выведен и Сезанн. Он предстанет в образе художника так же, как Луи-Огюст — в образе холодного, педантичного, скупого буржуа... «пересмешника и республиканца». Сезанну нужно посвятить целую книгу, мечтает Золя, нужно вылепить с него одну из самых ярких и выпуклых фигур этой фрески, описать трагедию «великого художника-неудачника», «неполноценного гения», «рыцаря неосуществимого»80 — ужасную трагедию духа, истребляющего самого себя81.
Это ли не характерно для Сезанна? Нынешней весной его снова постигла неудача. Разве не поговаривают о том, что Сезанн все больше и больше недоволен своими поисками? «Какая страшная вещь живопись, — вздыхает Гийеме, говоря о Сезанне, — чтобы хорошо писать, одного ума недостаточно. Но чем черт не шутит, я все же не сомневаюсь, что он со временем своего добьется...»
В эти дни 1869 года Сезанн, измученный своими исканиями, в самом деле недоволен собой. Он начинает исцеляться, и сам это чувствует, от «гангрены романтики»82. Снова и снова он по собственному почину мысленно обозревает этапы истории живописи, и если в портретах, а тем более в композициях ему не всегда удается стремлением к объективному реализму побороть свой романтизм, то по крайней мере в натюрмортах он к этому довольно часто приходит. В этом жанре он нередко достигает высокого мастерства и создает произведения, в которых острое видение сочетается с яркостью исполнения. Правда, натюрморт как нельзя лучше подчиняется его устремлениям. Иное дело сюжетная композиция: подсказанная воображением, она в силу этого и по природе своей слишком связана с его внутренним миром, чтобы неизбежный элемент страстности не мешал ее выполнению, а вот натюрморт, поскольку он лишен разрушительной силы эмоциональности, освобождая его от неотступной заботы о сюжете, позволяет отдаться целиком проблемам живописной техники.
В доме у Золя имеются часы из черного мрамора — по-видимому, память об отце, — эти часы и ряд других предметов: раковина, ваза, чашка, лимон — послужили Сезанну мотивом для натюрморта, представляющего собой по силе выполнения, по простоте, а главное, по пластичности формы, бесспорно, одну из самых больших удач Сезанна с тех пор, как он стал художником.
Это полотно он преподносит Золя. Но для Золя работы Сезанна уже потеряли всякую ценность. Художник, находящийся в трагическом противоречии со своим искусством, художник, который пишет, кляня свои «долгие, отчаянные усилия»83, прототип героя одной из будущих книг, над которой отныне работает его воображение, — вот что такое Сезанн в глазах Золя. Вообще восторженная склонность Золя к живописи, по существу, кончилась, как только прекратилась схватка, в большой мере обусловившая ее. Кроме своих «Ругон-Маккаров», Золя теперь ни о чем больше не в состоянии думать, его занимает лишь «громадная эпопея, мечту о которой он всюду влачит за собой»84. В мае он садится за первый том, озаглавленный «Карьера Ругонов», и принуждает себя работать методически и точно, как машина.
Решившись, наконец, бежать из отчего дома, Поль Алексис в сентябре приезжает в Париж. Валабрег приводит его к Золя, в батиньольскую квартиру на улице Кандамин. Золя — он вечно плачется на то, что его окружают одни только художники, — принимает Алексиса с нескрываемой радостью. Они сразу же находят общий язык. Пользуясь случаем, Сезанн пишет домашнюю сцену: «Поль Алексис читает Эмилю Золя». Эта картина — своеобразное повторение портрета Золя кисти Мане. Но ученик превосходит учителя. В этом полотне тонкая цветовая гамма сочетается с совершенно неповторимой выразительностью. В тот момент, когда Сезанн близок к тому, чтобы стать большим мастером, именно в тот момент Золя видит в нем лишь художника, обреченного на необратимое бессилие, пораженного «смертельным ударом творчества»85.
* * *
Редкий случай, чтобы Сезанн так долго не был в Эксе. Начался 1870 год. Он уже свыше двенадцати месяцев не видел Прованса. Что же случилось?
Недоверчивый бирюк, опасливо отступающий перед женщиной, дикарь, которого вид обнаженного тела волнует до головокружения, поддался — и как это случилось? — обаянию одной из своих случайных натурщиц; эту высокую, белокурую, довольно красивую девушку с приятным лицом и черными задумчивыми глазами зовут Мария-Гортензия Фике. Ей девятнадцать, Сезанну — тридцать один. Уроженка Салиньи (департамент Юра), она была в раннем детстве86 привезена родителями в Париж. За несколько лет до встречи с Сезанном она потеряла мать; отец ее — скромный банковский служащий. Сама она работает брошюровщицей и, чтобы немного пополнить скудный заработок, позирует художникам. Как натурщица, она имеет одно большое, очень важное, особенно для Сезанна, достоинство: терпение. Скучное занятие избрала себе эта жизнерадостная непоседа, болтушка, однако она послушно выполняет все требования, диктуемые ей данной позой. Не этой ли покорностью своей завоевала она Сезанна? Во всяком случае, не склонностью к живописи и не знаниями в этой области: живопись ей была совершенно чужда.
Тем не менее в тот важный момент творческой жизни Сезанна Гортензия, сама того не ведая, играет существенную роль. Она вносит в быт художника элемент постоянства. Благодаря ей затухает вулкан сезанновской чувственности, связь с Гортензией помогает Сезанну освободиться от осаждающих его видений. Начинает исполняться и скоро исполнится самое пылкое желание Сезанна: он укротит свою необузданную натуру и подымется до того искусства, о котором мечтает, в котором угадывает свою единственную на этом свете подлинную страсть.
Сезанн знает, что цель недалека. Вышучивая свой романтизм, он пишет картину «Новая Олимпия» — карикатуру на «Олимпию» Мане, где изображает самого себя заглядевшимся на опереточную одалиску. Картина не вполне удалась. Но его это не волнует. Только не отступать.
Когда при встрече в кафе Гербуа Мане спросил Сезанна, что он готовит для Салона, тот ответил: «Горшок с дерьмом».
Решив повторить проделку трехлетней давности, Сезанн на сей раз выбирает для показа на жюри Салона портрет Амперера и одно ню и отвозит свои полотна во Дворец промышленности только 20 марта, в день закрытия жюри. Ему устраивают издевательскую овацию. Репортер Шток, случайно оказавшийся там, задает Сезанну несколько вопросов, в ответ тот, посмеиваясь, излагает свое кредо: «Да, любезный господин Шток, я пишу, как вижу, как чувствую, а чувствую я очень сильно. Те, другие, чувствуют и видят так же, как и я, но они не смеют... Они пишут в духе Салона. А я смею, господин Шток. Я позволяю себе иметь свои взгляды, и, — добавляет он пророчески, с легкой усмешкой, — хорошо смеется тот, кто смеется последним».
Полотна Сезанна, как и следовало ожидать, отклонены. «Но меня это мало трогает», — пишет он одному экскому другу, которому вскользь сообщил, что жюри приняло картины сына Жибера Оноре, — а также работы Солари, Базиля, Сислея, Ренуара, Писсарро, Мане и многих, многих других. В этом Салоне 1870 года была выставлена большая композиция Фантэн-Латура — «Мастерская в Батиньоле», — изображающая Мане за мольбертом в окружении некоторых завсегдатаев кафе Гербуа; здесь Золя, Ренуар, Моне, Базиль. В число этих избранников Сезанн, разумеется, не вошел.
Обеспокоенный слухами о готовящейся войне, Золя 31 мая оформляет в мэрии XVII округа свой брак с Габриэль Мели. Свидетели — четверо эксовцев: Сезанн, Солари, Ру и Алексис.
За несколько дней до того Золя получил письмо от Теодора Дюре:
«Я слышу всюду разговоры об одном художнике из Экса, по фамилии не то Сезанн, не то что-то в этом роде, чьи картины жюри, говорят, не приняло. Смутно припоминаю, что вы рассказывали мне о каком-то чудаковатом художнике из Экса. Не он ли этот ныне отвергнутый?
Если это он, то прошу вас, не откажите в любезности дать мне его адрес и рекомендательную записку, чтобы я мог пойти познакомиться и с художником и с его живописью».
30 мая, накануне своей свадьбы, Золя отвечает Дюре:
«Я не могу дать вам адреса того художника, о котором вы меня спрашиваете. Он ведет очень замкнутый образ жизни: у него сейчас период исканий. По-моему, он правильно делает, никого не пуская в свою мастерскую. Подождите, пока он найдет себя».
V. Спокойное море
«Что вы делали во время Революции?» — спросили Сийеса87.
«Я жил», — ответил он.
19 июня 1870 года! Императорское правительство объявляет войну Пруссии. Империя Наполеона III шатается. Еще в январе во время похорон журналиста Виктора Нуара, убитого Пьером Бонапартом, на бульварах раздавались возгласы: «Да здравствует республика!» Побуждаемый в той или иной степени императрицей, Наполеон III попадает в ловушку, расставленную ему Бисмарком, который 13 июля опубликовал депешу, полученную им из Эмса от прусского короля.
«Пусть война длится хоть год, у нас всего хватит!» — заявил маршал Лебеф. А на деле большую неподготовленность к войне трудно себе представить. Ничего не предусмотрено: на интендантских складах ни провианта, ни снарядов, ни амуниции; лазаретов и в помине нет; распределили по штабам карты Германии, а снабдить их картами границ забыли.