- Я, пожалуй, с Андреем поеду, а вы господина Бахрушина пешечком проводите...
- Хорошо, мама, - согласилась, скрывая волнение, Надежда Трофимовна.
И, дождавшись, когда усядется и уедет с Андреем Дарья Степановна, сказала Трофиму:
- Прошу составить компанию...
- Премного буду рад, - ответил Трофим и поплелся за внучкой и дочерью по узкой придорожной пешеходной тропе.
XXXVI
На сковороде в сметане жарились грибы. Маслята. Тут же, на летней плите, под навесом, закипала в чугуне похлебка из свежей баранины. Агафья доводила до дела крупных карасей, запекавшихся в картофеле. Катя и Андрей накрывали большой стол, вынесенный под разлапистую сосну. Надежда Трофимовна ушла с десятилетним сыном Борисом купаться в лесном озере, а Трофим поодаль складывал из кирпича-половняка доменную печь вместе с младшим сыном Надежды Сережей.
Агафья, молчавшая все это время, размышляла о встрече Трофима и Дарьи, наконец придя к выводу, сказала:
- А оно у тебя хоть и твердое, как орех, а ядро в нем мягкое.
- Ты это про что? - спросила Дарья.
- Про сердце.
- Да нет, Агаша, - не согласилась Дарья, - маленько не так. Только что об этом теперь говорить, когда скорлупа расколота, а ядро годы съели!
- Это верно, - поддакнула Агафья и снова ушла в свои мысли, как и Дарья.
Донесся восторженный визг младшего внука. Это Трофим задул для Сережи доменную печь, заваленную сосновыми шишками.
Так могло быть, думалось Дарье Степановне. Старился бы он в тихой радости, окруженный внуками. Скрашивал бы, как и она, свои годы ребячьим весельем, отсвечивал бы их счастьем.
Четырехлетний Сережа, не зная всех сложностей появления в "бабушкином лесу" незнакомого человека, который, как оказалось, может строить настоящие доменные печи с дымом, тут же привязался к нему. Мальчику не было известно, что он, будучи похожим на свою мать, походил и на толстого дядьку с трубкой, который сразу же захотел с ним играть в домны.
Десятилетний Борис, непохожий на мать, пошедший в другую породу, как решил про себя Трофим, смотрел исподлобья, видимо зная все. А маленький несмышленыш тянулся к Трофиму, не ведая, какие незнаемые чувства он пробуждает в этом человеке своей болтовней, своими пытливыми темными глазенками, заглядывающими в его глаза, и прикосновением своей ручки к его большой руке.
Да, это внук. Настоящий, доподлинный внук. Ради него можно забыть все...
Сердце Трофима, не знавшее отцовства, не испытавшее счастливых забот о детях, широко раскрылось, и в него вошел Сережа в своих тупоносых башмачках, выпачканных глиной и сажей... Вошел, чтобы никогда не уходить отсюда.
Маленький Сережа - теперь самое большое, что есть и что останется после него на земле. Трофим теперь будет знать, где бы он ни был, что на свете есть внук. Те двое не в счет. Они узнали плохое о нем до того, как увидели его.
"Настоящая" доменная печь дымила на весь лес. Нужно было ее заваливать и заваливать шихтой. И эту "шихту" Сережа еле успевал собирать под соснами. Доменная печь требовала топлива. Сережа, желая позвать на помощь Трофима и не зная, как обратиться к нему, спросил:
- А как тебя зовут?
Трофима испугал этот вопрос. Ему не хотелось, чтобы и Сережа называл его Трофимом Терентьевичем. Но он не мог назваться дедом, боясь, что за это его разлучат с мальчиком.
- Зови меня, Сереженька, гренд па.
- Гренд па? - переспросил Сережа. - Такое имя?
- Да, так меня называют все знакомые ребята.
Сережа не стал далее спрашивать о новом для него слове "гренд па", означавшем по-русски "дед" или даже "дедушка", стал называть Трофима этим ласкающим его слух именем.
А когда Дарья спросила: "Что это такое "гренд па"?" - Трофим, тихо улыбаясь, ответил:
- Это значит - доменный мастер.
- Ой ли? - усомнилась Дарья.
- Да, бабушка, да, - подтвердила Катя, она глубоко вздохнула, услышав знакомое еще по пятому классу слово.
- Пусть будет так, - не поверила Дарья Степановна и велела Кате сбегать за матерью: пора садиться за стол.
Вскоре за столом собралась большая семья.
Так могло быть всегда, думал Трофим. А кто виноват? Дед ли Дягилев, отшатнувший Трофима от родного дома и внушивший ему, что в мире все начинается с рубля? Заводчиков ли сын, убедивший его, что большевики хотят погубить Россию? Виновен ли сам он, не поверивший отцу и младшему брату Петровану, что красные принесут людям счастье? Вернее всего, что он сам был хозяином своей судьбы, и никто ему не мешал прислушаться к доброму голосу любящей его Даруни и сбежать от колчаковской мобилизации на Север, где не было тогда никакой власти. Где можно было одуматься и хотя бы не совать свою голову в белую петлю.
Не сделал Трофим и этого. Не верил он в "кумынию". Да и верит ли он в нее теперь, когда "у них" так хорошо идут дела?
- Ешь, Трофим Терентьевич, не задумывайся, - сказала Дарья Степановна, положив ему в тарелку широкого, как лопата, карася. - Теперь думай не думай, себя заново не выдумаешь, а карась простыть может...
Трофим не удивлялся тому, что Дарья слышала его мысли. Да он и не прятал их. Не для чего и не для кого. Он теперь как бы человек с того света. Только кажется, что он живет, а на самом деле он умер для Дарьи, для Надежды, для всех... Может быть, он живой только для Сережи. А для остальных он покойник. И никому нет до него дела.
Придя к такому заключению, Трофим сказал:
- Худо жить на свете умершему человеку.
- Да уж куда хуже, - поддержала разговор Дарья Степановна, - если человек при жизни чувствует себя мертвецом.
Трофим, посмотрев на Дарью и решив, что его "премудрости" запросто раскусываются ею, умолкнул, принялся ковырять вилкой широкого карася.
XXXVII
Где-то стороной прошла гроза. Чуть посвежело. После молчаливого завтрака на Митягином выпасе все поразбрелись, и Дарья осталась с Трофимом наедине. Она не противилась этому.
Уж коли встретилась, надо было рано или поздно поговорить. А коли так, зачем же откладывать?
Они остались за тем же большим столом под сосной. Дарья на одной стороне, Трофим на другой.
- Ну-у, выкладывай, как ты перешагнул через свои клятвы, как ты потерял и похоронил для нас себя заживо.
- Мне, Дарья Степановна, как перед богом, так и перед тобой таить нечего. Проклял, видно, меня господь еще во чреве матери моей за купленное начало мое, породившее меня по корыстному принуждению...
- Трофим, ты с Адама-то не начинай... А то и до грехопадения не дойдешь, как за обед приниматься надо будет. Да сектантства поменьше на себя напускай. Не с молоканкой разговариваешь... Ты с Эльзы, двоеженец, начни. Про остальное-то в каждом доме знают, и до меня дошло.
- Так я и начинаю с нее. Про остальное я и писал и сказывал. А как про Эльзу без проклятия всевышнего начнешь? Я ведь тоже при ней, как собака на привязи, по корыстному принуждению. Слушай же. Я буду рассказывать, как могу, а ты, что не надо, отметай.
- Веников нынче маловато наломала. Боюсь, что на весь-то твой мусор не хватит их. Ты, сказывают, утонуть готов в своих словах, лишь бы говорить. Н-ну, давай начинай с кержацкой деревни в Америке, где тебе хорошая вдова с домом подвернулась.
- Стало быть, тоже знаешь...
- Да что мне, уши паклей затыкать, что ли? Пелагея-то Тудоева два раза у меня чаевничала, плачи души твоей пересказывала.
- Именно что плачи. И сейчас душа моя кровавыми слезами обливается.
- А ты давай без слез... По любви же ведь ты прожил с ней без малого сорок лет? Чем-то же зацепила она тебя? Чем-то завлекла?
- Это конечно. Наживка была такая, что чуть не ослеп. Надо и то взять во внимание, что тогда мне куда менее тридцати было. Слушай. Как, стало быть, попал я в кержацкую деревню и порешил, что лучшего мне ничего и не надо... Дом так и так неворотим. Да и к тому же подумал, что во вдовах ты тоже не засидишься. Артемий-то Иволгин когда еще к тебе приглядывался...
- Артемия не касайся, - перебила Дарья. - Про него особый сказ будет, если ты будешь стоить того.
- Я же к слову... Не в обиду тебе, - стал оправдываться Трофим. - А Марфа, которую мне кержаки приглядели, хоть и была икона неписаная, неопалимая купина жаркого письма, - икона, а все ж таки не по мне. Грамоте не знала. Одежа постная. Разговор суконный. Будто не в Америке родилась, а в шанхайском скиту... А огня много. И в глазах и в теле...
- Разбирался, значит, - заметила как бы между прочим Дарья.
- Ну, так ведь Шанхай город веселый. Не знаю, как теперь, а тогда там со всего свету наезжали. Всяких навидался. Должно, любила меня Марфа. Первая открылась мне и хозяином в дом позвала... Смешно бы отказываться при моем батрачьем положении. Но отвечать тоже с умом надо было. Один раз приголубишь - сто годов не разделаешься. Кержаки тебя со дна моря вынут, к ней в дом приведут. Раздумывал... То постом огораживался, то говорил, что еще году нет, как ее обиженный житейскими радостями Фома одночасно на третий день свадьбы помер. И осталась Марфа ни вдова, ни девка, ни мужняя жена. А она ни в какую... Как только встретит меня... уткнется в грудь... "Пожалей, Трофимушко... Коли женой не гожусь, марьяжкой возьми... На огне в этом не признаюсь нашим. Не заставлю тебя моим мужем быть".
- Смотри ты, как любила тебя Марфа, - с сочувствием сказала Дарья. Не пожалел, значит, ты ее женскую нищету...
- Пожалел бы, да Эльза приехала. Приехала в бричке на двух вороных... Тогда еще "форды" на фермах только-только в моду входили. Приехала и увезла меня...
- Как же это так увезла? Против твоей воли?
- Да что ты, Дарья... Она кого хочешь увезти могла. Сатана. Испанских кровей немецкая полукровка. Ноздри тонкие, как рисовая бумага. Шея как у дягилевской пристяжной. Масть иссиня-каряя. Грива в крупное кольцо. Рот полон зубов, и все как снег. Глаза будто смолевые факелы. Губы тугие, норовистые. Рот маленький, как у чечетки. А ноги лосиные, длинные, быстрые... И я, стало быть, как увидел ее - и... сноп снопом. Даже глаза закрыл, будто на солнце глядел...
- А она что? - напомнила Дарья, когда Трофим прервал рассказ, видимо заново переживая давно отгоревшее.
- А что она, когда ее Роберту за шестьдесят пять перевалило, а я был в самой горячей поре... Подошла ко мне на поле, уставилась на меня смолевыми факелами и сказала: "Об условиях говорить не будем, я умею вознаграждать..."
- Так и сказала?
- Так и сказала... Сказала и повела меня, как коня, к бричке. А остальные, которых она наняла в деревне на сезон, пошли на ее ферму пешком... А мы, стало быть, вдвоем да ночью... Нет, это была не любовь, Дарья, а пьянство. Теперь уж во мне сгасло все житейское. Я смотрю на себя, как чужой человек, и мне незачем врать тебе. Это была не любовь. Может быть, она и могла бы быть, но не нашлось времени, чтобы ей зародиться. К полудню Эльза приехала в кержацкую деревню, а к полуночи она плясала передо мной в перелеске только в одних полосатых чулках... Надо правду сказать, что я не видывал и, конечно, уж не увижу таких плясок. Надо правду сказать и о том, что я никогда никого не любил, кроме своей Даруни... Не прими это за красное гостевое слово, Дарья. Тебя я любил с первого часа моей первой любви и буду любить до последнего издыхания. Ты не слушай, Дарья. Это не я и не про тебя... Я говорю про тех двух людей, которых уже нет...
Трофим снова умолк. Дарья, взволнованная его рассказом, показавшимся ей правдивым даже в преувеличениях, не стала больше напоминать ему о продолжении. К тому же послышались голоса.
Это возвращалась Надежда с детьми.
Отказавшись от обеда, Трофим попросил разрешения побывать еще раз на Митягином выпасе.
Дарья на это сказала:
- Зачем же в такую даль ноги маять? Завтра я решила перебраться в Бахруши. Там и свидимся. Принародно.
Любезный Андрей Логинов вызвался довезти Трофима до дому.
Катя отпросилась прокатиться с Андреем.
- Я тоже, я тоже, - увязался Сережа. - Гренд па возьмет меня на руки... и даст мне послушать часы. Гренд па, возьми меня...
- Ты теперь, Сереженька, бабушкин, спрашивайся у нее, - наставительно сказала Надежда Трофимовна.
- Пускай едет, - распорядилась Дарья Степановна.
И Сережа тотчас оказался в коляске на коленях у Трофима.
Когда мотоциклет был заведен, Дарья совсем по-свойски сказала Андрею:
- На колдобинах-то сбавляй скорость. В оба гляди. Тебе меньшого внука препоручаю. С тебя и спрос.
Андрей ответил в той же манере грубоватой задушевности:
- Да уж как-нибудь, Дарья Степановна, оправдаю доверие.
Мотоциклет тронулся. Сережа завизжал, захлопал ручонками. Трофим прижал его к себе...
Как бы это все не понравилось ревнивому Петру Терентьевичу! Он хотя и двоюродный дед, а любит Сергуньку, как родного внука. Именно об этом подумала Дарья, провожая глазами уехавших.
XXXVIII
- Как это жаль, как это жаль! Мне очень жалко и время, и деньги, и такие возможности!.. Такие возможности показать Америку в Москве! сокрушался Джон Тейнер об американской выставке, разжигая костер на лесной поляне.
Федор Петрович Стекольников не забывал американского гостя. И сегодня, в воскресный день, пригласил его на обещанную грибную вылазку в дальнешутёмовский лес.
Грибные трофеи были не столь уж велики, но Елена Сергеевна Бахрушина и Надежда Николаевна Стекольникова обещали угостить американца настоящей уральской грибной похлебкой.
Петр Терентьевич, прихвативший из дому богатое разнообразие съестного, сервировал на разостланной скатерти полевой стол. Сервировал его с таким расчетом, чтобы было что запечатлеть Тейнеру на пленке для американского телевидения.
Такого обилия хватило бы на добрую неделю трем большим семьям.
Это развеселило Тейнера, и он, продолжая разговор об американской выставке, сказал:
- Федор, дорогой Федор, ты посмотри, как Петр Терентьевич в миниатюре повторяет ошибки американской выставки. Нужно вооружить большими ложками два батальона солдат, чтобы они съели половину этой икры... Нет, Федор, я всегда буду говорить, что правда - лучший способ понимать друг друга.
Бахрушин, отшучиваясь, возразил:
- Я ведь не для правды расставляю это все, а для Трофима. Если он найдется, не хватит и этого.
В ответ послышался смех. Все знали, как он любил поесть.
- Пусть ваши газеты немножечко тенденциозны... Да, да, они не могут без тенденции, - продолжал Тейнер. - Но это не играет роли. Газеты правы. На американской выставке нет Америки. Америка - это умные станки, это конвейер, это сталь... Где, я спрашиваю, самое главное на земле и в Америке - труд? Труд, который создает все... От пепси-колы и жевательной резинки до миллиардов Уолл-стрита. Танцы? Моды? Рождественский домик? Это так же типично, как банный таз с черной икрой, поданный к столу. Федор, мы должны говорить правду. Федор, правда - это лучшее оружие.
- Я так же думаю, Джон, - сказал Стекольников и подбросил бересты в лениво разгоравшийся костер.
Береста заверещала, закорчилась, костер вспыхнул, и Тейнер воскликнул:
- Обмен опытом - это великая вещь! Мы должны обмениваться опытом, Федор, даже для того, чтобы толковее разводить костры. Федор, я не могу не любить Америку. Это моя страна... Тейнеры - это янки. И если говорить по-сибирски, мы, Тейнеры, - чалдоны Америки. Америка - это родина производительности. Производительность - это мировая слава Америки и ее позор. Производительность в Америке сегодня - это небоскреб, который подымается за облака за счет съедения своего фундамента... Ты понимаешь эту аллегорию? Или ты не понимаешь ее?
- Почему же не понимаю? Понимаю, Джон.
- Очень хорошо, Федор, что ты понимаешь меня. Фундамент - это народ. Великий и прекрасный, изобретательный американский народ. Это он, облегчая свой труд, придумывает автоматические машины, желая освободиться от тяжелой работы... Но он освобождает себя от работы вообще и становится безработным, который лишается возможности питаться плодами своего технического гения. Это великая трагедия технического просперити Америки. Дом не может стоять без фундамента.
- Джон, ты сегодня рассуждаешь как коммунист. Ты не боишься, что я где-нибудь процитирую эти слова и тобой займутся в Америке? - шутливо предупредил Стекольников.
На это Тейнер ответил:
- Тогда тебе придется называть коммунистами еще сто миллионов американцев. И почему ты, Федор, думаешь - когда человек критикует капитализм, он обязательно должен быть коммунистом?
- Я думаю, обязательно. Даже если человек не хочет назвать себя коммунистом, боится этого, а иногда просто не знает, что он коммунист. Так было с моим отцом. Коммунистические идеи вовсе не монополия коммунистов. Они возникают так же естественно, как в свое время возникла письменность. Человек, или, точнее скажем, человеческое общество всегда стремилось и будет стремиться к лучшему, наиболее справедливому устройству жизни... Так или нет, Джон?
- Да, так. Но что из этого?
- А из этого следует то, что единственно справедливое устройство жизни такое, где каждый имеет одинаковое и максимально обеспеченное право на жизнь и возможность пользоваться всеми ее благами и радостями, где сознание человека делает его другом и братом всех людей. Такой порядок жизни называется коммунистическим порядком, или коммунизмом. Это объективный закон общественного развития, Джон. Это историческая неизбежность.
- Нет, это пропаганда, товарищ секретарь райкома. Это фанатизм... Я уважаю его. - Сказав так, Тейнер прижал руку к сердцу. - Я могу завидовать таким людям, как ваши люди... Но почему Америка оказалась вне этого объективного закона общественного развития? Почему ее избегает эта коммунистическая неизбежность?
- У каждой страны свои особенности общественного развития и свои темпы созревания общественного сознания, - ответил Стекольников.
- Это слишком универсальный ответ, Федор, - снова возразил Тейнер. Такой универсальный, что он не является ответом. В Америке особый, демократический капитализм, и в этом его сила.
- Демократический капитализм? - громко переспросил подошедший к костру Бахрушин. - Особый? Вечный?
- Нет, я этого не говорю, Петр Терентьевич... Он будет иметь катастрофы, но не такие, чтобы умереть, а чтобы переродиться.
- Во что? Может быть, в социалистический капитализм?
И Тейнер повторил:
- Может быть, Петр Терентьевич, и в социалистический. Элементы социализма уже есть в американском капитализме...
Бахрушин присел на корточки возле Тейнера и, положив ему руки на плечи, совсем по-дружески спросил его:
- Дорогой мистер Тейнер, неужели вы всерьез говорите все это? Ведь вы же так много можете понимать и схватить на лету...
В это время приехали Трофим и Тудоев. Разговор был прерван. Трофим сразу же стал рассказывать о встрече с Дарьей Степановной.
- Приняла и выслушала меня... И внука Сережу доверила мне... Как в молодых годах побывал... - сообщал Трофим.
Это разозлило Петра Терентьевича, и он пообещал больше не церемониться и сегодня же высказать при Тейнере все, что он думает о нем и о Трофиме.
XXXIX
На вылазку в лес Бахрушин захватил с собой карманный радиоприемник. Приемник, не позвучав в общей сложности и двух часов, стал глохнуть. И это тоже сердило Петра Терентьевича. Он не любил останавливаться на полдороге. Передавали "Гаянэ" Хачатуряна. Приемник смолк на "Танце с саблями". Именно его-то и ждал Бахрушин. И только-только скрипки изобразили зигзаги и блеск сверкающих сабель сражающихся... только-только, забыв об окружающих, Петр Терентьевич ушел в музыку, как она стихла...
Взбешенный Бахрушин схватил приемник и, размахнувшись, швырнул его с такой силой, что тот, ударившись о ствол сосны, разлетелся.
- Какие-то обманные подарки привез ты нам из Америки. Часы у Елены ходят не каждый день. И этот, - Бахрушин кивнул на разбитый приемник, заманил в хорошую музыку и посадил на мель.
- Так ведь починить можно было бы, Петрован, - сказал с сожалением Трофим, подбираясь с ложкой к икре.
- Нет, я ничего не буду чинить. Конвейерная продукция плохо поддается ремонту. Будь то карманная пищалка, будь то субъект вроде тебя или какое-то другое изделие хвастливой цивилизации.
- Например, я? - вмешался Тейнер. - Но зачем же опять говорить намеками? Сегодня так много солнца. Пусть откровенность и правда сопутствуют нам. Хватит нам щадить друг друга. Все равно никакая прямота не может поссорить людей, которые относятся и хотят во что бы то ни стало относиться с уважением друг к другу. Да, да, не поссорит. В этом я клянусь черной икрой, которая так нравится мистеру Бахрушину.
Петр Терентьевич не ошибся в количествах привезенного им съестного. Трофим навалился на зернистую икру, как боров на кашу. Бахрушины и Стекольниковы старались не замечать, как мохнатая рука Трофима совершала частые рейсы от его рта до липовой дуплянки с икрой, не давая сесть на ложку назойливой осе. Это окончательно взорвало Джона. Все-таки Трофим был его соотечественником. И без того ему очень часто приходилось слышать шутки о падкости американцев на черную икру и русскую водку. Поэтому Тейнер обратился к Трофиму по-английски. Стекольников хотя и не все понял, но кое-что разобрал из сказанного: Джон советовал Трофиму оставить в своих кишках хоть дюйм для предстоящего грибного блюда.
Трофим на это ответил по-русски:
- У каждого своя мера...
Когда икра была доедена и пресыщенный Трофим, отказавшись от грибной похлебки, стал набивать трубку, Тейнер обратился ко всем:
- Дамы, господа и храбрейший победитель черной икры, мне кажется, что лучшим десертом после такого обилия еды будет обещанный откровенный разговор Петра Терентьевича...
Присутствующие поддержали Тейнера, и Петр Терентьевич стал говорить.
- Пусть будет по-вашему, - согласился Бахрушин. - Я тоже верю, что правда должна не портить отношения, а укреплять их. Ну а если нет между людьми желания хорошо относиться друг к другу, прямое слово поможет им размежеваться и разъехаться в разные стороны.
Перед тем как предоставить слово Петру Терентьевичу, нужно заметить, что откровенная и прямая публицистика не только в наши дни, но и во все времена была обязательной спутницей произведений, показывающих жизнь общества через своих героев.
Необходимо также предупредить, что следующая, сороковая глава, представляя собою монолог, похожий на политическую статью газеты, читаемую вслух Петром Терентьевичем, определяет ход дальнейших событий и некоторые отклонения в поведении Трофима Бахрушина. Поэтому нужно набраться терпения и выслушать Петра Терентьевича, чтобы потом не возникало неясностей.
Перед тем как Бахрушин начал свою речь, его внутреннее "реле", о котором вы, наверно, помните по первым страницам, переключило строй его речи на регистр высокого звучания, как будто он не беседовал запросто на пикнике, а выступал общественным обвинителем.
Послушаем его.
XL
- Начну я так, мистер Тейнер... Было бы ошибочным думать, будто мы, русские люди, или даже, скажем, мужики вроде меня, не думаем об Америке и ничего не понимаем в устройстве ее жизни. Для меня Америка - это, как бы сказать, повторение пройденного, но в наиболее хитрой укупорке. У нашего русского капитализма против американского капитализма хотя и была, как говорится, труба пониже да дым пожиже, но едкость дыма, ненасытность трубы были такими же.
Тут Бахрушин посмотрел на задремавшего Трофима и сказал:
- Я держу сегодня речь и для тебя, Трофим, и, может быть, главным образом для тебя.
Затем он снова обратился ко всем сидящим на лесной полянке:
- Я не был в Америке. Мне, как и Дарье Степановне, не удалось побывать в этой великой стране по причинам, от меня не зависящим, но я все же представляю себе Америку не по одной лишь печати да кино. Наши люди, пожившие в Америке не так много дней, рассказывали о ней куда больше и вразумительнее, нежели Трофим, проживший там сорок лет. Видимо, он - как некий пассажир, ехавший зайцем в трюме большого парохода, ничего не мог рассказать о корабле, кроме того, что каменный уголь черен и тяжел.
Раздался легкий женский смешок, его поддержали закатистый хохоток Тейнера и смех закашлявшегося старика Тудоева.
Дремота окончательно оставила Трофима.
- Раздевать, стало быть, решил? - спросил он Петра Терентьевича.
- Разве можно раздеть голого... Хочу всего лишь предоставить тебе возможность увидеть свою наготу и человеческое бесправие. Не всегда одет тот, на ком одежа, и не всегда гол тот, на ком ее нет. Вот, скажем, на тебе пиджак. Хороший, пускай полушерстяной, но нарядный клетчатый пиджак. Но твой ли этот пиджак?
Трофим, усмехнувшись, пустил клуб дыма на стайку комаров.
- А чей же? Не напрокат же я его взял?
- Именно что напрокат. Тебе его дали поносить, - совершенно определенно заявил Петр Терентьевич. - Тебе позволили им пользоваться до поры до времени, как и фермой, которая тебе тоже кажется своей.
- Ты, может быть, хочешь сказать, Петрован, что ферма по бумагам принадлежит Эльзе и она, если захочет, покажет мне на порог?
- Нет, Трофим, - ответил брату Бахрушин. - Я не хочу знать, кому принадлежит ферма по бумагам, я говорю о том, что ферма, как и многое, что считается собственностью в странах капитализма, дается напрокат под видом собственности.
- Что-то ты мудрено говоришь нынче, Петрован...
- Я тоже не понимаю вас, Петр Терентьевич, - послышался голос Тейнера.
- Поймете, мистер Тейнер, если захотите понять, - сказал Бахрушин. И снова обратился ко всем: - Что такое ферма Трофима? Это маленькое капиталистическое предприятие, на котором Трофим предоставляет работу десятку-другому постоянных и сезонных рабочих. Предоставляет им работу с единственной целью, чтобы какую-то, по возможности наибольшую, часть этой работы присвоить себе и превратить ее в деньги. Так это или нет?
- Да, это так! - согласился Тейнер.
- Для чего же тогда городить огород, если она не дает прибыли! подтвердил Трофим.
- Значит, фермер Трофим является хотя и маленьким, но капиталистом, или эксплуататором, - продолжал Петр Терентьевич.
- Но он же трудится сам, - возразил Тейнер.
- Да, я не сижу сложа руки, - снова присоединился к Тейнеру Трофим.
Тогда Бахрушин сказал:
- Но разве банкир имярек или какой-то тоже не безымянный владелец заводов сидит сложа руки? Разве ему не приходится что-то делать или, скажем, хотя бы думать о том, как вести дело... Однако разве это его занятие стоит тех прибылей, которые он загребает? Каким бы он ни был сверхдаровитым банкиром, но стоимость его дня не может оцениваться в миллион долларов, а то и в пять... Вы знаете точнее, мистер Тейнер, кому и сколько миллионов и за чей счет приносит каждый день... Но я не об этом веду речь, а о ферме Трофима, которую ему дали напрокат под видом собственности. Дали те, кто, владея всем, владеет и страной. Дали под неписаную гарантию выжимать из рабочих этой фермы все возможное по всем правилам капиталистического уклада жизни. Выжимать все возможное и, превращая в деньги, отдавать их тем, кто владеет страной, а таким, как Трофим, оставлять лишь самое необходимое из этой наживы, чтобы он все-таки мог чувствовать себя собственником.
- Кажется, костер разгорается, - шепнул Тейнер Стекольникову. - Я Петра Терентьевича вижу в новом освещении...
- Волен ли ты, Трофим, в делах своей фермы? - спросил Бахрушин. - Не отвечай. Я сам отвечу на этот вопрос, потому что мне виднее и понятнее твое хозяйство, хотя я и не видел его. Нет, ты не волен в своем хозяйстве, как и мистер Тейнер на своей "ферме", состоящей из пишущей машинки и белого бумажного поля, которое он якобы свободно и независимо засевает якобы свободным словом. Однако ни тот и ни другой не волен в своем хозяйстве. Ни тот и ни другой не могут вести его по своему разумению. Трофим не хозяин на ферме, а шестеренка, которую крутит другая шестерня... Назовем ее компанией. Я не знаю, что это за компания. Но знаю, что и она тоже шестерня, которая тоже крутится не сама по себе в большом капиталистическом механизме. И стоит тебе, Трофим, замедлить твое кручение на шаг, как полетят все твои зубья, и тогда тебя, негодную шестерню, выкинут на свалку и на ферме появится новый владелец, умеющий не отставать, потому что он безжалостнее и успешнее тебя способен выжимать из своих рабочих большие прибыли. Именно большие. Потому что этого требует прославляемая тобою капиталистическая конкуренция, при которой человек человеку не может не быть волком. Серым, голубым, полосатым или клетчатым... Но не в этом главное. Главное в том, что человек живет в страхе быть съеденным и в надежде загрызть или, по крайней мере, искусать другого, чтобы уцелеть самому. На этой-то, ну, что ли, как бы сказать, тотальной грызне и междоусобице людей, на этом, также тотальном, самообмане, что будто бы грызня и драка - единственная возможность существования и процветания народа, и держится капитализм и его вольные и невольные катализаторы, употребим такое слово, непонятное Трофиму и знакомое, как свой собственный портрет, искренне уважаемому мною мистеру Джону Тейнеру.
Тейнер хотел вмешаться, но Бахрушин предупредил его, подняв руку, прося не прерывать, и снова обратился к брату:
- Именно так жил Трофим, проглатывая соседей, таких же маленьких и бесправных... Проглатывал из боязни быть проглоченным. Так он живет и теперь... И мне нечего убеждать Трофима, он знает лучше меня, что у него нет под ногами твердой почвы, даже если есть собственная земля. Да, Трофим, у тебя нет веры в то, что тебя не вытряхнут из твоего полушерстяного клетчатого пиджака...
Теперь Бахрушин обратился снова к Тейнеру:
- Если сказанное мною, мистер Тейнер, тоже пропаганда, то что же тогда называется правдой, которая позволяет нам лучше узнавать друг друга и самих себя? Если то, о чем я говорил, и есть социалистические элементы капитализма, то что же называется тогда чертовой мельницей, где черти проигрывают друг друга в карты? И когда это все будет распознано и понято, капитализм предстанет во всей его наготе, как бы его ни называли... народным, трудовым, сверхсоциалистическим. Тогда вы увидите, минует ли ваша страна или какая-то другая капиталистическая держава тот объективный закон, о котором говорил вам Федор Петрович Стекольников.