- Сидит этот змей во всех нас, - твердила она, - сидит. В одних большой, в других маленький. Я ему твержу: "Хорошие они старики с Марфой Егоровной, честные". А он мне, губитель, нашептывает: "Ой ли? Хорошие ли? Проверь. Натяни нитки в курятнике. Натяни - узнаешь". Я и послушалась его, окаянного...
- Ну и ладно... Бывает... Случается, - смягчал ее признания Прохор Кузьмич, довольный, что все кончилось миром.
- Теперь все. Конец ему, злыдню. Спасибо тебе за урок, за счастливое избавление, - закончила Серафима Григорьевна свои объяснения и спросила: Сколько я тебе должна яиц, Прохор Кузьмич?
Прохор Кузьмич, поверивший в искренность Серафимы Григорьевны, ответил:
- Да что нам считаться с тобой, Серафима Григорьевна, из-за какой-то сотни-другой яиц...
- То есть как это сотни-другой? Когда же ты успел такую цифру доложить в мои гнезда? Если я с открытой душой, так ты-то зачем... - Хотела она сказать: "Зачем пользуешься случаем?", но осеклась. Осеклась и снова завиляла хвостом: - Жив еще, видно, змей-то во мне. Жив, окаянный! Опять шепчет: "Усомнись, усомнись!" - и я из одного греха в другой. Все до яичка отдам... Может, деньгами возьмешь? Почем они нынче на рынке?
Прохор Кузьмич не мог далее слушать ее.
- Хватит! Мне ничего не надо. Голова кругом идет... Часу бы не оставался здесь, коли б не Васька...
И тут Прохор Кузьмич добавил те слова, которые обычно не пишутся на бумаге, плюнул и ушел.
Стало тихо. Баранов снова вернулся к статье о полете человека в космос. Но статья не читалась. В ушах все еще стояли гнусные, лживые заверения Серафимы Григорьевны да слышалось, как стучали о сковородку клювами куры, доедающие в курятнике яичницу-глазунью.
Мечта о полете в небо... Реальное, близкое завоевание космоса... И... меченая яичная скорлупа...
XIX
Василий Петрович Киреев заметно повеселел. Серафима Григорьевна сообщила зятю, что ее родня обещала ей в счет зимнего мяса кое-какие деньги. И если к этому кое-что ссудит на годок-другой верный друг и золотой человек Аркадий Михайлович, то можно покупать лес и нанимать плотников.
На самом деле никакая родня Серафиме Григорьевне не захотела бы давать в долг даже трех рублей, зная ее способность не платить долгов или по меньшей мере растягивать выплату на долгие времена.
У Серафимы Григорьевны, как это и предполагал Прохор Кузьмич, а за ним Баранов и, наконец, мы с вами, были сбережения. И эти сбережения хранились в большом глиняном горшке, закопанном под полом.
Горшок был жирно смазан снаружи и внутри свиным салом, чтобы через поры его стенок не проникла влага внутрь и не повредила деньги. Сверху он был покрыт аптекарской клеенкой, крепко-накрепко привязанной медной проволокой к его шейке. Через клеенку также не могла проникнуть влага, к тому же клеенка не подвержена гниению.
Драгоценный сосуд она закопала еще прошлой осенью. В нем было считаных и пересчитанных тридцать тысяч рублей. Они береглись для Ангелины, о чем ей не говорилось, потому что она могла в приливе нежных чувств рассказать об этом Василию. Тогда прощай все... Закопав горшок, Серафима Григорьевна прятала теперь новые сбережения в мешке с неприкосновенным запасом овсяной крупы. Мало ли что случится и уже случалось за эти годы. Мешок овсянки не ахти сколько стоит, а при тяжелом случае, черном дне, ему не будет цены.
К мешку никто не прикасался. Ни дочь, ни зять не спорили с блажью Серафимы Григорьевны. И мешок с овсянкой стал вторым хранилищем денег. Там уже было тысяч до десяти. По расчетам Ожегановой, к зиме должно прибавиться еще двадцать. Расчет был на кусты смородины, выращенные из черенков, на побеги крыжовника и прочую "мелочь", которую постороннему нельзя было заметить и проверить. Сюда же относились и цветы. Нашелся кроме Панфиловны новый скупщик. Он сбывал их через киоски под видом цветов из государственного цветоводства.
Дело незаметное, а тысячное. И главное - оптом.
Теперь появились надежды скопить сто тысяч. А при ста тысячах не так страшна дальнейшая судьба дочери. Все-таки никуда не уйдешь от того, что Лина моложе Василия на целых пятнадцать лет. И выдана она была за него не по большой любви, а "по целесообразности жизни". Именно так формулировала Серафима Григорьевна. И если вдруг случится какая-то осечка, то при ста-то тысячах да при дележе дома можно и другого, да еще помоложе, к рукам прибрать.
Пусть Серафима Григорьевна не желала для своей дочери иного счастья, нежели с Василием Петровичем, но не желать - одно, а предвидеть всякое другое.
И если есть эти самые, которые "не пахнут", так и горе - в полгоря, и беда - в полбеды. Безусловно, хорошо бы догнать сбережения до полутораста тысчонок. И может быть, она это сделает, если сумеет уговорить Василия выбить из рук соседа Ветошкина его хитроумную наживу и переманить к себе его работницу Феньку. Тогда можно будет прикончить с козами, со свиньями и со всеми этими мешкотными цветочными делами. Да разве согласится на это Василий?..
Нечего и думать! Нужно быть довольной и тем, что есть. Только бы не захворать, не надорваться! Только бы не вздумали дать квартиру внуку Копейкина. Тогда придется сильно сокращать хозяйство.
Рассуждая примерно так, Серафима Григорьевна тем временем решила перекопать горшок в свинарник или спрятать его, на худой конец, в тот же неприкосновенный мешок с овсянкой.
Плотники могли появиться со дня на день, и при них будет труднее вырыть дорогой горшок. Поэтому нужно сегодня же, пока никого нет дома, произвести намеченное.
Серафима Григорьевна вооружилась маленькой саперной лопаточкой, полезла в подпол.
Добравшись до места, где был зарыт горшок, она принялась отрывать его. Отрывать спокойно, не спеша, чтобы не повредить клеенки.
Она и не предполагала даже, какой печальный сюрприз ждет ее.
Главное управление государственных сберегательных касс хорошо бы оплатило труд сценариста и режиссера, воспользовавшихся этим сюжетом для короткометражного фильма, который можно было завершить призывом:
"Храните деньги в сберегательных кассах. Удобно, выгодно и надежно".
Это в скобках.
Не будем, однако, удлинять паузу и останавливать развитие действий под полом, где ожидается не совсем обычный, но вполне закономерный крах...
Только не нужно думать, что горшок кем-то выкраден. Этого не могло быть. Не следует также полагать, что Серафима Григорьевна не нашла места, где был зарыт горшок. На этом месте покоился довольно большой камень.
Горшок был найден сразу же и вскрыт, но денег в нем не оказалось. Они, разумеется, не истлели в земле. Их также не съела и домовая губка.
Деньги съели мыши. Голодные мыши в голодную зиму. Учуяв сало, они прогрызли клеенку, проникли в горшок и стали есть пропахшие свиным жиром и просаленные многими руками сторублевки. Пусть эта пища оказалась не так сытна, но все же это была еда и ею можно было обмануть голод.
И мыши обманули его на тридцать тысяч рублей, в исчислении до 1961 года. Мышам, впрочем, была безразлична и сумма денег, и год выпуска. Деньги пахли. Дразнили аппетит. Поэтому от них осталась только бумажная труха. Эту труху да мышиный помет и обнаружила Серафима Григорьевна. Едва не лишась чувств, она еле выбралась из подпола. Но сознание вскоре вернулось к ней. Она поняла, что, потеряв тридцать тысяч, можно потерять и все остальное, если кто-нибудь узнает о ее горшке.
Превозмогая себя, она выкинула в подтопок бумажную труху, сожгла ее и залилась горькими слезами, запершись в своей комнате.
Многое теперь приходило ей в голову. Даже бог, в которого она никогда не верила. Не он ли наказывает ее?
Но бог так же скоро вышел из ее головы, как и вошел в нее.
Она винила только себя. Только себя. Надо же было так опростоволоситься, ей, такой тертой, такой опытной женщине.
В доме хлопнула дверь. Послышались шаги. Это прошел наверх Баранов. Следом вошел и зять с Ангелиной. Видимо, все они приехали на его "Москвиче".
Ничего не оставалось, как брать себя в руки. Иного выхода не было.
Серафима Григорьевна вышла из комнаты и, зевая, сказала:
- Надо же было столько проспать!
Никто ничего не заметил. Никто, кроме Баранова. Его удивили дикие глаза Серафимы Григорьевны и улыбка душевнобольного человека.
В ее левом глазу прибавилась косина и остекленение.
XX
Касса взаимопомощи, друзья и, наконец, Серафима Григорьевна дали деньги для ремонта. Ожегановой ничего не оставалось, как убавить в мешке с овсянкой слезами омытые тысячи. Обещала же...
Были куплены половые доски. Хорошие, сухие. Недоставало бревен для балок. Были бы бревна - можно нанимать плотников. Тоже нелегкая задача. Строительный сезон в разгаре.
Кузьма Наумович Ключников не приходил просто так. Он являлся только по делу и только наверняка.
Он пришел к Василию Петровичу вечером, после ужина. Пришел в габардиновом макинтоше и, в цвет ему, синем берете. При крагах и с тростью. Он заметно прихрамывал.
Баранова заинтересовало это новое лицо, начиная с внешности. А внешность Ключа можно определить как помесь молодящегося стиляги с ловкачом валютных спекуляций. В нем можно было признать и поездного вора, прикинувшегося снабженцем.
Кузьма Ключ, поздоровавшись с Василием, запросто отрекомендовался Аркадию Михайловичу героем тыла, инвалидом второй группы. Первое было наглядным враньем, второе - формальной правдой. Но какой правдой? Болтаясь по заводам, бегая от войны, Ключников в конце концов почувствовал, что отправки на фронт все равно не миновать, и тогда искусно поломал себе ногу на строительстве, обвинив в этом охрану труда, притупившую бдительность в боевое, военное время.
Вылечившись, Кузька остался инвалидом, негодным для военной службы. Протолкавшись войну на стройках, добившись каким-то образом медали и трех грамот за "доблестный" труд, он вышел после войны на инвалидность. Сломанная нога сослужила ему и вторую "службу". Он получил "законное" право не работать. А это ему было нужнее всего. Для него открылись пути "свободной деятельности свободного предпринимателя". Так он аттестовал себя в надежных кругах.
Кузьке Ключу не следовало бы отдавать столько строк. Но Кузька, хотя и не распространенное, все же существующее печальное явление в нашей жизни.
Говорят: "Было бы болото, а черти найдутся". Это касается и Кузьмы. Не самому лишь себе обязан Ключников своим процветанием, но и болоту. А болото было.
Известно, что всякий выстроенный личный дом увеличивает жилищный фонд страны. И застройщик уже не требует коммунального жилья. Этим и объясняется большая помощь индивидуальным застройщикам и материалами, и денежными ссудами. Но можно замутить и чистую воду. Не все застройщики руководствуются благородными намерениями - возвести жилье и этим помочь и себе, и своему государству. Иногда за жильем тянется и многое другое. К хорошему делу порой налипает клейкая, подчас и несмываемая грязь. Она-то и порождает дельцов, подобных Кузьке Ключникову. Подобные люди присасываются к каждому дачному, садовому городку, ко всякому поселку, где граждане строят своими силами свои жилища. Их распознаешь не сразу. Не все из них откровенно наглы и развязны, подобно Ключу. Некоторые жульничают хитрее, осторожнее, смиреннее, якобы нужды ради. Но суть та же.
- Ну как, Петрович, - начал Ключ, - дымишь или только собираешься?
- Дымлю, - ответил Киреев.
- Я так и думал. Поэтому и зашел. Могу тебе уделить сорок минут. Еще трое ждут. Прямо хоть разорвись.
Далее Ключ, не спрашивая Киреева, в чем его нужда, сказал:
- Балки есть. Плотники будут. Процент за хлопоты старый. Хотя во нынешнему строительному размаху в требовалось бы его уполуторить. Трудно... Он как трудно...
Как бы в доказательство сказанного, Кузька стал вытирать со лба пот своим синим беретом.
- Подрядно, стало быть, не выйдет, - принялся оговаривать он условия найма. - Неизвестен объем работы. То ли менять венцы, то ли нет... Платить - поденно. Половина косой на рыло. Харчи твои. Дешевле - никак. Могу дать четыре первых топора. Больше никак. И этих снимаю с одного денежного объекта.
Аркадий Михайлович слушал и не верил своим ушам. Перед ним был самый отпетый предприниматель, подрядчик, разговаривающий так, будто дело происходило не на советской земле.
Василий сидел, опустив голову, что-то прикидывал, высчитывал, а потом тихо сказал:
- Кузьма Наумович, может быть, по сорок рублей на человека в день... Ведь ты же и с них возьмешь тоже...
На это Ключников заметил:
- Василий Петрович, регламент на исходе. Нет - так нет. Я в обиде не буду. А что касается, если плотники мне на пол-литра дадут, это их добрая воля. Зачем тебе болеть об ихнем магарыче? У тебя еще восемь минут с секундами. Решай. Думай. Не тороплю. Но не забывай, какая я фирма. Брать умею, но выдаю по цене. Любая комиссия не найдет изъяна.
- Сорок пять! - послышался умоляющий голос Киреева.
В это время на крыльце появилась Серафима Григорьевна. Развязность Ключа сразу куда-то исчезла. Он побежал к ней навстречу и почтительно раскланялся:
- Добрый вечер, Серафима Григорьевна...
А она:
- Здравствуй, Ключ. Слушала я вас, слушала через открытое окошко да и вышла свое слово вставить.
- Как вам будет угодно... Вы человек понимающий, и вам ясно, что в такое время...
- Ясно, - сказала Серафима. - Зятюшке только, доброй душе, не все ясно. Привык уступать, а я его трудовым денежкам цену знаю. Поторопился он сорок пять на день дать. Ну да ничего. Сказано - не подписано. Сорок, Кузя. Сорок, и ни рубля выше.
- Как же так - сорок, если уже было сказано: сорок пять...
- Я, Кузя, не часто свой голос утруждаю. Сорок! - повторила она властно и ушла.
Ключников потоптался возле крыльца, где происходил разговор. Закурил. Посмотрел для отвода глаз на часы и сказал в открытое окно:
- Только для вас, Серафима Григорьевна. - Потом обратился к Василию: Никак не могу противоречить женщине. Пускай будет сорок. Задаток не нужен. Верю.
Ключ манерно распрощался. Повернулся на каблучках и натужно захромал к воротам, скрипя протезом и крагами.
Баранов нервно курил, косясь то на уходящего Ключа, то на окно, где сидела торжествующая Серафима Григорьевна, провожающая Ключа улыбкой, полной презрения, как будто она имела право на такую улыбку.
Баранов кипел от негодования.
XXI
Аркадий Михайлович оставался загадкой для Серафимы Григорьевны. С одной стороны, министр министром. И по одежде, и по уму. С другой стороны, мужик мужиком. Самые простые слова и ухватистые руки. Кем он собирается работать у них в городе, на какую работу его хотят определить - спросить было неудобно. Да и едва ли он сказал бы ей.
Она уже заводила разговор на эту тему, но Баранов ответил, что тайны он не делает, но и опережать события не собирается. Частенько уезжая в город, он тоже не объявлял, где бывал и что делал.
Серафима Григорьевна откровенно побаивалась его. И жена Василия Ангелина Николаевна - избегала разговоров с ним. Его карие, добрые и чуть насмешливые глаза спрашивали ее: "А как вы, Ангелина Николаевна, относитесь к своему мужу? Как вы относитесь к его детям?"
Как она относится к его детям? На это ответить ей было довольно легко: никак. Ее отношение к ним состояло в том, что у нее не было с ними никаких отношений. Кроме коммунальных. Живут в одной квартире - и все. И она этого не скрывала.
А вот как она относится к Василию?.. Ответить на этот вопрос, казалось, не так-то просто. Не так-то просто потому, что Ангелина и сама не знала, не выяснила за эти четыре года своего отношения к Василию.
С одной стороны, она познала с ним первые радости любви и бывала счастлива до крайнего накала свечения. Временами ей казалось, что она в самом деле светится, горя изнутри. Ангелина и мысли не допускала, что все это мог ей принести кто-то иной, кроме Василия.
С другой стороны, она отказывалась стать матерью и все еще что-то проверяла. Чего-то не хватало в ее чувствах к мужу. Может быть, и очень небольшого, но очень нужного, того, что было в ее чувствах к Якову Радостину. Чего-то не хватало с того памятного дня, когда она согласилась выйти за Василия замуж. Может быть, мать поторопила цветение ее любви, которая теперь не дает завязи полноценного чувства.
Когда Яков Радостин всего лишь подходил к ней, у нее замирало сердце.
Может быть, в отношениях между нею и Яшей Радостиным, рассуждала сама с собой Ангелина, "электрического" было больше, чем настоящего и разумного...
Может быть.
А что настоящее и разумное?.. Никто не знает, никто не скажет, даже она сама, какой была бы ее любовь с этим парнем, если б она была.
В любви с Василием началом всегда был он, а она - как бы эхом, отзывающимся тем громче, чем сильнее начало, породившее его. А Яков и она оба были неначавшимся началом и взаимно ответным эхом, которому не суждено было прозвучать.
Может быть, в этом и есть мудрость и сила любви, а может быть, это всего лишь молния, ослепительно вспыхивающая в ночи.
Радостин мог стать только молнией. А разве жизнь - это только сверкание, а не то, что есть теперь? Такое ровное, благополучное, надежное. Домовой грибок - это несчастный случай, который забудется через месяц. Уже Кузька доставил балки. Василий взял отпуск. Не минует и двух недель, как все пойдет своим чередом. Уедет и Баранов вместе со своими пытливыми глазами. А его глазам, как, впрочем, и самой Ангелине, хочется знать: нет ли в ее отношениях к мужу корыстный примесей?
А эти примеси, кажется, есть. Иногда даже кажется, что примесей значительно больше, чем всего остального, и ей становится стыдно перед людьми, перед собой. Тогда она, ища успокоения, становится необыкновенно ласковой и внимательной к мужу. Опустясь перед ним на колени, снимает его рабочие сапоги. Приносит в тазу теплую воду, сама моет и вытирает его ноги, отстоявшие у печи нелегкую плавку. У нее тогда просыпаются нежные чувства и к Лиде. Она делает ей подарки, упрекает мать за придирчивость к падчерице. И это на время успокаивает Ангелину. Она не кажется себе "арендованной" и пошедшей на сговор со своими чувствами, убеждается в искренней преданности своего сердца Василию, единственному, первому и неповторимому.
Такими чувствами она жила и в эти дни, но старуха Панфиловна сегодня шепнула ей, что вернулся Яшка Радостин. При шляпе. В узконосых чибриках. В дорогом кремовом "спинжаке", а на "спинжаке" две колодки. Одна - целинная медаль, вторая - "Знак Почета". Вот тебе и на!
Сердце Ангелины застучало... Застучало так, что захотелось вырвать его, растоптать, размельчить и скормить свиньям.
Но этого можно хотеть только в порыве самобичевания, а сделать нельзя. Сделать нельзя, но справиться с сердцем необходимо.
Вечером Кузька Ключ привел плотников. Завтра начинается вырубка полов. Суета строительства отвлечет Ангелину. Она снова войдет в свое русло жизни, хотя она из него и не выходила. И, вообще-то говоря, ничего особенного не случилось и, надо думать, не случится.
XXII
Ломка полов началась стремительно. В шесть топоров. Четыре плотника, Василий и Баранов. Уже артель. А после обеда прибыли нежданные резервы. Еще четверо: сталевары Афанасий Юдин и Веснин, первый подручный Василия Петровича Андрей Ласточкин и Ваня - сын.
- Пришли посубботничать, повечерничать, какую там никакую чуткость выразить! - выпалил скороговоркой Юдин и представился Баранову: - Будем знакомы!
А Веснин Юдину в масть:
- Ломать - не строить, и металлург за плотника сойдет. Я со своей снастью, - предъявил он лом.
- И я, - в том же веселом тоне продолжал Андрей Ласточкин. - Без подручного нигде не сподручно. Главное - покрикивать будет на кого и найдется кому сказать высокоградусное словцо. Приказывай...
С треском, с визгом больших гвоздей, когда-то вбитых, казалось, намертво, отдирались толстые, шестисантиметровые половые доски. С ними не церемонились. Не на перестил снимались они, а на выброс.
Подковырнув ломом одну пластину ряда черного пола, остальные вымахивали с руки. Многие из них были здоровехоньки. Но коли такая заразная хворь, выбрасывалось и относилось в дальний угол участка все подряд, чтобы сжечь вместе с губительной губкой.
Кто ломает, кто вырубает, кто таскает... Перекрытия не стало так быстро, что и не верилось.
Снова появился старый техник Мирон Иванович Чачиков. Обследуя нижние венцы, он нашел их вполне здоровыми, посоветовал лишь для профилактики перед промазкой "адской смесью" на всякий случай состругнуть рубанком или хотя бы соскоблить топором верхний слой бревен.
Черт оказался не так страшен, как он виделся.
Чачиков тоже посоветовал снять на штык, а лучше на два штыка землю подпола, затем полить ее жидкой смесью глиняного раствора с антисептиками, и если возможности позволят, то нанести пальца на четыре толщиной покрытие из тощего бетона.
Желая показать, как это сделать, Чачиков взял лопатку и повел Василия с Барановым в обнаженный теперь подпол. Повел их в ту часть дома, где был зарыт Серафимой Григорьевной злополучный горшок. Когда старый техник хотел приступить к показательной копке, он увидел один, а потом другой клочок сторублевки.
- Как это понимать? - спросил Чачиков, нагибаясь и поднимая клочки. Обгрызены кем-то... Или, может быть, истлели? - ни к кому не обращаясь, говорил он, рассматривая клочки. - У этого оба номера целы. Значит, можно обменять в банке.
Баранов посмотрел на Василия, но Василий не хотел верить тому, что читал в глазах товарища.
- Наверно, обронили пьяные плотники, когда строили дом, - сказал он не очень убежденно, а сказав, увидел еще клочок сторублевки и наступил на него сапогом.
Заметив это, Аркадий Михайлович сказал:
- Да, конечно, обронили плотники. Не иначе.
Тут он, как и Василий, обнаружил еще один обрывок сторублевки и так же, как Василий, наступил на него, а затем обратился к Чачикову:
- Нас, кажется, зовут к столу. Пошли, пока не остыло. Я так голоден сегодня... И так хочется выпить...
- И мне, - присоединился Василий.
Чачиков передал Василию найденные клочки сторублевок:
- Коли в твоем доме нашлись, значит, это твои деньги.
Дальнейшего хода улика не получила. Да и не могла получить. Однако забыть о ней Василий не мог.
В саду ждал ужин. Плотников уже накормили, и они ушли отдыхать в шатровую палатку, сооруженную из половиков.
Первый подручный Ласточкин раскупоривал принесенное им и купленное Серафимой Григорьевной. Юдин и Веснин любовались суетней карпов, вырывающих друг у друга брошенные им куски хлеба. В каждом настоящем мужчине не перестает жить мальчишка. И в самом деле - это зрелище! Вода кипит. Карпы выскакивают, стараясь своим телом утопить еще не намокшие куски.
Надставили стол другим, принесенным из дому. Баранов сходил за Копейкиным. И тот пришел, довольнешенек. Старику было любо посидеть в такой большой мужской компании. А кроме того, у него была давняя тайная задумка рассказать одну быль-небыль, как бы невзначай, "к слову доведясь" и "промежду прочим", на самом деле "по существу текущего момента и в точку".
Тары-бары-растабары. Настроение у всех хорошее. Не так часто собираются они все вместе. Весел и Василий. Ему не надо менять нижние венцы, вывешивать дом, искать домкраты, бояться за перекос стен.
Копейкин в свои семьдесят два мог выпить много, но пил он всегда и особенно сегодня в норму. Он то и дело ввертывал шутки, прибаутки, загадки, ища зацепки к началу задуманного им пересказа были-небыли, которая именно сегодня, как никогда, попадет в хорошие уши, а попав, не выдуется из них.
Подвыпив, Мирон Иванович Чачиков, изображая протодьякона, пропел:
- Здравие, благолепие и благополучие дому сему, и славному хозяину Василию Петровичу, и домочадцам его многая лета...
Василий, отвечая поклоном, сказал:
- А все-таки, братцы, тяжело быть хозяином. Вот уже четыре года, как я никуда не выезжал, нигде не отдыхал...
- Это уж так, - послышался голос Копейкина. - Коли ты попал в колдовские тенета старой ведьмы, так тебе в них и сидеть до скончания века!
Василий Петрович не понял, к чему такой разговор.
- Это в какие такие тенета, какой такой старой ведьмы?
Прохор Кузьмич тут же отозвался:
- Сказ-пересказ, верный ватерпас, про эту старую ведьму бытует. Большой правды эта небыль. Былее ее и сама быль не придумает. Чех мне один ее рассказывал.
- Какой чех? Ты же, Прохор Кузьмич, дальше завода, понимаешь, лет двадцать нигде не был!
- Оно так, Васенька, только к нам-то со всего света разные люди ездят! И приезжал как-то один премудрый чех. Очень башковитым человеком себя показал. По-русски этот чех лучше нас с тобой может. Он, видишь ли ты, еще в ту германскую попал в плен. Осел. Женился на русской. Дети пошли. Младшенькую-то за нашего парня со Стародоменного замуж выдал. Вот и приезжал внука проведать. Внука повидал, да и меня встретил. Внук-то его и мне дальняя родня. По Марфе Егоровне. Встретились мы с ним и, как полагается, залили по двести пятьдесят граммов "зверобоя" и принялись друг перед другом слова разные метать. Я - про уральские колдовские случаи, а он - в международном масштабе и с идейно-политическим прицелом. С дальним. Не на два-три года, а, можно сказать, с проглядом в светлые времена...
- Хватит, Прохор Кузьмич, присказывать, ты сказку начинай, - попросил Чачиков.
- А будете ли слушать? - спросил Копейкин. - Сказка хоть и не столь долгая, а в половину уха ее не понять.
- Будем слушать в полное ухо. Поймем, - пообещал Василий и предложил выпить перед сказкой.
Выпили. Крякнули. Закусили зеленым луком с солью. И Копейкин обратился ко всем:
- Теперь слушайте. Только чур-чур - не перебивать.
Пересев со стула на ящик, стоявший неподалеку, расправив черно-пеструю бороденку, затем утерев ладонью серые усы, Прохор Кузьмич принялся рассказывать сказку.
XXIII
- Вскорости или вдолгости после того, как получеловек, по прозванию педикантроп, в сознательном труде себя человеком обнаружил, началась пещерная, первобытная жизнь. Пускай ни рубанков, фуганков, станков, доменных печей тогда еще не напридумали, а жили сообща, в большой дружбе жили.
И эта большая дружба, когда один за всех и все за одного, была неписаным законом всех законов и статьей всех статей. Что добудут на охоте, то и съедят. Что соорудят, тем и пользуются. И не было между ними никакого дележа и никакой зависти. Топор ли каменный, стрела ли, копье ли считалось нашим. И труд у них был общим - кто что может, тот то и делает. Никому не приходило в голову друг дружку попрекать: я, мол, мамонтиху прикончил, мне и есть из нее печенку, а тебе - мослы обгладывать.
Не было этого. Для всех мамонтов били. Для всех плоды собирали. Для всех пещеры приютом были. Каждому солнышко равноправно светило.
Выдумал человек к этому времени бога или нет, твердо сказать не могу. И чех мне этого не сказывал. Но то, что человек чертовщиной и лешачиной всякой, чистью и нечистью леса да болота заселять начал, это уж точно. Точно и по Марксу, и по Энгельсу, и по Владимиру Ильичу. Огонь даже за тайную колдовскую силу почитался. Это я самолично читал.
Словом, зародились на земле добрые силы и злые. Чисть и нечисть. С этого все и началось. С этого самого и стал свободный человек рабом темных сил, порожденных им в темноте своей и в страхе неведения своего.
Точно так до последнего словечка и сказывал мне про это головастый чех.
И зародилась в те стародавние времена одна ведьма. Трудно сказать, какой она зародилась, писаной красотой или хитроумной прихохоткой, только она была ведьмее всех ведьм. Захотелось ей не только людей, но и всю чистую и нечистую силу под себя подмять, а самой владычицей всех-перевсех владык стать. И самого бога, который, мне думается, в те годы еще не оформленным Священным писанием в невыясненных ходил. И ни Буддой, ни Саваофом, ни всяким другим Аллахом пока еще не назывался. А жил как бы безымянно и предположительно, впредь до выяснения. Ну да не о нем сказ-пересказ, а о ведьме.
И задумала эта ведьма расколоть, раздробить людей, а потом поодиночке полонить каждого.
И подбросила она незнаемое в первобытности слово - "мое!".
"Мое!"
Как это было - никто не знает. То ли полюбовника околдовала... То ли старому старейшине такой микроб в голову положила... И чех не мог сказать. Тут надо "не тяп-ляп - и корапь", а понимать вглубь.
И к чему сначала пристало это слово "мое", тоже не скажу. К палке ли, которая оказалась сподручнее. К топору ли - по рукам. К собаке ли, что позалаистее. Врать не буду. Только это "мое", как сорняк в жите, так пошло в рост, что никакая сила его выполоть не могла.
И все узнали, что на свете есть не только "наше", но и "мое".
Моим стал топор. Моей стала пещера. Моим стал поделенный кусок мяса. А потом моим стал и огороженный мною клин земли. В десять - двадцать соток или в сто десятин - не в этом суть. А суть в том, что и всеобщая мать-земля, мать всего живого, стала пластаться, делиться, размежевываться, разгораживаться, по семьям, по родам, по племенам. По Сириям, Египтам, Иудеям, Вавилониям... А потом фараоны и кесари - кровавые слесари - друг к дружке отмычки начали подбирать, мечами размахивать, кровь проливать, братьев своих в полон брать. И каждый: "Мое!", "Мое!", "Мое!"
И так-то все замоёкали - хоть караул кричи. А ведьме только того и надо. Она людям новые распри нашептывает. К захватам зовет, к промеждоусобиям. Зависть распаляет. Кривду за правду выдает. Краже учит. Убийство преподает и тому подобное зло.
К той поре от ведьмы сильные отпрыски пошли. Под стать ей ведьминское отродье подрастало. Сердитые имена им мать-ведьма дала. Жадность. Подлость. Кража. Кривда. Нажива. Клевета и тому подобное. Всех не перечтешь по памяти. Да и надо ли? Каждый может ведьминской родне список составить. От нее это все исчадье началось. Она намоёкала все зло на земле, все гадости.
А годы, как и положено, шли, копили века... Счет перевалил за тысячи лет, а слово "мое" росло да росло и переросло все слова, а с ними росла власть ведьмы и ее отродья. Сильно состарилась она, а смерть ее не брала, потому что живучее слово "мое" оберегало старую ведьму от всех напастей.